Danke

Горячая работа
NC-21
Завершён
63
1
Размер:
269 страниц, 138 751 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник

Логово

Настройки
      Перемены в собственном сознании? Перемены это рост, а рост это всегда хорошо. Помолвка с Игнацем принесла мне долгожданное облегчение. Тот словно ждал как на меня это повлияет, а я была довольна более сытным пайком и чистой одеждой. Но не только. За меня говорила постоянная любовь к опеке, которую привили у меня родители. Мне удобно что за меня решает гнусный покровитель, мне удобно обойти коротким путем препятствия. Душевная лень. Игнац лелеял эти слабости, делая их еще ближе и понятнее. Меня крайне прельщала его защита и покровительство, хотя я все равно старалась быть от него в маленькой дистанции. Откуда этот статный Нойманн брал такое вдохновение чтобы я была связана с ним так крепко? Быть может, в этом внезапном вдохновении и есть прелесть. От страха вербовки ничего не осталось. Она приносила мне больше радости, чем отчаяния и заставляла привыкнуть к немцам с той стороны, с которой я их ещё не знала. Я все так же сдавала кровь для солдат, так как здесь доноров, мягко говоря, было не так много. Это скрывали от солдат, которым я помогала, но делать было нечего. Сдавала кровь и в частности для Евы если это было необходимо, отворачивалась от фельдфебеля, когда тот шел по коридору, грузно бахая сапогами, и ловила себя на том, что распробовать немецкий быт — вещь удивительно заманчивая, если не думать о том, что ты, по большому счету, просто предатель. Но это все мысли. Я не усложняю ими свою жизнь. Физическая форма куда важнее. Теперь я чувствовала только то, что жизнь стала важнее политического препирания, к которому я не стремилась никогда. Эти люди бессвязными словно околдовали меня, зная всякое тайное и недоступное внутри этого сердца, которое остыло. Я не могла согласиться с тем, что это мне это во всем нравится, но и отказаться от всего этого не могла. Я стала слабой, я в страшной зависимости, которая объясняется простым желанием жить и облагородить жизнь. Я лишилась всего человеческого, и чувствовала себя свободной. Весь немецкий быт обхаживал меня как назойливый ухажер, который тебе не нравится, но от тщательности все-таки получает то, чего так хочет. Мне попросту нечем откупиться от немцев и я приняла все как есть. И все это было возможно. И всегда стоя над этой идеальной пропастью, я думала о том во что превратилась я со своими страхами и желаниями. Куда это может привести и с кем идти, чтобы с точностью выиграть свою войну и определить кто прав, а кто виноват? Все что происходило здесь было лишь только нежеланием что-то менять, отсутствием веры в собственные силы. Я хочу находиться рядом с этими людьми. Я хочу верить в то, что это правильно. Кто сказал, кто написал что это неправильно? Кто сказал, что я должна верить во что-то другое? Висят голые трупы в городе, плещется рыжий огонь в теле Севастополя, ломает и крушит все под музыку боли всего живого. Нет ни одного уцелевшего места, все как будто подранное гигантскими когтями свирепого зверя. А я верю этому страху, с ледяным отречением смотрю ему в глаза, теряясь в нем полностью, с плотью и собственным духом. Я верю этим висящим трупам с затвердевшей от ветра кожей, под которой показываются сине-фиолетовые внутренности. Я верю этим страдающим глазам, которые прячутся в белые ресницы и черные кожные мешки. Я верю их силе, убийственной, прямолинейной.

Веру можно показать наглядно?

Жить по принципу «Ничего не вижу, ничего не слышу» стало для меня здесь традицией. Но все равно блуждало среди сознания одно чувство: здесь все было искусственное, все здесь надо было заслужить.       Всегда я праздновала новый год дома, с родителями, в Ленинграде. Теплота и покой среди тысячи людей, которые суетятся, готовятся к празднику. А потом, под треск стрелок весь народ сливается в единую волну веры, надежды и упований на лучшее в собственной судьбе. Счастье охватывает одним большим объятьем всех, стягивает в один узел и кажется что все люди знают о счастье чуть больше, чем в предыдущие секунды. Какие-то люди едут в поезде за два часа до торжества, кто-то спешит, кто-то в предвкушении готовит праздничный стол и так радуется своему счастью того, что есть крыша над головой и те, с кем можно отпраздновать. Каждому хочется занять в праздник свою ячейку, с которой он перекочует в новый год. Каждому нужна исповедь в хороших и плохих делах за год, поэтому люди старались задуматься о своих событиях в жизни. А у кого-то нет дома и он скитается, молчаливо завидует человеческому счастью. Это страшное, большеглазое горе еще больше и хуже, когда видишь как другие счастливы и как ты далеко забрел, запутавшись наконец кто виновен в этом больше: ты или что-нибудь еще. Тебе непременно хочется присоединиться, но тебя что-то останавливает. Поэтому я стою у двери и вижу уголком глаза украшенную елку. Она настоящая, с белесо-зеленым цветом, облеплена игрушками и обязательно маленькими пропагандистскими книжечками для поднятия боевого духа. Гирлянды немцы иногда делали сами, из картона и фольги из-под папирос. На эту елку было приятно смотреть только потому что игрушки были символом единения и тепла. Игрушки присылали в деревянных запечатанных коробках родственники солдат. Каждый делал что мог для того чтобы праздник состоялся. Я смотрю на елку, вижу её, но не узнаю. Люди празднуют и веселятся, но стоит только маякнуть как они сорвутся и начнут уничтожение. Из города, где в подвалах прежних универмагов были спрятаны кладовые с провизией, привозили море выпивки, был даже отварной говяжий язык и птица. Это все так похоже на мой праздник, но я все равно не узнаю этих людей. Это не мое, но со мной. В такой момент праздника сердце наотрез оказалось верить что все изменилось. Я не узнаю ничего в этом пиршестве и чувствую себя лишней. Лишней в уходящем году и даже в следующем. Это есть то, что меня останавливает. Я иду, но все еще оглядываюсь.       Ева была настоящим праздником даже когда лежала в кровати. Надсмотрщик-врач запретил ей резвиться. На тот самый Сильвестр она выучила какие-то короткие стишки декламировала их огромным немецким солдатам. Они все в определенный момент обсели её кроватку и подперев подбородки кулаками чтобы лучше было слышать, старались насладится. Конечно, им нету особого дела до маленькой девочки, но Ева старается улыбаться. Они гукают в ответ как младенцы на радостях что еще один год прожит, вспоминают какой ценой приходилось быть верными идеям немецкого лидера. Едят колбасу и подмигивают медсестрам, которые кокетливо выпятили грудь, слушают немецкие песни, а кто поживее храбрится, ведь все сегодня надели черные кресты в честь праздника. Задача только кто больше похвастается. Еще сморкаются прямо за столом, ведь у них это почти что традиция. Среди солдат и Марина, заполошно смеется, верещит, точно совсем привыкла быть бестией, виснет на каком-то летчике, что щипает её за юбку, и целует в губы время от времени. Когда она обращает свой взгляд не меня, то еще тщательнее льнет к своему избраннику. Но я не ведусь на Маринкин молчаливый, но такой откровенный вызов, который сегодня в её репертуаре самый значимый. Мне тяжело и легко одновременно, словно я застряла на какой-то ступеньке перед тем, как споткнуться и окончательно рухнуть вниз. А предательство так и называется: идешь по лесенке, от невнимательности спотыкаешься и уже летишь, летишь, летишь... Ловит тебя немец, прижимает к груди, а вместо пульса сердца у него немецкие песни. И все же пошлое пиршество вызывало большое воздержание от праздника и жалость к Евочке, которая видит как развратничают большие дядьки и тетки. Но, кажется, она давно привыкла считать это самым правильным отношением между женщиной и мужчиной. Когда Еве становится немного лучше из-за ремиссии, что постоянно то приходит, то отступает, а врач разрешает полчаса на физические движения, она скачет среди них бесстыдно, воруя со стола яства и получая от каждой тяжелой солдатской ладони поглаживание по головке. Она так и не отучилась воровать. Как же здесь отучишься, когда каждый то и дело ворует: иногда колбасу, иногда бинты, но чаще человеческие жизни. Ева так и научилась уступать место старшим и всегда бежит поперек уставших старых офицеров чтобы плюхнуться на стул и занять себя едой. Как же здесь отучишься, когда каждый тут то и дело вламывается в дома русских и занимает чужое место, не желая никому его уступать, сжигая жильцов? Ведь дети это словно чистый лист, они все впитывают из окружения взрослых, даже не понимая что из этого плохо, а что может им пригодится. Этот фильтр еще не созрел, поскольку дети не могут синтезировать качества из своего сознания, из себя, они пользуются тем, что уже создано. — Задорный немецкий народ, не находишь? Быстро они показали тебе какие они есть настоящие. Мы не стесняемся этого, не стесняемся быть некрасивыми, пьяными и неуклюжими, потому что мы ценим своих людей и прощаем их несовершенства. Все люди несовершенны, ведь они искусство, а несовершенство тоже в своем роде искусство. — сзади меня басит Игнац. Он подкрался незаметно, точно на цыпочках такой большой и грузный двухметровый фриц, и теперь ликовал от того что в моем теле промелькнула нервная вспышка, качнула накрахмаленную шапочку, спустилась на плечи и на маленькое, сгорбленное тело. Я стараюсь незаметно миновать его подозрительное расположение ко мне. От его тела сочится желтое тепло прямо в мою спину, липнет, также похабно, словно руки маньяка к беззащитной тоненькой жертве в ночном переулке.       Но при всем том, что к Игнацу успела привязаться, я все еще не доверяла этому подозрительному человеку, который отпугивал меня большим количеством подозрительных навыков и маневров. Когда-то, после помолвки, проплакавшись, я решила отказаться от потока изнуряемого негатива. Мне даже стало казаться, что Игнац небезразличен ко мне. Сначала это было неприятно, потом приятно, когда мне дали хорошо поесть, а потом снова я расстроилась настолько, что решила оставить все как есть и не сомневаться в том, что Игнац всего лишь искусный кукловод. Тогда он позвал меня к себе и я помчалась без промедления. Но этот хитрый человек был не один: возле него, на стуле, сопел мерзкий фельдфебель Вильям, который портил мне жизнь теперь уже косвенно. Он делал это словно случайно чтобы изнурить меня своим вечным присутствием. Я сразу же узнала его: жидкие волосы на маленькой голове, морщинистые руки и его любовь дергать ногой когда надо и нет. После того как он был в пособничестве с Мариной и пытался меня изнасиловать, я думала только о двух вещах одновременно: как он мерзок до тошноты и как бы быстрее сообщить Игнацу о том, чтобы тот встал на мою защиту. Но внезапно, увидев их вместе, я метнулась с тяжелым сердцем и придыханием назад, навострив слух. Я очень боялась их сотрудничества и могла думать только о том, что Нойманн подумает обо мне. — Ich verstehe dich nicht. Ist dir das Russisch so egal? Fühlst du sie nicht? Ganz-ganz? Willst du sie anzünden?— краем глаза я заметила как Вильям аж подпрыгнул со своего места, опрокинувшись руками на стол и уперевшись коленкой в стул. Игнац сидел без движения. Он, кажется, долго размышлял перед тем чтобы дать ответ своему собеседнику. Послышался его бархатистый низковатый голос: — Das mache ich nicht. Ich habe keine Lust auf sie. Umso mehr ist sie mir nicht sympathisch. Du hast gesehen, dass ihre Augen weit gepflanzt sind. Sie sieht aus wie ein Fisch. Я замлела от неожиданности и покачнулась на ногах. Отвергнутая надежда болезненно отозвалась в сердце и невозможно было сдержать рыдания. Мне было стыдно за то, что я думала об Игнаце совсем не так. Он позволил мне в нем сомневаться, снова надеяться, и разбиться вдребезги об собственные мысли. Эти перемены словно пытка для моей души. Эти люди позволяют падать, поднимают, снова роняют — учат жизни. Эти своеобразные уроки так ранили меня, что я несусь вся заплаканная прочь, а потом исподлобья гляжу в блестящее колесо немецкой машины и ищу на своем лице что-то в тайне от немцев. На нем точно не написано, конечно, красивая я или нет, но для себя я решила что это будет непременно «нет». Но подслушивать тоже не хорошо, а я сама себе сделала больно, ведь теперь есть только я и мое тело.       Я подхожу к Игнацу на носочках. Не хочу чтобы он первый увидел меня. — Надеюсь Ева уже забеспокоилась об отсутствии отца и я могу действовать. Знаешь, это затишье меня напрягает. Я мало информирована насчет того врача. Что он и кто он и почему он так важен для гауптмана… Игнац, прошу тебя, давай не будем медлить! На тебя не похоже что ты способен медлить и это все больше превращается в настоящую пытку. Точность, ясность — антонимы моего положения. Попросту задуривание мозгов по-немецки. А вдруг гауптмана вообще убили? Не знаю что и думать. Игнац позволяет себе показаться добродушным и даже несколько нежным: острые кончики моих локтей оказываются в его ладонях и вся кожа напитывается дребезжащим холодом. Он играется со мной во всех этих маленьких жестах, раззадоривая доверие. — Моя фрау Паулин… — снисходительно улыбается Нойманн. — Да, жизнь приобрела такие темпы что медлить — удел слабых. Но поверь, иногда степенность крайне необходима. Разбег для большого, мощного прыжка и нам, немцам, это хорошо знакомо. Чтобы попытаться отвлечься подумай как мы, это принесет пользу больше, чем кажется. Каждодневный вклад в свою миссию нужно делать морально. А сегодня нельзя беспокоиться. Посмотри, какое пиршество! Разве ты настолько охладела в этих раздумьях что не хочешь кусочек этой замечательной ветчины? Брось, это неправильно. Самоедство по пустякам — удел слабых, инфантильных, которые обречены на страдания своими вечными психологическими якорями из детства. Все начинается с нас и заканчивается в нас. Жизнь так дорога потому что она одна. Здесь ты поменяешься, даже если перелом застанет тебя врасплох и очень многое затронет. Но эти изменения будут признаны и уважаемы. Игнац, руководя моими движениями, усаживает меня за столик. Я оборачиваюсь на него и своим суетливым движением пытаюсь отказаться от его предложения. Он все больше и больше проникает в мое сердце, оплетая его стальными плетями вербовки. Он никогда ничего не путает и не забывает, зная все наперед. Он знает что я могу не согласиться с его ласками, но отказаться мне будет труднее всего. Я ненавижу его и снова нахожу в нем то, за что могла бы его полюбить. Поэтому, наверное, эта ветчина так лоснится и пахнет на фарфоровой тарелке с жирно блестящей каймой, а Нойманн плавно оголяет белый ряд здоровых зубов. — Евочка — замечательная девочка. Как жаль что с ней случилось большое несчастье и мы толком не можем давать никаких прогнозов на её выздоровление. Отчасти, это подтвердит гауптман когда вернется из плена. Русский плен для немца самый настоящий ад, но можно надеяться что он вернется целым. Он становится настоящим зверем, когда борется за свою дочку. — Если бы её отец не был так кровожаден ко мне, то ничего бы не произошло. Он же хотел меня застрелить! Я во многом благодарна этой немке за то, что она спасла меня. Она, может, спасет, меня еще не раз. Игнац, глянь что творят эти люди! Тебе не жаль Еву? Она же это все видит! Игнац прищуривается и вглядывается в самую толпу. На его лице нет никакого удивления и восхищения, его это не пугает и не отталкивает, ведь по его словам все в жизни можно объяснить. Губы Нойманна растягиваются в приятной улыбке: судя по всему, он даже доволен что это бесноватое пиршество так привлекло меня. Этими выходками немцы поддерживали во мне состояние небезразличия к некоторым моментам. — Паулин, людям не нравится только то, чего они не могут понять. Непонятно — значит скучно. Люди делают только то, чему их научили. Люди очень внушаемы и живут как им внушили. Мы все дети и живем как нас научили. — Да пожалуйста, я вообще-то благодарна Еве что она спасла меня хотя бы от смерти. — пожимаю я плечами в раздумьях. — И не раз ты будешь благодарна этой девочке. — подхватывает Нойманн, — мы умеем воспитывать наших детей. Отрицать то что было я не буду. Однако гауптман хороший человек в наших немецких кругах, но он не любит когда о нем говорят третьи лица. Он кровожаден для долга Рейха, ведь хороший человек только тот, который ему служит. На самом деле у него большая деятельность, которой он занимался до войны и, впрочем, мог бы заниматься и сейчас, но увы. Его работа положила начало такой трогательной любви к своей дочери, для которой он целый мир, а она — еще больше. Он много раз говорил что если бы не Ева, он бы давно застрелился. Страшно подумать на что он способен из-за этой крохотной девочки. Каждый на этой войне не просто воюет, а чем-то непременно живет: Германией, Гитлером или, как гауптман, своей дочерью. Неплохо было бы, конечно, присоединить её к отрядам Гитлерюгенд, чего безусловно хочет как отец, так и сама Ева. Но она должна быть непременно здорова чтобы вступить туда. Кроме того, когда же у неё начнутся первые менструации, она, как и любая другая немецкая девочка, должна будет повесить в своей комнате плакат о том, что рожденные дети должны быть покорны фюреру и Рейху, служить ему безвозмездно и славно. Родить здорового ребенка и воспитать из него настоящего арийца — благородное дело немецкой женщины. Это объяснение под номером два почему гауптман так беспокоится о своей дочери. Гитлерюгенд — славное начало для становления умов великой Германии, это почетно и престижно, и может оказать Еве огромную пользу. — Твоя правда, Игнац. Самая большая доблесть этого нациста — его Ева. Он же любит её, Игнац. А ты говоришь мне все время о том, что любить здесь нельзя. — Любить позволено лишь свыше. Бог нам разрешает любить. Ты в нашем подчинении. Выше тебя только мы здесь. Мы выше Бога, ведь мир подчинен нам. Только мы можем позволить себе распоряжаться твоей жизнью. Ведь мы её сохранили. По-другому, почти создали. А если война меняет мир, значит мы создадим его новым. А в некотором смысле человек сам позволяет подавить свою волю если это уже сделано. Во всем виноват только сам человек, моя Паулин. Мы — то, что с нами происходит. Потому жизнь так ценна. Нельзя разменять её на чувство любви. Оно заставляет нас думать не о себе. Но ты первее всего этого, Паулин! Ты первее, ведь ты только о физическом, а не о душевном. И мы не бьем по рукам, зная, что человек сам в состоянии все контролировать. И я вижу, ты теперь не отпираешься, держишься молодцом. — Выбора у меня нет. А что знает про Еву врач, которого нужно найти? — Поверь, его действия не должны опережать твои мысли. Он не должен знать того что ты вступила в сотрудничество с нами. Он, скорее всего, не будет одобрять это, тем более вокруг него соберется большая кучка пропагандистов-большевиков, которые смогут убедить тебя в обратном тому, чему научились здесь мы. Не уподобляйся этому, ведь тебе осталось так немного чтобы быть намного лучше. Не смотри на меня так, Паулин, больше вопросов ты задашь гауптману когда он сюда вернется. — Я смотрю так на тебя потому что не понимаю как нужно думать чтобы точно запретить человеку влюбиться. Ну вот влюблюсь в него я. Влюблюсь и всю жизнь мучаться буду. А он непременно испортит мне жизнь! Мы непременно встретимся с ним в каком-нибудь заклятом месте, мы непременно переругаемся ещё до нашего знакомства и вообще все пойдет не по плану! — Тише, Паулин. Чувства тут не при чем. Вся идея того чтобы не влюбиться в него чтобы стойко выдержать натиск большевиков, которые, возможно, будут тебя порицать. Уверен, врач будет крайне не удобен в этом отношении и будет заядлым поклонником Сталина при всем своем звании капитана третьего ранга. Ведь офицеры так фанатичны… Но есть одна вещь, без которой тебе нельзя обойтись. Ты только не позволяй ему думать, что он выше тебя и может попрекать. Не делай так, чтобы он мог тебе помочь. Не попадай к нему в зависимость.Так проще всего влюбиться. Игнац немедленно встает из-за стола, заставляя меня взбудоражиться от любопытства. Кажется, он что-то задумал и собирается уйти. Хитрый и порою чересчур спокойный взгляд, который бывает у людей, уверенных в себе, теперь стал озабоченным. — Ешь этот бутерброд, Паулин. Я буду ждать тебя в месте нашей помолвки. Кусок в горло не лезет. А еще больше меня раздражает это имя Паулин на немецкий манер. Да, это кличка, ведь я лучше получу такую, не очень приятную, чем меня будут тягать за волосы голые солдаты и кричать матерные вещи. Я пожалею себя еще в тысячный раз. Я хочу укусить манящий гладкий розовый пласт, который тоненько уложен на свежий хлеб, но он становится будто каменным и вызывает рвотный позыв. Игнац хочет получить от меня повиновение, но оно приходит в мое русское сердце постепенно, радуя новыми открытиями. Я кидаю бутерброд на стол и выбегаю. И вот уже мой нос торчит из-за стены. От меня лишь черная тень, которая неумолимо движется к двери с обшарпанной краской. Мимо пунктиром появляются немецкие солдаты. Смотрят они в мое лицо, под истошные хрипы своих раненных волочатся врачи. Кто-то еле ковыляет на костылях. Все лица уставшие, невыспавшиеся, как у самых обычных солдат. Почему они возомнили себя выше, сделанные из тех же мяса и костей? И почему я так боюсь быть покалеченной и убитой, смотря на страдания других? Когда я появляюсь в нужном месте, Игнац в темноте стоит замерев. Я даже не заметила его, вошла смело, но не забывая о покорности. — Не так давно с помолвкой меня поздравил мой близкий друг. Мы с ним немного поговорили насчет этого всего. Что можешь сказать про свой характер? — кажется, говорит не Нойманн вовсе, а его широкая, крутая как гора спина. Теперь он пугает меня еще больше, преображаясь в одну секунду из доброго ухажера в хладнокровного незнакомца. — Сплетничаешь своему другу про то, какая я плохая. Игнац, ты такой кровожадный! Прекрати это немедленно, ты же получил чего ты хотел! Хочешь испортить мне жизнь тем, что соберешь вокруг меня кучку заклятых ненавистников-немцев? Вильяма на меня хочешь натравить? — Я вовсе таким не занимаюсь. Поверь, если человеку очень хочется что-то сделать, он берет и делает. Люди стали так умны что обходят свое нежелание что-либо делать оправданиями, которые никак не правильны. Наша сила воли позволяет нам делать без всяких оправданий то, что нам в первую очередь необходимо. А что в первую очередь необходимо решать уже людям. В свое время я тоже так делал. Одни только отговорки, детские, глупые. Человек за них тоже в ответе. А я совсем не обладаю такой огромной массой достоинств как тебе может показаться. Поэтому я люблю слушать других людей чтобы на самый крайний случай поверить что я тоже человек и у меня тоже много грехов. — Не знаю я, Игнац. Ты так все под корку мне лезешь… Когда-то боялась, теперь я не боюсь потому что не думаю о ком-то. Нет теперь этого. Одна мысль заставляет об этом переживать, другая — об другом переживать. На войне только и переживаешь что о людях да о стране. Я думаю о себе, о своем дне, о том как я прийду сюда, увижу тебя, пойму что здесь так, как есть в моей жизни и не стану торопить события. Я больше не могу отказаться от того, чтобы бояться только за себя и жить только своими идеями. Потом я пойму что, может быть, это судьба, а может судьба в том, что я податлива? Нет смысла в этом сомневаться когда за тебя все делают чужие руки и головы. Знал бы ты как страшно теперь выйти, показаться! Как будто мир здесь и мир там — это совершенно разные вещи, не похожие друг на друга и никогда не пересекающиеся между собой. И спорить с этим кажется ужасным, несовершенным. В тот, другой мир, я не смогу выйти без опоры. Меня очень сильно мучили, били и морили голодом так, что когда-то эта благодетель стала для меня спасением. Потом я смутилась и насторожилась. Потом мне стало её не хватать. Это было настоящее пристрастие и приключение увидеть как эти злые, уродливые немцы все больше и больше добреют к тебе. И в тебе тогда что-то меняется. Плохо и хорошо — эта странная добродетель не советовала задумываться об этом. Она сказала мне отказаться от сравнения, от черного и белого. Мне стало не хватать этих подачек, смотря как мучаются эти раненные. Я могу это увидеть и я могу это сравнить. Я стала будто дрессированной, выбираю что нужно себе. И я не плачу. — Ты на правильном пути. Только одно единственное задание отделяет тебя от грандиозной награды. Подними наверх верхнюю одежду. Прямо так, до подбородка. — Ты что задумал, Игнац?! Ты врешь мне! Ты обещал оставить все извращения Вильяму! — Когда ты отучишься делать поспешные выводы, тогда у тебя все получится. Ты волнуешься за, то чего нет или за то, чего ты знать не можешь. Это заставляет жить не своей жизнью, которую мы все так тебе бережем. Давай ты так не будешь. Насладись своей жизнью сполна, а мы насладимся тем, как хорошо бывает сохранять людям то, чего они заслужили. Меньше трать на эти предрассудки время. Я не собираюсь тебя насиловать. А податливая молодая девушка это всегда удобно. Мне нужно вырезать под твоей грудью ножом наш символьный орнамент, что не позволит тебе проникнуть в ряды большевиков. Это еще малость, самое главное это, конечно же, врач, с которым нельзя иметь никаких любовных связей. В противном случае, при внезапной любви, этот большевик сразу опознает тебя. Этот орнамент должен стать разграничением между тобой и миром большевиков. Запомни это. Я смотрю на него щенячьими глазами, взгляд которых все понимает, но возразить ничего не может. Теперь все, что я делаю может быть, в целом, плохо, но я ничего не могу с этим поделать. Покорность, которая так заводит Нойманна, словно тот раздевает её, как девушку, ласкает и любит часами напролет. Игнац лишь тихо ликует над моим повиновением, и осторожно замирает, словно засекает время когда я начну делать то, что он сказал. Сейчас я чувствую только одни руки, которые бесстрастно оголяют тело. Это мои руки: стягивают рубашку, касаются кожи, а нос так и морщится от неприязни. Я делаю то, что скажут чтобы сохранить свою жизнь. Моя ли она с этих самых пор? Игнац стоял ко мне спиной, давая понять что ему нет никакого дела до этой истерзанной маленькой грудки. Он не настоящий спаситель чтобы проникнуться какой-то жалостью к этим романтичным женским формам и спасти их. За последнюю секунду он только выпрямился нервно. Лишь один план в голове у немца, он по прежнему холоден и отстранен, а все тело Нойманна замерло, стало будто каменным, и лишь кисти заняты своим особым делом, которое очень ему необходимо. Игнац знает все мои действия наперед. Ему достаточно пару шуршащих звуков чтобы понять что я готова. Теперь предмет в руках не просто будет нарушать спокойствие его могучего тела, но и примет свое назначение. От стыда щеки горят и Игнацу должно стать невероятно жарко рядом с моим лицом. Пока тот присаживается, я пытаюсь вертеть головой чтобы смахнуть с лица болезненную горячку. Но её лишь становится больше. Мою кожу накололи на серое, блестящее лезвие и каждое движение ножа расстегивает небольшую полосочку, которая спустя секунду сочится багровой кровью. Туда-сюда, в разные стороны, горизонтально и вертикально — рождение свастики приносило мне боль. Укусы лезвия раздражали на глазах слезы. Тихо кружится вместе с влагой слез красный пыл лица. Губы под натиском зубов не должны были позволить выскользнуть стенаниям. Тихое скуление начинает раздражать Нойманна и он продолжает выкалывание нервно и неаккуратно, все больше болезненно. — Ну же, Игнац, это же больно! Неужели все это не может прекратиться ножами в сознании и сердце? Ты бы убил лучше меня, что ты все мелочишься! — Паулин, не надо думать, что убийство — это спасение. Смерть это не спасение. Есть что-то сильнее смерти. Паулин, не старайся сдерживать свою боль. Позволь ей выйти полностью в этот нож. Боль никуда не денется. Боль это то, что напоминает нам о нашем сложном пути жизни. Один знаменитый человек как-то сказал мне замечательную фразу: «Через терзания приходит спасение». Игнац заканчивает и встает с колен. Такой же холодный, но, кажется, взволнованный. Он окидывает меня взглядом словно что-то потерял на моем теле. — Что краснеешь? Стыдно тебе, кукла? А ты попробуй не избавляться от этого чувства, а наоборот, погрузись в него как можно глубже. Подружись со своим стыдом. И научись получать от него удовольствие. Не считай свой стыд чем-то страшным и ужасным. Считай его частью своей души. Паулин, все должно работать в этом мире: и хорошее, и плохое. — Сделай поглубже чтобы не успело зажить. Пусть будет, пусть сочится. Наверное, если подхвачу болячку, загноение какое-нибудь, то скорее сюда вернусь. А тебе меня не жаль. — Не стоит, этого вполне достаточно. Жалость — на войне плохой советчик. Ты хорошая, но этого мало чтобы по-настоящему жалеть. А если что-то делать, то только по настоящему. Я с придыханием праздную освобождение. Колет под одеждой кровоточащая отметка и я как одно большое письмо с выколотой маркой скоро попаду в пункт назначения. Игнац что-то копошится с ножом, стоит ко мне спиной и я чувствую как запах крови заполняет маленькое пространство. Только повернув голову мне удается заметить что Нойманн брезгливо нюхает окровавленное лезвие. От этого становится паршиво, предметом, подлежащим обмену на немецкие мысли, вещью, у которой есть хозяин; чувствую себя паршиво до того самого состояния полного повиновения. Но это лишь мысли, как говорит Игнац. Его философия приглянулась мне чуть позже, чем немецкая тушенка и галеты, но не меньше понравилась. Здесь послевкусие особенно затягивает. — Возьми этот талон. — Никогда не слышала об этом талоне от тебя. — удивляюсь я, уже протягивая руку к Игнацу. — Без него лечение Евы невозможно. Он обязательно заносится в карту больного. По крайней мере, так делается в наших больницах, а поскольку Ева немка, это обязательно. — У гауптмана должен быть такой же? — Да, не потеряй ни в коем случае. Когда гауптман вернется и приведет Еву к врачу он должен будет отдать этот талон. Этот обмен будет что-то вроде благодарности за лечение. Так необходимо для нашей с тобой операции. Пока я натянула всю свою одежду назад, из-под нее выпорхнула какая-то квадратная картинка, совершенно непонятно как здесь оказавшаяся. Она упала на пол и тут же привела меня в дичайший восторг: на фотографии был изображен этот великолепный и улыбчивый парень. Это был Андрей Голубев, уже наполовину стертый с фотографии, да и из моей памяти тоже. Когда-то в сорок первом я сохранила ее у себя за платьем. Мое сердце затрепетало от какой-то ласки, по рукам пробежала дрожь и мне скорее нужно было взять эту фотографию. Как младенца, бережно и с огромной любовью. Игнац собирался уже уходить, самодовольно пригладил свои светлые волосы и совершенно не обращал на меня никакого внимания. Стоило мне только нагнуться чтобы взять эту фотографию, как Нойманн с вновь проснувшимся ко мне интересом, повернул голову назад и хищно блеснул глазами. — А это что еще такое? Балуешься запрещенными коммунистическими картинками? — Игнац, отдай! Отдай сейчас же! — я налетела на него с кулаками, а он в свою очередь спокойно принял эти барахтающиеся удары и отодвинул меня локтем. Сдаваться я не собиралась: впилась ему в запястье ногтями и принялась трепыхаться чтобы забрать то, что в последний раз напомнило мне о Родине. Без всяких сложностей Игнац во второй раз избавляется от моих назойливых приставаний, наступив мне на ногу со всей силой. — Дорогая Паулин, если ты хочешь драться со мной, то у тебя ничего не получится. Почему ты кусаешь руку, которая тебя кормит, а? Какие у тебя скверные манеры! Да, до великой Германии тебе далеко. Я знаю достаточно приятных мест, где ты можешь драться с мужчинами сколько угодно: Гестапо, Аушвиц… Пока я рассмотрю это, выбери, пожалуйста. Какое приятное для русского человека лицо… Даже не верится, что такие сотнями умирают от рук наших солдат и офицеров! Что ж, этому парнишке недолго осталось. Он умрет, Паулин. Я же его запомнил. — Игнац оскалился, смял карточку с фотографией, а затем разорвал ее на мелкие кусочки, схватил меня и засунул мне эти клочки за шиворот. Над крышей настойчиво гудит советский самолет. Он шерстит почти вплотную к немецким крышам и словно сокол, охотящийся за мышью, опускается все ниже, выпуская когти. Удар неминуем. Игнац хватает меня за руку. Его взгляд перепуган, но сам немец держится уверенно. Он все равно хочет быть выше меня даже сейчас, когда мы одинаково боимся. — Сейчас Отто отвезет тебя в необходимое для операции место, которое будет связующим звеном между нами. Ты будешь там находиться до начала нашего дела. Там живет женщина со своим старшим братом. Удачи, Паулин. И помни ради чего ты это делаешь. Мы еще встретимся. Рука Игнаца медленно отпускают мою. Он все отдаляется от меня. Нас разделяет душный залп взрыва, окутывает шумными брызгами тяжелых кусков земли и застилает белый свет. Вокруг ничего не слышно кроме возгласов, которые определяют сколько живых здесь осталось. — Игнац, ты забыл имя! Имя врача! Как я его найду?! Но Нойманн уже скрыт под лавиной земляной пыли. Сотрясается под ногами земля, а немцы из Красного Креста от неожиданности суетятся, как тараканы на раскаленной сковороде. Да, эти люди все были массой, твердящей одно и то же. Они все были чем-то похоже до этого самого момента когда смерть накинулась на них. Когда загремели взрывы вдруг каждый стал думать только о себе как об отдельной единице, способной владеть своей жизнью. Из-за такого мгновенного преображения каждый подумал как же важно все-таки жить. Как хорошо смерть ограничивает человека от общественного мнения! Мне тоже стало не по себе. Умереть страшно. Невозможно ничего разобрать в кутерьме, немецком гавканье различными приказами и в криках раненных. Наши осаждают немецкую санчасть с воздуха, плюют черными бомбами. Еще одна, окутанная свистом от ветра, стремительно мчится вниз. Мгновение, все вокруг замирает, словно пропуская тяжелое орудие, и оно поглощает все в громадном взрыве. В разные стороны, подхваченные пружинистой силой взрыва, летят тела тех кто лечился здесь. Они падают серпантином везде, отделяясь от рук и ног. Какое-то тело отбросило прямо в дерево, наколов его безжалостно на корявую, острую ветку черного цвета. Желтый огонь вспыхивает в воронках. Все гудит с запахом удушающей гари, тлеет вместе с телами. Вокруг от горячей волны погибли немецкие солдаты. Кто-то из них не успел даже закрыть глаза и теперь, разбросав руки и ноги на земле как небрежно брошенная кукла, вечно смотрит в небо. Медсестра рядом с ним лежит на боку, а под ней сочится кровь. Какой-то солдат на руках выносит Евочку, которая вцепилась в него со всех сил кулачками, и на ходу читает ей книжку. На лице у него играют самые разные эмоции от рассказов. Так он старается отвлечь дочку гауптмана от страшного события.       Немец кидает меня в машину. Нет время испытывать судьбу и дожидаться того чтобы стать лакомым куском для советской бомбардировки. Мотор издал напряженный свист и кубарем покатилась машина прочь от пылающего ада. Километры дорог опаленного битвами Севастополя, который задыхается от немецкой виселицы, но живет. Он живет, отказываясь встать на колени, получая пощечины от немецкого засилия. Этот город держится, потому что он заслуживает быть спасенным в этой силе. Он не одно название, которое корявые немецкие потные пальцы хотят заменить по-своему на своих берлинских бумажках, он целое тело, бесстрашное и гордое. Этот город поможет выжить, и протянет руку. А я по прежнему прячу глаза от любимых мест. Я не могу по настоящему любить, ведь любить это жить не только собой и бояться за себя. Игнац во всем прав. Я? Я — вещь. Вещь не может испытывать никаких эмоций. Она только для хозяина, который ею пользуется. Я нейтральное существо, которое потеряло жизнь. Жизнь сердца и души. Я в который раз переступлю через разорванный труп советского матроса с сжатыми зубами. Он боролся до последнего чтобы осатаневшие ироды не смогли возомнить себя хозяевами. Он знал за что воюет и его последний девиз-сжатые челюсти. В раю он непременно их расслабит, ведь выйдет героем. Я сделаюсь серой мышью, которая нигде и ни с чем, идет туда где лучше, где приглашают, где обманывают, на мгновение добрея. Я такой же нелюдь, как и тот, кто скрючившись на сиденье за рулем, гонит машину куда-то. Отто по русски не понимает до такой степени что становится еще безобразнее когда пытается что-то угадать. Голову наклонит на плечо, откроет широко рот и замрет на секунду, навострившись, пока до его сознания дойдет пару непонятных фраз. Я ему: «А Игнац Нойманн вам не говорил, как врача зовут к которому я еду чтобы дочке гауптмана помочь? А Отто вылупится на меня, глаза сведет как косоглазый заяц и так глухо-глухо, гортанно, лязгнет своими толстыми губами «Was?» Немец высаживает меня возле деревянного домика. Вылетает из тяжелых дубовых дверей пухлая женщина лет сорока пяти и раскрывая широко рот, голосит: — Уже приехала? Ждем уже какой день. Отто, держи, отличная работа, а главное быстрая. — из рук хозяйки дома в руки немца сыпятся рейхсмарки в знак благодарения. Немец жадно хватает их пальцами, похожими на толстые волосатые гусеницы, и тяжело дышит, выпячивая глаза. Я выхожу из машины, озираюсь осторожно на маленький домишко. Он необыкновенно чист и почти не тронут бомбами и пулями. Хозяйка явно не боялась такого неопределенного контраста и даже успевала гордиться им. Она заслужила его каким-то удивительным образом и это все могло касаться и моего долгожданного приезда. Цепь постепенно усложнялась новыми элементами. Женщина, предавшись воодушевлению, окинула меня взглядом строгого ожидания. Все в ней излучало нетерпение. Она глядела исподлобья, стараясь не пропустить не единого моего движения. Этот зрительный контакт обострился всего через пару секунд, требовательный и зоркий глаз женщины напротив просил немедленной реакции на сказанное, словно без этого не могла осуществиться какая-то из задуманных ею логических цепей. — Чего ты встала?! Мы ждали тебя не за тем, чтобы ты тут тормозила на входе. Петя, быстро! Визгливый, слегка гнусавый голос хозяйки ввел меня в ступор. Мне стало неудобно выносить свой интерес к этому странному дому. Почему меня волнует чужая жизнь, если она не имеет никакой ценности? Презрительный взгляд хозяйки заставил меня войти в домишко аккуратно. Комната подстрекателей, оплаченных Игнацем и, возможно, даже гауптманом: шторочки на окнах колышутся едва заметно, портреты в рамках строго смотрят свысока, а в доме пахнет землей. Петя и его злостная, с большим подбородком спутница, просто наслаждались своим заведомым отличием, относясь ко всему слишком скептически. Это могло произойти лишь при каком-либо преимуществе. Нет никакой причины медлить когда видишь на столе аккуратно сложенную одежду, а хозяйка своим видом показывает что только это в доме для меня. Хозяйка лет сорока охраняет свое жилье рьяно: поставив руки в бока, она не дает мне даже оглядеться. — Что ты тут хочешь увидеть? Хозяйка суетлива и словно прячется от кого-то. — Ты давай заходи, заходи. Какие новости с русского фронта? — А меня немец сюда привез. Не знаю я ничего! — Немец, говоришь? Отто доволен что такую красотку подкинул небось! Но он больше любит деньги. За кого в этой мясорубке такая хрупкая девочка? А в горле упрямо твердеет ком. Сначала хочется плакать потому что жаль себя. И потом жаль себя, и потом, и потом… А после нахожу что жаль Евочку и её несносного гауптмана, который то спасает мне жизнь, вытаскивая из топи, то снова окунает в неё головой. Злой или хороший? Эта граница между добром и злом тоже делает меня вещью, совершенно нейтральной, которая не обозначает никакие чувства. В сердце загорелось желание сдержать тяжелую слезу, которая так и просится выползти на щеку. Мне не хотелось казаться сейчас слабее, чем нужно. Выпрямившись неестественно, я подняла на хозяйку глаза. — А вы смелая раз задаете такой вопрос. Советы, перемноженные с Германией. Как у вас с математикой? Хотите решить этот пример? — Чушь! — хозяйка подскочила и уперлась об стол изо всех сил своими маленькими жесткими руками. — Нельзя бороться против Гитлера с Гитлером. А таким как ты деваться некуда, вот и воюешь. Если страна горит, то её люди тоже горят. Белых ворон никогда не любили, лучше умереть в какой-нибудь мясорубке, зато с идеей. Особенно сейчас. На своих наколешься быстрее, чем на немцев. Видишь до чего дошли наши лозунги: все превратилось в кровавое месиво, а немцы то силы наращивают. Увидишь, останутся только лозунги, только слова. Мы все ради чего живем? Ради этого «будет». А вот то «будет» — это товарищ Сталин, это победа, это наш Черноморский флот. Мы имеем право надеяться, этого никто у нас не заберет. Но что это дает? Надежда — это то самое незанятое место в нашем сердце. Кто кричит на поле боя «надежда», тот получает первую пулю в лоб от немецкого снайпера. А бог зачем? Люди думают что за них кто-то что-то решит свыше, вот его и придумали чтобы не отвечать ни за что! Да тысячу таких воюют, о которых потом не вспомнят. Их забудут. Мир будет полон других проблем, молодежь будет патриотами заочно, поганить огни и венки, болтать ногами под гимн страны. Ветераны будут не нужны никому. Старики приравняются к старикам. Буфанада победная будет раздражать людей, ведь испугавшиеся люди только и будут работать на оборону. Бюрократы спрячутся за патриотизмом, он будет скрывать их злодеяния на родине. А люди будут злиться ведь техника дорогая, а еда у них не дешевле. Ветераны будут в тысячах, в миллионах людских сердец и голов, но только один день. Будут миллионеры, будут театры, в которых люди оправдают немецкие поступки. Будут улицы названы кое-какими предателями, а в будних днях никому не будет до этого дела. И улицы именем Сталина не будет, а вы падайте, убивайтесь. Когда мысль о их злодеяниях предастся оправданию тогда мир рухнет. Русские победят, может быть. Предположим, что это будет девятого мая сорок пятого. А может нет, может не в мае. Мы будем чтить помнить, а наши дети, тайком убегая из-под зоркого внимания, осквернят памятник с солдатом. Хотим ли мы такого мира? Хотим ли мы быть героями не для всех, а для себя? Мир встанет на прежние колеса и война будет все меньше и меньше. Переползет она с глаз, этих разрушенных домов, в головы, после в назидания, будет жить мимоходом. Мир вернется, в него вернутся прежние проблемы. У кого-то умрет сыночек, у кого-то пропадут деньги, кому-то надо починить старый радиоприемник. И люди успокоятся. Затяжные поражения наших войск позволили этой женщине говорить четко и выразительно про будущее. Бессовестная предсказательница смотрит на меня строго и коварно. Когда хозяйка говорит, то от придыхания у неё дергается челюсть в правую сторону. Она так хочет быть правой и нашла себе жертву. Её вечный вопрос о том, за что воюют постепенно напомнил мне о том, что эта женщина неспроста так ухожена. В черном уголке комнаты укромно выглядывает из-под глянцевого стекла эта страшная пара серых глаз, которая встретила меня на помолвке с Игнацем. А напротив этого каверзного черноволосого злодея радушный усатый вождь. Его взгляд словно солнце в четыре часа дня весной рассеивает теплые, толстые лучи. Кажется, он прямо здесь и гладит по голове, простив все. И каким бы он ни был жестоким, здесь он по настоящему велик и щедр, слушает и понимает. Только одно объединяет эти портреты: возле них висят плотные большие куски ткани. — Что это на вас надето? Сейчас в моде такой красный цвет, и я вам советую заняться пошивом платья чтобы скоротать время прихода победы. Снимайте шторки, вы же ничего не боитесь. Вы бесстрашная фрау, не так ли? — я крадусь к углу комнаты на цыпочках, указательным пальцем демонстрируя так сильно заинтересовавшую меня вещь. Теперь я заставлю эту грубую тетку ответить самостоятельно на мой вопрос. — Глазастая, а не снайпер. Когда-нибудь Отто привезет тебя безглазую, дурочка. — поморщилась в злобной ухмылке хозяйка. Ожидать от меня колких издевательств было, наверное, самым удивительным в её сегодняшнем дне. — Вы, наверное, за Советы потому что у нас красный не носят, а за Германию потому что там вкусные сосиски, которые вам привозят сюда? Петя выплыл из угла комнаты краем щеки, ожидая как скоро хозяйка дома придет вне себя и будет устраивать сцену. После моих слов он намного решительнее вытянулся из сливовых сумерек угла, как будто стараясь услышать что-то важное. Он тоже боялся чего-то. Женщина приблизилась ко мне. Её движения были тяжелыми, напоминали больного, уставшего человека. По видимому, её очень злило что на мгновение хозяйкой щекотливого положения стала я. Самая главная миссия этих людей показать мне как бессмысленно все вокруг глазами самых настоящих разбойников исподтишка и сделать это чересчур заразительно. Проиграть без сомнений эту ноту чтобы не оставить мне шансов. Тут женщина хватает меня за нос: больно своими холодными, костлявыми пальцами и тянет его куда-то. — Хорошо обработал тебя Нойманн. Сука она есть сука. Сукам легче понять то, когда ты ни за кого. Когда ты нейтральное существо настолько, что без стеснения ешь русскую тушенку и запиваешь немецким шнапсом. Когда ты берешь от войны все и не отдаешь ничего взамен. Сегодня, в нашем адском сорок втором все откроются: все характеры, все привычки, все черные стороны. Война — это перемены, она все переустроит и покажет заново, смоет прежнее. Тебе тоже это понравится когда совсем затвердеешь. Если много чувствовать на войне умрешь в считанные секунды от разрыва сердца. Поэтому только практическое использование чтобы спастить самим. — Покупаетесь и продаетесь? — я вцепляюсь в эту каверзную руку, пытаясь освободить себя. Кончик носа достаточно онемел от силы женщины, но я думаю только о себе и заслуживаю спасения. — Родная, наши же нас продают и покупают. По нашему удобно все. Мы все здесь подневольные. — сухо отметила женщина, показывая всем своим видом что эта тема её утомила. Она посмотрела в сторону, а Петя шмыгнул от её внимательного и злого взгляда обратно как перепуганный щенок в конуру. — А ну вышел, чего там хоронишься!       Петя, маленький мужчина лет тридцати пяти, был болен. Он не разговаривал, а все действия его были похожи на действия десятилетнего ребенка: непредсказуемые и несвязные. Он мог подскочить на месте и начать улыбаться или бубнить. Гнетущий вид душевных болезней еще больше напугал меня. А вдруг и я стану такой? Он с интересом рассматривает меня и урчит что-то свое, широко раскрыв глаза. По-видимому, он боялся здесь только эту женщину, свою сестру, а когда та переключает свое внимание на кого-то другого, то Петя не прочь даже был взять все в свои руки. Хозяйка тем временем не обращает на меня внимания и рассматривает сапоги. — Большеваты, Петька. Эк что подобрали, не точное. Веревки и сено принеси, будем утрамбовывать. А ты давай снимай свои туфли, нечего в немецких «вышивать!» Женщина безжалостно толкает меня в грудь своей большой рукой и я падаю на пол. Тут же с моих ног сползают эти крохотные, прямо для моего размера ботиночки, которые подарил мне Игнац в честь нашей помолвки. Мне так не хочется, что я протестую хныканьем и стараюсь шевелить ногами все быстрее и быстрее чтобы хозяйка не словила эти маленькие ступни, которые все в синяках. Но женщина быстро выходит из себя и выхватывает из-под фартука большой острый нож, замахивается на меня: — Если не перестанешь шевелить ногами, порежу к чертовой матери и ботинки, и твои ноги! Я закусываю губу, отворачиваюсь и легко скидываю со ступней ботиночки. Каблук на них звонко ударяется об пол и вот они, беспризорные, валяются возле меня. Хозяйка спешит их у меня отнять пока я от жалости начинаю всхлипывать. Я все еще надеюсь что мои скуления заставят хозяйку растрогаться, ведь она уже взяла в руки эти туфельки тридцать пятого размера, покрутила оценивающе и внезапно резко остановилась. Надо скорее сыграть на этом моменте паузы, я же такая маленькая под этой угрюмой теткой, почти как эта парочка на каблучках… Хозяйка швыряет мне бесцеремонно в лицо обувь, которая попадает каблуком мне в нос, ведь она специально целилась. я была счастлива настолько, что не заметила как резко заболел нос. Теперь я продалась не только за тушенку, галеты и спокойную жизнь, а еще за немецкие ботиночки. Но в последнее время я перестала поддерживать в своих мыслях постоянный пересчет тех вещей, за которые готова была прыгать и унижаться, ведь это стало привычным. Корить себя за предательство становилось все сложнее и сложнее. — Да на, не ной. Ты же в подметки годишься, уродина! За ботинки решила поплакаться, тьфу, не стыдно? А сапоги все равно одевай, давай, не плачься! — Мне жених подарил, а вы у меня забираете! Это вам должно быть стыдно, вам то они на что? Я их, может, с трудом заработала, а вам хоть бы что! — Жених? Вот это вещь, конечно! Отто? Ну, не смеши, Отто не любит таких! Он бы на тебя никогда не посмотрел! — Игнац, Игнац Нойманн. Как же вы не понимаете! Мы с ним помолвились для нашего задания, а у них принято после помолвки дарить один подарок на выбор. Он меня отвел на какой-то немецкий рынок и спросил что мне хочется. Сначала я сказала что ничего, ведь я знаю что он хочет только приблизить меня к себе. Не думаю, что он сделал это от души, но с размером угадал. Хозяйка в один момент повернулась ко мне, сгорая от самого настоящего любопытства. В этом имени для неё было столько интереса, что она, совсем забывшись, оказалась совсем рядом и прильнула своей шершавой щекой к моему лицу. — Это же надо было ему приехать сюда и обхаживать таких вот несмышленных русских дурочек! Его брат, конечно, очень интересный человек если позволил ему сделать такие вещи! Ну, наверное, думает пусть братишка повеселится, развлечется. Мне кажется, Карл думает, что Игнац слишком молод и ветренен для серьезной работы в СС. — Я никогда не уставала думать, что Игнац какой-то не такой. Меня всегда напрягало его удивительное знание русского языка и эти душещипательные высказывания. Хозяйка быстро зашептала: — Его брат, гауптштурмфюрер Карл, служит при Имперской безопасности Третьего Рейха, при руководстве Рейнхарда Гейдриха, такой заклятый эсесовец. Он старше Игнаца на семнадцать лет. Карл и Игнац приезжали вместе сюда осенью сорок первого, ведь Карлу так нравился Крым, а Игнац за компанию. А теперь Игнац здесь как профессиональный вербовщик в специальном разведывательном штабе Абвера. Как ему удалось попасть в Красный Крест неизвестно, но точно известно что не все так просто. Он, скорее всего, занимается вербовкой пленниц, поэтому попал в специальное подразделение Красного креста не просто так. Девочка моя, не наступай этому человеку никогда на пятки! Ни в коем случае! Ведь они так от тебя этого ждут. А если они прошерстили про твою семью — даже не думай наступать ему на пятки! Есть у тебя паспорт немецкий? — Будет, сейчас только именная карточка. После помолвки с Игнацем я её получила. Как только выполню задание получу и паспорт. Говорят, там где я паспорта не выдают. Игнац сказал, что пока для задания это будет мне мешать. — из-под формы я показываю желтоватую бумагу, всю испещренную черным шрифтом, в котором противные немецкие закорючки. — Ну все, милая! Идеальная зацепка! — хлопнула себе по ладоням хозяйка, — семейство Нойманнов это ужасно дотошные люди. А это значит что ты в базе в самом… Берлине и Праге! СС и командование Вермахта непосредственно следит за тобой и неизвестно сколько там глаз. Перейти им дорогу настолько не удастся, что даже каждая мысль об этом будет тебя пугать. Игнац — парнишка чуткий, так что с большим опасением перечь ему. Натравить собак побольше никогда не бывает поздно для Игнаца, а он уж точно знает где их позаимствовать. — Да зачем я ему нужна? Тем более его брату, Берлину и Праге. Ерунда. У них таких сотни, а может быть и тысячи. Они там своими делами заняты, они же мир перекраивают человеческими жизнями, в книгу собственных достижений измученные души записывают. У них теперь это интерес такой. Я очередная жертва, ничем не примечательная. — А без войны мира нет. Милая, чтобы ты говорила что у них таких сотни, эти сотни сначала подчитывают и описывают с особой важностью. До единиц, до каждого пальца и золотого зуба во рту, а потом и ты узнаешь что их тысячи. Когда-то с Игнацем при знакомстве был разговор, в котором он сказал: «Некоторые люди и я позаботятся о том, чтобы твои родители не погибли». Теперь пазлы нехотя складывались. Так вот что это за люди! Так вот кто вытирался бесстыдно об мое платье! Да, они дадут моим родителям поесть, а потом заставят все вывернуть наружу и снова съесть. Вот какая у них помощь! А мама с папой потом невзначай спросят почему немцы так сосредоточились на них, и почему постоянно говорят обо мне и хвалят? Эти мамины глазки будут смотреть на меня: «Поля ты что, за них?» Эти мысли пугали. Но Игнац учил обратному: все, что мы можем думать про себя, касается только нас. Я не чувствую ног и не могу вспомнить, стоя возле стола, как я поднялась с пола. Все тело колят мурашки. Кровь лупит зверски в виски, лицо пылает от страшного давления, а сердце, которое уже успели поделить немцы на кусочки и оставить каждый себе, трепещет в груди страшно. Оно только делает вид что сражается, но где-то скрывает, что сдалось вместе с этим большим телом. Каждая часть моего тела это мишень для преступников. Боже, во что я вляпалась! Теперь каждый шаг контролируется не просто двумя зоркими черными глазами Игнаца, а целой немецкой верхушкой. Теперь оступиться еще страшнее. Страшно выиграть, потому что тогда тобой могут заинтересоваться самые страшные и заклятые фашисты; страшно проиграть, потому что моя голова и головы моих родителей украсят их кабинет.       Это был последний шаг в бездну. Страшно когда такие предатели, как и ты, окружают вокруг. Ты теперь в полной путанице. Упасть чистой рубашкой в грязь, опозориться перед важными людьми, испражняться на глазах у всего народа, оступиться на лесенке и полететь, сбивая колени и нос — эти все вещи никогда не сравнятся с тем что случилось сейчас. Мне больше нечего предложить немцам и после этой правды все в душе раз и навсегда онемело. Есть только я и мой страх, который особенно понятен Игнацу. Эти люди, словно стервятники кружат над ослабленной добычей и только и ждут того, когда можно уже добить, клюнуть плоть. Пусть сочится кровь, пусть она извергается фонтаном и выпускает жилы наружу, им же только легче достать самый лакомый кусок. Поэтому цепь такая длинная, ведь каждый хочет побороться за падаль. Я надеваю под строгим надзором неспеша русскую форму. Хозяйка ухмыляется, словно угадывает что надевание русской формы заставляет меня быть в противоречивых чувствах. Та неприятно топорщится на моем теле, словно от креста черт и путается. Стоишь, в надежде что этот синий великан на тебе не будет выглядеть так смешно, как сейчас, и со временем запачкается, помнется и осядет, примнется оружием, которое я всегда буду носить с собой. И я не убью ни одного немца, потому что не осмелюсь и буду дрожать с винтовкой в руках — не нашим, не вашим. Где же ты твои сказки, Андрей и почему я теперь пешка в твоих полусмешных сказочках про солдатиков? Почему ты не можешь переписать их прямо сейчас, вернуться с миром в своих розоватых, мягких ладонях? Ты меня больше никогда не услышишь потому что язык предателей тебе, герою Красного флага, непонятен. Моя война это помощь. Так было тогда, в штольнях. Кто поможет мне сейчас если я не могу никому помочь кроме себя?
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (2)