Кому: Артемьевой Полине Максимовне, Севастополь
От кого: Артемьевой Зинаиды Николаевны, Ленинград
Это все что нужно было увидеть чтобы окончательно сдаться. Мне было жаль себя, мне было жаль своих родителей, и немец, уставившийся на меня, и, кажется, испытывающий мою волю, как ни кто другой знал, за что задеть. Кажется, он почувствовал что я сейчас попытаюсь вернуть эти письма себе, и незаметно, на один шаг, отдалился, взмахнул руку с письмами вверх и задержал её в воздухе чтобы я их не достала. Я прыгала под рукой могучего незнакомца, ловя от своих неуклюжих действий смешки немецких солдат вокруг. — Отдай, отдай, отдай сейчас же, вор! — остервенело шепчу сквозь зубы, не опасаясь того, что немец может потерять всякое терпение и наброситься на меня, как дикая собака. Эта смелость приурочена к моей большой любви к родителям, которую я не променяю ни на что. Но незнакомец заходится в смехе и смотрит на мои жалкие попытки с таким воодушевлением, что не хочет останавливаться. — Спасение себя и родителей? Добавьте к этому всему ложечку нашего настоящего немецкого великодушия. Поэтому я не вор. Я всего лишь позаимствовал. Родители останутся живы. Я и некоторые люди возьмутся за разрешения этого вопроса. И к чему мы с вами приходим? Не переживайте, жизнь сейчас всего лишь сплошная математика и мы просто подводим к общему знаменателю мои цели и ваши. Как видите, во многом они совпадают. — Откуда письма эти?! Вы что, отняли их у моей матери? — Жизнь очень стремительная и хочется все успеть, поэтому у каждой умной головы есть план, а к нему — еще один. Этим еще одним называется служба, которая перехватила эти письма. Не надо так стараться чтобы их выхватить. Ничего путевого вы там не найдете, Паулин. — Это вы не найдете, потому что это не ваша мать. И вам не жаль ничего, потому это чужое, на чужие чувства вам все равно! — Харизма у вас что надо, смею заметить. Но обвинять других с напором, увы, не хорошо. Здесь, в этом письме, есть только одна занимательная вещь. Ваша мать пишет уже не вам, а, так скажем, вашему прошлому образу. — Ничего не понимаю. — устало пробормотала я. — По всей видимости, после того как вы попали сюда, русские решили, что вы умерли или пропали, и решили отправить вашей семье похоронку. Теперь вы не живая и не мертвая. Что же, это вам решать здесь какой облик выбрать для себя. Мы даем вам еще один шанс. Теперь даже мама не знает что со мной. Та, которая всегда была рядом не знает, что дочь жива. Мучение вербовки продолжалось, становясь все напряженней и невыносимее. Сознание одолевали плавная, уверенная и исчерпывающая речь ефрейтора. И эти хрустящие письма, которые сразили меня на повал. Я стою на коленях перед матерью и отцом, но получается и перед злосчастным фашистом, который впился как клещ и отравляет мне кровь. Он сделает так, что отвертеться будет нельзя, но играть против русских я не намерена. Лишь только хитрость, такая, когда ребенку дают игрушку чтобы он только не хныкал, может помочь мне избавиться от фашистского гнета. Они заполучат меня, мое тело, мои усилия и старания, но не мои мысли, не мой Севастополь и не его спасение. — Бедная мама… Каково ей сейчас… Что ж, что вы хотите? Миссия? Рассказывайте же, ну! Так уж и быть, я вас послушаю. — Точно так. После нашей с вами помолвки необходимо будет разыскать одного русского детского врача. Он еще слишком молод, но только он сможет в осажденном Севастополе спасти Еву. Есть лишь одно условие: вы ни в коем случае не должны влюбиться в него. — Вы, немцы, логики от земли до неба. Как же я позволю себе в него влюбиться если буду помолвлена с вами? — Паулин, наша помолвка это лишь дань Вермахту за жизнь, без которой нельзя обойтись. Я ваш проводник в нашем мире, вы подчиняетесь только мне. Я сделаю с вами что хочу. И могу вам сказать что это будет один из жестов доверия по прошествию немногих дней. Здесь все сложно устроено. Здешние пленные истечению положенного срока отдают дань Вермахту. Никакой любви, все только по чести. Здесь влюбляться запрещено, как и вам запрещено влюбляться в того, кого вы собираетесь разыскать. Очень большая ошибка будет от этого: когда любишь становишься слабее, а вы не должны этого делать. Вам захочется помогать, тратить свою жизнь ради кого-то, а она так ценна, как и ваше время здесь. Посмотрите на гауптмана! Как он обмяк из-за любви к своей дочери! В любом случае, вас это сильно отвлечет, а воин должен быть неуязвим. После ряда таких вот проверок доверие будет обеспечено. Это доверие, заслуженное в операции, вам необходимо подкрепить клятвой фюреру. — Вы не находите себя мелочными? Чего стоит моя жизнь, Боже мой! Потом ваши аппетиты резко вырастут и вы прикажете кого-то убить? Немец плавно качнул головой. Сладкое причмокивание тонкими губами, задерживание выдоха и многозначительный взгляд в стену. До этого самого момента я не знала, что так называется воздержаться от удара по лицу для раздражающей второсортной. Немцы по разному воздерживаются от жестоких действий. Этот весьма мирно потому что еще молод и нервов у него явно хватает. — Невыносимо любопытная русская! Я где-то слышал это смешное: «Любопытной Варваре на базаре нос оторвали». Занимательные поговорки. В вашем случае нельзя быть такой любопытной. Новости для нашей жизни крайне полезны, но лишь тогда, когда мы получаем их дозированно. Представьте что с соседнего окопа вам кричат поразительную новость. Что вы делаете? Встаете в полный рост и переспрашиваете. Ваш лоб ловит пулю. Вот вам и новости и любопытность кратко. Будьте терпеливы. Вера в то, что все воздается в этом мире не называется мелочностью. Это лишь справедливое течение жизни. И вы должны подчиняться нашим условиям. Поверьте, это обеспечит вам спасение и избавит от многих неприятностей. — С одной из них я уже столкнулась. Зачем я волнуюсь о своей жизни? Есть ли она после такого? Меня научили ненавидеть свое тело, ненавидеть то, к чему я стремлюсь. Да, вы правы — здесь учат не любить все, даже себя. — Вам стоит обратиться в писательское бюро. Хорошо говорите. Вы уже согласились со всем, попав сюда. Вы должны воспринимать войну иначе, не потребительски. У каждого из нас разные правила и разные тактики. Все что вам нужно вы заслужите своим трудом. Но с самой настоящей гарантией. Перестаньте храбриться, вы тоже человек и мы все это знаем. — Не сложно, наверное, управлять мною, зная обо мне только то, что я человек? А что значит «лучше»? — Лучше? Вы что предпочитаете: защищаться, имея малое превосходство, разве что браваду и пару стоптанных сапогов или же быть самодостаточным, теряя малось, на фоне страшных событий? Посмотрите, какой великолепный контраст. На нем уже можно построить свою жизнь. — Я предпочитаю отстраивать что вы разрушили на нашей земле и не разрушать впредь. — Паулин, что остается делать государству, которое имеет большую территорию, развитое хозяйство и хороший военизированный комплекс? Война. Неизбежная война. Все в этом мире мы завоевываем, за все мы боремся каждый день. Да, вы не можете понимать что такое самодостаточность. Патриотизм, жертвенность, слепота. Ваши бросаются под танки пачками, а некоторые из них не знают за что воюют. А другое дело когда все на ладони, когда все при вас. Вы же человек! Любому человеку хочется чувствовать себя выше, доминировать. Быть победителем. Мы все по-своему эгоисты. Это в нас природно. Когда бедному человеку дают денег он чувствует себя сначала в смятении, затем, когда у него появляется возможность купить больше, чем прежде, он этому радуется. Потом ему становится не просто радостно, а очень хорошо. А если он получает все больше и больше денег, у него появляются все больше и больше желаний, о которых он раньше и подумать не мог. Теперь ему в высшей степени хорошо: ему не о чем жалеть. У него все есть, он ни в чем не нуждается. — Нет. Вы как сравниваете: деньгами и эгоизмом. А мы то люди и не только за себя воюем. Те, кто воюют только за себя умирают сразу — они сходят с ума потому что боятся. Меня же убьют! Как это? Меня же убьют! Я же погибну! А мы за народ сражаемся. А вы не Боги, чтобы обещать что все будет хорошо. А разве лучше придумать то, что кто-то из этих людей виноват в чем-то? Виноват что живет, виноват что имеет право на жизнь какой бы он ни был, в конце концов? Не потребители? А что пришли на все готовое и рушите это не так ли называется? — А вы не Бог тоже чтобы критиковать в таком масштабе. У героя тоже может быть смирение. Он не всегда может действовать, он может оглянуться и понять что ему уже есть за что быть героем. Мы не бьём по рукам нашим пленным, а помогаем им встать на дорогу правды, ведь человек сам достигает успеха. — Я спасу эту девочку. Поверьте, только потому что я хочу чтобы дети знали что есть добро. Настоящее добро. Даже если её папа и смог убедить в том, что я плохая потому что я русская пленница. Чуть всего лишь отсрочить её маленькое сознание от разделения на второсортных людей, от ужасных внутренних картин. Ведь дети такие удивительные, они все запоминают. Мы воюем за жизнь, за любовь, за детей, за Родину, а не за создание величия и геройства, прославление того как сильно можно гнобить человечество. Это не слепота. Вы, я уверена, тоже где-то в глубине своей души любите, верите и ждете. Вы кем-то любимы, вы верите в хорошее, вы ждете перемен. Вы человек не потому что карабкаетесь вверх и должны кого-то превосходить, тем более равных вам, а потому что у вас в груди сердце. Вы дышите, вы живете. Зачем же нам испытывать любовь и веру если её достаточно оберегать? Подумайте над этим. Немец видит мою борьбу. Она во всем: в моей вздымающейся груди под голубоватым полотном одежды, в напряженной прямой стойке, в раздутых ноздрях. Его хитрые и умные глаза выслеживают когда она будет на пике чтобы взять от неё все что полезно. Он вскипятит меня до предела и ловко выключит, словно молоко на плите. — Благородно, но вы опоздали. Все что нужно уже заложено. Подумайте. Вас защитят так, что страх будет вам отвратителен и вы будете всегда искать его в своих врагах чтобы по настоящему ими брезговать. У вас не будет страха, вы будете выше тех, кто боится. Паулин, воображать из себя то, кем на самом деле не являешься хорошо когда у тебя есть тыл, а то так можно и получить. Подумайте о том, как отвернется от вас ваша страна когда узнает что вы побывали здесь. Как она отворачивалась от вас в прошлом и как сильнее она отворачивается тогда когда горит и намеренна это делать? Она не даст вам ничего хорошего кроме безутешного клейма. Вы победитель, вы знаете про своего противника все. Игра против сейчас может быть весьма привлекательной. Но как много есть у вас спасения? У вас нет спасения, потому что вокруг война и война непременно в вас, когда вы захотите уйти или остаться. Самая страшная война там, где бьется ваше сердце, которому позволили биться мы. Любая война это страх и ваше сознание в любом случае будет искать спасения. Но здесь вы можете получить то, что поможет вам не вспоминать о плохом. Поверьте, наша организация уже вам доверяет и считает вас настоящим человеком, который не сможет предать. — нехотя отметил немец перед тем как нас разогнал командир. Когда-то наша Германия была в крахе и наш вождь своими радикальными методами вывел ее из унизительного положения, обещая вернуть все, что потеряло такое большое, достойное славы государство. И он выполнит это, как и мы: вы упали, а мы вам поможем с показательными результатами. Вы забудете что такое голод, потому что голодать будут те ваши недруги, на которых вы укажете. — А откуда вы знаете что я голодаю и что у меня есть недруги? Навязали сами эти мысли, на сознание хорошо ложатся обещания о величии. Путает меня длинновязый немец и чтобы наверняка не почувствовать отклик его слов в своем сердце, я что есть сил закусываю губу. Немецкая секта просила от меня слишком многого. Немец ушел с неоднозначными эмоциями. Он словно и был расстроен, но не слишком быстро доверился этому чувству. Я оказалась для него слишком неприступной. Штурмовать бастион под названием молоденькая русская девушка у немца вышло не совсем хорошо, но он держался изо всех сил. Ведь этот народ не хотел сдаваться сразу, а делал все чтобы выиграть время и вместе со своими слабостями выйти в победители. Все должно работать: даже слабости, поэтому этот незнакомец со своими черными глазами сделает все чтобы моя неприступность была полезна. Когда он ушел я в смятении не заметила как опустилась на корявый стул, прижав руки к груди. Надо бы только вспомнить про уговор гауптмана, про который вскользь упомянула Косова чтобы не чувствовать тягостное ощущение разъедающей изнутри тревоги. Немецкий плен и его вербовщики — трясина с загадками, но чтобы играть с ними нужно быть не менее достойным соперником. Но что же делать когда память изменила? Мимо меня проходит отряд санитаров и я, чтобы не получить взбучку от того что сижу без дела, хватаю первую попавшуюся тряпку на полу, складываю пальцы в форме, которую нужно сделать чтобы держать иголку с ниткой и наигранно шью пока они идут мимо меня. Я чувствую на себе пристальный взгляд кого-то из них, а любопытство оставляет желать лучшего. Поэтому покрутив глазами влево-вправо, я украдкой поднимаю их на семерых немецких врачей. Мое внимание точно ловят эти желтовато-зеленые узенькие глазки, глазки низенькой немецкой медсестры. Она идет неспеша, вразвалку, словно дает мне подумать и вспомнить о том, что мы уже виделись. Внезапно меня осеняет: эта та самая медсестра, которая приказала меня принять раненого бойца прямо на входе и сделать ему перевязку, ведь в тот день было слишком много тяжелых. Понадобилось еще немного времени чтобы вспомнить то что этим самым раненным бойцом был сегодняшний незнакомец. Через несколько недель гауптман пропал. Что с ним произошло сказать мне точно никто не решался, даже сам загадочный немец — «жених», имя которого я не знала. Немочку поместили в общую палату с солдатами, где она поджав ноги рассматривала картинки в книжке и перебирала крупные немецкие буквы из них своими светло-малиновыми губками. Всякий раз когда я видела эту голубоглазую маленькую девочку меня удивлял и гауптман, так и оставшийся для меня не добрым и не злым: он раздобыл ей школьные книжки, чтобы не затягивать обучение. Времени было мало для занятия предметами с школьницей начальных классов, надо было много объяснять и радоваться тому что дети в этом возрасте любят все яркое и впечатляющее, а их ум необычайно пытлив и гибок. И тогда гауптман преображался: жестикулировал, крутил глазами, прыгал, издавал всякие разные звуки и был совершенно универсален, превращаясь из младшего офицера в заботливого отца. Только когда он был любимым папой, тогда чувствовал себя по-настоящему живым. Евочка отражается в его глазах, внизу которых грузно повисли веки, и снова становится его отдушиной в жестоком, черном горниле войны. Она, конечно, скучала по папе и его шуткам: выпускала книжку из рук и закрывала глаза, вытягивая на подушке шею и слушала как бьется сердце. Папа тоже объяснял ей что это такое. «Если сердце бьется быстрее когда о ком-то думаешь, то ты его любишь» — потрясающее умозаключение первоклассника о самых сложных вещах. И не шутка то, что эти дети в удивительном возрасте понимают все-все-все! Никогда не хныкала Ева и не капризничала как настоящая маленькая солдаточка, была примерной дочерью своего отца. Отнести к занимательным, но подозрительным переменам можно было лишь несколько: кормили получше, редко били. Когда немец выдает в железной собачьей миске еду, глаз у него нехорошо поблескивает. Одна цепь вербовки превращала меня в податливое существо только потому что голод. На коленях у немца Ева. Она старательно тычет пальчиком в тетрадь, чуть покачиваясь игриво. Ей нравится учиться, а в её голубеньких глазках настоящий интерес к заданию в книжке. — Гауптман еще не появлялся? Какие есть от него новости? Немец не отрываясь от своей работы с Евочкой, бубнит под нос: — Да, есть свежие, но не очень приятные известия для нашего с вами дела. Гауптман попал в облаву русских и надеяться на его скорое освобождение, зная при этом что плен русских для немцев это подобно смерти, не приходится. Надо верить что он сможет освободиться с помощью диверсионных групп. Что? На вас нет лица, фрау Паулин. Не спешите, дождемся Сильвестра, отметим, помолвимся. — Вы умеете утешать. Нахожу странным что меня утешает это голубоглазое создание. Её отец сейчас в опасности и, наверное, поэтому на мне нет лица. Замечательная малышка должна быть с отцом. Расскажите лучше про Сильвестр. Мне кажется, это что-то радостное. — вопреки себе я коснулась маленькой светлой головки, которая под моей ладонью тут же ответно вздрогнула. Ева вскочила со стула. Закружилась между нами и тут же обхватила меня всей длиной одной руки, заключив в необычные объятья. Тут же улыбнулась чуть шаловливо, как бы специально демонстрируя выпавший зуб накануне. Крепость этих объятий была такой, как только бывает у детей, лишенных ласки самых близких людей. — Немецкий канун Нового года. Насчет помолвки также ответить не могу, но гауптман говорил что этой церемонией может заняться Вильям. — Я погляжу вы не спешите с этим. Не слышу заветного «ты». У вас есть жена? — Мы здесь справляемся с помолвкой абсолютно спокойно. Наши жены ничего этого не знают, хотя эта практика довольно распространена в нашей части. Здесь свой отдельный мир и мы за него отвечаем отдельно, головой и сердцем. Всех тонкостей рассказать не могу, да и они вряд ли принесут вам пользу, так что имейте ввиду только вашу миссию. — Жена больше не любит вас что вы позволяете себе молвиться с кем попало? — тревожно спросила я, заглядывая в самые глаза собеседника. Он мог не понять столь рьяной эмпатии, но в одну секунду ответил на мой взгляд своим. — К чему все эти вопросы, м? Вы — не кто попало. Перестаньте, «кто попало» теперь за Иванами, а вы близитесь быть всем не только для многих, но и для себя. Я стою перед ним с открытым ртом и ловлю каждое слово. Немец интересно рассказывает, постоянно опускает глаза со своими длинными ресницами и забавно наклоняет голову, отчего его черная копна волос блестит. — А церемония помолвки долгая? Немец смотрит на меня уже напряженно. Много вопросов это непунктуальность. Лучше думать наперед молча. — Если ваш халат будет выстиран и вы не изъявите никаких противоправных действий, это не займет больше двадцати минут. Помолвка стоила больших душевных усилий. Надо было найти место в своем сердце любимой Красной армии и немецким оккупантам. Хотелось выпрыгнуть в окно, избавиться от долгих заглядываний в лицо другими немцами чтобы надежда на спасение еще была крепка. На маленьком столике разложен ровно красный немецкий флаг со свастикой, которая похожа на страшную, сухую и сгорбленную старуху-ведьму с клюкой. Каждый её изгиб, каждый угол черного элемента — это корявые кости старухи, которая произнесет в пустоту страшное проклятье и земля уже не будет прежней. Её никто не любит, поэтому она такая злая и черная. По бокам деревянной лачуги сидят приглашенные свидетели, закинув ногу на ногу. Им уже не терпится. Это некоторые старшие фельдшера, большеносые солдаты, несколько медсестер. Среди них есть рыжая, очкастая, и та самая пухлая, но они словно не узнают меня. Больше пригласить не удалось потому что все заняты лечением немецкой армии. Гости смотрят важно, как боги, наблюдая за тем, как решается моя судьба и постоянно прибавляют гнета в эту атмосферу так старательно, что все невольно дрожит. Для безопасности приставили часового. Фельдфебель Вильям суетился сегодня очень сильно, но сейчас уставился в какую-то бумажку и даже не замечал что мы стоим напротив него и ждем когда он произнесет слова. Все ждали, напитанные необычным трепетом, расширяя глаза и приоткрывая рот, и казались обычными людьми, любопытными зрителями, которые абсолютно неравнодушны не потому что думают о мучениях, а потому что счастливы. Среди нас еще один гость, который очень важен для людей здесь. Жидкие, черные волосы и нехорошее помятое морщинами возраста лицо, длинный нос и невзрачные маленькие губы. Он, конечно, не приехал сюда специально, он здесь был и будет. Он лишь как большой надзиратель, который молчаливо бдит своими колкими глазами холодного голубого цвета. Он смотрит зорко и строго. Вездесущ его взгляд, страшный, гипнотизирующий, как у проклятой куклы, на которую страшно взглянуть ночью, в темноте. Этот человек знает все, даже если не знаком с тобой лично: он знает за что наказать, а за что поощрить, хотя никогда не видел как ты делаешь добро или зло. И люди под ним становятся меньше, а я — вдвойне. Одним глазом исподлобья, как голубь, я источаю на него злостное внимание, а тот, обрамленной желтой рамой, кажется сейчас оживет и выйдет из оков. Сначала одной ногой наступит на скамью, на которой сидит Вильям, затем упрется руками и окажется тут. Здесь все примутся приветствовать его на немецком, радоваться, а я останусь в стороне и скажу ему мысленно пару ласковых. Теперь громче шуршания гостей говорил Вильям. На его лице играли тысячи эмоций, но он старался быть спокойным. Его подозрительное неравнодушие ко мне заставляло дрожать губы Вильяма, а слова фельдфебеля — отсчет тех шагов, которые я делаю назад от спасения. Все эти люди не любят, они на самом деле бессердечные тираны, которые пытаются казаться участниками, но они только могут важничать, потому что прикрываются этим чтобы не показывать что ничего никогда не чувствуют. Они немцы, уродливо чопорные и раздражающе пендитные. Каждый здесь по кусочку сейчас попробует моего сердца и будет смаковать так, что приглянется и тебе это пиршество. И ты сама, сама попробуешь кусочек и не сможешь остановится. Пока Вильям говорит, я не смотрю на жениха. В такой момент зрительный контакт может быть предложением чего-то большего, нежели хладнокровного сотрудничества, поэтому расценивается как слабость. Подкатывает тошнота и упрямые слезы теснятся комом в горле. Когда фельдфебель заканчивает свою речь, ко мне начинают тянуться длинные, сухие руки немца ладонями вверх, ожидая как я выполню тоже самое. Часовой напрягся, поворочался, вздохнул и двинулся вперед. Он внимательно следит за моими действиями и должен быть собранным чтобы вовремя оказать сопротивление. Нет, теперь то я не могу оказать немцу сопротивление. Я герой потому что смиряюсь со всем происходящим, даже если сделать это трудно. Поднимаю лицо и вижу что немец смотрит на меня точно, без промаха и старается удержать мое внимание. Что в этих глазах? В них поместилась целая я, круглая и смешно толстая. Сейчас они наполнены чувством того самого ведущего, который несет первую ответственность. Немец достает своим зыбким взглядом голубых глаз самые сокровенные тайны из глубины моего сердца. Так завершается его вербовка. — Игнац Нойманн. Вильям злостно смотрит на меня. Моя нерасторопность позволяет ему лишиться последнего терпения и оскалиться. Буйный нрав выбивает на его виске сине-зеленую вену, а ногти впиваются в бумагу. Он не стесняется показывать как быстро он может прийти в ярость. Ничего не поделать и Игнац под общим напряжением начинает действовать. Его лицо исказила гнусная досада и чуть дрогнули пальцы на руках от мгновенного тока негодования своего немецкого товарища. — Поднимите руки. Положите раскрытые ладони внутренней стороной под мои. Это жест полного доверия и подчинения. Без моего ведома теперь вы не сможете делать абсолютно ничего. Я ваш проводник. Вы должны быть согласны во всем со мной. Над свастикой повис беловатый мостик из четырех ладоней. Крепкие, шершавые немецкие ладони создавали неравное давление моим. — Будет вам согласие. — тихо прошептала я, устав держать на весу ладони. Всем сразу стало интересно какой у меня голос, все сразу задергали головами и необычайно оживились, захихикали над моей унылостью. Игнац сохранял обладание и старался угадать что я сейчас чувствую и постоянно направлял свой изучающий взгляд на мое лицо. Он как-то благосклонно ухмыльнулся, схватил мой пальчик левой руки и надел туда серебряное колечко. Оно было затертое, с красивым цветком и весьма оригинальными завитками. Конечно, он смотрел мне в глаза потом, долго, с насмешкой, но такой, которую хотелось — Колечко моей матери. Я взял его в память о ней, когда меня мобилизировали в Германскую армию. Кольцо — лично моя инициатива, это не было предусмотрено. — сказал Нойманн и быстро потянул мою серо-синюю руку к своим губам. Он мягко, но поверхностно взглянул мне в глаза и растянулся в какой-то совершенно бессовестной улыбке. Конечно, это все было еще одним шагом Игнаца в мое доверие. Мать, такое красивое кольцо, не менее красивые слова… Это покорило бы любую девушку, но меня только наполовину. Я сделала вид, что поддалась, он знал, что я все больше вступаю в игру по его правилам. — Ну вот и на «ты». Ты, верно, этого долго ждала. Кого-то тоже любишь? — Да. Люблю. Безусловной и дикой любовью, на которую только может быть способен человек. Человек, который любит сейчас, любит только одно. — Похвально. Замечательная подсказка в конце предложения. Ну и я с тобой разделяю любовь к Родине. Мы преследуем одинаковые цели с тобой, но по разному их добиваемся. Наши мысли не равны, но это, возможно, сделает нас хорошими оппонентами. В споре рождается правда. От неожиданности я заглядываю ему в глаза чтобы найти в них объяснение. Пылкий трепет застилает эти голубые блестящие стеклышки, но в нем нет ничего доброго. Этот трепет лишь из-за получения настоящей власти над человеком, который из-за подчинения не представляет из себя совершенно ничего, и теперь уместно делать даже то, о чем раньше не мечталось. Это животная жажда обладать: сочная, жирная, громкая и горячая. Это тот самый черный кот с улиц Севастополя, который перешел мне дорогу в июне сорок первого и теперь покарал меня самой большой неудачей. Она все растет, растет… Теперь можно поверить в себя настолько, чтобы причинить другому вред и не почувствовать себя виноватым потому что ты выше, а значит не должен замечать никаких мелких деталей. Это отнимет слишком много времени. — Отпразднуй, Паулин. Теперь ты на целый шаг ближе к великой и непобедимой Германии. Так держать. — А что за уговор гауптмана? Я так и не вспомнила, Игнац. Тот смотрит на меня исподлобья, чуть прищурившись, словно от солнца. Этот человек, кажется, знает ответы на все вопросы и это было таким искушением для меня. — А не нужно больше уже знать. Уговор уже приведен в действие. Не грузи свою исключительно хорошенькую головку всякими уговорами. Ты должна помолвиться с самым первым солдатом, которому тебе доведется сделать перевязку либо другое лечебное вмешательство. Таковы условия, с ним лучше не спорить, ведь здесь тебе ошибки также просто совершить, как и исправить. Расслабься, за тебя все решили. Держи. С круглыми от изумления глазами я стою возле Игнаца, вся такая маленькая, всего метр и пятьдесят пять сантиметров и чувствую как пожиратель душ уже принюхивается к моему ёкнувшему от страха сердечку. Он будет ненасытен и беспощаден, груб и строг, чтобы приготовить мое сердце для самого аппетитного стола Германии. Он нафарширует его той сладкой начинкой из немецких песен, газет и служения Вермахту. Но что же этот дьявол ждет или же его сила в том чтобы изморить меня в ожидании? Он может прямо сейчас достать его из укромной шкатулки ребер, ведь его ладонь слишком большая и жадная на эти крошечные сердечки. Но он лишь подносит руки к моим ушам, спускается легким движением к мочкам, и чуть прижимает их между пальцев, оттягивает с удовольствием, оставляя меня наедине. Я только зажмуриваюсь и подрагиваю, боясь что он снова вернется, решив что одного тисканья ушек для такой девочки недостаточно. В руке холодная упаковка немецкой шоколадки. Небрежно надкусанная, потому что прожорливые немцы так посмеялись надо мной. Вроде того, что я только наполовину принадлежу Германии. Сердце нерадостно клокочет, уныние больше не может скрываться и быть таким безобидным. Оно больше не принимает старания сдержать горе. Оно все больше сдавливает горло, прерывая дыхание сначала наполовину, потом и вовсе. Теперь, как настоящему человеку — эгоисту, мне страшно за себя и я думаю только о себе. Страшно за себя, потому что дороги дальше нет, она скомкана и бугриста, теперь клеймо навсегда останется со мной и даже ясно какие страдания оно может принести. Мне стало жаль свою жизнь и я побоялась уступить случаю сопротивления чтобы не быть убитой сразу же. Я люблю маму. Хочу прочитать её письма и оправдываюсь тем, что так тяжело рожать ребенка и поэтому я должна себя сберечь. Я использовала свою собственную мать ради того чтобы установить мнимое спокойствие своей совести. Тому, кому становится жаль свою жизнь, для того война проиграна. Он больше не может воевать за страну, в которой живет не один, а со своим народом, потому что он будет стараться лишь для себя. Страх смерти обескуражил меня так, что невозможно было не о чем думать больше. Сковал, закрутил, гнусно сожрал и переваривал в своем затхлом желудке, кишащем такими же объедками души, точно как моя. Это немцы полакомились, теперь и зверь человечества — страх, сыт. За меня говорила только незрелая и скудная душевная сила. Только жизнь имела для меня самое большое значение, своя жизнь и свои слезы, которые лились от того что себя жаль. Жалость к себе была бесчеловечная, инфантильная, грязная; она уменьшила меня и растоптала настолько, что кроме неё ничего нельзя было почувствовать. Она припоминала мне тушенку с галетами, постель, теплую шинель на плечах от фельдфебеля. Как всего этого хочется, зная что до получения только один единственный шаг, даже если этот шаг — в бездну! В бездну потрошителей, воров и мразей, которые построили целый мир на фальшивой пропаганде чести и совести. Почему я должна их бояться? Потому что я их еще не знаю. Но я среди них. А себя то я знаю отлично. Я должна бояться себя, ненавидеть себя и полностью отчаяться. Но что это? Только эти люди вокруг могут понять меня, потому что им свойственно умело руководить настоящими человеческими страхами. Они все видят и их планы оборачиваются смертью тысячи невинных людей. Только они могут решить что мне делать, только у них я могу спросить о своей жизни. Они увидят мои слабости, ведь от русских я должна буду их скрывать. Они дадут мне все чтобы не вспоминать о своих слабостях, а видеть в них повод для роста над собой. Я не смею руководить собой. Человеческая жизнь так важна, так масштабна и теперь она превратилась в нечто ужасное, бесформенное. Я не научилась самостоятельно думать о войне и теперь позволила сделать это врагам. Они распоряжаются моими мыслями, теперь они в моей голове и в моем сердце. Теперь их цель заполучить таких же десятки тысяч. Бесповоротная капитуляция. На сердце ложится скорбная тяжесть. Все внутри скрутилось, слилось друг с другом и несущимся, бескрайним смерчем понеслось хлестать — больно, до изнеможения, доставая даже туда, где не может быть никакой боли. Мне было страшно от неизвестности, мне было жаль себя в этой пучине неизвестности. Жизнь теперь постепенно становилась искусственной, мутной, податливой. Нет сил даже плакать, они все для борьбы. Для борьбы с тем, что сейчас есть для меня. Сейчас есть для меня только эта немецкая трясина, в которую затянули, и далекий Союз, который со всем этим не согласен. От меня отвернутся потому что человек, который презирает самого себя, презираем и другими. Я погрязну в справедливом осуждении, но страх стал теперь сильнее. «Что будет если об этом узнает мама?» — охладил внутренности вопрос. Теперь даже мама не знает что написала правду о том, что её дочь умерла. Она умерла внутри. Эгоистичный страх просил взять только то, что есть ближе и доступнее, обработать свое несогласие до такого состояния, когда все устраивает, сделать из себя податливую бесформенную массу. И Лена со своим: «Не бойся. Кто боится, тот податлив». Я и так молчу, почему же мне теперь не помолчать за награду? Все это режет мне сердце и чтобы этого не чувствовать, надо быть покорным. И все эти плакаты здесь с немецкими солдатами не просто так. Вся эта черная агитация только лишь кажется безобидной на бумаге, ведь в сердце она поселяется неотрывно и почти что навсегда если вовремя не дать отпор. Это словно болезнь, которую запустишь и не вылечишь из-за патологий. Хотелось молчать чтобы этот грех прижился в организме, хотелось помочь этим молчанием остаться страшному решению в теле, захватить его целиком и полностью, выдавить сожаления, принять и обратиться в самого страшного человека.