Danke

Горячая работа
NC-21
Завершён
63
1
Размер:
269 страниц, 138 751 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник

Черный кот

Настройки
      Медсестра тащит на простыне раненного немца. Этот тот самый, из-за которого началась резня вен для крови. Ему не помогла моя вынужденная жертва. Он почти не подает признаков жизни и грузно обмякший подчиняется любому действию. Мне страшно от этого, ведь такая неудача может быть опасна для меня. Что с меня сейчас взять? Анализы и те плохие. Каждый день жизнь точно висит на волоске. Медсестра волочит солдата нехотя за главный вход. Если солдату нечем помочь и он не подает никаких надежд, то его безжалостно расстреливает дежурный за углом. Рядом солдат окликает меня чтобы я не отвлекалась. Он следит за тем, как я управляюсь с грязной ветошью и нижним бельем. Своим зорким глазом он подмечает сколько было поручено перестирать, сколько уже перестирано. На каждую вещь отведено время. Если мне придется замешкаться, то я получаю взбучку. Это обычно удары плетью по спине или по ногам, как будет угодно надзирателю за военнопленными. Количество ударов равняется количеству минут опозданий. Хочется отвесить этому надзирателю по башке, ведь такой он мерзкий как плевок посреди чистой улицы. Надо успеть в палату потому что за опоздание к больным меня лишают еды. Где-то сплетничают в углу двое немецких медбратьев и от них я узнаю что поспешить бы не помешало. Лицо все затвердело от ветра, руки грязные и мокрые, притронешься к чему-нибудь так сразу замараешь. Чтобы все не казалось так просто, немец по окончанию стирки заставляет меня вылить воду. И не успеваю я захотеть обмакнуть руки в эту муть, как немец заставляет меня вернуться. Теперь только одно для моих запачканных ладоней: умывальник. Однако очередь к нему большая. Большегрудые немецкие львы с полотенцами на плечах: каждый ждет своей очереди, которая очень медленно убывает. Лезть не осмелюсь, какой-нибудь фриц точно осмелится шлепнуть меня или кинуть на пол. Люди второсортной нации, жаждущие пройти без очереди, и получать должны быть готовы без очереди. Наскоро смочив ладони слюной, потерев друг об друга, я приступаю к самодельному умыванию, которое могло бы улучшить вид. Ничего не выходит, медбратья хихикают мерзко за спиной и шушукаются вместе с солдатом-надзирателем.       Гауптман прыгает как заведенный у двери медпункта. Он изгрыз все губы и похудел. Его волновали сейчас не планы великой Германии, а одна только Ева. Рана на маленькой ручке перестала заживать. На взгляд гауптмана с вечным вопросом что же случилось с его малышкой, врачи лишь советовали тому отвезти девочку обратно в Германию. Они не говорили, кажется, ничего утешительно, поэтому на немце нет лица уже который день. Он не смог расстаться с ней в начале войны, но ему, кажется, придется сделать это. Спасаться здесь от болезни было ужасным решением. От вечных размышлений на лбу у него пролегли черные морщины. Смотреть на это зрелище не столь приятно. Странное сочувствие немецкому офицеру стало слишком часто и подозрительно. Я морщу нос и отворачиваюсь.       И я все-таки опаздываю. Палата общая и ровный ряд коек стоит до самого конца. Здесь лежат солдаты немцы, все белые от бинтов. Скрипят кровати, ведь кто-то старается двигаться чтобы вовсе не умереть, катается на инвалидной коляске, а кто-то лежит, не встаёт и из действий только книгу глазами читает или рассматривает фотографии семьи чтобы душой не умереть. Между коек вразвалку ходит пухлая медсестра, тут же мчится с бумажками молоденькая, высокая и тощая, рыжая, с выпученными синими глазами на абсолютно белом как молоко лице в оправе очков, веснушчатая немка в белом халате. Она указывает пальцем на меня и подзывает к себе. Пухлая медсестра грозно смотрит на меня, сдвинув редкие коричневые брови. Руки она поставила на бока, плечи у нее подняты, а шея вытянулась. Так она в полном гневе осматривает меня с головы до ног и ищет за что пожурить. Я замечаю что вдобавок этому осуждающе смотрит на меня рыжая, чуть приспустив очки с носа. Кажется, она сейчас не выдержит. Стою и не дышу под прицелом из четырех глаз, ведь догадаться не сложно за что сейчас немки будут меня ругать. Старшая берет в свои руки мой фартук брезгливо, ковыряет его, словно пытается рассмотреть как глубоко грязь успела въестся. Дикое возмущение в её взгляде. Она почти готова меня уничтожить с лица земли. Звучит из уст пухлой немки, которая протяжно выговаривает слоги, гнусное «Руссиш Швайне». После этого она складывает губы в трубочку, активно двигая ими. Чтобы окончательно подготовить меня к предстоящему искуплению, она плюет мне прямо в лицо и грубо вытирает его грязным подолом, потом толкает в дверь и выгоняет. Рыжая безрассудно приказывает мне отстирать халат до ночи и захлопывает двери перед самым носом. Я только знаю, что рыжую зовут Зильке, а пухлая — Марта. А еще, что они ужасные.       Ночь опустилась на землю. Вдали рокочет война, а небо разрезают желтые и красные полосы. Оборона Севастополя в самом разгаре, поэтому здесь неспокойно. Гавкают немцы, кружатся санитарки и врачи и идёт нескончаемый наплыв раненых с поля боя. Вместе с немецкими санитарками идёт изнеможденная Марина, в руках которой автомат весь заплыл в красной крови. Ладони у нее перерезаны ножом, синее, почти опухшее, от ветра лицо, волосы спутаны с комками земли. Но она боролась до последнего. Этот энтузиазм, знакомый мне с первых курсов учебы, в ее уставшем взгляде не угасает ни на секунду. Спасённый десяток бойцов, перевязанных прямо на поле, теперь отправляется в санчасть. Сегодня опять не покормили, остаётся ждать завтрашнего дня, чтобы хорошо поработать и заполучить в благодарность тарелку похлёбки. Это в худшем случае. В лучшем это объедки от ужина немецких солдат, которые лежат в палате. По всей видимости тех, кого не записывали в общий реестр пленных, ничего не получали. И мне очень не повезло. Форму тоже, поэтому я носила без конца ту, которую выдали в самом начале, от немецкой медсестры. Надо от крови перестирать форму, тарелки и кружки перемыть, выкопать ямы для трупов — и это лишь малая часть. Грязный костюмчик ждёт своей очереди на стирку, а руки уже заранее сводит от холодной воды.       Немцы мучают с ювелирной жестокостью. Они, как настоящие душегубы, всегда играются с пределом человеческих возможностей. Им давно стало понятно, что если лишить человека физической и психологической силы — карта бита. Так, они то протягивали подачки, становясь неожиданно добрее, то снова отбирали. Эти острые перемены терзали настолько, что невозможно было разобрать где зло, а где добро. Именно проходя через эту систему краха человеческого «я», пленный становился безликим. Его били до такого состояния, пока его страх из-за увечий становился животным. Еще заставляли таскать камни с места на место. Казалось бы, что в этом занятии странного? По прошествию нескольких часов ты начинаешь задумываться не о камнях, а о собственной жизни. Почему она настолько бренна что ты делаешь эту бессмысленную работу? Какой смысл у твоей жизни и можешь ли ты сам совладать с ней и не переложить ответственность на других, точно как эти камни с одного места на другое? Я только вымотанная и изнеможденная от работы, которой никому нет пользы. Есть ли польза от меня?       Они знали как сделать приятно и как отобрать в одинаковой пропорции. Как-то санитаркам привезли платья разных цветов и сказали выбрать каждой по самому красивому. Тот самый фельдфебель Вильям, который после случая с Маринкой все время демонстрирует свое неравнодушие ко мне, долго и настойчиво крутился рядом со мной, рассматривал своими глупыми глазами из толпы, будто раздевая, и очутился вскоре на радостях рядом; тут же схватил под руку и повел к платьям, шепнул на ухо что-то по-немецки, убирая локон с лица, и указал пальцем на гору платьев. И я, пугливо смотря ему не в глаза, а в переносицу чтобы тот не намудрил лишнего про мое доверие к нему, выбираю себе самое заветное. Я чувствую как сердце сжимается пока ждет чтобы немцы дали мне полюбоваться и отняли. Потом, через неделю, приехали два немецких офицера. Важные шишки, один эсесовец, другой командир Вермахта, сели у накрытого стола и стали какие-то карты чертить. Меня выгнали возле них стоять в платье, воображать официанта. Сесть мне нельзя, я держу кружку с какой-то жидкостью на подносе и мучительно пересчитываю яства на столе, потому что тоже хочется паштета и колбасы. Мне нельзя просить, а тем более без спроса пробовать потому что тогда меня изобьют ногами в живот пока я не выверну все, что успела съесть. Ноги начинают неметь от стояния. Немец копается в какой-то подливе и сразу же ищет салфетку чтобы вытереть свои запачканные пальцы. Мечется, говорит что-то своему собеседнику, а тот тыкает пальцем в меня и кивает головой. Нету у меня больше платья: прихватив ткани от чистого платья, эсесовец щедро обтирает пальцы и оставляет жирные, уродливые пятна на юбке. Подняв на меня свои черные глаза, полные издевательской насмешки, он щурится, принюхивается и морщит нос, и толкает меня руками так, что я падаю вместе с кружкой и подносом. Гремит посуда, я вся в подливе и земле. Этот цирк с неуклюжей пленницей заставляет немцев гоготать своими черными глотками. Им только бы посмеяться над ослабленной жертвой и потом понять что они тут цари и боги, если в этом мире находятся все-таки люди, позволяющие себе смеяться над ничтожествами. А что? Они могут сделать любого бедняка богатым, если он будет у них виться под ногами, а любого богача раскулачить. Такая простая формула устройства жизни немцам очень нравилась. И вчера передо мной немецкий солдат поставил железную кривую тарелку, доверху наполненную кашей. Я смотрю на него сначала с вопросом, потом с благодарностью, а тот косит на меня свои глаза и не может никак понять почему это вызывает так много радости. Подвигая тарелку к себе, я уже не чувствую прежнего счастья: в тарелке с кашей были намешаны волосы, которые солдаты сбрили в эту тарелку. А у них как заведено: каждый паек на счету, не съешь один — второго можешь не ждать.       Потом меня жестоко избили потому что уличили в воровстве медикаментов. Я совершила большую ошибку, которая стоила мне почти что жизни, по крайней мере, как женщины: я припрятала фурацилин под форму, чтобы обработать появившиеся ранки, а Зилька нажаловалась и несколько солдат избили меня ногами в низ живота. После этого я получила за испорченный подол, ведь с моих промежностей стекала кровь и потеряла способность иметь детей.       Но через месяц все резко поменялось. Вильям немного поумерил свой пыл, ходил возле меня тихо, но не стеснялся разглядывать. Кормили чуть лучше, не били, но и не жаловали. Делали вид, что меня нет, хотя и хотели действительно стереть меня с лица земли. Перемены назывались затишьем перед бурей и вызывали слишком много вопросов. — Подай воды, красавица. — приятный голос окликнул меня сзади. В это время я стирала немецкую солдатскую одежду и была изрядно удивлена вниманием к себе. Сзади меня появляется немецкий ефрейтор. Он был доставлен сюда несколько дней назад с ранением руки. Прямо после того, как приезжали эти важные немецкие дядьки. Казалось, они имеют какое-то отношение ко всему этому. Все это было зловещим. На вид ему около двадцати пяти, он старше меня. Голубоглазый, остроносый, с красивыми чертами лица, в которых было что-то дьявольски заманчивое. К сожалению, назвать это лицо дружелюбным и открытым было нельзя. У моего нового знакомого были золотистые приглаженные волосы, посреди которых виднеется тончайший, будто серебристый пробор. У него были тонкие, поджатые губки, дерзкая родинка над губой сверху слева, он все время насмешливо и немного игриво прищуривался, точно вглядывался во что-то вдали. Сам незнакомец был высоким и худым, движения у него были плавные и очень осторожные. Замечательная стать молодого немецкого солдата заставляет все больше и больше вглядываться в него. Немец глядит на меня взглядом человека, который заводит разговор не просто так, ради какой-то кружки. Он что-то знает и это «что-то» приготовлено только для меня. Но не стоит давать немцу никаких надежд будто он сможет меня покорить своей загадочностью, ведь он с опережением знает чем подкупить светловолосую пленницу. Только одно заставляет меня задуматься: этот фриц слишком хорошо разговаривает на русском и смотрит на меня из-под своих белобрысых бровей все более хитро. Я не ведусь на это, но задумываюсь о том как бы покрепче держать оборону. Очередной этап вербовки прямо передо мной. — Какая я вам красавица. Я же русская. Или вы не знаете? — отвечаю я устало. Рука невольно протягивает железную кружку, которая стояла поблизости (моя работа после стирки разносить питание солдатам). Я не смотрю в глаза немцу чтобы выдержать оборону, а он ищет слабые места чтобы ударить точно и без промаха. — Самая настоящая. Почему я не могу назвать свою будущую невесту красавицей? — когда немец улыбается, то показывает ряд мелких зубов, а посредине, возле самых больших, у него большая щелочка с розовым просветом. Я опешила. Раскрыла глаза и гляжу на него с интересом и страхом так, что это становится все заманчивее и превращается в сцену. — Что это еще такое? Вы себе много позволяете! — возмущенно шиплю я, уставившись горящими от возмущения взглядом. — Не больше, чем вы. А как же уговор гауптмана? Вы разве не слышали ничего о нем? Вспоминается последняя встреча с Мариной, но сейчас, когда я поглощена чувством полнейшего недоумения, даже в голову не могло прийти чтобы восстановить все до мелочей. — Могла, скорее всего, при большом желании. Почему гауптман не так давно урвал меня из рук фельдфебеля волнует больше. — Что вы сейчас делаете? Я смутилась, опустила голову и выпучила в пол глаза. Непредсказуемость этого странного немца заставила меня еще раз испугаться и надеяться что это будет последний раз, когда кожу обдаст залп колючих мурашек. — Я? Стою, разговариваю с вами. Вещи стираю. Или это у вас, немцев, как-то по другому называется? Послышался короткий смешок. Ефрейтор расплывается в улыбке, отчего его щеки по обеим своим сторонам украшает розоватые ямочки. Внешность у него приятная, даже несколько слащавая. Его так утешает моя нерасторопность что он, кажется, не готов сразу дать пояснения: любуется, щурится, как кот на солнце своими глазами, в которых пляшут самые настоящие, ни на что не похожие особенные, немецкие черти. Сейчас, сегодня, завтра, месяц и весь год немцы самые первые и самые умные, поэтому он так бесстыже разглядывает меня. — Нос. Сердце. Вы дышите и живете. Вы живете, а сердце ваше бьется. Кому вы благодарны за драгоценный подарок — сохраненную жизнь? Подумайте. Хорошенько подумайте. Вспомните что сейчас творится на земле. Жизнь самое святое и вы должны быть благодарны тем, кто спас её вам. Все, что вам останется сделать отдать благодарность этой жизнью спасителям. Судьба всегда направляет вас туда, где вам необходимо быть. Мы нуждаемся в вас, Паулин. Он кажется мне все подозрительнее вместе с его пронзительным взглядом, который кажется скоро проберется в самую душу. Кому я нужна, кроме этих тряпок и ужасающих оскорблений? Во мне могут что-то найти? С этой минуты такая мысль не давала мне, ненужному в этом мире человеку, покоя. Только из-за Евы мне стало казаться что гауптман стал ко мне мягче. Хотелось этого безумно, потому и мерещилось каждый раз все сильнее. Я снова слышу об этом офицере и теперь он казался мне невероятно далеким словно я никогда не была знакома с его дочерью и не успела питать к ней искренних чувств. Но гауптман, как и любой другой немец, делал так, как было удобно ему, поэтому незнакомец продолжает. Он на широкой, жесткой, как наждачная бумага ладони, на которой едва просматриваются морщинки тоненьких линий, передает мне записку. — Паулин Нойманн… Так оно и есть. Это все, что мне осталось? Служение Вермахту и восхваление вашего злостного вождя? Страшно и неприятно. Почти как жевать на больной зуб. А страшно потому что возражать здесь не принято. Надо быстро и точно выбирать стратегию общения с каверзными захватчиками: быть обходительной, успевать показать себя с лучшей стороны. Второсортные должны отучиться от этого посредством регулярного приучения к тому, что возражения могущественным немцам — себе дороже. — В противном случае вам придется расплатиться. Известное ухищрение: вы не повоевали ни за своих, ни за немцев, тогда что же вам остается? На войне есть место всем. Да быть убитой своими же службами устранения диверсантов за работу на противников. Подумайте еще раз о том, чего вам больше всего не хватает. Думайте избирательно. Чтобы ускорить процесс соображения прошу взглянуть. А фельдфебель, Вильям, болен сифилисом. Известное, что вы сдаете кровь для больных, ведь у вас редкая группа. Гауптман хранит вас для сдачи крови маленькой Еве, потому что не знает когда это будет необходимо. Потом из кармана незнакомец неспеша достает желтоватые конвертики и смотрит на меня игриво. Он, скорее всего, празднует то, как быстро смог поставить себя выше меня.

Кому: Артемьевой Полине Максимовне, Севастополь

От кого: Артемьевой Зинаиды Николаевны, Ленинград

Это все что нужно было увидеть чтобы окончательно сдаться. Мне было жаль себя, мне было жаль своих родителей, и немец, уставившийся на меня, и, кажется, испытывающий мою волю, как ни кто другой знал, за что задеть. Кажется, он почувствовал что я сейчас попытаюсь вернуть эти письма себе, и незаметно, на один шаг, отдалился, взмахнул руку с письмами вверх и задержал её в воздухе чтобы я их не достала. Я прыгала под рукой могучего незнакомца, ловя от своих неуклюжих действий смешки немецких солдат вокруг. — Отдай, отдай, отдай сейчас же, вор! — остервенело шепчу сквозь зубы, не опасаясь того, что немец может потерять всякое терпение и наброситься на меня, как дикая собака. Эта смелость приурочена к моей большой любви к родителям, которую я не променяю ни на что. Но незнакомец заходится в смехе и смотрит на мои жалкие попытки с таким воодушевлением, что не хочет останавливаться. — Спасение себя и родителей? Добавьте к этому всему ложечку нашего настоящего немецкого великодушия. Поэтому я не вор. Я всего лишь позаимствовал. Родители останутся живы. Я и некоторые люди возьмутся за разрешения этого вопроса. И к чему мы с вами приходим? Не переживайте, жизнь сейчас всего лишь сплошная математика и мы просто подводим к общему знаменателю мои цели и ваши. Как видите, во многом они совпадают. — Откуда письма эти?! Вы что, отняли их у моей матери? — Жизнь очень стремительная и хочется все успеть, поэтому у каждой умной головы есть план, а к нему — еще один. Этим еще одним называется служба, которая перехватила эти письма. Не надо так стараться чтобы их выхватить. Ничего путевого вы там не найдете, Паулин. — Это вы не найдете, потому что это не ваша мать. И вам не жаль ничего, потому это чужое, на чужие чувства вам все равно! — Харизма у вас что надо, смею заметить. Но обвинять других с напором, увы, не хорошо. Здесь, в этом письме, есть только одна занимательная вещь. Ваша мать пишет уже не вам, а, так скажем, вашему прошлому образу. — Ничего не понимаю. — устало пробормотала я. — По всей видимости, после того как вы попали сюда, русские решили, что вы умерли или пропали, и решили отправить вашей семье похоронку. Теперь вы не живая и не мертвая. Что же, это вам решать здесь какой облик выбрать для себя. Мы даем вам еще один шанс. Теперь даже мама не знает что со мной. Та, которая всегда была рядом не знает, что дочь жива. Мучение вербовки продолжалось, становясь все напряженней и невыносимее. Сознание одолевали плавная, уверенная и исчерпывающая речь ефрейтора. И эти хрустящие письма, которые сразили меня на повал. Я стою на коленях перед матерью и отцом, но получается и перед злосчастным фашистом, который впился как клещ и отравляет мне кровь. Он сделает так, что отвертеться будет нельзя, но играть против русских я не намерена. Лишь только хитрость, такая, когда ребенку дают игрушку чтобы он только не хныкал, может помочь мне избавиться от фашистского гнета. Они заполучат меня, мое тело, мои усилия и старания, но не мои мысли, не мой Севастополь и не его спасение. — Бедная мама… Каково ей сейчас… Что ж, что вы хотите? Миссия? Рассказывайте же, ну! Так уж и быть, я вас послушаю. — Точно так. После нашей с вами помолвки необходимо будет разыскать одного русского детского врача. Он еще слишком молод, но только он сможет в осажденном Севастополе спасти Еву. Есть лишь одно условие: вы ни в коем случае не должны влюбиться в него. — Вы, немцы, логики от земли до неба. Как же я позволю себе в него влюбиться если буду помолвлена с вами? — Паулин, наша помолвка это лишь дань Вермахту за жизнь, без которой нельзя обойтись. Я ваш проводник в нашем мире, вы подчиняетесь только мне. Я сделаю с вами что хочу. И могу вам сказать что это будет один из жестов доверия по прошествию немногих дней. Здесь все сложно устроено. Здешние пленные истечению положенного срока отдают дань Вермахту. Никакой любви, все только по чести. Здесь влюбляться запрещено, как и вам запрещено влюбляться в того, кого вы собираетесь разыскать. Очень большая ошибка будет от этого: когда любишь становишься слабее, а вы не должны этого делать. Вам захочется помогать, тратить свою жизнь ради кого-то, а она так ценна, как и ваше время здесь. Посмотрите на гауптмана! Как он обмяк из-за любви к своей дочери! В любом случае, вас это сильно отвлечет, а воин должен быть неуязвим. После ряда таких вот проверок доверие будет обеспечено. Это доверие, заслуженное в операции, вам необходимо подкрепить клятвой фюреру. — Вы не находите себя мелочными? Чего стоит моя жизнь, Боже мой! Потом ваши аппетиты резко вырастут и вы прикажете кого-то убить? Немец плавно качнул головой. Сладкое причмокивание тонкими губами, задерживание выдоха и многозначительный взгляд в стену. До этого самого момента я не знала, что так называется воздержаться от удара по лицу для раздражающей второсортной. Немцы по разному воздерживаются от жестоких действий. Этот весьма мирно потому что еще молод и нервов у него явно хватает. — Невыносимо любопытная русская! Я где-то слышал это смешное: «Любопытной Варваре на базаре нос оторвали». Занимательные поговорки. В вашем случае нельзя быть такой любопытной. Новости для нашей жизни крайне полезны, но лишь тогда, когда мы получаем их дозированно. Представьте что с соседнего окопа вам кричат поразительную новость. Что вы делаете? Встаете в полный рост и переспрашиваете. Ваш лоб ловит пулю. Вот вам и новости и любопытность кратко. Будьте терпеливы. Вера в то, что все воздается в этом мире не называется мелочностью. Это лишь справедливое течение жизни. И вы должны подчиняться нашим условиям. Поверьте, это обеспечит вам спасение и избавит от многих неприятностей. — С одной из них я уже столкнулась. Зачем я волнуюсь о своей жизни? Есть ли она после такого? Меня научили ненавидеть свое тело, ненавидеть то, к чему я стремлюсь. Да, вы правы — здесь учат не любить все, даже себя. — Вам стоит обратиться в писательское бюро. Хорошо говорите. Вы уже согласились со всем, попав сюда. Вы должны воспринимать войну иначе, не потребительски. У каждого из нас разные правила и разные тактики. Все что вам нужно вы заслужите своим трудом. Но с самой настоящей гарантией. Перестаньте храбриться, вы тоже человек и мы все это знаем. — Не сложно, наверное, управлять мною, зная обо мне только то, что я человек? А что значит «лучше»? — Лучше? Вы что предпочитаете: защищаться, имея малое превосходство, разве что браваду и пару стоптанных сапогов или же быть самодостаточным, теряя малось, на фоне страшных событий? Посмотрите, какой великолепный контраст. На нем уже можно построить свою жизнь. — Я предпочитаю отстраивать что вы разрушили на нашей земле и не разрушать впредь. — Паулин, что остается делать государству, которое имеет большую территорию, развитое хозяйство и хороший военизированный комплекс? Война. Неизбежная война. Все в этом мире мы завоевываем, за все мы боремся каждый день. Да, вы не можете понимать что такое самодостаточность. Патриотизм, жертвенность, слепота. Ваши бросаются под танки пачками, а некоторые из них не знают за что воюют. А другое дело когда все на ладони, когда все при вас. Вы же человек! Любому человеку хочется чувствовать себя выше, доминировать. Быть победителем. Мы все по-своему эгоисты. Это в нас природно. Когда бедному человеку дают денег он чувствует себя сначала в смятении, затем, когда у него появляется возможность купить больше, чем прежде, он этому радуется. Потом ему становится не просто радостно, а очень хорошо. А если он получает все больше и больше денег, у него появляются все больше и больше желаний, о которых он раньше и подумать не мог. Теперь ему в высшей степени хорошо: ему не о чем жалеть. У него все есть, он ни в чем не нуждается. — Нет. Вы как сравниваете: деньгами и эгоизмом. А мы то люди и не только за себя воюем. Те, кто воюют только за себя умирают сразу — они сходят с ума потому что боятся. Меня же убьют! Как это? Меня же убьют! Я же погибну! А мы за народ сражаемся. А вы не Боги, чтобы обещать что все будет хорошо. А разве лучше придумать то, что кто-то из этих людей виноват в чем-то? Виноват что живет, виноват что имеет право на жизнь какой бы он ни был, в конце концов? Не потребители? А что пришли на все готовое и рушите это не так ли называется? — А вы не Бог тоже чтобы критиковать в таком масштабе. У героя тоже может быть смирение. Он не всегда может действовать, он может оглянуться и понять что ему уже есть за что быть героем. Мы не бьём по рукам нашим пленным, а помогаем им встать на дорогу правды, ведь человек сам достигает успеха. — Я спасу эту девочку. Поверьте, только потому что я хочу чтобы дети знали что есть добро. Настоящее добро. Даже если её папа и смог убедить в том, что я плохая потому что я русская пленница. Чуть всего лишь отсрочить её маленькое сознание от разделения на второсортных людей, от ужасных внутренних картин. Ведь дети такие удивительные, они все запоминают. Мы воюем за жизнь, за любовь, за детей, за Родину, а не за создание величия и геройства, прославление того как сильно можно гнобить человечество. Это не слепота. Вы, я уверена, тоже где-то в глубине своей души любите, верите и ждете. Вы кем-то любимы, вы верите в хорошее, вы ждете перемен. Вы человек не потому что карабкаетесь вверх и должны кого-то превосходить, тем более равных вам, а потому что у вас в груди сердце. Вы дышите, вы живете. Зачем же нам испытывать любовь и веру если её достаточно оберегать? Подумайте над этим. Немец видит мою борьбу. Она во всем: в моей вздымающейся груди под голубоватым полотном одежды, в напряженной прямой стойке, в раздутых ноздрях. Его хитрые и умные глаза выслеживают когда она будет на пике чтобы взять от неё все что полезно. Он вскипятит меня до предела и ловко выключит, словно молоко на плите. — Благородно, но вы опоздали. Все что нужно уже заложено. Подумайте. Вас защитят так, что страх будет вам отвратителен и вы будете всегда искать его в своих врагах чтобы по настоящему ими брезговать. У вас не будет страха, вы будете выше тех, кто боится. Паулин, воображать из себя то, кем на самом деле не являешься хорошо когда у тебя есть тыл, а то так можно и получить. Подумайте о том, как отвернется от вас ваша страна когда узнает что вы побывали здесь. Как она отворачивалась от вас в прошлом и как сильнее она отворачивается тогда когда горит и намеренна это делать? Она не даст вам ничего хорошего кроме безутешного клейма. Вы победитель, вы знаете про своего противника все. Игра против сейчас может быть весьма привлекательной. Но как много есть у вас спасения? У вас нет спасения, потому что вокруг война и война непременно в вас, когда вы захотите уйти или остаться. Самая страшная война там, где бьется ваше сердце, которому позволили биться мы. Любая война это страх и ваше сознание в любом случае будет искать спасения. Но здесь вы можете получить то, что поможет вам не вспоминать о плохом. Поверьте, наша организация уже вам доверяет и считает вас настоящим человеком, который не сможет предать. — нехотя отметил немец перед тем как нас разогнал командир. Когда-то наша Германия была в крахе и наш вождь своими радикальными методами вывел ее из унизительного положения, обещая вернуть все, что потеряло такое большое, достойное славы государство. И он выполнит это, как и мы: вы упали, а мы вам поможем с показательными результатами. Вы забудете что такое голод, потому что голодать будут те ваши недруги, на которых вы укажете. — А откуда вы знаете что я голодаю и что у меня есть недруги? Навязали сами эти мысли, на сознание хорошо ложатся обещания о величии. Путает меня длинновязый немец и чтобы наверняка не почувствовать отклик его слов в своем сердце, я что есть сил закусываю губу. Немецкая секта просила от меня слишком многого. Немец ушел с неоднозначными эмоциями. Он словно и был расстроен, но не слишком быстро доверился этому чувству. Я оказалась для него слишком неприступной. Штурмовать бастион под названием молоденькая русская девушка у немца вышло не совсем хорошо, но он держался изо всех сил. Ведь этот народ не хотел сдаваться сразу, а делал все чтобы выиграть время и вместе со своими слабостями выйти в победители. Все должно работать: даже слабости, поэтому этот незнакомец со своими черными глазами сделает все чтобы моя неприступность была полезна. Когда он ушел я в смятении не заметила как опустилась на корявый стул, прижав руки к груди. Надо бы только вспомнить про уговор гауптмана, про который вскользь упомянула Косова чтобы не чувствовать тягостное ощущение разъедающей изнутри тревоги. Немецкий плен и его вербовщики — трясина с загадками, но чтобы играть с ними нужно быть не менее достойным соперником. Но что же делать когда память изменила? Мимо меня проходит отряд санитаров и я, чтобы не получить взбучку от того что сижу без дела, хватаю первую попавшуюся тряпку на полу, складываю пальцы в форме, которую нужно сделать чтобы держать иголку с ниткой и наигранно шью пока они идут мимо меня. Я чувствую на себе пристальный взгляд кого-то из них, а любопытство оставляет желать лучшего. Поэтому покрутив глазами влево-вправо, я украдкой поднимаю их на семерых немецких врачей. Мое внимание точно ловят эти желтовато-зеленые узенькие глазки, глазки низенькой немецкой медсестры. Она идет неспеша, вразвалку, словно дает мне подумать и вспомнить о том, что мы уже виделись. Внезапно меня осеняет: эта та самая медсестра, которая приказала меня принять раненого бойца прямо на входе и сделать ему перевязку, ведь в тот день было слишком много тяжелых. Понадобилось еще немного времени чтобы вспомнить то что этим самым раненным бойцом был сегодняшний незнакомец.       Через несколько недель гауптман пропал. Что с ним произошло сказать мне точно никто не решался, даже сам загадочный немец — «жених», имя которого я не знала. Немочку поместили в общую палату с солдатами, где она поджав ноги рассматривала картинки в книжке и перебирала крупные немецкие буквы из них своими светло-малиновыми губками. Всякий раз когда я видела эту голубоглазую маленькую девочку меня удивлял и гауптман, так и оставшийся для меня не добрым и не злым: он раздобыл ей школьные книжки, чтобы не затягивать обучение. Времени было мало для занятия предметами с школьницей начальных классов, надо было много объяснять и радоваться тому что дети в этом возрасте любят все яркое и впечатляющее, а их ум необычайно пытлив и гибок. И тогда гауптман преображался: жестикулировал, крутил глазами, прыгал, издавал всякие разные звуки и был совершенно универсален, превращаясь из младшего офицера в заботливого отца. Только когда он был любимым папой, тогда чувствовал себя по-настоящему живым. Евочка отражается в его глазах, внизу которых грузно повисли веки, и снова становится его отдушиной в жестоком, черном горниле войны. Она, конечно, скучала по папе и его шуткам: выпускала книжку из рук и закрывала глаза, вытягивая на подушке шею и слушала как бьется сердце. Папа тоже объяснял ей что это такое. «Если сердце бьется быстрее когда о ком-то думаешь, то ты его любишь» — потрясающее умозаключение первоклассника о самых сложных вещах. И не шутка то, что эти дети в удивительном возрасте понимают все-все-все! Никогда не хныкала Ева и не капризничала как настоящая маленькая солдаточка, была примерной дочерью своего отца. Отнести к занимательным, но подозрительным переменам можно было лишь несколько: кормили получше, редко били. Когда немец выдает в железной собачьей миске еду, глаз у него нехорошо поблескивает. Одна цепь вербовки превращала меня в податливое существо только потому что голод.       На коленях у немца Ева. Она старательно тычет пальчиком в тетрадь, чуть покачиваясь игриво. Ей нравится учиться, а в её голубеньких глазках настоящий интерес к заданию в книжке. — Гауптман еще не появлялся? Какие есть от него новости? Немец не отрываясь от своей работы с Евочкой, бубнит под нос: — Да, есть свежие, но не очень приятные известия для нашего с вами дела. Гауптман попал в облаву русских и надеяться на его скорое освобождение, зная при этом что плен русских для немцев это подобно смерти, не приходится. Надо верить что он сможет освободиться с помощью диверсионных групп. Что? На вас нет лица, фрау Паулин. Не спешите, дождемся Сильвестра, отметим, помолвимся. — Вы умеете утешать. Нахожу странным что меня утешает это голубоглазое создание. Её отец сейчас в опасности и, наверное, поэтому на мне нет лица. Замечательная малышка должна быть с отцом. Расскажите лучше про Сильвестр. Мне кажется, это что-то радостное. — вопреки себе я коснулась маленькой светлой головки, которая под моей ладонью тут же ответно вздрогнула. Ева вскочила со стула. Закружилась между нами и тут же обхватила меня всей длиной одной руки, заключив в необычные объятья. Тут же улыбнулась чуть шаловливо, как бы специально демонстрируя выпавший зуб накануне. Крепость этих объятий была такой, как только бывает у детей, лишенных ласки самых близких людей. — Немецкий канун Нового года. Насчет помолвки также ответить не могу, но гауптман говорил что этой церемонией может заняться Вильям. — Я погляжу вы не спешите с этим. Не слышу заветного «ты». У вас есть жена? — Мы здесь справляемся с помолвкой абсолютно спокойно. Наши жены ничего этого не знают, хотя эта практика довольно распространена в нашей части. Здесь свой отдельный мир и мы за него отвечаем отдельно, головой и сердцем. Всех тонкостей рассказать не могу, да и они вряд ли принесут вам пользу, так что имейте ввиду только вашу миссию. — Жена больше не любит вас что вы позволяете себе молвиться с кем попало? — тревожно спросила я, заглядывая в самые глаза собеседника. Он мог не понять столь рьяной эмпатии, но в одну секунду ответил на мой взгляд своим. — К чему все эти вопросы, м? Вы — не кто попало. Перестаньте, «кто попало» теперь за Иванами, а вы близитесь быть всем не только для многих, но и для себя. Я стою перед ним с открытым ртом и ловлю каждое слово. Немец интересно рассказывает, постоянно опускает глаза со своими длинными ресницами и забавно наклоняет голову, отчего его черная копна волос блестит. — А церемония помолвки долгая? Немец смотрит на меня уже напряженно. Много вопросов это непунктуальность. Лучше думать наперед молча. — Если ваш халат будет выстиран и вы не изъявите никаких противоправных действий, это не займет больше двадцати минут.       Помолвка стоила больших душевных усилий. Надо было найти место в своем сердце любимой Красной армии и немецким оккупантам. Хотелось выпрыгнуть в окно, избавиться от долгих заглядываний в лицо другими немцами чтобы надежда на спасение еще была крепка. На маленьком столике разложен ровно красный немецкий флаг со свастикой, которая похожа на страшную, сухую и сгорбленную старуху-ведьму с клюкой. Каждый её изгиб, каждый угол черного элемента — это корявые кости старухи, которая произнесет в пустоту страшное проклятье и земля уже не будет прежней. Её никто не любит, поэтому она такая злая и черная. По бокам деревянной лачуги сидят приглашенные свидетели, закинув ногу на ногу. Им уже не терпится. Это некоторые старшие фельдшера, большеносые солдаты, несколько медсестер. Среди них есть рыжая, очкастая, и та самая пухлая, но они словно не узнают меня. Больше пригласить не удалось потому что все заняты лечением немецкой армии. Гости смотрят важно, как боги, наблюдая за тем, как решается моя судьба и постоянно прибавляют гнета в эту атмосферу так старательно, что все невольно дрожит. Для безопасности приставили часового. Фельдфебель Вильям суетился сегодня очень сильно, но сейчас уставился в какую-то бумажку и даже не замечал что мы стоим напротив него и ждем когда он произнесет слова. Все ждали, напитанные необычным трепетом, расширяя глаза и приоткрывая рот, и казались обычными людьми, любопытными зрителями, которые абсолютно неравнодушны не потому что думают о мучениях, а потому что счастливы. Среди нас еще один гость, который очень важен для людей здесь. Жидкие, черные волосы и нехорошее помятое морщинами возраста лицо, длинный нос и невзрачные маленькие губы. Он, конечно, не приехал сюда специально, он здесь был и будет. Он лишь как большой надзиратель, который молчаливо бдит своими колкими глазами холодного голубого цвета. Он смотрит зорко и строго. Вездесущ его взгляд, страшный, гипнотизирующий, как у проклятой куклы, на которую страшно взглянуть ночью, в темноте. Этот человек знает все, даже если не знаком с тобой лично: он знает за что наказать, а за что поощрить, хотя никогда не видел как ты делаешь добро или зло. И люди под ним становятся меньше, а я — вдвойне. Одним глазом исподлобья, как голубь, я источаю на него злостное внимание, а тот, обрамленной желтой рамой, кажется сейчас оживет и выйдет из оков. Сначала одной ногой наступит на скамью, на которой сидит Вильям, затем упрется руками и окажется тут. Здесь все примутся приветствовать его на немецком, радоваться, а я останусь в стороне и скажу ему мысленно пару ласковых. Теперь громче шуршания гостей говорил Вильям. На его лице играли тысячи эмоций, но он старался быть спокойным. Его подозрительное неравнодушие ко мне заставляло дрожать губы Вильяма, а слова фельдфебеля — отсчет тех шагов, которые я делаю назад от спасения. Все эти люди не любят, они на самом деле бессердечные тираны, которые пытаются казаться участниками, но они только могут важничать, потому что прикрываются этим чтобы не показывать что ничего никогда не чувствуют. Они немцы, уродливо чопорные и раздражающе пендитные. Каждый здесь по кусочку сейчас попробует моего сердца и будет смаковать так, что приглянется и тебе это пиршество. И ты сама, сама попробуешь кусочек и не сможешь остановится. Пока Вильям говорит, я не смотрю на жениха. В такой момент зрительный контакт может быть предложением чего-то большего, нежели хладнокровного сотрудничества, поэтому расценивается как слабость. Подкатывает тошнота и упрямые слезы теснятся комом в горле. Когда фельдфебель заканчивает свою речь, ко мне начинают тянуться длинные, сухие руки немца ладонями вверх, ожидая как я выполню тоже самое. Часовой напрягся, поворочался, вздохнул и двинулся вперед. Он внимательно следит за моими действиями и должен быть собранным чтобы вовремя оказать сопротивление. Нет, теперь то я не могу оказать немцу сопротивление. Я герой потому что смиряюсь со всем происходящим, даже если сделать это трудно. Поднимаю лицо и вижу что немец смотрит на меня точно, без промаха и старается удержать мое внимание. Что в этих глазах? В них поместилась целая я, круглая и смешно толстая. Сейчас они наполнены чувством того самого ведущего, который несет первую ответственность. Немец достает своим зыбким взглядом голубых глаз самые сокровенные тайны из глубины моего сердца. Так завершается его вербовка. — Игнац Нойманн. Вильям злостно смотрит на меня. Моя нерасторопность позволяет ему лишиться последнего терпения и оскалиться. Буйный нрав выбивает на его виске сине-зеленую вену, а ногти впиваются в бумагу. Он не стесняется показывать как быстро он может прийти в ярость. Ничего не поделать и Игнац под общим напряжением начинает действовать. Его лицо исказила гнусная досада и чуть дрогнули пальцы на руках от мгновенного тока негодования своего немецкого товарища. — Поднимите руки. Положите раскрытые ладони внутренней стороной под мои. Это жест полного доверия и подчинения. Без моего ведома теперь вы не сможете делать абсолютно ничего. Я ваш проводник. Вы должны быть согласны во всем со мной. Над свастикой повис беловатый мостик из четырех ладоней. Крепкие, шершавые немецкие ладони создавали неравное давление моим. — Будет вам согласие. — тихо прошептала я, устав держать на весу ладони. Всем сразу стало интересно какой у меня голос, все сразу задергали головами и необычайно оживились, захихикали над моей унылостью. Игнац сохранял обладание и старался угадать что я сейчас чувствую и постоянно направлял свой изучающий взгляд на мое лицо. Он как-то благосклонно ухмыльнулся, схватил мой пальчик левой руки и надел туда серебряное колечко. Оно было затертое, с красивым цветком и весьма оригинальными завитками. Конечно, он смотрел мне в глаза потом, долго, с насмешкой, но такой, которую хотелось — Колечко моей матери. Я взял его в память о ней, когда меня мобилизировали в Германскую армию. Кольцо — лично моя инициатива, это не было предусмотрено. — сказал Нойманн и быстро потянул мою серо-синюю руку к своим губам. Он мягко, но поверхностно взглянул мне в глаза и растянулся в какой-то совершенно бессовестной улыбке. Конечно, это все было еще одним шагом Игнаца в мое доверие. Мать, такое красивое кольцо, не менее красивые слова… Это покорило бы любую девушку, но меня только наполовину. Я сделала вид, что поддалась, он знал, что я все больше вступаю в игру по его правилам. — Ну вот и на «ты». Ты, верно, этого долго ждала. Кого-то тоже любишь? — Да. Люблю. Безусловной и дикой любовью, на которую только может быть способен человек. Человек, который любит сейчас, любит только одно. — Похвально. Замечательная подсказка в конце предложения. Ну и я с тобой разделяю любовь к Родине. Мы преследуем одинаковые цели с тобой, но по разному их добиваемся. Наши мысли не равны, но это, возможно, сделает нас хорошими оппонентами. В споре рождается правда. От неожиданности я заглядываю ему в глаза чтобы найти в них объяснение. Пылкий трепет застилает эти голубые блестящие стеклышки, но в нем нет ничего доброго. Этот трепет лишь из-за получения настоящей власти над человеком, который из-за подчинения не представляет из себя совершенно ничего, и теперь уместно делать даже то, о чем раньше не мечталось. Это животная жажда обладать: сочная, жирная, громкая и горячая. Это тот самый черный кот с улиц Севастополя, который перешел мне дорогу в июне сорок первого и теперь покарал меня самой большой неудачей. Она все растет, растет… Теперь можно поверить в себя настолько, чтобы причинить другому вред и не почувствовать себя виноватым потому что ты выше, а значит не должен замечать никаких мелких деталей. Это отнимет слишком много времени. — Отпразднуй, Паулин. Теперь ты на целый шаг ближе к великой и непобедимой Германии. Так держать. — А что за уговор гауптмана? Я так и не вспомнила, Игнац. Тот смотрит на меня исподлобья, чуть прищурившись, словно от солнца. Этот человек, кажется, знает ответы на все вопросы и это было таким искушением для меня. — А не нужно больше уже знать. Уговор уже приведен в действие. Не грузи свою исключительно хорошенькую головку всякими уговорами. Ты должна помолвиться с самым первым солдатом, которому тебе доведется сделать перевязку либо другое лечебное вмешательство. Таковы условия, с ним лучше не спорить, ведь здесь тебе ошибки также просто совершить, как и исправить. Расслабься, за тебя все решили. Держи. С круглыми от изумления глазами я стою возле Игнаца, вся такая маленькая, всего метр и пятьдесят пять сантиметров и чувствую как пожиратель душ уже принюхивается к моему ёкнувшему от страха сердечку. Он будет ненасытен и беспощаден, груб и строг, чтобы приготовить мое сердце для самого аппетитного стола Германии. Он нафарширует его той сладкой начинкой из немецких песен, газет и служения Вермахту. Но что же этот дьявол ждет или же его сила в том чтобы изморить меня в ожидании? Он может прямо сейчас достать его из укромной шкатулки ребер, ведь его ладонь слишком большая и жадная на эти крошечные сердечки. Но он лишь подносит руки к моим ушам, спускается легким движением к мочкам, и чуть прижимает их между пальцев, оттягивает с удовольствием, оставляя меня наедине. Я только зажмуриваюсь и подрагиваю, боясь что он снова вернется, решив что одного тисканья ушек для такой девочки недостаточно.       В руке холодная упаковка немецкой шоколадки. Небрежно надкусанная, потому что прожорливые немцы так посмеялись надо мной. Вроде того, что я только наполовину принадлежу Германии. Сердце нерадостно клокочет, уныние больше не может скрываться и быть таким безобидным. Оно больше не принимает старания сдержать горе. Оно все больше сдавливает горло, прерывая дыхание сначала наполовину, потом и вовсе. Теперь, как настоящему человеку — эгоисту, мне страшно за себя и я думаю только о себе. Страшно за себя, потому что дороги дальше нет, она скомкана и бугриста, теперь клеймо навсегда останется со мной и даже ясно какие страдания оно может принести. Мне стало жаль свою жизнь и я побоялась уступить случаю сопротивления чтобы не быть убитой сразу же. Я люблю маму. Хочу прочитать её письма и оправдываюсь тем, что так тяжело рожать ребенка и поэтому я должна себя сберечь. Я использовала свою собственную мать ради того чтобы установить мнимое спокойствие своей совести. Тому, кому становится жаль свою жизнь, для того война проиграна. Он больше не может воевать за страну, в которой живет не один, а со своим народом, потому что он будет стараться лишь для себя. Страх смерти обескуражил меня так, что невозможно было не о чем думать больше. Сковал, закрутил, гнусно сожрал и переваривал в своем затхлом желудке, кишащем такими же объедками души, точно как моя. Это немцы полакомились, теперь и зверь человечества — страх, сыт. За меня говорила только незрелая и скудная душевная сила. Только жизнь имела для меня самое большое значение, своя жизнь и свои слезы, которые лились от того что себя жаль. Жалость к себе была бесчеловечная, инфантильная, грязная; она уменьшила меня и растоптала настолько, что кроме неё ничего нельзя было почувствовать. Она припоминала мне тушенку с галетами, постель, теплую шинель на плечах от фельдфебеля. Как всего этого хочется, зная что до получения только один единственный шаг, даже если этот шаг — в бездну! В бездну потрошителей, воров и мразей, которые построили целый мир на фальшивой пропаганде чести и совести. Почему я должна их бояться? Потому что я их еще не знаю. Но я среди них. А себя то я знаю отлично. Я должна бояться себя, ненавидеть себя и полностью отчаяться. Но что это? Только эти люди вокруг могут понять меня, потому что им свойственно умело руководить настоящими человеческими страхами. Они все видят и их планы оборачиваются смертью тысячи невинных людей. Только они могут решить что мне делать, только у них я могу спросить о своей жизни. Они увидят мои слабости, ведь от русских я должна буду их скрывать. Они дадут мне все чтобы не вспоминать о своих слабостях, а видеть в них повод для роста над собой. Я не смею руководить собой. Человеческая жизнь так важна, так масштабна и теперь она превратилась в нечто ужасное, бесформенное. Я не научилась самостоятельно думать о войне и теперь позволила сделать это врагам. Они распоряжаются моими мыслями, теперь они в моей голове и в моем сердце. Теперь их цель заполучить таких же десятки тысяч. Бесповоротная капитуляция. На сердце ложится скорбная тяжесть. Все внутри скрутилось, слилось друг с другом и несущимся, бескрайним смерчем понеслось хлестать — больно, до изнеможения, доставая даже туда, где не может быть никакой боли. Мне было страшно от неизвестности, мне было жаль себя в этой пучине неизвестности. Жизнь теперь постепенно становилась искусственной, мутной, податливой. Нет сил даже плакать, они все для борьбы. Для борьбы с тем, что сейчас есть для меня. Сейчас есть для меня только эта немецкая трясина, в которую затянули, и далекий Союз, который со всем этим не согласен. От меня отвернутся потому что человек, который презирает самого себя, презираем и другими. Я погрязну в справедливом осуждении, но страх стал теперь сильнее. «Что будет если об этом узнает мама?» — охладил внутренности вопрос. Теперь даже мама не знает что написала правду о том, что её дочь умерла. Она умерла внутри. Эгоистичный страх просил взять только то, что есть ближе и доступнее, обработать свое несогласие до такого состояния, когда все устраивает, сделать из себя податливую бесформенную массу. И Лена со своим: «Не бойся. Кто боится, тот податлив». Я и так молчу, почему же мне теперь не помолчать за награду? Все это режет мне сердце и чтобы этого не чувствовать, надо быть покорным. И все эти плакаты здесь с немецкими солдатами не просто так. Вся эта черная агитация только лишь кажется безобидной на бумаге, ведь в сердце она поселяется неотрывно и почти что навсегда если вовремя не дать отпор. Это словно болезнь, которую запустишь и не вылечишь из-за патологий. Хотелось молчать чтобы этот грех прижился в организме, хотелось помочь этим молчанием остаться страшному решению в теле, захватить его целиком и полностью, выдавить сожаления, принять и обратиться в самого страшного человека.
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (1)