***
Розовые губки немочки кривятся и едва открывая глаза она просит, чуть не задыхаясь чтобы отец оставил только меня с ней. Судьба снова разворошила своей непослушной рукой так славно складывавшиеся пазлы жизни. Занесло меня в немецкую больницу. Заменил мне гауптман четвертование необычным образом: приставил дежурить возле своей дочки и день и ночь. Доверять русской было крайне опрометчиво с его стороны, но все же он сделал это довольно смело, своим заявлением потряся офицерские узкие круги. Видно было, что гауптмана долго отговаривали, ему не верили и обзывали самодуром, но он все равно стоял на своем до последнего, знаменитый настоящей офицерской упертостью. Приставил он ко мне часовых конечно же, четырех рядовых, которые стояли как вкопанные возле двери и кажется не дышали. Даже в уборную нельзя сходить без надзора. А уборная — дурно пахнущая выгребная яма с тыльной стороны здания. Попросишь жестом желание посетить, часовой опустит свысока свои черные глаза и поведет тебя под прицелом за обугленную постройку. Дальше отпустит автомат и сам найдет мои глаза. А я кивну ему смущенно после чего тот развернется на пятках и даст мне десять минут. Когда гауптман забирает дочку с собой, он старается ограничить доступ мне в свободное помещение. Черноглазый офицер — немец ушлый. Он наверняка знает что место моего постоянного пребывания изучено до мелочей и даже самая захудалая лазейка обеспечит мне спасение от плена. Поэтому все, что только может поспособствовать моему побегу им заботливо устраняется, предупреждаются сторожевые, дежурные и патруль, меня выгоняют на улицу. Вытаскивать медикаменты с машин мне запрещается потому что немцы боятся что я сворую. Мои руки всегда на виду и ногти на них покрашены красным подобием лака. Я могу красить машины, могу мыть полы до того, пока в них не появится четкое отражение лица, копать землю до изнеможения или хотя бы до самого того момента когда Ева возвращается и ложится в кровать. Меня возят на каменоломни. Для меня помимо дней в немецком плену лечение Евы длилось вечность. Нужно ей готовить жгуты, отстригать с маленьких пальцев ногти, водить ко всяким пучеглазым врачам, которые разводят руками. Но я все равно выжидала время когда можно будет начать действовать для собственного спасения отсюда, выжидала его с ювелирной осторожностью на которую я только могла быть способна. Притаиться и замереть, сделать шаг, снова притаиться и смотреть как на это отреагирует народ в неприветливых серых цветах — тактика аккуратного ведения боя в тылу у оккупантов. Кто сказал что война только для прямого сражения, глаза в глаза, тело к телу на дымном клочке земли когда ничего не видно? Громкая история, где непременно найдется место слезам и гордости. Но здесь я и моя скромная оборона Севастополя. Я не сдамся, ишь чего, ведь мой характер это молчаливая, но стойкая броня. Обычно я ношу обмотки. Если внезапно умирает в боях медсестра, её форма переходит ко мне. Если перепадет возможность постирать, тогда будет хорошо, но чаще этой возможности нет. Так, мне поручили надеть её в очередной раз. Для того чтобы не особо пугать раненных шумихой пленных и выглядеть в больнице подобающе. Белая шапочка, а дальше, когда на руки хочешь посмотреть, сияет безупречной белизной передник с широкими наплечными лямками и карманами. Материал добротный, но в нем до ужаса неуютно. На рукаве красуется эмблема Красного Креста, символ безупречного служения врачебному делу. А под ним расползаются кругом извилистые закорючки на дрянном немецком, в которые вчитываться страшно и стыдно, невольно прячешь глаза чтобы ненароком не задеть, не вчитаться, не присвоить. Все тело охвачено пряным немецким духом, а попытки избавиться от формы с гримасой неприязни карается презрительными немецкими оглядками. Поэтому лучше казаться согласной со всем и не увлекаться натянутыми улыбками: несогласия приходились фрицам не по духу. Странное это место: везде плакаты немецкие. Вот солдат приложил к сердцу свою ладонь, а другую тебе подаёт, зазывает будто пойти вместе с ним. Манит, путает, обещает. Так называется жизнь здесь. Улыбка у солдата добрая, но чужая. Простым людям куда до заграниц, немцев сроду не видали, а они кажутся мне зыбкими, стальными. Рычат гортанными слогами. Часто санитарные пункты были развернуты на месте оккупированных сооружений, но так как немцы шли наступательно, отбрасывая наших солдат, занять много им не удавалось. У них тут и стоматология полевая и желудочные врачи, строгий питательный рацион для медработников, в перемешку со строгим уставом большая нехватка обезболивающих средств. Но немецкие солдаты не постанывают как наши, а гулко воют при пытке болью, потупив глаза на врача. Сцены врачевания солдат Вермахта для меня редкое зрелище, но гауптман старался вводить его в обиход как можно чаще. Когда его хитрые глаза поймают мое внимание на полпути, то на душе становится неспокойно. Кажется, что его игра начнется от Евы, офицерской дочери, и закончится в пользу Германии. Он готовит меня для чего-то большего. Офицер кажется не таким простым, а его мысли еще сложнее и все это через каких-то пару недель перерастет в гонку превосходства. Сюжет у немецкой доброты к русским вполне предсказуемый, так что когда гауптману нужно поменьше смотреть мне в глаза иначе он и вовсе останется без них. Немецкие санитарки Красного Креста в одном с нами были похожи: самоотверженно шли на фронт и не жалели. Иногда встану за стеночкой, втяну воздуха чтобы хватило, руки по швам, и замру чтобы послушать откровения медсестер. За короткий срок все население одноэтажной санчасти узнало о русской пленнице и отнеслось к этому крайне подозрительно. Мне было показано ровно столько немецкой жизни, сколько было нужно. Немки старались всегда удостовериться что среди них нет посторонних глаз и особенно ушей, а удостоверившись все равно не позволяли говорить громче чем вполовину голоса. В этот момент они были особенно привлекательны: их большие, кукольные глаза становились еще больше, а щеки яростно краснели. Ничего нельзя разобрать на беглом немецком слоге, но одного разнообразия эмоций и тона голоса было достаточно. Многие из них здесь были искренне проникнуты фашистской агитацией, восхищались фюрером до внезапной любви к нему, кто-то ограничился любовью к Германии и долгом перед медициной. Последние уже в конце сорок первого имели железные кресты за мужество, такие монолитные и суровые, под определенным углом у которых светится грубая свастика. Медсестры практически не показывали боевых наград из-за грязной медсестринской работы, потому что им приходилось приходить порой по колени в грязи, после по локти в крови. Надо было при этом еще чтобы душевных сил хватало на то чтобы пожалеть раненных. Молодой солдатик ворочается на спине. Ему оторвало утром руки и теперь вместо них кровавая жижа и безобразно торчащая вверх кость, а вокруг неё плотно слиплись в крови рваные клочки рукавов. В проходе показался замученный молодой солдат и падающая через каждый сантиметр сопровождающая его медсестра с резанной раной вдоль лица. Ее так резанули русские матросы. Руками она не могла закрыть упругие волны крови, летящие на землю. Тот, кто вытащил обоих тем самым утром одно из удивительных явлений Вермахта: медбрат. Они работали на горячем фронте «железной броней» для женщин, часто оттаскивая раненных из-под самых пуль. Гауптман запрещает мне заходить и я топчусь возле двери, ожидая когда меня позовет фельдфебель. Тяжело медбрат глядит на меня. У нас одинаковая миссия здесь с ним, будь то русский, будь то немец. Немец с отличительным красным крестом на руке обязан задуматься об этом. Но я на всякий случай боюсь. Не успела зажмуриться, но уже ждала как он схватит меня за спутанный клок волос где побольше и оттащит. Нет у него сил, но на меня найдется. Но сейчас вместо того чтобы шлепнуть меня сапогом в спину и ухватиться, он неожиданно вспомнил что перед ним санитарка. Русских не любил, но отказаться от удара сапогом в спину мог. Лишь отвел грубой рукой меня от входа, затаскивая за ноги пострадавшего. Я вытянула шею и вижу как облепили фельдшера несчастного. Возле его лица и закатанных глаз вертится книга учета тяжелых больных, и уже на носилках повезли его на лечение. Но в лицах этих людей нет ничего кроме безнадежности, они не суетятся. С улицы возвращаются гауптман и его дочь, которые еще не знают о происходящем. На улице крепчает мороз. Крым всегда особенно теплый, но последняя неделя остудила землю до конца. На улице от холода боками трутся немецкие солдаты, костры не разжигают и чай не пьют, потому что боятся советской авиации. Они потихоньку шамкают что-то из железных мисок на ужин, некоторые с увлечением балагурят, затем собирают оружие, возятся с машинами. Течет сквозь минуты и часы вечера укромная жизнь, приезжают, уезжают, а я стою на улице, мерзну. Под фонарем стараюсь рассмотреть свои посиневшие руки с топорщащимися венами. Внезапно падает на плечи тяжелая немецкая шинель и чья-то большая рука аккуратно обхватывает за плечо, чуть пожимая его. Мой удивленный взгляд встречает взмах длинных ресниц фельдфебеля. Улыбаться он не может, только скалится белым зубным рядом на меня и управляет с помощью цепкой ладони направлением моих движений. Он продолжает улыбаться и ведет меня по тому самому пути, куда только что понесли раненного. От него остывшие мазки грязной бурой крови еще свежи под ногами, я ступаю на них с неприязнью, втайне от странно скорченного немца я стараюсь скинуть его руку с плеча. Перед глазами распахнулась деревянная дверь, вся пробитая пулями. За ней сидит морщинистый врач в измятом и перепачканном кровью халате. В его скорченных пальцах запутался карандаш, а сам он мечется от стола к столу, и вместе с ним медсестры и фельдшера. Фельдфебель прерывает работу группы представлением меня. Почему то они все заинтересованно вскинули вспотевшие головы, а выражение лица главного врача оживилось каким-то светлым изумлением. Рядом со мной еще трое пленных, изувеченных, но с осторожностью. Твердая и нечеловечески холодная ладонь фельдфебеля зацепила мою и в одном сплошном рывке сжала; его рука резко выкинула меня в центр операционной и я заметила как тяжело дышит тот самый безрукий. Фрицы зашептались, изучая меня пристальным взглядом. Фельдфебель выкидывает в мою сторону длинный костлявый палец. И врач словно по сигналу подходит ко мне. Слушает меня, катая по костлявой груди стетоскоп, топорщит важно губы. Щупает, слушает, щупает и снова слушает, заставляет открыть рот, показать язык, по костям тарабанит. Что это задумали проклятые? Фельдфебель стоит как статуя, заломив руки за спину, и не отвечает на мое суетливое беганье взглядом по нему. Он не смотрит на меня, значит никаких ответов. Немцы приноровились общаться с иноземцами понятным языком жестов и мимики. Врач призывно махнул рукой и в одно мгновение немец очнулся, сделал пару движений возле меня и бросил на кушетку. Успеть опомниться — навык, который приходится отрабатывать с завидной частотой здесь. В спутанном сознании не успевали завершиться действия и перепутывались самым ужасным образом. Ощетинившись, я тяжело дышу, вцепившись в койку изо всех сил чтобы не упасть в обморок, а внутри все выворачивается от дрожи. Из горла доносится слабый, надрывный хрип, а боль не сбавляет обороты и превращается в настоящую пытку. Защита это только лишь крепко впившиеся в железный край кровати пальцы. — Пошел ты. — тихо шепчу я. Сопротивление заставляет глаза немца налиться кровью. Что-что, а пререкания грубой формы на русском он понимает отлично. Воспринимает фриц мои пререкания как разрешение сотворить со мной настоящую жестокость. Он, накопив зверства, наотмашь бьет меня по лицу кулаком, машинально откинув головой в стену. Удар эхом пронзил тело. Оглушительная боль застелила сознание, пока фельдфебель заламывает мне левую руку к железной кровати. Кровавая слизь путается на губах и источает гадостный железистый запах. Голова от боли раскалывается, лишь только тело содрогается, болтает непослушно ногами, но от крепких рук немца никак не вывернуться. На левой руке врач скорым движением углубляет нож в вену, приставляя к ней стеклянную пробирку. Алая струйка осторожно ползет внутрь, словно изучает стеклянное убежище. Крадется по руке немощное вздрагивание от задетой крупной вены, а голова не успевает переварить ощущения боли лица и руки. Чем дальше, тем больнее сжимает руку фельдфебель, а мои терзания подпитывают в этом каверзном немецком сердце животную страсть к причинению боли так, что тот расплывается в улыбке. И в один момент мучение перешло все границы: надрывный стон выстрелил из груди упругой волной и отяжелевшее от увечий тело заколыхалось в дрожи. Нельзя было сказать, что немцы испугались, лишь только один фельдфебель чуть ослабил хватку и его дрогнувшие холодные ладони слабо поерзали. Внимательный взгляд немца остановился на мне. Взгляд отрешенный, каменный, без малейшего намека на сочувствие, как у палачей, как у убийц и варваров. Кроме ожесточенной злобы в этих глазах есть проницательный вопрос: играю я или нет? Окончательно согласившись с первым после нескольких секунд размышлений, фельдфебель тоненькими твердыми пальцами забрался в мою ладонь. Настигая колющим холодом своих рук мои ватные пальцы, он беспощадно их сжал, вслушиваясь в то как они взмолятся о пощаде хрустом. Это приносило ему немало удовольствия как настоящему извергу. Когда немцы выкачали из меня добрую долю крови, то выкинули меня синюю в коридор. Для меня с этого дня и до окончания процедуры проверки биологического материала начинался ужас. Пока я не докажу что имею право здесь быть хоть по какому-нибудь признаку и быть полезной, меня будут держать на волоске от смерти. Если все обернется в мою пользу, можно будет отсрочить свою гибель. Теперь для этих людей я не представляю ничего большего, как донор крови для немецких солдат и вот этого раненного, которого занесли передо мной, а попросту я — расходный материал. Костями ударилась об пол и летела еще долго вдоль от грозной силы немецкой хватки. Тело ныло и весь болезненный его гул источала порезанная рука. Хотелось пить, кружилась голова, а в носу приторный запах немецкой прокуренной шинели. Так каждый день из меня выкачивали кровь. После того, как врач проверил анализы не было никакого сомнения что я со своей редкой группой крови для немецкой медицины здесь — ценный кадр. Но даже если и так, все равно для них я донор крови для немецких солдат, а попросту — расходный материал. Но я не могла забывать какие же они ушлые. Фрицы стали нарочито хорошо кормить меня, заманивая к себе поближе. Каждая их уступка это хитрый ход к перевербовке. Даже донорство может стать последним, что оборвет меня от Советского лагеря. Через полторы недели немочка стала чахнуть. Рука перестала заживать, а от борьбы с болезнью тельце заметно исхудало. Книжки небрежно упали на пол, яркие страницы в них заломились. На подушке разбросанные светлые волосики, она играет с солдатиком и вязаной куклой лежа у себя на подогнутых ногах. В вполголоса она произносит отдельные фразы, потом крошечный солдатик спасает куклу он какого-то придуманного бедствия. Сумасшедшая любовная интрига — солдат целует большую, пухлую барышню, а она голосом немочки весело охает. Я стою сгорбленная и голодная, зверем смотрю на этот потрясающий сценарий. Крохотные, но чрезвычайно любопытные глазки девочки вдруг останавливаются на мне и теперь куклы не представляют для неё никакого интереса. Я прячу от неё глаза, чтобы часовые ничего не заподозрили. Еще раз подставит на ровном месте и часовой обвинит меня за выдиранием волос в непозволительной оплошности. Только надзор и перевязка. Она встает на босые ноги и идет ко мне, подкрадывается тихо и мерно, как к большому, неизведанному существу, которое недоступно, но от этого больше интересно. Ей хочется потрогать, посмотреть вблизи, самой все проверить, а не делать это вместе с папой, ведь так устроены все первоклассники, маленькие прыткие букашечки с непомерным воображением. Что-то шаркнуло: часовой шумно удалился. А она все крадется и крадется и вдруг её маленькие ручки с точностью находят мои. Теплые и мягкие пальчики, словно из пластилина, возятся в ладони: так девочка просит поднять на неё свои глаза, пока сама она доверчиво рассматривает меня. Пока папа на службе, она может это сделать. Смышленые глазки и опоясывающие мелкие и длинные, как лапки у сороконожки, ресницы высматривают во мне какую-то нужную деталь. Её личико окрашено в десятки самых разных эмоций, среди которых такое взрослое понимание что русские не знают немецкую речь. Ей так хотелось поговорить со мной. Немочка боднула головой и понеслась к себе обратно в кровать. Там же она нашла грязный лист бумаги, на котором карандашом начеркала что-то левой рукой очень неряшливо и тут же подбежала ко мне. В её глазах восхищение от того что она — почти что настоящий учитель. На бумажке показались простые разговорные немецкие фразы и слова, которые помогли бы мне оперировать немецким хотя бы иногда, ради приличия. Благодарить или лишь изогнуть брови в неприятном смущении — выбор чести. После того как я выберусь из фрицевской западни, то сразу же постараюсь все забыть. Но дети намного проще мыслят. В таком возрасте им свойственно различать только черное и белое жизни и никакого серого. Маленькой егозе не терпится ткнуть пальчиком в нужное место и она уже прицеливается и скачет под бумажкой, ждет пока я позволю ей это сделать. — Ich heiße Eva. Я судорожно оглядываюсь. Нужно заручиться уверенностью что часовой еще не пришел. Буквы на бумаге словно смыты дождем — от голода тяжело прийти к сосредоточению. Почти как на скучном уроке алгебры. Стараюсь что-то ляпнуть дитю, чтобы оно не обиделось, ведь её обида это гауптман, гадский фельдфебель, розги и резня рук. — Ich heiße… Polina. Стараться приходится изо всех сил, а я заведомо коверкаю слова, тут же обращая внимание на немочку. Это взгляд просьбы об одобрении. Немочка строго и внимательно слушает меня, вовсю пародируя свою немецкую учительницу, которую она видела наверняка всего лишь несколько раз. От этого ей хотелось в школу, но насмотревшись как командует её папа, она хотела быть не ученицей, а учительницей. Оттопырит важно влажную розовую нижнюю губу и прищурится. Игра превращается в настоящий урок. Часовой не появлялся еще долгое время. Проделав путь к установлению доверия через несколько дней, Ева уже не могла остановиться: мы разговаривали с ней о многом. Она была очень похожа на наших русских детей, только носила чистую одежду и кушала. Немцы сетовали, что русские воюют неправильно потому что с ними плечо к плечу отважные герои ниже ростом. — Liebst du deinen Vater? — спросила я вкрадчиво, отрываясь от бумажки с подсказкой. Ева приоткрыла в восхищении рот, посмотрела на меня блестящими глазами-пуговичками. Она еще не нашла что сказать, но было заметно как сердечко её всколыхнулось от самого необычного чувства. Казалось, она жила здесь чтобы рассказать кому-то как её папа хорош. Даже если это будет слушать тряпичная кукла или угрюмый дядька-немец. — Mein vater ist der beste. Er liebt mich, weil er immer bei mir ist. Er weiß, dass ich schädlich bin, aber er toleriert das, weil er mich liebt. Papa ist kein tyrann. Er liebt deutschland und liebt herrn führer. Und wer den Herrn Führer liebt, ist kein tyrann. Er hat uns allen Pralinen versprochen. Das hat papa gesagt. Ich liebe es, wenn papa ein flugzeug macht. Er kümmert sich um mich, deshalb ist er gut. Wenn du dich nicht um etwas kümmerst stirbt es. Und wenn du sich kümmern, wird es nicht sterben. Das Leben ist gut. Deshalb ist mein Vater gut, weil ich lebe. Нет, я конечно ничего не могла понять. Ерзала постоянно, то и дело теряя знакомые слова в потоке незнакомых. Но даже сейчас Ева оказалась на два шага впереди. Все это время она рисовала на листочке бумаги символы, которые в точности передавали её слова про папу. Вот большое сердце. Она его любит так что это сердце на бумаге в точности как размеры её сердечка, небольшой кулачок. Тут какие-то люди-черточки сложились в объятьях. Чуть ниже по-немецки написана Германия, а рядом с ней круглое лицо с трапецевидными усами под носом. Сердечки, но меньше. Раскрашенные завиточками и кружочками конфетки, о которых больше всего мечтает Ева. Самолет из одной большой черточки и наперекрест поменьше. А дальше цветок и отвернутый человечек. Это нелюбовь. А любовь это повернутый к цветку человечек. Он поливает его и дает ему конфеты. Завершает каскад признания папе в любви четко написанное «Papa». Эта удивительная девочка на простом языке неказистых рисунков объясняет самый сложный синтез взрослой человеческой жизни. Остается только ощутить как съеживается сердце словно его запекают на огне так, вживую, а плоть в нем так и морщится, так и приходит в негодность. Смотришь в этот рисунок и все в жизни так легко и просто, а что сложно, то кажется таким смешным. Гауптман как всегда заходит к ней опрятный и свежий, чтобы не выдавать своей любимой дочурке того что её папа сбился с ног. Наверное, фриц давным-давно пожалел что не оставил её в Германии, обеспечив хотя бы малую долю безопасности. Поэтому его выдают глаза: красные от бессонницы слизняки, а сам он время от времени тяжело потирает большим пальцем переносицу. Он любит её настолько, что расталкивает часовых и меня вне очереди, подхватывает на руки дочку и легонько прижимается выпуклым лбом к её небольшой головке. На меня он смотрит только потом, исподлобья, недоверчиво. Проверил сделала ли я перевязку, что-то подмигивает часовому. Этот молчаливый диалог не мог закончится хорошо. Глаза у вернувшегося часового выцветшие и злые, как у побитого кота. Такие глаза только у тех, кто знает больше, чем нужно. Пока гауптман поднимает с пола упавшие книжки, немочка старается не смотреть на меня. Ей правда очень хочется, она грызет пальчик и делает вид что смотрит на него, а сама поглядывает тайком на меня. Немцы расписали мне все поминутно и из-за спины вырастает часовой. Он не дает мне налюбоваться Евой и еще раз вспомнить какая она умная. Часовой брезгует, поэтому никогда не касается меня руками, а делает всё движения оружием. Вот дулом толкает на выход, роняя на пол. Приказы подняться режут слух и последние силы приходится собирать чтобы встать и пройти туда, куда заведет меня очередная немецкая выходка. Потом осматривает мои руки и сапоги чтобы я там ничего не спрятала и толкает чуть мягче в комнату. Толкнуть чуть мягче — без слов «добро пожаловать». Стол. Пыльный и некрасивый, а на нем стоит железная скорченная глубокая тарелка. Рядом примостился необходимый атрибут — ложка. Над столом полки. Это можно определить безошибочно: немецкие книги, в которых все слова устроены сложнее чем рассказывала немочка. Все до сантиметров в этом натюрморте правильно. Все это в полупустой комнате для меня. А еще для меня фельдфебель. Он появляется словно из этой уродской кирпичной стены и ее черных дырочек между каждым кирпичиком. В комнате сидит девушка в немецкой форме. Даже в мареве тьмы её внешность подозрительно знакома. Это Марина. С придыханием я вскрикиваю её имя, но та словно немая, сидит и только дышит. Каждый из нас во время этой встречи вспомнил что-то свое. Мне хочется чтобы она узнала меня и ее сердце дрогнуло, не осталось равнодушным. Кинотеатр в Севастополе, мороженое, девичьи гадания вместе с Леной… Однако коллаборационистка сдержанна до неузнаваемости. Только хитрые глаза остались от прежней Марины. Чистая и вышколенная предательница здесь чтобы оказать на меня психологическое влияние для лучшего согласия на немецкое сотрудничество. Холод населил это темное пространство. Фельдфебель со сложенными за спиной руками как оловянная декорация стоял, не двигался, и только увидев часового провел в воздухе ладонью. Сигнал о том, что он посторонний, а все в свои руки возьмёт носатый фриц. В руках у часового шумно заскрежетал автомат, он перекрутил его горизонтально, взял в две руки и положил мне на плечи сзади. Издал горлом хриплую команду идти и когда я достигла скорченного стула, он с усилием надавил на плечи прикладом и усадил меня на место. Долго ещё болел след от железного агрегата, я протирала его настойчиво и старалась собраться с духом. Фельдфебель глухо кашлянул, сосредоточенно свел брови. Он присел напротив меня и подвинул тарелку. Мои действия теперь оказались в его подчинении, а сам он главный их автор. Однако это не более чем заблуждение фельдфебеля, который, как и другие, думает что русские проиграют войну только из-за своей предсказуемости. В тарелку заглянуть не столько страшно, сколько противно, ведь от серой, словно уже переваренной и вырванной в тарелку овощной похлебки, несло невероятным смрадом. Поморщить носом и отвернуться это игра против фельдфебеля, пока тот еще смирно дышит лучше не дразнить его, а убрать обратно в желудок режущий горло ком тошноты. — Iss. Das ist für dich. Фельдфебель словно впился намертво своим колючим, ехидным взглядом. Он вызывает меня на поединок глазами. Ах, будь это больше, чем глаза, он бы не отвлекаясь накормил бы меня залпом так, что в желудок бы пожаловала ложка с тарелкой. Но я по прежнему стараюсь находить баланс между тем чтобы не смотреть на эту безобразную физиономию и не попадать под струю зловонного супа. Но немец славится своим недолгим терпением, поэтому покатавшись на стуле словно для того, чтобы я еще раз подумала, он гордо встает и подходит ко мне. — Umsonst. — он снова знакомит мою кожу со своими холодными, цепкими и костлявыми пальцами. Они словно кусают шею и душат меня. Так немец повис над моей головой и приник губами к моему уху. Горячее дыхание обожгло кожу, а непривычная близость фельдфебеля заставила судорожно дернуться. Я украдкой смотрю на Марину. Совершаю ошибку за ошибкой, потому что надеюсь что она одумается и поможет, вытащив из этой западни. Но её время еще не пришло, она точно знает когда ей выступить. — Woher kommst du wenn du nicht hungrig bist? Sie Russisch leiden nicht an Hunger? Lebt es sich gut dort, wo du dich versteckt hast? Wo bist du hergekommen? Он резко сжимает тиски из пальцев, а его ногти впиваются в тонкую кожу, продевая сухожилия. Наслаждаясь тем, чего он так должно ждал, немец подносит тарелку с похлебкой ко рту. Мучая меня рвотными желудочными спазмами, он водит ею возле носа, после старается подцепить ободком тарелки губу чтобы открыть рот. Кажется, все органы внутри повисли на тоненькой ниточке, которая вот-вот оборвется от этого настойчивого давления. Дрожь охватывает сначала сердце, а потом и все тело. Руками вцепляюсь в запястье немца, но тот ловко справляется, выкарабкиваясь из захвата. Запах становится приторным и вводит в ступор, все дрожит внутри и толкается. Я выдаю на руки фельдфебеля залп рвоты. Тарелка летит в стену. Когда она очутилась на полу, прокатившись несколько сантиметров, стало понятно что она не единственная кого сейчас минует та же участь. Я съеживаюсь, стараясь казаться меньше, чтобы по мне не сильно прогулялись крупные кулаки. Фельдфебель кружится как бешенный пес на цепи, воет и урчит. С пунцовыми от злости щеками он отряхивается и не прекращает материться по-немецки. Хватает меня за волосы и бьет лицом раз десять об стол. И все матерится, матерится. Теперь на себя смотреть страшно так как и на немца, который устроил трепку. Сжимаю зубы и шиплю от разъедающей лицо боли. Больно, страшно и непонятно откуда этот тухлый суп взамен сытному пайку. А лицо заливают горячие струи крови. Ему мало отмщения, он кружится вокруг себя, выпуская всю ярость наружу и снова хватает меня за волосы, кидая на пол. Я ничего не чувствую кроме того, как что-то тяжелое бьет мне по бокам с особенной силой. Меня словно опустили головой в воду: все такое же мутное и глухое, оторванное от мира. Он бьет меня полуживую, кажется, ногой в бок, громко вопя. Из последних сил я приоткрываю глаза, в которых все скачет и пульсирует от ударов и вижу Маринку. Она так и не шелохнулась чтобы помочь мне, сидит и сидит, словно неживая кукла. Эта жестокость от своей лучшей подруги только разбередила боль по всему телу, делая её невыносимой и режущей. Фельдфебель оставляет меня в покое и отходит в сторону чтобы перевести дух от ожесточенной травли. Его грудь поднимается и опускается поочередно, выдавая сдавленные рыки, а он отбрасывает запачканный китель на пол и выпрямляет в воздухе руки чтобы поправить рукава. Я лежу на полу и чувствую как близко ко мне подкралась смерть. Еще один её шаг и я окажусь в небытие вместе с отяжелевшим телом, полным зыбкого эха ударов. Я растворилась в этой боли без остатка, все тело горит и гудит, как моя Родина, а мне сложно понять что же болит больше: волосы, голова, бока или внутренности. Набравшись сил, немец подхватывает меня с пола и приказывает очнуться. — Jetzt wirst du nur noch das essen. Gefällt es dir nicht? Последние свои слова он повторяет с каждым разом все громче и громче, почти визжит и срывает голос. Я понимаю его только наполовину, но догадываюсь что он хочет выменять мою преданность русским на хорошие немецкие харчи. Теперь меня подводил аппетит. Желание поесть было настолько зверским уже долгое время плена, что секунда смущения превратилась в целую минуту. Холёный немец вдруг показался чертовски привлекательным словно вместо него стояла целая жареная курица и ведро картофеля. Простые человеческие потребности противники ставили таким привлекательным образом, что это оказывалось самым лучшим и самым нужным для пленных. Эти муки выбора самые замечательные для того чтобы выбрать подходящий момент между колебанием и решением и попасть четко в цель. Он ухмыляется потому что не зря довел меня до того состояния, когда можно полностью овладеть сознанием человека. Именно он приказал не кормить меня два дня. Сейчас немец покажет что такое это «попасть». Фельдфебель кидает мне в самое лицо полотенце. Оно становится красным за считанные секунды, но, кажется, это зрелище совсем не тревожит фрица. В руках у него уже полная тарелка аппетитной тушенной конины, каждый кусочек которой лоснится глянцевым жиром. Мясную роскошь аккуратно накрывают три кусочка галет. Это все настолько по-настоящему, что от обуявшего аппетита в треморе качнулись ноги и руки. Душа сгорала от огромного желания стать обладателем такой пленительной пищи. Я зажмурилась, прикусила губу, тоненько посвистывая носом от внутренней борьбы. Нельзя чтобы все закончилось так, тарелкой с едой и моим желанием утолить голод. Нельзя, потому что на кону Севастополь и его нельзя променять на конину и парочку пусть даже и таких аппетитных немецких галет, которые как с картинки блестят на бугристых холмиках мяса. Сдаться вот так, без боя, потому что ты попросту человек и хочешь самого обыкновенного — поесть в этот лютый голод. Всю душу отравляет одна только тарелка, я падаю на колени перед фрицем. А тот с триумфом победителя выпячивает грудь вперёд и расплывается в самодовольной улыбке, задрав нос. Путь действительно оказался лёгким. Лишь только одна болевая точка в моем сознании и приторный аромат конины — залог настоящей немецкой смекалки. Немец решил что хватит мне отдыхать — стащил меня на пол снова. Я лежу на полу у самых ног немца, припав лбом к полу. Разделался со мной фриц хорошо, но только для того чтобы он сам поверил в себя и свои вымышленные силы. — Нет. Тут он опешил. Стал серым и безжизненным. Перед ним стоит русская, которая только что немощно барахталась в луже собственной крови. Она стоит твердо, не качаясь, не боясь и рискуя. Как она поднялась из-под его ног? Русское «нет» фельдфебель знает отлично, поэтому ему стоит поторопиться чтобы как следует задать мне трепку. — Нет. — угрюмое и решительное. Церемониться с тарелкой и моим неповиновением немцу надоело. Он и так сильно долго старался показать из себя примерного терпилу. Вместо служения Вермахту в знак высшей благодарности за сохранение жизни я позволила себе пререкаться! Это единственное что должно отложиться в сознании фельдфебеля и сделать его настоящим дьяволом. Он должен был вернуть все так как было: непослушание русской — её убийство. Ни считая ни секунды, немец белыми как мел пальцами затеребил ремень на штанах. Атрибут с блестящей серебристой бляшкой и свастикой будто расхохотался зловеще своим яростным металлическим звоном и змеей повис в руках хозяина. Вплотную прижав меня к стене, фельдфебель обхватил мою шею ремнем и стал душить что есть сил. Постоянно он повторял одну и ту же фразу с интонацией вопроса и кричал мне прямо в лицо, время от времени поднимая с пола удавкой. Не было никаких сомнений что сейчас он придушит насмерть. Все дыхательные отверстия полностью передавил ремень, трещали сплющенные хрящи в горле, а голова просила еще воздуха и еще. К глазам приступила темнота, я хриплю, закатывая глаза и своими последними чувствами ощущаю как тело отделяется от головы. Оно еще живет, а голова синеет от нехватки воздуха. Он так тонко чувствует меня: то ослабевает хватку, то снова увеличивает давление. Он ударил меня по лицу ремнем широко замахнувшись и схватив за грудки, кинул в полки с книгами. Игры с ослаблением хватки были излюбленными у немца: так, приспуская мучения, он подготавливал свою жертву для обдумывания что нужнее — жизнь или смерть? Моя полусмерть дорогого ему стоила, ведь он мог напичкать мое тело пулями уже сотню раз. — Noch einmal: wo sind deine Russischen? — басом прогудел фельдфебель. — Еще раз: где русские? — вторит ему Марина, сложив руки на груди. Значки со свастикой на её груди грозно светятся, от этого она приобретает вид стального воина. Только лишь обрушившийся на мою голову град книг позволил прийти в себя и впустить внутрь легких воздух. Я надуваюсь как жаба, я поглощала воздух с жадностью, один вздох не успевал попасть в рот, опуститься по гортани и дойти до нужного органа, как рвались в спешке один за одним и другие. Жизнь снова воцарилась в теле, глаза снова отчетливо транслируют фигуру в немецких серых тряпках. Я установила что мы с ним по разные углы комнаты, а Марина держит меня на прицеле своего пистолета. Вся помятая от увечий, я стараюсь приблизить глазами её и сосчитать примерные секунды до того пока предательница приготовится и совершит выстрел. Осечка. Она стреляет, едва не задев макушку головы. На колени падает с тоненькой струей дыма поврежденная выстрелом книга. В самой её середине горошинка черной дырочки от пули. Книгу мне становится жалко сразу, ведь теперь она не пригодится. Кто станет искать что-то и читать, когда в самом центре теперь не текст, а воронка? Я. Я стала последним читателем этой книги, которая оказалась немецким словарем. Громко фельдфебель приказал мне искать нужные слова в нем для покаяния. Я поняла это не по словам, а по инстинкту сохранить свою жизнь. Чтобы опять не позволить мне пререкаться, он отходит на удобное для выстрела расстояние и засчитывает по-немецки цифры. Когда немец произнесет последнюю, он замолчит и даст мне всего лишь три секунды на ответ, а если не услышит, то без жалости простится со мной. — Fünf. Вместе с вздрогнувшими от ужаса коленями подпрыгнула книжка. Она так и норовила не быть рядом в ответственный момент, скатилась с колен и упала под них, распахнулась и утомленно шелохнулись простреленный в ней страницы. Пальцами впилась я в спутанные листы. Слишком непонятно чтобы даже определить нужное слово в ряду самых длинных и самых коротких. — Vier. Я стараюсь убедить сознание в том, что здесь нет ничего сложного, а взамен на это получить нужный ответ. Листаю быстрее. Начало и конец книги сливаются воедино. Лицо выдает только мимику запутанного и беспомощного человека. Блуждание по книге отнимает драгоценные минуты, а немец ухмыляется про себя над моими ничтожными попытками раздобыть ценное слово. Теперь он точно знает больше меня и в этом его преимущество. — Drei. Теперь надо окончательно решить для себя хочу ли я жить? Так много причин чтобы жить и немец конечно о них знает поэтому считает все быстрее. Он не человек, хотя так похож на него. Карусель вращающихся под пальцами рук страниц словаря приостанавливается. Нужно оставить все так как есть. — Historischer… С волнительным придыханием я выдала случайно попавшееся слово. Но этого не достаточно, это всего лишь часть воображаемого адреса. Чтобы фриц наконец-то успокоился, надо назвать еще одно слово. Вращается еще десяток страниц в сантиметре от лица, скорченного от напряжения. Обнаружение подходящего слова радовало меня только поначалу. Лист был прострелен на целых сто страниц вперед, буквы смазаны, а нужный «бульвар» это всего лишь проплешина от пули немецкого пистолета. Сердце пронзила огненная молния ужаса, а к глазам приступили слезы. Тело жестко напряглось. Захотелось спрятаться. — Zwei! Путь к спасению хитро оборвала Маринка. А немец наслаждался тем, как я мечусь в страхе за свою жизнь, его улыбка становилась все нахальнее и шире. Он не ограничился одним смешком, а хохотал громко, запечатлев этим истерическим смехом мой проигрыш. Подходящего слова больше нигде нельзя найти, да и не видно ничего из-под серой пелены слез. Я отбрасываю словарь от себя долой, теперь мне нет дела до того чтобы наблюдать как он упадет после удара и пожалеть его как в первый раз. Из-за дрянной книжки я получу пулю в лоб! Я плачу, глотая всхлипы. Ремень у него все так же не застегнут. Сейчас его мысли наверняка заняты празднованием победы. Пока он вальяжно настигает меня и как обычно скалится неприятной улыбкой, его костлявые руки позволяют штанам чуть приспуститься и обнажить край нижнего белья. Теперь, когда он сделает свое грязное дело, не будет сомнений что он победил. Я вскакиваю и таращусь на немца, перебегая в другой угол. Двое против одного? Это так нравится фельдфебелю. Пока фельдфебель облагораживает мне загон из четырех стен, в действие вступает оживившаяся Косова. Ей стоило только резко приподняться со стула, как уже немецкая наемница-убийца ловит меня в одном из углов и крепко заламывает сзади руки. Я несдержанно трепыхаюсь всем телом, а в руках Марины это превращается в настоящее испытание. Такая крепкая хватка у неё только одной рукой, другой она подцепляет мою юбку и поднимает вверх, пуще дразня немца зардевшейся от стыда ножкой. Из-под юбки летят на пол какие-то листочки. Поднять их посреди схватки — проверка навыков ловкости. И сейчас это нужно для того чтобы они оба поняли: у меня еще не все потеряно! Маринка путается в юбке, высунув от сложной работы язык. И тут, на носках я подскочила тяжело и ударила Маринку головой в самую челюсть, отчего та зашипела, как бес от креста, и схватившись за лицо, освободила мои руки. От сильного удара она прикусила язык, на ее губах влажно заблестела темно-алая кровь, катясь по подбородку. Знакомые каракули, от которых захотелось жить как никогда. Расцвела на губах счастливая улыбка, а вместе с ней в тело пожаловал прилив сил. Это тот самый словарь немочки, который она написала своей ручкой для меня. Здесь все самые необходимые слова, спасительный «бульвар» в адресе её школы, про которую она так любила мне рассказывать. Немец щелкнул челюстями. — Ein! Три секунды: одна на отдышку, вторая на внимание к словам, третья на выдох встревоженным дыханием того, чего так хотел фельдфебель. Шепелявлю неумело: — Historischer Boulevard, 11. Но немца не остановить. Его штаны почти на полу. Марина сплевывает кровавый сгусток на пол, в ее глазах блестит, как клинок, рьяная ненависть. Отплатить за ее шрам теперь будет легче и я чувствую как руки Косовой пуще прежнего сковывают меня. Её руки теперь не только совладают со складками, но и касаются чуть выше бедра, стягивая нижнее белье и оголяя заветную плоть для фельдфебеля. Я верещу так, что сама глохну, извиваясь всем телом, закатываю безумные глаза, которые сейчас, кажется, лопнут от напряжения. В эту секунду дверь отворяет гауптман. Бежит с бешенными глазами, выставив перед собой руки. Его покрасневшее лицо отражается влажным блеском. Он, кажется, плакал. — Stehen! Гауптман толкает Марину и фельдфебеля в грудь, тем самым обрывая нашу разъяренную схватку. Все остались ни с чем: Марина угрюмо и серьезно смотрит на меня, главный мучитель виновато шмыгает носом и старается незаметно поправить штаны чтобы не выдавать перед младшим офицером постыдной страсти к насилию молодых русских девушек маленького роста. Он открыл для себя эту пагубное влечение с началом войны в Советском Союзе и слыл здесь отменным извращенцем, который врывался в дома русских и принимался за свое грязное дело со всеми жильцами женского пола. Я отползаю на дрожащих руках назад, утирая кулаком слезы — искалеченная, онемевшая от крика. А гауптман смотрит на нас как на шаловливых детей. Он не занимается вскидыванием рук от удивления, но смотрит все больше отчаянно и раздражённо. Пружинисто подскочив к зачинщикам сутолоки, гауптман начинает горячиться: водит глазами из стороны в сторону, отчитывает выразительно фельдфебеля, склонив голову на бок чтобы тот не прятал глаза. Я боязливо приблизилась к Марине. Заклятая предательница в немецкой форме со смятением смотрела на разбушевавшегося гауптмана и на то, как пришлось несладко её напарнику. А мне так хотелось заглянуть в её глаза и спросить что же горланит проклятый фриц. Она вряд ли ответит, потому что стоит ко мне спиной и не замечает меня. — Что… сказал гауптман? Только слышно как Марина тяжело вздохнула и шевельнула головой чтобы посмотреть как близко я позволила себе к ней подкрасться. В конце концов, она нашла в себе силу смолчать и в знак протеста за спиной сильнее сжала сцепленные между собой запястья. Ей есть дело до меня, но это всего лишь желание выслужиться перед фашистами и в который раз доказать свое безоговорочное служение Германии. Оригинальную «проверку на вшивость» которая дается всем завербованным хиви, Марина проходит не впервые. Судя по её стойкости это именно так, ведь одной из проверок является присутствие на казни русской пленницы. А я смотрю на неё с молчаливой верой. С каждой вновь зарождавшейся секундой этого многозначительного молчания между мной и Мариной, я все жду когда она повернется. Когда повернется ко мне такая, какой я всегда привыкла её видеть — инициативная, с приятной терпкостью своих черных глаз, своенравная и дерзкая. Таких людей в годы войны было проще всего завербовать: пытливые и энергичные, они шли туда где было больше возможностей их энтузиазму и кто яркий момент перехватил, тот к себе и перенял. Все же следуя своему сердечному знанию что она все-таки повернется ко мне, я с замиранием души жду её движений. Но Косова все также непреклонна и не дает поводов надеяться. Становится дурно. То ли от своей наивной надежды отогреть заклятую предательницу, то ли от того что путь к спасению оторван насовсем. Хотя второе уже абсолютно понятно и не вызывает никаких сомнений. После этого умозаключения все повторяется: за гауптманом заходит часовой. Я лежу в абсолютном бессилии. Сверху потолок, покрытый плесенью, вокруг невнятное копошение, которое все ближе и ближе ко мне. Я чувствую как навязчиво щупает грудь дуло автомата. Чем дольше я позволяю себе лежать навзничь на полу, тем сильнее часовой стучит автоматом по ребрам. На его приказания встать я не даю ответа, поэтому он хватает меня за волосы и волочит в сторону двери. — Не забывай про уговор гауптмана. Там ты найдешь ответы на все свои вопросы. — слышится позади. Бесстрастный взгляд черных глаз Косовой прибавляет к боли еще большего мучения. Это ужасная мука, когда близкий тебе человек становится частью страданий. Это ломает невероятно, выбивая землю из-под ног. Она знала про меня чуть больше, чем эти трое изуверов и подарила мне всего одну секунду, когда я могла заметить как она пожимает губами. Это было похоже на сочувствие, Оставаться наравне с палачами человечества теперь её достоинство, с которым она выиграла и эту форму, и конину, и галеты.Шоколадные конфеты от вождя
8 декабря 2020 г., 21:29