Danke

Горячая работа
NC-21
Завершён
63
1
Размер:
269 страниц, 138 751 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник

Последний капитан

Настройки
      Каждой девушке хочется быть красивой наперекор уморительному сражению. Маски у войны все сменяются: то уродливая, то плаксивая, то молотящая отрывки земли Севастополя, то гавкучая автоматами и бомбами с неба, но всегда одинаково разъедающая черно-серым цветом яркие летние пятна. Всклоченный город изнемогает, белея от разрушений, лето душит палящим солнцем. Война хочет уничтожить даже пробивающиеся к солнцу зеленые росточки уцелевших деревьев. Но эти молоденькие личики и горящие глазки всех девушек протестовали против нелюбви ко всему живому. Так, Лена долго наряжалась куда-то, примеряла два несчастных обруча и брошку, разложила уцелевшую косметику, плела косы на разный манер. У неё это называлось выпросить у жизни секунду наслаждения и отметить еще один день прожитой жизни у долгожданного и такого любимого Феди, в которого после съемок учебных фильмов она невероятно влюбилась. Один раз Лена очень захотела быть самой красивой и она взяла эту мысль в голову так сильно, что не унималась до тех самых пор, пока, после двух дней пропажи, не затащила к нам внутрь уцелевший зонт парашюта из мягкой ткани, натыканной ветками деревьев. — Лен, ты что, парашют приволокла? Да еще такой большой кусок? — удивляюсь я и вскидываю попутно руки. — Да ничего не большой, всего лишь кусок. Мы с Федей за фрицами охотились, вот весело было, умереть не встать! Федя их гонит туда, а я загоняю, ха-ха! А потом снайпера засели, давай нас страхать! А мы ничего-то и не боимся, я за снайперскую винтовку мигом, мы её на фильмах прихватили как раз, и сидели так два дня, в кошки-мышки игрались. В лоб он у меня отхватил, нечисть фашистская! А Федя сказал что надо было про того гада с дочкой спросить, вдруг ведает чего этот немец. А потом, когда уже возвращались увидели такое. Как можно пройти мимо такого сокровища, да притом уже брошенного? Это не дело, Поля, только ленивый дурак так пройдет мимо! А я же не такая, я же комсомолка, а что это значит? Значит, не дура уж совсем! — Да зачем же нам кусок? Нам тут поставить койки некуда, а Владимир Саныч просил брезент добыть чтобы операционную прикрыть, а не вот это! Как мы работать будем? Кареева на меня не смотрит, улыбается, мурлыкая какую-то песню, и тщательнее ковыряется в густоте ткани. Ей ровным счетом все равно что подумаю я вместе с четой здешних врачей, потому что ее волнует применение найденной вещи. Она, полностью довольная своей странной добычей, искала ножницы и иголку в медицинском бардаке. — А ты думаешь я все балуюсь? Ты как всегда думаешь что пользы совсем никакой? Поля, вот ты мне одно скажи: ты мальчиков любишь? Когда Лена задает такие вопросы, то делает это вызывающе настолько, что я сразу захожусь в неистовой краске. Я не люблю странных, никчемных упоминаний про природу мужчины и женщины, стесняюсь слова «заниматься любовью» и всегда ищу любой способ чтобы не смотреть на поцелуи. Эти сокровенности в моей семье всегда глубоко и далеко спрятаны, не упоминаются просто так, а только с особым поводом. Сокровенные тайны женской и мужской любви должны быть только для двоих, а все остальное — грязное непотребство. Потупив пунцовое от смущения лицо, я пытаюсь связать в предложения два слова, но все равно они путаются и забываются. Любовь для меня теперь табу даже когда лихой матросик пройдет мимо и с шуткой подмигнет, замерев от ожидания моего жеманства в ответ. Игнац специально заставил меня помолвиться чтобы я не крутила любовь с русскими. Он знает про силу этого чувства намного больше, чем сам Бог. — Как же мне их не любить, да только плакать за них уже сил нету никаких. Они вон какие: глаза у всех разных цветов, бодрые и не боятся ничего. И правду ли говорят, что звезды это умершие? И сколько же звезд будет после этой войны, небо, наверное, все заблестит, белым-бело будет… Лена пропускает мимо ушей ответ на свой вопрос и копошится без остановки. — А трусы то у тебя поди мужские? Не дело, Поля, на свидание надо если уж что в красивых ходить, с кружавчиками. А то вот так умрешь, а от тебя только трусы мужские и останутся. А еще хуже если разденут и увидят это. Ну ужас! Так они неудобные какие! А ведь хорошее белье это как вера и надежда — всегда кстати и делает твою жизнь легче. Кружавчики только в небе от дыма пожаров, а Лена развивает свои романтические способности с уверенной скоростью потому что её вдохновляет Федя. — Тут хоть бы штаны подшить, в юбках по окопам неудобно лазить за раненными, а ты так все нитки на трусы переведешь, Лена! По уставу не положено белье такое носить, мы тут как и все, солдаты солдатами, а Костиныч как увидит, так сразу к рукам пригребет! — горячусь я, грызя оставшуюся хлебную корку. Ленка на меня с дикой злобой уставилась, принялась собирать парашют и скалиться мне прямо в глаза от развенчания успеха собственной идеи. Ее энтузиазм не пришелся по вкусу и это вызывало у Кареевой безумный протест. Отчаянное желание вернуть к жизни своей бесконечной харизмой тех, кому уже почти не помочь, могло утомлять, но только Лена об этом ничего не знала. — По уставу не положено такую красоту в арсенале не иметь! А Костинычу трусы триста лет не сдались, он на баб не смотрит совсем. Ты если трусов не хочешь, то ходи в тряпках! И вообще, я тебя по званию старше, вот прикажу и будешь носить трусы, хоть мильен фрицев мне на голову упадут! — Вот противная какая! А вот прикажи! — топаю ногой я и подбочениваюсь. — А вот сошью и ты у меня не отвертишься! А мальчики они, вообще-то разные, один одному рознь. Один какой-нибудь барыга, а добрый, а другой красавец, а гад из гадов. И как тут трусы шить… А жених у тебя есть? Я отвернулась, скрывая вспыхнувшие от испуга щеки, спрятала правую руку с кольцом слишком быстро чтобы Ленка не заметила мое напряжение. Сердце задавила тоскливая боль, упала камнем, к горлу подступил тяжелый комок слез. Каждое напоминание о том, как сильно я отличаюсь от людей здесь, мучает меня, будто высекая каленым железом по коже. — Есть жених, далеко только. Очень далеко. — стараясь держать голос ровным, прошипела я сквозь зубы. — Ну вот и хорошо, а ты мне заявляешь тут! Колечко то сразу заприметила я! Любить то всегда надо чтобы зверем не стать. Мы же не животные, ведь животные не любят, они только проникаются или привыкают. На севере поди твой жених, далеко же ведь? Самое далекое выбрала! «Да не на севере, Лен. В немецком Абвере, вербовщик-душегуб и только. А далек потому что Рейху служит.» — с горечью ворочается у меня в мыслях, но в самый подходящий момент словно запутывается в комке слез в горле и не бежит, стремясь выпрыгнуть из губ, вверх. Для того, чтобы понять то, что доверять своему обладанию еще можно, я прикладываю к горлу ладонь, ощущая дернувшуюся в глотке кость. — Да, сражается за Родину, письма иногда пишет. Скучает, говорит. Я за него тоже переживаю, как он там… — А я еще и угадала про север, да? Вот что значит снайпер: точен везде! Ну, влюбилась же ты не по уставу? А я тебя понимаю, вот как мой Федька взмоет в небо, так у меня сразу начинает болеть сердце. Вот на войне даже слово «люблю» говорить не надо, другие слова есть. К примеру: я за тебя переживаю, я хочу твою жизнь сохранить, сберечь. Мне так Федя всегда говорит. А мою жизнь? Мне мою жизнь надо отработать, потому что переживать за нее теперь будет рогатый сатана. Мою жизнь охраняет стальной воин, который утверждает всей человеческой природе наперекор, что любовь — чувство слабых. А воин должен быть неуязвим, ведь его ум и стойкость постоянна, а чувства это о том, как казаться, а не быть. Ленка ко мне подскочила, наклонилась и с хлопком накрыла своими ладонями мне вздрогнувшие плечи. — Грязнулям в красивых трусах нельзя ходить! Пошли-ка, Полька, обмоемся что-ли, а то жара такая! Увернувшись от обвивающей меня руки Ленки, я старалась унять грозную бурю в сердце. Лицо тут же украсил красный нездоровый блеск, выпрыгнула на виске волнистая венка от напряжения, а свастика под грудью с предупреждением начинала резать: глубоко, отчетливо и страшно. Очередная ловушка Кареевой разнесла по моему телу судорожный страх быть замеченной и немедленно поплатиться за свой страшный секрет. — Да я уже сходила, Лен, иди сама. Ленка берет меня штурмом смело: подхватив пальцами юбку, присаживается на корточки и поднимает голову вверх, широко улыбается прямо мне в глаза и точно знает, что до моего согласия всего лишь несколько секунд, даже если эти несколько секунд принадлежат не мне, а вербовке Нойманна и мыслей насчет того, как я покажусь голой со свастикой под грудью. Ее глаза заманчиво поблескивают от света, становясь похожими на аккуратные стеклышки, над которыми порхают туда-сюда светлые реснички. Чуть наклоняет голову Лена, играя вовсю бровями, пытаясь выманить из глубины моей души желание согласиться без колебаний и тут же хмурится, понимая что стоит быть совершенней в своем умении уговаривать. — Вот мой отец, Кареев Александр Иванович, всегда говорит: никогда ни перед чем не останавливайся! А тут не такое и сильное препятствие — всего лишь моя любимая подруга Полина, которая не хочет мне составить компанию. Пока еще время есть, ну, а там, может, и жених твой подскочит! — Ой, ты меня когда-нибудь в гроб сведешь! — с досадным раздражением отвечаю я, прикрывая глаза. Ленка вскакивает, смеется заливисто: — Ну, в гроб не знаю, я все-таки не немец какой-нибудь грязный, а вот в баню так точно!       Баня стоила двух перебежек из угла в угол между снующих туда-сюда немцев. Если бы они только знали куда мы и зачем, то не отказались бы от зрелища аппетитной натуры и наверняка бы говорили о том, что они не прочь оспорить великие запреты Рейха на неприкосновенность к «низшим». Благодатные теории вождя и природа — вещи такие разные, а Ленка мчит с бешенством, в ее косе путается жаркий июньский ветер, она режет отважно локтями воздух. Я за ней несмело семеню, оглядываясь и чувствуя как все внутри сводит от приступа страха. Между немцев я могу искать только одно знакомое лицо, которое держит меня в опаске за каждую прожитую секунду. Но Игнаца было не слышно уже много дней, он пропал куда-то бесследно, но чувство того, каким непредсказуемым будет его возвращение, не покидало ни на минуту, ведь Нойманн делал все специально чтобы вызвать у меня привыкание от мысли о нем вокруг. Только поэтому он пропал, зная наверняка что я не осмелюсь перейти ему дорогу ни за какое земное чувство. Я придумываю на ходу сцену для прикрытия свастики, проигрываю молча сюжеты, вспоминаю чему учил меня хитрый лис Абвера, которому по духу ухищрения и расставление западни. Нельзя понять что правда, а что вымысел в бесконечно прибывающем потоке форм и очертаний в мыслях. Есть только Ева, которая сейчас изнемогает, но борется, как ее вечно вымотанный отец-герой. Гауптман герой потому что я вижу его борьбу, а не представляю. Есть только Лена, которая ни за что в жизни не согласится с мыслью что я предатель, доберется до сердца и проверит его на подлинность Советскому Союзу, увидит что оно красное и не будет печалится за мою смерть, ведь никогда не узнает, что бесчувственным быть легче. Душная коричневая баня с перекошенной крышей встретила нас затхлым духом, а Ленка затащила меня за руки внутрь и кинулась на скамейки: — Нет, ну до чего славно! Пока есть русский дух, тогда есть и русская баня! Немчура поди под своей собственной мочой моется, ух, погодите я до вас доберусь! — пока она храбрилась руки наскоро разделались с рубашкой и Ленка осталась в белесом нижнем белье. — А ты чего как вкопанная стала! Боишься что немцы придут?! Ха-ха-ха, да я им всем по голове настучу, не переживай! Давай-давай, у нас всего десять минут и тогда можно будет придумать какие кружавчики на трусах сделать. Сердце погрузилось в смутные колебания. Руки сотрясает мелкая дрожь, а в голове куда-то подевались самые выгодные для спасения оправдания. Ленка тут же вскидывает голову, поднимается одним быстрым рывком ко мне, и начинает с меня сдирать одежду, приглашая наконец-то быть не гостем, а участником. Свастика мгновенно сверкнула на белом, как молоко, теле, а пока Лена отвернулась я спешно стараюсь прикрыть резанные раны руками, отчего кажется что холод режет изнутри. — Чего стоишь как неродная! Ты меня стесняешься что-ли? Поля, Поля, а я то тебе доверяю, а ты как деревянная стоишь, руками обхватила! Иди-ка сюда, давай попляшем пока так свободно! — Кареева выставляет вперед руки, движениям пальцев зазывая меня к себе чтобы протянуть ей свои запястья. Я качаю головой в несогласии, болезненно сжимая зубы и умоляя глазами Лену не прикасаться ко мне. Внутри все напряглось с холодом от ужаса, а волосы на затылке стали дыбом: оголенное дрожащее тело не имеет никаких препятствий чтобы нож с треском раскромсал кости ребер. От каждого движения едва зажившая свастика режет и подергивает неприятно, доставляя лицу мелкие судороги. В эту самую секунду Ленка прищуривается и останавливает взгляд, полный вопиющей подозрительности на том, как я не позволяю себе убрать руки из-под груди, а держу их упрямо и будто бы специально, не по-настоящему. Она присматривается как я сцепила их крепко вокруг живота и недоверчиво крутит головой, стараясь связать причину и следствие. В ту же секунду ленкины глаза вспыхивают дьявольским огнем и она принимается метаться во все стороны: — У тебя там что, татуировка? Покажи, покажи! А может у тебя там смертельная рана! Поля! Тогда надо срочно лечиться! Герой, ну герой! — Кареева кладет ладонь мне на руки и поглаживает их, а потом разрывает пальцами, чтобы окончательно раскрыть злосчастный секрет, который не принесет ей никакого успеха. Я наклоняюсь вперед, отталкиваю Карееву машинально, рвотный позыв заставляет качнуться на ногах и обдает слабостью. Рука сразу же несется к губам, останавливая едкое покалывание глубоко во рту. Ленка замечает мой недуг не сразу за додумыванием своих догадок, но когда это все-таки случается, она вскакивает и в одном нижнем белье причитает жалобно: — Полька, тебе тошнит, ты вырвать хочешь? Или у тебя просто живот разболелся? Давай компресс, давай я тебе живот поглажу, мне так мама всегда делала когда мне тошнило! Как только я замечаю что рука Лены несется к шрамам, настойчиво минуя укрытия из рук, в тот же момент выдаю стремительно: — Выйду, Лен. Не надо мне ничего гладить, все пройдет. Аллергия на этот запах сильный, не могу, душит до рвоты, извини. — Что ты извиняешься? Не надо извиняться, это же природа наша такая! Может, ты беременная просто от жениха своего, а теперь все из тебя лезет. А может это… Точно! Это все рана твоя болит, лечиться надо! Ранка у тебя такая интересная, как будто вырезанная специальная, тоненькими линиями… Издевались над тобой! Иди скорее! — шепчет мне радостно Ленка и трусится, стараясь подхватит своими ладонями мои руки. Ей нужно знать все чтобы ничего не упустить и не позволить кому-то отнять первенство в должности главного заводилы. Времени чтобы упрекнуть Карееву в ее идиотизме не было совсем, потому что приступ подкатил с новой силой и сдавил грудь, я уперлась ладонями в дверь и буквально выпала из нее, перешагивая с трудом порог и кривя рот. Быстро накинув на себя рубашку, я не забыла оглянуться в сторону двери чтобы уверить себя в том, что Лены бояться незачем. К сожалению, Игнац не волшебник чтобы сидеть на крыше русской бани и сразу же похлопать мне за самую лучшую актерскую игру. Он всемогущ, но его человеческий вид заставляет его быть только лишь солдатом. Воодушевляющий и безобидный театральный талант проснулся совершенно внезапно, оставив Лену в заложниках собственных догадок. Как только я оказываюсь за порогом, то обретаю прежний невозмутимый вид, выпрямляюсь и еще раз награждаю себя лучшими мыслями отъявленной храбрости. Чтобы Ленка не успела сообразить почему я так быстро пришла в себя, я отправляюсь прочь быстро, наигранно покашливая в кулак по пути. Страх все больше и больше наполняет тело.       Немцы разбомбили торец здания так, что вместо него остался уродливый серо-коричневый огрызок с черной подпалиной. Крошился на головы, мешал делать врачевания. Мы, немного оприходовав его до состояния в котором он мог исполнять все задания, прикрыли зеленым брезентом. С нами тогда был и Костиныч, не поднимал на меня глаза, надвинул фуражку на самые брови, делал все четко и строго. Холодный и бесстрастный, он никогда не разменивал свой суровый вид на живые эмоции. Он всегда сутулился, сонный и черный от каких-то своих страданий. У каждого из этих людей была своя незаживающая рана от войны, поэтому Костиныч тоже молчал, но был угрюмее остальных. Потоки раненных офицеров прибывали, врачи здесь снова работали на износ. Капельницы, жгуты, уколы. Как-то Владимир Саныч попросил меня показать свидетельство окончания медицинских курсов. Война началась с головокружительной скоростью, поэтому получить корочку об окончании прохождения курсов я смогла только в штольнях Инкермана. Помню как Вильям пришел ко мне, хотел было меня подловить когда я была одна и поцеловать, опрокинул на стол, прицепился к моей шее, опаляя ее своим затхлым дыханием и уже было увлекся, как я выронила корочку специально чтобы вырваться, пока тот рассматривает спасительную вещь. Он как гаркнул мне в ухо и стащил у меня ее. Спустя некоторое время, а именно после разговора с Нойманном, Игнац мне вернул документ для задания, однако оклеймил незаметно на заднике. — Удивительные ваши русские. Как они там говорят: «Чтобы неповадно было?» Чего только в своих водочных не придумают! — и щелкнул задорно меня по носу испорченной книжечкой с издевательской улыбкой. Однако Лена всегда находила момент чтобы запечатлеть горячее молодое желание любить. Захожу, чтобы взять вымытые бинты и керосин для стерилизации шприцов быстро, вспоминаю и про оставленную корочку на столе. Тут же меня окутывает ошеломительное изумление, с которым я шмыгаю за стенку и прислушиваюсь, чуть выглядывая. Лена в неприметном от тени ширмы в углу целуется с Федей, ласково обвивая его белыми руками за шею. В крепких объятьях они не отдают отчет сколько уже поцеловались, сколько еще предстоит измерить разгоряченными дыханиями мягкие розовые клочки на лице друг друга. А вдруг придется целовать сырую землю могилки? Словно подумав об этой возмутительно страшной картине, Лена впивается ногтями в зеленую рубашку и от слабости дает волю фединым рукам, которые поддевают непростительно юбку. Ей уже нужно идти, но оттолкнуть горячие губы — настоящая пытка щекотливого чувства возбуждения. Костиныч куда-то девается каждый раз, будто здесь и не находится, а только бдит над своим устроенным порядком. Его поведение становится все подозрительнее, ведь он то и дело таскает медицинские атрибуты куда-то наружу, не смотрит по сторонам, а только в пол, и пропадает бесследно. Теперь его образ совсем смазан настолько, что даже злость к нему кажется какой-то странной. Все это невольно заставляет думать что оборона Севастополя дала брешь. — Две секунды на переодевание вам, заплетите волосы и приступайте. Прокипятили инструменты? — скажет бесстрастно Владимир Саныч, поглядывая на часы. Я только кивну ему в ответ, вспомню как болят ноги от стояния перед столом и как отходит кожа с ног от того, что не снимаешь сапоги днями и ночами. Руки не соглашаются повторить забытый навык и неумолимо подрагивают, я смотрю в глаза врачу и машу головой, стараясь отказаться. Я не хочу помогать русским чтобы не позволить им проникнуть в мое сердце своим талантом и стараюсь оградиться от сердечной привязанности ко всему тому что считала родным и знакомым, чтобы это меня не предало. Но Саныч начинает кипятиться, толкает меня чтобы я нашла халат и не принимает возражений, плачет про себя, потому что немцы вчера задавили его помощницу прямо у него на глазах. А я так завидую Лене и её Феде. Их живая верность друг другу так обижает меня, корит и досадует, потому что я заслужила такого же хладнокровного, какого достойно мое чуждое чувство. А они русские, у них все по-настоящему: с ошибками, новыми попытками. Они не скрывают что могут ошибиться, они не немцы, у которых все должно быть победным и до конца, даже если это только идея, а проигрыш — осиновый кол в сердца для кровопийцев. А я среди светлых человеческих чувств полумертвая, полуживая, живу на двух границах, которые изрядно рвут мне руки. Так ад и рай смешались. Здесь каждая секунда на счету, привезенный сюда офицер вьется от боли на кушетке, все его лицо исходит потом и он возносит уставшим предсмертным взглядом тысячу молитв за разрушенный город. Он не сдался просто так, а воевал и шел вперед, и теперь его просьбы о спасении будут услышаны, ведь герои бессмертны. Он лишь просит чтобы халатик смиловался и попался мне на глаза, а там можно уже просить что-то попроще. Я выбегаю в коридор, прижимая руки к груди, забегаю за угол, заранее оглядывая все вокруг чтобы не пропустить из виду белой материи. Дали офицеру закусить бинт чтобы поумерить боль. С обезболивающими были большие проблемы, а Санычу пришлось самому ходить за партиями, которые нет-нет, а постреляет заклятый немец. Хирурги зашивали раны не полностью, отчего повязки надо было менять чаще. На столе всегда есть стакан с обмотанной на ложку бинтом для того чтобы больному смачивать губы водой. Я отматываю хирургические нити дрожащими пальцами для того чтобы зашить рану, смотрю как лицо у офицера багровеет от напряжения, он готовится рычать в свою единственную отдушину во рту и раздувать ноздри. Саныч выхватывает пальцами иглу, сообщая мне чтобы я готовила новую нитку, но внезапно отскакивает от пациента и прикусывает уколотый от шевеления палец. Тогда он без паузы сигналит мне глазами, быстро перекручивается по кругу, и закусив губу приступает к работе, стараясь успокоить саднивший палец. Кровь офицера сочится густыми струями на белые бинты, мои руки покрывает подбежавшая из-под бинта струя. Офицер мычит и старается воздерживаться от брыканий под тонкими хирургическими работами, а рана слишком большая и дается с трудом и только мучает его жжением и болью. Его кулаки толкаются нарочно, выдергивают подстилку из-под кушетки, а сам он вытягивает шею и горестно заводит глаза отчего они становятся у него белые, как у мертвеца. Определенный запас сил у офицера на исходе, он уже оседал, и больше не поднимал с хрустом голову, бинт от слюны размок и катился ему прямо в глотку, отчего он порывисто поднимал живот и сбивал с толку Саныча. А он делал все четко и бесстрастно, достойный призвания спасителя, двигал только рукой и тихо дышал. Я вытираю ему со лба потом тряпочкой и контролирую его каждое движение. Людям, видевшим эти оголенные чувства, граничащие с человеком и невероятным комком самой настоящей бесовской боли, показывать свои — страшный грех, который подведет систему их стальной внутренней выдержки. Под заваленными камнями и землей окнами гудят голоса очереди раненных. Мне стоит только обмыть руки от крови и снять повязку с лица чтобы этот кошмар закончился. Это кошмар не потому что подо мной истекающий кровью офицер, а потому что я помогла ему спастись. Это действие стоило много внутренних усилий, которые стоило бы похоронить мгновенно чтобы не выдать себя. Быть меткой диверсанткой едва получалось, судьба расставляла мне капканы спеша. Вытирая руки тряпкой, я медленно подхожу к столу и кидаю ее в сторону. Беспорядок на этом столе никогда не вызывал удивления, ведь все растрепанные листы, сточенные карандаши всегда были здесь в такой кутерьме чтобы удобнее было схватить и исписать еще один листок. Но кто-то оставил посередине стола совсем не похожие с теми вещами, что на столе, предметы. Я вижу на столе банку тушёнки и два ломтика зачерствевшего хлеба. Поковырявшись мимоходом, я нахожу записку на жёлтом клочке бумаге с каллиграфическим почерком и строгой строчкой букв.

«Товарищ краснофлотец Артемьева, жду вас у себя в 19. Поешьте. Вы очень худенькая.»

Я беру несмело в руки этот презент и вспоминаю от кого бы он мог попасть ко мне. В голове мелькают претенденты на эту несказанную щедрость. Лена и «у себя» не складывалось потому что Кареева везде и для нее есть только одно большое место — Вселенная. Она успевает любить, есть, пить, шить трусы, петь песни, на ночь мазаться кремом, а когда у нее не хватает времени, то без зазрения совести делает два дела одновременно. Обычно это бывает убийство немцев под оглушительный хохот так, что это очень некрасиво и страшно. Григорий Николаич только улыбается мне всегда и держится со всеми вместе, пятится как рак, боится бомбежек в свои сорок. Владимир Саныч и Виктор Палыч никогда не отходят от операционной, откуда никаких писем с едой не поступает, а все говорится громко, а иногда жестами. Им не до недосказанных, полуромантичных посланий, ведь любовь дело не самое первое. Расчет выдает остатки: проклятущий Костиныч, с которым мы каждый день не забываем обмениваться холодными взглядами? Он, наверное, не хочет каждый раз проходить далеко от меня и заглядываться, а решает чтобы я сразу посмотрела за все наши будущие встречи на него с ненавистью и больше такого не делала. Знает, что скоро умрет, поэтому так спешит. — Бери. Еще стоит и чего-то ждет, вот чудная! — прерывает мои раздумья голос Кареевой. Она караулит меня, по всей видимости, недавно, а смотрит с издевкой, нарочно пытается задеть за живое. — А Костиныч как всегда не осторожен, ну не умеет он красиво ухаживать, хоть ты тресни. Загнулся холостяком быть. Зато загладить свою вину первым делом летит, ишь какой темпераментный! А ты, Поля, ешь, за тобой, видишь, сам офицер ухаживает! Это же на каком ты положении будешь теперь, не то что я со своим Федей. После войны-то по углам жаться не будешь, за заслуги квартирку дадут. Да мне то и не зазорно, я все сама достану. Подкармливание офицером это искусство высокого флирта в сорок втором. Именно в таком своеобразном расположении высшего чина к себе выживали многие девушки. А Ленка просто любит заходить за пределы, потому что их у нее не существует. — Ты, Лена, меня удивляешь своей вездесущностью. Ты откуда знаешь что я с Костинычем в ссоре из-за этих глупых бумажек? Если память мне не изменяет, ты с Федей ходила на съемки каких-то научных фильмов, и слышать ничего не могла. Заняла еще не вакантное место держателя свечки? Лена стоит, оперевшись плечом об стену и сложив на груди руки. Из ее пухленьких губок прыснула легкая насмешка, показавшаяся мне удивительно нахальной. Лена всегда была добродушной егозой, с чуть низковатым голоском, и изысканные подлости были совсем не в ее вкусе. Простая и местами неотесанная, прямолинейная, она никогда ничего не замышляла кроме тех планов, которые помогли бы ей победоносно сразить врага. Но сейчас Лене хотелось меня уколоть, почти как тогда, когда она надумала о нас с Голубевым. Она тяжело оторвалась от угла стенки, и, медленно сокращая расстояние, настигла меня, села возле стола, с печальными глазами поглядывая на мои руки, которые не унимались и теребили найденные подарки. Толстая светлая коса опустилась Кареевой на грудь пушистой полоской, она бережно пригладила её, словно живую. Это достояние женской красоты было ее особой гордостью в страшную и некрасивую войну, и распрощаться с ней она не могла даже под страхом жутких вшей. Прищуриваясь и не сводя с меня своих выразительных глаз, Лена изучала меня тщательно и ждала пока я не выдержу и поверну к ней свое лицо. Столкновение взглядов могло многое ей объяснить, Лена ждала с усердием моего самостоятельного шага, со сноровкой настоящего снайпера поджидала как из-под челки вспорхнут темные глазки и наткнутся на ее дерзкий прищур. Испытание терпением провалено и я оборачиваюсь к Лене, оперевшись руками об стол и подкинув в воздухе банку с тушенкой. Кареева никогда не воровала, но сейчас смотрела на меня с распаляющимся бандитским огоньком на лице. — Да сексот твой Костиныч. Нажаловался мне на этот странный случай с твоей встречей и допросом, сказал, что кинет тебя подальше отсюда, в самое пекло, на передовую. Обозлился, как собака, ходит, умничает даже иногда. Если умничает, то гудит как паровоз, он просто у нас из разговорчивых. Ему дорогу лучше не переходить, потому что он может и похлеще немцев этих схлопотать казни, я то его знаю. У нас тут медсестрички как-то затесались, одна уже при опыте, а другая совсем зеленая. Так он так отчитал ту, что повыше, мама не горюй, Полька! Я вспыхнула мгновенно и подскочила на месте. Унизительное оскорбление капитана, который ведет себя как девчонка! — Я не ошиблась, думая что он настоящий тиран. Ну точно тиран, ты на него только глянь: нос крючком, черный весь, здоровый. Вот это попался зверь! Как же с таким можно то жить? Ленка теперь смягчилась и тихо усмехнулась, опуская глаза и кладя руки на стол. Мутный свет из окна осветил на ее пухлых щеках рассыпанные морковные веснушки. — Да знаешь, если хочется, то можно. А с Костинычем хочется всегда. Могу тебе сразу сказать: это он домишко-то сохранил, по праву отдельный кабинет себе соорудил. Он, говорят, очень предан своему делу, спаситель невероятный. Поэтому, наверное, пропадает так часто, оставляя все на наших плечах. Ну не замуж же за него выходить, в самом то деле, правда же, Полька? — Чур меня, что ты такое говоришь?! Этот капитан сам не в себе, пусть сначала сам с собой разберется! А почему Костиныч то? Кличка у него такая или фамилия? — любопытствуя я, сверкая глазами. — Да отчество у него Константинович просто. «За глаза» мы его так называем чтобы не мелочиться. Ощущение того, что гневливый жар спал не заставило себя ждать: я опустила плечи и выдала сдавленный выдох в жаркое от летнего зноя пространство. Руки покрылись липким потом, а в душе ликующее чувство победы, которое напомнило о том, что мое облегчение только лишь убедительная игра для Кареевой, что позволит ей думать о том какая она способная со своим умением усмирять человеческий гнев. Шаг назад с умом, не только для себя, а для окружающих, которые должны думать, что выше меня только до определенного момента, когда крах будет неизбежен и обратит их в бегство. Лена смотрела на меня пристально, словно собиралась продолжить свои ядовитые комментарии к гнетущей банке тушенки. Ей нужно выбирать выражения поаккуратней, потому что повязать себя зверской смертью от друга может быть слишком ошеломительной неожиданностью. Всегда легче ожидать плохого, ведь когда оно случается, остается только отрепетировать и запустить выученное чувство. Оптимисты слишком горячатся и делают поспешные выводы, поэтому Лена меня своими заурядными цветными теориями победы раздражает. Перезарядить у нее не будет шанса даже если милостыни попросит самое священное дружеское чувство, которое должно было вернуть затвердевшее сердце к жизни.              Оттолкнув тяжелую дверь ладонями, я вышла в коридор, сразу замечая как в конце шепчутся и ноют наперебой женские голоса. Жалобно втиснувшись в стенку возле двери Костиныча, они вытирали платочками влажные носы и не переставали сбавлять горестный тон. Женщины могли плакаться и от бомбежек, от желания поспать и помыть руки, и от развалившегося домика если бы работали тут, но это были совершенно другие посетительницы: одна беременная, с чуть показавшимся животом, другая с бумагами и детскими пеленками. Обе они хватали друг друга за руки, смотрели сквозь слезы в глаза, потом снова опускали лица и выли, набирая протяжность ноты. Едва дверь распахнулась, как они вскинули опухшие от плача лица и наивно посмотрели на показавшегося из двери Костиныча. Уставший, выглядевший больным и опустошенным, капитан осматривал их с наигранной добротой, что давалась на его скорченном от бессонницы лице с трудом. Его отвратительный внешний вид заставляли поверить что он злобный не только внутри: это не оставляет его снаружи, сжирая всю фигуру каким-то бледным восковым свечением. Его не украшает улыбка, составленная из каких-то последних добрых чувств, которые могли остаться в этом могучем теле еще с детства. Все эти приметы существовали лишь для того, чтобы сделать меня безжалостной к некрасивому созданию. Однако двое особ кинулись на капитана с жаркими мольбами в глазах, совсем не замечая как он уродлив. Они ждут от него самого большого шага, который стоит всех слез и стенаний. Ноги женщин дрожат, подсказывая что упасть на колени будет совсем не лишним, а Костиныч смотрит на обоих с той самой соболезнующей нежностью. «Ах, так он еще и плут!» — вырвалось у меня внезапно, отчего к сердцу прилил прежний злостный жар, заставляя остановится на месте и разгорячиться с новой силой. Оправдывать Костиныча не хватало никакого терпения, нелепое прощение, которым заразила меня Кареева слишком быстро приелось и не казалось спасением посреди гнилостной ненависти. Самые черные чувства могут вернуть меня к мщению, напомнить меня что уничтожение есть власть над слабыми и ничего не подозревающими. Я рванула в дряхлом коридоре широким шагом, впиваясь ногтями в железную банку тушенки. Кивая головами с широко раскрытыми глазами, женщинам удалось выпросить в ответ какую-то постороннюю щедрость Костиныча, отчего его рука протянула сверток беременной. Двое женщин завизжали с благодарностями, тут же замолчали, внимательно слушая рекомендации капитана. Тот говорил вполголоса, одновременно превозмогая сонливость тем, что прерывал речь и отводил глаза. Женщины слушали его слова с замиранием, как пророчество, и вытягивали шеи. После этого они ушли о чем-то переговариваясь, а Костиныч незаметно шмыгнул к себе в кабинет. Я подскочила к двери и прислушалась как капитан шелестит бумагами, а глазами заметила как он разговаривает сам с собой — сначала одними губами, а потом и в голос. — Последний паек отдал… И какие же они все-таки хорошие, не могу же я так просто лишить их детей жизни! Шуня, столько лет мне теперь придется спасать, потому что провинился! Ты теперь видишь, что видеть не могла. — сетует уставший капитан сам с собой и подходит к рабочему столу. Проведя костлявыми пальцами по бумагам в глубоком раздумье, капитан задевает кончиком погрызанный карандашик и бесстрастно наблюдает как тот послушно падает на пол с тонко трещащим звуком. Он мог бы его с волнением поднять, но Костиныч всего лишь усмехается и улыбается каким-то своим мыслям, смотрит на пол. От карандаша отделяет всего один присест и недолго думая Костиныч опускается на корточки, подогнув аккуратно большие тонкие, как у кузнечика, ноги в черных брюках, и поднимает непослушный предмет. Когда капитан вдоволь поигрался с карандашом между пальцев, он почувствовал мое наблюдение: замер, растопырив широкие ноздри и навострился, ожидая как все его догадки того, что кому-то стало интересна его жизнь за кулисами, которую он так старательно скрывал, оправдаются. Когда игра тайных взглядов и рассекречивания была в самом разгаре, я юркнула за дверь, чтобы не облегчать Костинычу задачу, и сама того не замечая расплылась в довольной улыбке. Заманчивый азарт пряток щекотал все внутри. — Товарищ Артемьева? Вы все-таки пришли? Не знаю как это получилось что я вас совсем уже и не ждал. Сейчас, сейчас… Как же это сказать правильно… Я заметила одним глазом капитан с извиняющимся видом быстро поднялся, машинально приглаживая растрепанную шевелюру и облизывая губы до яркого глянца. Волнительная суета для представительного вида перед молоденькой девушкой позволила ему оттаять от своего привычного грозного вида. Одно лишь мгновение сделало его настоящим и таким интересным для изучения. Я вынырнула из дверей несмело, оглядываясь по сторонам. Сейчас в глазах капитана выразительная просьба об извинении передо мной, но он слишком опоздал, а нож времени не знает. — Не надо ничего говорить, капитан! Вы, по-моему, уже хорошо поговорили за стенами этого кабинета! Извиняетесь в своей комнате, а рассказываете об своей обиде всем вокруг! Как же это так можно? Это не достойно вашего звания, даже если я не умаляю вашего звания. — всхлипнула я, теряясь в словах. В глазах задрожала тучная, голубоватая накипь слез, готовясь вот-вот выкатиться на покрасневшие щеки и сделать меня беззащитной. Манипуляция должна была удастся для развенчания жестокого капитана, чтобы смягчить его для нужной степени и незаметно обезвредить. Костиныч приблизился ко мне, подхватывая внимание моих глаз своими, с особым глубоким коричневым цветом, как у чая в кружке, который давно настоялся и остыл вперемешку с долькой лимона. Косточка на переносице, которая делала его нос изогнутым, ярко блестела, а блики в глазах нервно дергались. Из-за своего большого роста он смотрел прямо в мою макушку и безмолвно заставлял поднять на него глаза. Чем ближе капитан был ко мне, тем больше от него пахло какой-то пряной микстурой, отчего к горлу приливал удушливый приступ. — Погодите, про какие сплетни вы говорите? — низкий голос пронесся над моей головой, не оставив равнодушной. Я встрепенулась и мои глаза столкнулись с глазами исполинского Костиныча, уперлись в них своим горящим огнем презрения. Уголки его тонких, длинных губ презрительно наклонены вниз, на правой стороне носа красуется черная небольшая родинка, которая от движений раскрывающихся от каждого вдоха ноздрей, то поднимается, то опускается вниз. — А то вы не знаете! Зачем вы притворяетесь, вы же не актер, а врач! Дайте себе отдохнуть, ведь вам же хватает ролей, зачем вам еще одна! — пряча руки за спиной и несколько подавшись вперед, прошипела я. — Нет, ну куда же вы! Давайте все-таки до истины докопаемся, потому что догадки это сейчас совсем не интересно. — капитан рассек воздух ребром узкой ладони. — Вы же согласитесь я думаю? Позвольте я первый: вам такую нелепую шутку рассказала Лена Кареева, а я коварный и жуткий сплетник, не достойный прощения? Костиныч улыбнулся левым краем губ и его глаза приобрели самодовольный блеск. Он обезоружил с наскока, и делал вид что ему это ничего не стоит: сверлил меня свысока изучающим взглядом, отчего по коже проскакивали резвые мурашки, и ждал моего ответа. — Для вас это останется тайной, по крайней мере. — Потому что вы честная и не хотите выдавать своего товарища? Это похвально. — Хочу показать вам что я обладаю качествами настоящего матроса Красного флота. Может, это станет уроком для тех, кто делает непристойные вещи прямо на глазах у всех. — Я не сомневался что в вас только лучшие задатки, ведь подмечать чужие недостатки очень и очень сильно. — со скептической издевкой произнес Костиныч, отворачиваясь чтобы посмотреть на свой карандаш и ухмыляясь, не переставая контролировать каждое мое действие. — Берите свои подарки и не задерживайте меня своими глупыми рассуждениями! С вами ничего выяснять я не собираюсь! Мы с вами с этого времени в расчете! — я ставлю с грохотом банку капитану на ближайшую полку, от злости стискивая зубы и краснея. Ни минуты я не хотела с ним церемониться чтобы позволить Костинычу думать будто он достоин расшаркиваний. — Куда же вы! Постойте, товарищ Артемьева! Стойте, кому я сказал, это приказ! В самом деле! Военное время запечатало приказы во мне крепко и надолго. Приверженцы системы не могли слышать в них ничего, кроме разрешения или запрета, но подкрепленного безоговорочной силой старшего по званию. Я замираю, набираю воздуха побольше, так что ребра растопыриваются, и с силой проглатываю образовавшийся в горле тяжелый ком. Костиныч обрезал мне путь к спасению от этих невыразительных оправданий, которые ничем не могли помочь. — Послушайте, товарищ краснофлотец, я никаким образом не рассказывал Кареевой про наш спор, все эти допросы, признания, письма, явки. Это вздор. Вам мой совет: меньше слушайте ее сплетни насчет окружающих, ведь фантазия Кареевой не имеет границ. Я сам с ней поговорю. Ну зачем мне вам делать больно после того как я осознал что итак причинил вам неприятность? Я же вам хотел сделать приятное, поделился едой, ну а вы начинаете вздорить. Тоже, знаете, не сахар. — Вам так нравится играть со мной как с жертвой! — задохнулась я в бешенстве шквалом эмоций и опрокинулась к двери спиной. Костиныч от этого заметно распереживался так, что его тонкая верхняя губа дергалась от каждого моего вскрика. Он яростно хотел быть таким же холодным, но его щеки горели и сам он мгновенно ожил и из каменной, серой глыбы превращался в живого, и сам радовался этому, цвел и наполнялся энергией, которая заставляла его постоянно благодарить меня этими незаметными поглядываниями. Он каждый раз помещал в эти секунды наших споров столько жизни, что невероятно сиял и мог даже заслужить прощение потому что думал не только о себе. — Послушайте, никто не будет играть в свои ворота здесь. Тем более со мной. Я виноват перед вами и как взрослый человек, отвечающий за свои действия, прошу меня извинить. Я повел себя очень гадко, такая грубость к младшему составу не должна быть приемлема. Особенно в первую нашу встречу. Мы все люди. Да прекратите вы плакать наконец! И вы будете правы если вам придется ненавидеть меня какое-то время, при всем том, что вы тоже дали жару. Вам не стоило грубить офицеру и ёрничать. Я могу рассчитывать на прощение или же мне придется что-то для вас сделать? Например, связанное с вашим письмом от женщины. Предложение Костиныча вернуло мне спокойствие и светлый разум изворотливого диверсанта. Использование своих врагов в собственных интересах — истина Игнаца, которая постоянно приносила мне облегчение. Попробовать себя в роли кукловода со старшим по званию прельщало и заставляло снова казаться себе ненастоящей — слишком смелой и бесцеремонной. — Вы можете кое-что для меня сделать… И не только это… — произнесла я и замерла, закрывая глаза и прислушиваясь как изнуряюще гудит огнем тело, как в правой стороне груди повторяет и повторяет свой цокот живой молоточек. И кто-то там, в Германии, записывает его каждый стук на пленку, а рядом лежит нож и ждет своего часа когда производство будет остановлено. Никто не будет добрым просто так, ведь большие поступки это платно. Теперь я затягиваю в черную, вязкую топь еще одно сердце, которому неизвестно будет ли оно биться одновременно с победой и славой или же канет в лету, виноватое и оскверненное большими словами о том, как жить по законам военного времени.       — Лови, лови! Лови суку фашистскую! Ах ты, преспешник! Гнида! Да Союз тебя вырастил, выкормил, а ты оказывается ничего в себе не развил кроме трусости! Иди, иди сюда, вырву я тебе сердце, блядина! Мой Союз, мой, мой, не позволю марать его предателями и фальшивками! Не бывать этому! — за дверями кабинета слышалось беспорядочное громыхание, перебежки, паузы, после которых колотили по деревянному, отсыревшему паркету крепкие пятки. Стук перемешивался с дыханием, становившимся все отчетливее. — В чем дело? — Костиныч вопросительно посмотрел на меня, а его короткие ресницы от волнения затрепыхали. Он настолько редко появлялся наружу из своего кабинета, что позволял себе задавать вопросы что творится за дверью каждому встречному, и ждал ответа. — Давайте выйдем, капитан, не будем гадать. — кивнула я Костинычу головой, предлагая вместе ответить на вопрос о происходящем. Капитан приоткрыл рот и прислушался, касаясь с осторожностью ручки двери, нажимая на нее грузом собственного веса. — Что там, ну же, товарищ капитан! Не медлите! Я с храбростью подскочила к Костинычу, случайно кладя на его руку свою чтобы одновременно с ним застать удивительную картину непонятной погони. Капитан растерянно посмотрел на мою ладонь, с легкой улыбкой и вдохновением отметил как наши руки отличаются: мои, крошечные, с прозрачными ноготками, с которых я отковыряла немецкую краску ножом, с тоненькими, почти детскими пальчиками, розоватыми на аккуратных кончиках. И его рука, с выдающимися, мягкими венами под кожей, большая и вытянутая, с овальной ладонью цвета топленого молока. Передавая тепло друг другу, мы незаметно от себя наполнились чувством первого близкого контакта, но были так строптивы и как только увидели что каждый из нас обратил внимание на такой жест близости по-своему, тут же вырвали запястья и отвернулись — кто к двери, а кто отвел глаза в пол. На меня с сногсшибательным вихрем налетела Ленка, чертыхаясь, размахивая во все стороны ножом и пуская от бешенства слюну. Продолжая рваться вперед, как загнанный в западню зверь, и стараясь отделаться от моего удержания, она со ступором в глазах крутила головой в сумасшедшем припадке. — Уйди, Артемьева! Убью, слышишь, убью! — сжав зубы, Кареева замахнулась рукой и нож стремительно полоснул возле моей шеи, прокрутился неровно в воздухе, огибая линию, и оставил Ленку ни с чем: она промахнулась. Нож заиграл в кулаке, становясь в правильную позицию для резни, Кареева простонала, и выбирая удобный жест, снова вернулась желанию полоснуть по горлу. Лена Кареева отличалась от Маринки Косовой матерой, даже бандитской жестокостью. Косова была хитрой, ядовитой и подлой, но по последней нашей встрече готовилась больше к роли чистенькой и ухоженной немецкой фрау, которую не тревожит ничего, кроме штанов жениха и подхалимство. А все повадки Лены были без всяких замыслов: если жестокость, то прямая и без всяких других мотивов. Лена была «падальщицей». Так в наших кругах называли тех, кто не оставляет труп в покое после собственноручной его ликвидации пока он сам не сгниет, а издевается над ним до последнего хруста костей. Ее излюбленной местью было отрезание голов и потрошение трупов в поиске сердца, которое она разрывала на части. Еще она получала неимоверное удовольствие от удушения немцев таким образом, когда в рот помещается рука и толчками двигается по направлению внутрь, отчего человек не в силах издать ни единого звука, ровно как и вздохнуть, а от разрывания рукой тонкой трубки пищевода погибает. Она могла мочиться на труп, могла ругаться, могла болезненно закатывать глаза и молиться. Поэтому немцы не любили переходить ей дорогу, чтобы не умереть от разорванной женскими руками челюсти и не позорить Рейх тем, что русская волжская баба знает самые лучшие приемы истребления, даже не снившиеся душегубам концлагерей. Широкий шаг Костиныча рядом спас меня от второй ленкиной репетиции замаха ножом: он схватил Ленку за плечи, оттягивая от меня, и с яростью отбросил в стену, отчего она осела на пол, поджав ноги, под которыми звякнуло лезвие. — Я сказал навести тишину в помещении! Успокоилась, старшина Кареева, иначе я тебя сам четвертую и немцев не надо! Я не позволю вот так вот «бахать» моих людей потому что на тебя нашел очередной приступ! Что это за самовольство такое? Вздор, вздор, вздор! — Т-товарищ капитан, а вы самодур…— Лена заходится в тряске, кусая губы до крови, хрипит из последних сил, начиная постепенно отдавать отчет в том, как нездоров ее опаленный патриотизмом рассудок. Она ищет в последствиях своего припадка оправдание, но не находя его только жмется к стенке, ковыряя ногами пол. Бледное лицо у нее все взмокло, каждая живая часть на нем трепыхает и колотится вместе с телом и глубоким дыханием, подрагивает губа с мокрым подбородком, на котором припечатались волосы. — Извольте так не выражаться и соблюдайте устав по отношению к страшим по званию! — визжит Костиныч, выпучивая глаза так, что в них видно крошечные красноватые капилляры, — я сколько раз говорил и говорил, повторял и повторял: держи все при себе! Ты думаешь что ты, вот ты, что-то изменишь? Один в поле не воин и хватит уже пичкать всех своими агитациями, думая что ты всем нравишься! Если ты делаешь большую работу, то это еще не значит что ты станешь вровень с ней! Вообрази: ну как, как можно думать, что если ты патриот, то тебе можно сплетничать, унижать, бить, заставлять не по делу, а потом оправдываться всякий раз «ну, я же немца бью, это самое главное!» Нет! Главное не опускаться до их уровня! Не обманывай себя моралью, она не для того, а для того, чтобы быть человеком, в конце концов! Ты доводишь до безумия своими выходками, Кареева! Здесь не площадка для воспевания Красного флота, здесь другие таланты! Я вышвырну тебя отсюда в чертову Германию, там место таким фанатикам! В кого ты превращаешься, смотря на все вокруг? В зверя, в изверга, который не может разобрать где свои, а где чужие? Сплетни, гадость — что за фрицовщину ты устроила? И, обрати, пожалуйста, внимание, это ты, а никто другой! Ленка молчит и отворачивает разгоряченное лицо. Костиныч отчитывает Карееву бесщадно, заходится в рокочущей ругани. Тычет указательным пальцем в воздух, иногда «рубит» в воздухе ладонью в знак агрессии, не забывает облизывать губы по привычке неконтролируемыми порывами и не моргает чтобы не прозевать когда Кареева снова вскинет нож. Замок на входной двери лязгает, не поддаваясь: Григорий Николаич с мешком за плечами и рваной рубашкой бьет ногой со всей силы, отчего пробитая пулями дверь прогибается. Он успевает оглянуться, смотрит на Карееву со страшным, упоительным испугом, отчего весь белеет, сокрушаясь шепотом на неподдающийся замок. То, как Костиныч задержал Карееву, поможет ему выиграть время. Я обращаю на Николаича все внимание, оставив Ленку и капитана наедине. — Это тот самый предатель? — я указываю пальцем прямо в замешкавшуюся черную точку возле двери. Григорий Николаич, едва только его слуха коснулось такое разоблачение от меня, вздрогнул будто от выстрела, все его тело сжалось, а сам он притих. Его ступор говорил о проигрыше, теперь все внимание направлено на его тщетные попытки избежать наказание за свою слабость. Костиныч затих, мгновенно, приблизился ко мне, тяжело дышал и не забывал облизывать губы отчего его язык похрустывал влажной слюной. Ленка в углу ожила, снова как прежде ощетинилась, незаметно от капитана схватила нож и обходя того стороной, выскочила из-под угла, настигая Николаича. Ветер, оставшийся от сильного рывка вперед, сделал капитана свирепым и непреклонным, отчего у того выступили напряженные кости скул на лице. — Стой, стой, Кареева! Я кому сказал, не посмеешь! — быстрые движения хрупких запястий показали наружу дуло черного пистолета из-за пазухи капитана. Решительно настроенный и не позволяющий Кареевой совершить прорыв в собственной ярости, он выступил вперед. Капитану хватило нескольких больших шагов чтобы появиться вплотную к обоим слиться в бойне за свободу и без разбирательств сделать громкий протест: он поднял пистолет вверх и сжав губы так, что те побелели на его длинном лице, выстрелил в потолок. Пуля, вращаясь в воздухе и дыме, впечаталась в самый верх, проела на деревянных досках дырку и сбросила на пол трухлявую, сгнившую крышу с толстыми белыми личинками каких-то жуков. Кареева подскочила, удивленно распахнув большие глаза, ослабила хватку от обуявшего чувства неожиданности, а Григорий Николаич завопил: — Нате вам, девочки, крест! Ношу, крест, ношу, девочки! А верю ли в него? Простите и отпустите с миром, не могу я больше так, кто нас спасет? Бог ваш теперь, а не мой, делайте что хотите! Я не верю в него, ухожу, ухожу! Спасет не Бог, а сам человек! Люди придумали Бога чтобы не быть за все в этой жизни в ответе, а теперь они думают что нужно верить в что-то нерукотворное чтобы не брать ответственность! Когда у них что-то не получается, люди говорят «Богу так угодно», а еще вчера ничего не делали для успеха! — бубнил затравленный в угол Николаич, раскинув руки на дверь и не отставая от своей последней крепости. Через секунду он показательно заерзал правой ладонью на груди, топорща рубашку. Толстые пальцы с отросшими ногтями нащупали веревку креста и сгребая его небрежно с воротником, рванули крепко. Отрекшись от принадлежности к святой вере в победу под эгидой самого Бога, Николаич просипел устало, притаптывая ногами деревянный нательный крест. Пыль кубарем взвилась вверх, скрипучие полы заныли, а пока ноги Николаича кромсали безжалостно знак благодатной святыни, его рука за спиной продолжала тайную работу по раскрытию замка. Николаич глупо светил зубами в улыбке и был доволен тем, что как только он откроет замок и вырвется, то для всех это будет неожиданностью. Ведь никто, кроме него самого не знает когда замок поддастся многообещающим трудам пяти пальцев и откроет ему доступ к светлому пространству собственных ошибок и побед. Пока ты не за русских и не за немцев, ты всего лишь душа, ценность которой определит пуля или злые заговорческие языки. Ты всего лишь наблюдатель самого страшного человеческого желания на земле, желания обладать, которое делит на слабых и сильных.       Николаич сгорбился, натужился, отдавая все силы руке сзади. Ленкино плечо сильно сдавил едва успокоившийся Костиныч, но та каждый раз совершала попытки оторваться от контролирующего захвата капитана, бегала раскрасневшимися от слез глазами. Редко когда человек мог вызвать у Ленки такие острые чувства, ведь она отдавала предпочтение всегда своему свежему и бодрому сознанию, чем тому, что дрожит в груди и его можно выменять на немцев и на ботиночки для того чтобы наконец спасти. Ленка опустила голову, качаясь из стороны в сторону от слабости, а Николаич смотрел на нее и выжидал момент того, когда он, будучи слабым перед сильными, сможет изменить позиции и нарастить силу для желанного финала. Замок, ослабев, глухо прозвенел железом, оказался на полу в считанные секунды, и ударив ногой в дверь, Николаич с криком наслаждения выбежал на улицу без оглядки. Еще пять секунд радости и тому ощущению снисходящего счастья будет тесно в остывающем теле: испугавшийся от крика немец, который курил в сторонке, машинально приподнял автомат и, зажмурившись, выстрелил в голову Николаичу. Молнией пронесся залп с пулей. Струя крови под давлением стрельнула в жаркое, белое марево, ноги у Николаича подогнулись и не подчиняясь былой крепкой воле тело закачалось; он упал на камни, а рубашка оголила забрызганную алой краской грудь. Потом его переехала немецкая машина с гогочущими немцами. Оскверненный безбожной слабостью, Николаич обрел заслуженную смерть без предупреждений, ведь за трусость цена повышалась и повышалась и даже с ней нужно было быть аккуратной чтобы сохранить ей жизнь в себе.       Я приложила ладонь ко рту, остановив громкий выдох, и сделала два шага назад, покосившись на замеревшего Костиныча. Он наблюдал с зоркостью за тем, какую участь принял слабовольный человек и складывал в своих мыслях какую-то замысловатую теорию. А по щеке Кареевой медленно спускалась слеза, столкнулась с бугорком опухших губ, оторвалась от лица и полетела вниз, на самый носок пыльного сапога. Лена закрыла глаза, подняла руки к лицу, завыла будто раненная, немощно проскользила между дверями, упала на кушетку и, накрывшись руками, зарыдала: громко, истерично, дергая всем телом. Так плачут только те, кого лишили последней надежды, а не скорбящие по умершему. — Лен, тебе его жаль? — осторожно крадусь я к ней, присаживаюсь рядом и касаюсь одним единственным поглаживанием по плечу. Ленка смахивает мои ласки и крутит плечом, сталкивая тут же ударом крупного бедра с кушетки. — Ты еще скажи что мне жаль немцев! — сопит она из-за баррикады рук, боясь показать помятое от горя лицо, — вы все здесь такие защищенные смотрю, что только и думаете над тем, за что задеть чужого! Вы сами воюете, даже когда мирно надо! У вас так много времени чтобы думать какие грешники другие! На себя обращайте внимание, ведь для каждого пуля своя, даже если из одного оружия! Внезапно Ленка судорожно вскакивает с прямой спиной, растирает с усердием тыльной стороной ладони слезы по красному лицу с лиловыми следами от давления рук на лоб и нос, расправляет волосы пальцами и кричит. Рыдая, скалясь и бросаясь в истерике, она выдает жестами в пустоту: — А вы думаете что мы спасемся? Спасемся, товарищ капитан? А вот я вас и подловила, вот вы и молчите! А ты, Поля, не думай что за спиной капитана ты проведешь всю войну! Надо, надо работать, ведь Севастополь теперь оставили, оставили иродам! Все, никакой победы? — Как оставили?! На кого? — Да уж известное дело на кого… Только на одних можно и поставить. Не больше, не меньше как на защитников тридцать пятой батареи. — отвечает Костиныч, оперевшись плечом об угол и сложив деловито руки на груди. Он был все также отстранен от общих переживаний, холоден и строг, не пропуская не единого чувства отчаяния в свое твердое сердце чтобы не дать себе казаться слабее, чем он есть в своих разговорах с самим собой в кабинете. Все это все казалось ему знакомым и прожитым вчера, позавчера, на прошлой неделе… — Откуда тебе известны новости с другой части фронта? Ты что была на тридцать пятой что там знают кто оставил Севастополь? — оборачиваясь я на Лену, замечая как она в ступоре замерла и с мольбой смотрела на портрет Сталина на стене, а слезы у нее неумолимо опускались струями по багровым щекам. — Это все одна часть, не надо так делить, это очень бросается в глаза. У новостей есть свойство быстро набирать масштабы по территориям. — гудит капитан мне в ответ. Я бросила на Костиныча презрительный взгляд и с напряжением вдохнула, кривя рот. Опять он за свое, пытается уловить меня в военной безграмотности. Незаурядные поддевки Костиныч совершал безукоризненно и вовремя, привлекая мое внимание. Он решил напомнить мне своим вызывающим поведением почему нож находился все еще укромно за юбкой и что следовало сделать когда все дозволенные границы будут перейдены. Капитан словно ждал того как я вскину на него свое зардевшееся от возмущения личико, перехватил взгляд молниеносно и закрыл глаза, словно нашел для себя в моем лице какую-то очень важную вещь, позволившую ему расслабиться. — По-моему, обращение было адресовано не вам, товарищ капитан третьего ранга и отвечать по всем правилам должны не вы. Я имею права как воин Красной армии знать что происходит на нашем фронте, это моя обязанность. — я язвительно парирую, втайне радуясь тому, что попаду прямо в цель, а Костиныч от возмущения грубо раздуется. Наше противостояние должно обрести конечный результат и самые изысканные способы незаметного унижения будут достойны только одного победителя. — Не нашим, не вашим, товарищ Артемьева, я вам рот не затыкаю чтобы говорить со мной в таком тоне. Соблюдайте границы дозволенного, вы не на танцах. — Костиныч пристально посмотрел в мою сторону, облизал с аппетитом губы и прищурился так, что его маленькие глазки вовсе пропали под ресницами. Он задевал меня с огромным, сладким наслаждением, как будто всегда впервые, а потом всегда стремительно впивался в меня своим мерзким взглядом, высасывая все соки. Лена издавала носом шумное сопение, иногда открывала рот и задерживала теплое дыхание, лицо у нее от страданий перестало светится привычной радостью, даже посинело до необычного, сурового оттенка, плечи вытянулись вперед, а руки безвольно свисали с колен. Такие резкие перемены могли означать только одно: Ленку настигло страшное потрясение, несоизмеримое с ее вечным озорным характером. Теперь она не знает что выбрать и что причинит ей больше боли. По-настоящему страдать от ужаса или скрывать все за прежней маской радости, чтобы не давать своему царственному патриотизму спуску? Слабости иногда показывают нам, где мы можем остановится в этой жизни, но Кареева относится к ним очень непреклонно, не по-философски, думая что все это останавливает потоки кипящей жизни. Философия — правда о жизни в буквах, но жизнь не нужно объяснять, ее нужно просто жить, видеть в ней прекрасное и брать все, что дается, а понимать только опытом и ошибками. Немцы который месяц учили нас совсем не алфавиту, а Ленка заблудилась в том, что всегда указывало ей путь. Ей казалось это самой большой слабостью, самообманом и придурью, точно как в первый раз влюбиться. Ее предало даже родное чувство гордости за свое отечество, она плачет потому что ничего не выиграла у рьяного патриотизма. Кареева сорвалась всеми накопленными за год переживаниями на неумеющую сопереживать публику, которая стоит около двери и подпирает стенку с равнодушным видом или же носит на груди знак немецкого приспешника и не готовится отказаться от этого считая что такое клеймо заслуженная честь, а играть на два фронта — смекалка и настоящий талант. Если плакала Ленка, то тушила своими прозрачными каплями слез трепетное пламя жизни, а горя тогда не миновать, а надеяться теперь не позволено никому потому что самый яркий огонь потух в этих стенах, рядом со мною. — Харе гавкаться. Да причем тут масштабы эти ваши и деления! Вы живете непонятно чем, а я одно знаю: Полька, Андрюша наш то погиб! Ну никаких сказок теперь, поэт он наш! Не веришь мне, наверное, да? Это же я точно знаю! А я тебе докажу, на, на, читай, Поля, читай! Ленка яростно хватает меня за руку и кладет желтый треугольник письма мне в ладонь. Шершавый и заляпанный красными пятнами, почерканный насквозь небрежными, наскоро написанными буквами, треугольник именовался Андреем Голубевым. Пальцы путаются в плотно сжатых сложениях листа, делая текст доступным для прочтения. «Дорогая Лена Кареева! Спешу тебе сообщить самые плохие новости, увы. Вчера адмирал Филипп Октябрьский и командование Черноморского флота покинуло Севастополь, оставив защитников города один на один с убийцами. Я пишу это тебе сейчас потому что завтра отправляюсь на бой, на свою тридцать пятую! Батарею не разрушат, город будет стоять до последнего, ведь немцам есть чему у нас поучиться. Мы слишком любим Севастополь, а любовь это факел, самый настоящий факел в эти черные годы. А факел может зажечь только тот, кто сам горит! Помню, Поле сказал найти свой факел, чтобы она не переняла плохого. Лена, а если я не погибну, то это письмо тебе не попадет, потому что я сам все приду, тебе расскажу и Поле тоже! Ты только дождись, дождись, а если умру… Если умру ты только маме ничего не говори, хорошо? Скажи что я диверсантом стал и письма мне писать никакие нельзя чтобы не вычислили, а сам я вернусь скоро! Можешь, конечно, еще что-нибудь придумать, у меня в последнее время с фантазией не очень. А еще я стал курить. Плохо? Ну конечно плохо! Тоже маме не говори, я у нее должен быть послушным. Сделаем все возможное для того, чтобы фрицы до вас не добрались.»

С самыми теплыми чувствами,

Андрей Голубев!

— Какой же ужас! Даже Паулюс не оставил свою армию, когда силы были на исходе, поперся со своими раненными псами… Не красит такой поступок Октябрьского, и я осмелюсь это сказать даже будучи знакомым лично с ним. Он делает так и оправдывает что нужно спасти свиту Черноморского флота, а сам же знает что может вернутся в любой момент с чувством полной реабилитации. — с грустью комментирует Костиныч, причмокнув губами. От этого его острый кадык мгновенно протолкнулся вверх по тонкому горлу. Все свои замечания он делал невпопад, отчего казалось что капитан только подыгрывает минорному настроению женского контингента и не собирается быть искренним до конца. Он припасает силы для самого большого горя в своей жизни, которое, судя по его глубоким морщинам на лбу, уже принесло ему достаточно страданий. Поэтому Костиныч прячется от травм всеми возможными способами, избегает людей, которые могут напомнить ему что они эгоистичны и неосторожны к чужому горю. Он, кажется, боится разочароваться насовсем, поэтому выбирает ничего не чувствовать, играть, быть загадкой с двумя черными, бегающими, как тараканы, глазами. Его волнует что-то другое, какое-то неизвестное мне событие, о котором он может говорить только сам с собой в своем кабинете, оттаивать каждый раз когда напоминает себе об этом, и казаться совсем не тем, кем кажется всегда. Эта сокровенная часть его души спрятана от всех, кто считает его нелюдимым грубияном, а Костиныч слишком ревностно охраняет свою рану и всегда соглашается с таким амплуа, как взрослый соглашается с тем, что ему не нравится, но может быть полезным. Быть может, нежность и ласка в его душе стали слишком чужими и занимали много места в сердце, а он хранил для кого-то молчание, свой отчужденный вид и лишь одно умение каверзно язвить всем вокруг. — А родители ничего не знают. Письмо тебе пришло, а адрес не твой. — я пригляделась к письму, обменялась взглядами с Леной. Ленка повернула ко мне лицо и со всхлипываниями приложила ладонь ко лбу. Страсти усилили жар в организме у каждого, но только Лена решила проверить насколько сильно. Щеки у нее заметно впали, а горечь выбелила лицо так, что видно было только одни губы. Закрыть глаза у Кареевой не получалось из-за плотной пелены подступавших слез, поэтому она только моргала и опускала голову, пуская себе на колени соленые капли. — Заморила немчура его родителей, Полька. Они за Андрюшей гонялись, а потом, видать, не нашли сразу, а родители-то попались. Вот и убили. С Андреем в последний раз договорились что он меня своей сестрой обзовет если родителей не останется, а письмо мне передадут как последнему оставшемуся родственнику, вместе с похоронкой. А я согласилась, потому что думала он опять свои храбрые сказки сочиняет, мол, воин падет бесстрашной смертью. Красиво только на языке, а тут одни слезы на письме. Похоронку спрятала вместе с чемоданчиком оставшихся вещей. Ленка не выдержала и упала на кушетку снова, заходясь в стенаниях. Внезапно в приоткрытую после побега Николаича дверь влетел перепуганный Федя с озадаченным видом и успел только пару раз выдохнуть и перекинуть к себе на грудь измученную приступом Карееву. Я посмотрела на капитана с ликующей злобой, улыбнулась и со стойкостью выдержала его взгляд на себе от начала и до конца. Ленка все продолжала причитать, крутилась в фединых руках, отбивалась от его губ и издавала гулкий вой. Я решила выйти во двор и рассеять смутные чувства, а рядом с Костинычем поднесла к губам ладонь, задержала ее в характерном поцелуе. Отпустив руку вниз и выпятившись задом, я звучно шлепнула себя ладонью по ягодицам прямо перед самыми глазами капитана, произнеся: — Вот вам теперь, а не победа. — и посеменила по коридору, чуть шатаясь от головокружения. — Чтобы через пять минут этого не было в моем помещении. Я запрещаю вам разводить здесь ненужную сырость. — с вызывающим раздражением крутил указательным пальцем правой руки Костиныч в сторону причитающей пары, и наблюдая за тем, как я в подавленном состоянии выхожу во двор, с волнением упущенного момента посмотрел в мою сторону, еще раз презрительно меряя глазами отвлекающих его от какого-то важного дела Ленку и Федю.       Я неторопливо открыла засов двери, вышла на воздух, обхватила рукой обшарпанные перила лестницы и провела по ним ладонью вниз. Это был еще один выход из здания, который скрывали сочные зеленые кудри распушившихся на летнем солнце деревьев. Развалины обросли яркой, блестящей травой, по которым суетились мелкие насекомые, едва различаемые глазом. Каждый клочок природы должен был отложить мои размышления на минуту, поэтому лучи так искрились, бегая по листьям, мягкий мох притаился на поржавевших ставнях окна, а все вокруг было упоительно свежо так, что хотелось жить прямо здесь и сейчас, несмотря на то, что вымолить прощение любовью к природе уже вряд ли удастся. Глаза так привыкли к темноте, что не видят ярких цветов настоящей жизни. Путаясь в тревожных мыслях, я спустилась вниз по ступенькам и присела, забыв о том, что юбка сразу же станет грязной от того, что я не подготовила место и тщательно не очистила его от пыли. Как только я удостоверилась что осталась наедине, сердце сразу утяжелили отрывки каких-то мерзких чувств, мелькнул Нойманн, Ева, в распахнутое от раздумий сознание впорхнули орущие немецкие солдаты. Они стали мне ближе тогда, но ближе потому что я видела пример себя в каждом немецком лице и это казалось мне понятным настолько, что менять все сразу было бы самым необдуманным решением. Меня не коснутся их изуверства потому что жестокости не надо учится, ее нужно лишь ощутить. Учится можно только любви и терпению, потому что эти чувства определяют наше отношение к другим людям. Немцы привыкли все превращать в физическое, которое можно потрогать, создать, ощутить пользу и разрушить при необходимости. Севастополь теперь пал, теперь я обрела честную справедливость перед терзаниями души за то, что прислуживаю немцам. Сейчас предательство это то, что спасет когда за советом бежать некуда. Человек существо стремящееся к привычке и приспособлению: где пригреют, туда и пойдет. А я же тоже человек, даже если в этом я всего лишь серая масса из предателей. И это грандиозное, легендарное падение могущественного Севастополя теперь работает на меня, а не просто приносит одни страдания. Я ждала все время когда можно будет не умолять себя что я предатель, а для этого нужна была всего лишь одна победа черных сил. Открыться полностью для того, что взяло вверх, что сделало тебя неуязвимым! Однако нельзя было полностью насладиться тем, что все приобрело законные обороты. Какая-то часть души хотела этого чтобы обрести покой, но что-то оставалось во мне неизменным до сих пор. Я всегда думала что Севастополь не сдастся, ведь это так по-русски и что все это сказки о запутанных в кровавой паутине разрушенных улицах, не принадлежащих нам. А штурм резко поменял мои мысли: закончился сдачей командованием города и теперь к этой мысли никак нельзя было привыкнуть. Неудобная, несвоевременная и пугающая — она могла возвратиться в мою голову только тогда, когда я думала что все еще не закончено. Сзади создалось какое-то напряжение: кто-то за моей спиной трепыхнулся, шаркнул ногой и завис над головой, выжидая того, сколько хватит у меня сил продолжать сидеть без движения. Это был Костиныч, который выдал себя. Его сухая, словно вытянутая на скорую руку фигура привела меня в испуг. Я сделала вид что не замечаю его, упрямо молчала, накрыв колени руками, и выводила на горизонте недодуманные мысли. — Белая горячка, ничего необычного. А вы такая спокойная были сейчас. Такими спокойными могут быть люди только тогда, когда что-то знают и это «что-то» точно на их стороне. Скажите, это так? — спокойно и дружелюбно произнес капитан, не решаясь приблизиться ко мне еще немного чтобы рассмотреть не только спину и помятый гюйс на ней. — А что я знаю? То, что город сдастся было уже давно известно. — с холодом отвечаю я. — Ну-у, не скажите. Наши бравые матросы делали все возможное, кто же может их обвинить в том, что командование решило так поступить. А всего знать невозможно. Не люблю когда прерывают официальные и нужные вещи, такие, как к примеру, знакомство. Давайте познакомимся. Разрешите представится наконец: Осипенко Александр Константинович. Будет правильным если вы еще раз повторите свое имя, откуда вы и будете чуть-чуть помягче ко мне. Я вас за это отблагодарю. — Мне, к примеру, хватает знания что вы так гнусно поступаете и сплетничаете. Я вам помогла, а вы! Разве сплетничания и слабость не одно и тоже, м? Никто же не говорил что я к вам непреклонна. А вообще, я не собираюсь перед вами выслуживаться если вы хотите мне это предложить. И да, Артемьева Полина Максимовна я. Из Ленинграда. — бросаю холодный ответ через плечо. Костиныч пошатнулся, сдержанно выдохнул за моей спиной, нарочно соглашаясь с тем, что он неизменный сиксот, а я ни за что не откажусь от своего противостояния для защиты от вербовки мужским полом. — Да слышал я уже про то, что вы считаете меня сплетником. Мне тоже не доставляет удовольствие то, что вы постоянно попрекаете меня тем, чего я не делал! Выслуживаться вы будете если только это понадобится в соображениях повышения по званию, а здесь не конкурс, простое знакомство. Я прожил не очень много, но моего опыта хватает чтобы без слов определить отношение людей ко мне. Очень часто это выражается в лице. — Костиныч кладет локти на перила и выставляет вперед ногу чтобы удержать равновесие, сглатывает, рассматривая в отвлечении напыщенную зелень. — Не спихивайте свою вину на Лену, которой сейчас плохо, это не компенсирует ровным счетом ничего. Говорите за себя, вы же сами недавно об этом заявляли, а взрослый мужчина всегда старается делать то, что говорит, ведь у него на первом месте собственный анализ и пример. А вы в добавок еще и капитан третьего ранга. Ну так и что же у меня написано на лице в таком случае? Костиныч сопровождает приближение ко мне вздохом, подхватывает пальцами штаны для удобства, садится на лесенку рядом со мной, потирает ладони и хрустит пальцами, неимоверно теряясь перед тем как перейти к своим основным действиям. Сейчас он ближе чем в кабинете, когда моя злость перешла все пределы и родила его злым похабным уродом. В ресницах Осипенко затаились блики, каждый бугорок выделяется от белого света, видно как над губой у него едва выступила черная щетина усов. — Чтобы ответить на этот вопрос мне нужно чтобы вы посмотрели на меня. Александр от меня в сантиметрах, отчего становится не по себе до неприличной робости. Костиныч приближается ко мне настолько близко, что сильная горячая волна его выдоха окутывает мое лицо. Он заговорчески смотрит прямо в мои глаза, пропадая в них и появляясь снова, приносит с собой легкую улыбку, все еще не давая мне возможности оторваться от этого загадочного маневра ни на секунду. Потом перебегает с глаз на нос, любуется губами, описывает еще один круг, прищуривается. — Ну же, быстрее смотрите! — вытягиваю шею я, распахиваю глаза широко и с волнением гляжу в самые глаза капитана, скачу вниманием по изгибам его длинного носа, по губам. Его гипноз забирает силы, а Александр приближается ко мне, тычется широкой грудью, и внезапно щелкает языком: — Когда вы злитесь то у вас веснушки на лице будто собираются в один узел когда морщитесь от неприязни, а потом вдруг — раз! — рассыпаются снова, но кажется будто они чуть темнее и в другом порядке! Удивительно, правда? А еще у вас губы становятся не малинового цвета, а нежно-розового. — Так вот зачем вы так смотрите на меня все время! Вы что, увлекаетесь художеством, руки смотрю у вас тонкие, живые такие. А может, вы скрипач? — я поглаживаю ладонью свою щеку, прикрыв глаза и улыбнувшись в смятении, а затем с увлечением касаюсь пальцем запястья капитана, легко провожу по нему кончиком пальца, создавая щекотливое ощущение и замечая как капитан растаял и доверился так что между нами не осталось расстояния. Александр поднимает с колен ладони, разворачивает их и крутит в разные стороны, с недоумением ищет знакомые детали. Его продолговатые ногти поблескивают на лучах солнца, а каждая тоненькая линия на пальцах становится в тени красно-лиловой. На самой середине ладони правой руки у него уместилась небольшая родинка, а заусеницы на больших пальцах расковыряны от нервов до крови. — Как же просто меня смутить оказывается. Нет, вы не угадали, Полина, я не скрипач и не художник, я просто врач-хирург, точнее я еще совсем молод и только учусь на практике. Мои родители были врачами в лазарете последнего русского царя, Николая II, настоящие аристократы голубых кровей. Я пошел по их стопам, стал врачом, как уже вы смогли заметить, унаследовал тонкие черты лица и рук от своего отца, Константина. Я учился в военно-медицинской академии имени Сергея Мироновича Кирова, на кафедре детских болезней. Грубо говоря, я педиатр, приходится даже быть хирургом в таких экстренных ситуациях, принимать роды, да-да, не поверите. Здесь в основном у нас врачи лечат солдат и офицеров, кто как, дети уже транзитом, а я специализируюсь только на детях. Поэтому у меня отдельный кабинет, потому ко мне часто приходят толпами эти визжащие и плачущие мамочки, которые всегда просят у меня рецепты и справки. Я помогаю им чем могу, я всегда помогаю. Сам я очень люблю чай с галетами, но когда такая вот приходит ко мне я ей весь чай и галеты отдаю, а сам на воде сижу. Моя честь говорит только то, что мне необходимо жертвовать и не ждать, тогда я буду настоящим человеком, достойным своей профессии. Я совсем не жадный. Нет, нельзя так говорить, потому что я же в курсе, что люди не могут знать о том, жадный я или нет только потому что я сказал что я не жадный. Мои слова это только мои слова, надо на практике. Вздор, да? — Не переживайте за это. Вы единственный в городе детский врач что на вас так много работы? — интересуюсь я, продолжая поглаживать пальцем руку капитана и вижу его мимолетную слабость: он приближает свою руку к моей и невнятно, наверное, думая что это всего лишь случайность, а не его действия, приподнимает средний палец чтобы словить в движении мой. Он поменялся еще раз, уже для меня: кроме перебирания бумажек, он решил открыть для мира эти трепетные движения чтобы мир дал ему немного свободы и разрешил побыть немного мужчиной, а не строгим врачом. — Я даже не могу ответить на ваш вопрос. Севастополь заняли немцы и теперь вряд ли могу вам точно сказать о том, как пополняются кадры в области педиатрии. Но есть мне что у вас спросить: что за уговор будет между нами чтобы я загладил свою вину? Я мгновенно убрала с руки Костиныча палец, а тот обернулся на меня с испуганным видом и побелел, пытаясь потянуться чтобы выпросить у меня пару слов, повисших в неловкой паузе. — Помимо девочки, которая из записки тифом болеет, мне нужно найти для одной девочки детского врача, который сможет вылечить ее недуг специальным препаратом, который есть только у этого врача. Без него она погибнет. Как же я бы хотела скорее познакомиться с этим удивительным человеком, который, представляете, всего лишь один, один в Севастополе. И как так получилось… — Как у вас много заданий. А врачу, наверное, так повезло. Так можете говорить вы, но я скажу что не очень. Столько хлопот! — А вы с ним знакомы? Скорее скажите, да? Это так важно для меня, товарищ капитан! Помогите мне, я вас прошу, мне очень нужно его средство! — всполошилась я и приблизилась к капитану так, что все его мелкие ресницы поддались счету. Костиныч завел руки за спину, оперся на них с блаженным видом и вытянул вперед тонкие длинные ноги с массивной ступней в черных кирзовых сапогах. Он втянул шею в плечи, облизал губы теперь уже легко и немного небрежно, что означало затянувшуюся паузу для более эффектного заявления. Костиныч получал от этого странное наслаждение потому что точно что-то знал. — Почему всем так нужно это целебное средство? Может быть, вы знаете, потому что тот удивительный врач совсем этого не знает. Он слишком занят чтобы думать что его кто-то по-настоящему ценит только потому, что он владеет эликсиром детского бессмертия. А этому врачу, может, хочется настоящей любви! Он благословит каждого ребенка, которого спасет, ведь дети — все, что заставляет его жить. Дети заставляют его поверить что жизнь не остановилась, что она все также зарождается от самого большого чувства любви, появляется на свет, растет и развивается, а он может это все сохранить в своих руках, поэтому он хранитель огромной жизни, жизни страны, потому что никто не знает, кем станут эти спасенные кричащие комочки. Детям есть чему нас учить, простому, но понятному, и он знает это и сам всю свою жизнь учится. Дети помогают ему быть для кого-то первым, когда сам врач почти что последний, дети помогают ему верить в надежду и чистоту, подняться с колен и знать, что кроме смерти есть тот самый удивительный мир, мир детства, сохраняя который он может казаться себе лучше, чем есть. И этот врач верит в удивительную силу жизни и старается быть в ногу с ней. Поэтому он не стареет душой, хотя все думают о нем что он просто тиран. Отведя взгляд, я с трепетом вздохнула, попыталась сразу отодвинуться от капитана потому что заметила как тот все время норовит сократить расстояние между мной как можно лучше и сделать это так, чтобы не возникало ни вопросов, ни удивления. — Он так вам много рассказывал о себе. Вы с ним знакомы? Учились вместе, раз он тоже детей спасает как и вы? Костиныч снова многозначительно улыбнулся и его брови от этого встрепенулись, поднялись вверх, а лоб испещрили коричневые морщинки. Его заинтересованный взгляд, поддернутый искрящимся впечатлением от моих вопросов, спешно бегал по моему лицу, желая остановиться. — Товарищ Артемьева, этот самый загадочный врач уже давно знаком мне и он не такой загадочный и удивительный, как вам кажется, а скорее, полон грехов. — Как давно вы с ним знакомы? — Уже как тридцать два года. — Полагаю, вы знакомы с ним с детства? — Не ваше это отгадывать загадки, ну не ваше! Сколько раз я смотрю на вас, думая что вы поймете, а вы, товарищ Артемьева… Я обладаю этим лекарством, о котором вы говорите. Еле-еле перевез его с Новороссийска на «Ташкенте», надо было задержаться немного, но я побежал скорее, дела! А теперь мой вопрос. Кому же понадобилось это средство? Я хочу вам так сказать: чтобы получить рецепт на это средство, необходимо предоставить мне талон, который выдается свыше, командованием. Все мои пациенты об этом знают, а ваша женщина? Почему она лично ко мне не обратилась, ведь передавать ценное лекарство кому попало не в моем репертуаре. Я опустила голову и в эту же секунду заняла себя размышлениями о том талоне, который дал мне Игнац. Он лежал вместе с ботиночками и паспортом в тумбочке и ждал своего часа. Цель прямо передо мной сидела и не задумывалась что в нее нужно попасть: добродушно хлопала ресницами и сыто облизывалась. Оглушить свою жертву — процесс скрупулезный, научно-природный, гарантирующий успех при медленных движениях. Когда руки перестанут предательски дрожать и сбивать прицел, тогда я смогу выстрелить поверженному капитану в самую грудь ножом и выкрасть лекарство. Я буду энтузиастом — А я не кто попало. Та женщина, которая меня попросила об этом, она не может сейчас с вами общаться. Ее дочь получила пулевое ранение и чем быстрее вы ее вылечите, тем будет лучше. — Интересно, она знает о том, что на Историческом бульваре 11 зарезали целую семью в страшной бойне? Это немыслимо, ведь когда мама привела свою дочку ко мне, то говорила что немцы совершенно не могут их найти, у них хорошее укрытие. А тут я узнаю, что мои пациенты умерли, их вырезали, да так, будто бы кто-то выдал то, где они скрываются. Это вопиющий случай и мне бы хотелось знать кто же выдал эту несчастную семью, сводившую концы с концами. Почему-то я уверен, что это был кто-то из русских, перешедших на сторону врага, ведь только так могут поступить те, кто делают то, чего не знают. Внутренности сдавило в один тяжелый, мрачный узел. Покусывание губ уже не спасало, ведь воспряла в сердце мятежная пустота, которая сделала меня предателем, которой было сейчас ничего не нужно, только бы не знать что она — мое большое жизненное упущение. Я на ступень ниже человечества в этом страшном признании, в этих мученических смертях, за которые поблагодарит тот, кто сделал гибель культом. Меня преследует это кровожадное и бессмысленное происшествие, которое по своей несчастливой случайности сделало меня раз и навсегда убийцей. Теперь жертва делает жертвой других, купаясь в крови, как в эликсире. Ничего не принесет ей такого же наслаждения как сделать то, что когда-то делали с ней. Эти повадки хищника без всякого смысла пугали. Зло имеет качество, оно многолико: насилие, убийство, нелюди. Эта жизнь справедлива, вместе со смертью устанавливает границы возможного и невозможного, а те, кто подчиняют смерть, выше дозволенного миром. Петя, несчастная семья и этот счет может быть еще больше, на три пальца, пять, десять пальцев… В голове все переворачивается, вращается кубарем и горит; сердце стучит прямо в виски, отчего те заходятся колючими подрагиваниями. Все люди голодают, видят смерти своих товарищей и остаются людьми, а эти немцы сидят в своих замках и лелеют только большое чувство уничтожения всего живого. Силой можно добиться всего? Я переступила заповеди, поэтому моя жизнь совсем ничего не стоит если я обесценила ее у других. Я не собираюсь себя жалеть, смахиваю слезы, копящиеся в уголках глаз, сжимаю и разжимаю от бездействия кулак и жду пока Костиныч возьмет все в свои руки, прекратит эту панику, о которой он, должно быть, знает. — Что вы думаете об этой войне? — спрашиваю я, путаясь в тумане страшных козней совести. — А я разве про нее думаю? Да чего мне про нее думать, она вон везде, хватает с головой. Война для меня это самое черное, горестное событие, которое заставляет меня думать, что отмаливать свои грехи это действительно страшно, особенно когда ты жив и делаешь это на земле, а не на небесах. Война это безрассудство, которое пытается оформиться в благородную реформу. Мне ничего не принесла эта война, потому что это событие имеет только одну сторону: излить на человечество все грани жестокости. Войны были всегда, всему виной либо больные рассудки, либо социальное неравенство, а иногда все вместе. Сталин, Гитлер… Очень лестно думать что все ошиблись вокруг, чтобы не замечать что ты ошибся сам. Они оба палачи и я это признаю и не возвожу ни одного в ранг великого, хотя всегда с собой спорю о том, что своих врагов надо уважать ведь это часть победы. Убивают у людей близких, любимых и что? К Сталину ты со своим горем уже не пойдешь, никому горе твое и не нужно. Потом будут количество погибших скрывать, глаза замазывать, а людям плохо. — Война это безрассудство? Но у войны же есть правила, тогда в этом есть смысл. — Она так хорошо профинансирована и устроена в головы наших людей, что кажется такой устроенной. Правила большинства: кто больше убьет, кто будет более жесток. Правила зла, которого так много в мире, которое теперь стало слишком могущественным что может диктовать свои правила. Что хорошего в представлении того, что ожесточенная нация, которая поставила перед собой идеологические барьеры, военизировалась? Ничего, согласитесь? — Хорошее предположение. Что вас привело к тому что вы стали детским врачом? Как и в детскую литературу, люди не приходят к детям просто так. Должна быть какая-то исповедь, желание дать чего тебе не дали. Что-то стряслось в вашей жизни что вы теперь обязаны это делать? Александр и его стальной характер были положены перед знаменем этой трогательной истории, которую он мне, по всей видимости, хотел рассказать. Поэтому Осипенко оживился неестественно, колыхнулся, приглаживая жидкие волосы рукой и пытаясь не сталкиваться своими глазами с моими. Он словно нарочно вспомнил что загадочное одиночество помогает ему латать свою какую-то особенную рану, осмыслять свое горе, быть для себя другом и врагом. Он никому не отдаст этого. Капитан, оглушенный внутренней ностальгией, судорожно сглотнул, его губы задрожали, а сам он трепыхал с чувством того самого оголенного нерва, который не вылечить даже временем. Он вернулся к своему привычному отчуждению, выпрямился, точно передумал и решил прекратить разговор и уйти, но в самый последний момент выдержал натиск собственных эмоций, покачал головой устало. Осипенко мучала лихорадка памяти, которую он мог забыть только тогда, когда расцветал при наших с ним спорах. — При работе с детьми всегда надо задавать себе только один вопрос: а что есть в тебе такого, чем ты готов поделиться с этими замечательными маленькими людьми? — Александр задумчиво причмокнул губами, - что стряслось в моей жизни? А это вы спросите у моей Шунечки. Я не могу вспоминать об этом без слез, простите меня за такую слабость, можно сказать, всегда аккуратен с этими хрупкими воспоминаниями. Она была удивительная девушка и звали ее Мария Кац. Она была еврейка, мы познакомились с ней на курсантском балу. Я помню и то, что удивительнее всего было ее желание жить несмотря ни на что. Сынишка у нас был. Вот, словно передо мной стоит, сейчас так ухватится за рукав кителя и потянет снова лебедей кормить, а я ему про корабли, про флот, про врачей. В Нахимовское поступать хотел, мой вечный голубоглазый вихрь. Маша всегда сына хотела, а я в этих командировках экзаменационных постоянно был, не до детей. И верить не верил что кого-то так полюблю что захочу иметь с ней ребенка… Это как надо человека полюбить чтобы этого хотеть, хотеть создать с ним жизнь, разделить с ним жизнь другого, не менее невероятного создания, каким был и наш Аркаша. Помню как тогда я с ней по больницам мотался. Только со службы ногой, к ней сразу. Жутко плохо было ей в ту пору, так только помню было когда мы отравились пирожками с мясом в мое увольнение, когда ещё курсантом был. Она меня на выпускном лейтенантов встречала, вся такая в голубом пришла, улыбается, светится. Как сейчас помню, а я ей: «Машуня, едем на Балтику, там буду работать!». Так там и прожили после выпуска, там и Аркаша родился. После смерти Шунечки я вообще не знал как мне быть. Да, бывает такое с сердцами мужчин, которым за тридцать. Я словно потерял все, все потерял, ведь им вернутся обещал с фронта живым. Да я то вернусь, живым или наполовину уже не имеет значения без нее. Компас. Был и нету. Чувства себе запретил, только борьба чтобы себя новым сделать, а ничего не получается без любви. С тех пор я вообще не знаю как можно любить, как можно повторить все. Кажется, любовь это лишь однажды, лишь однажды это мудрое чувство посетило мою душу. И теперь, среди сотни чужих, других не нахожу ее. Ищу, ищу. Даже любить забыл как. Так ещё недавно совсем думал что меня невозможно полюбить, я ж такой скверный, такой вредный и злой. А я знал тогда что эти фрицы замышляют против евреев. Спасти ее хотел страшно, всегда говорил ей что не предам, прийду, спасу, ведь сердце почует неладное, заноет. Я ей укрытие даже сделал. Меня даже сердце предало! Заныло оно, да поздно: пришел я домой, а ее уж нет с Аркашей. Гитлеровцы словили и уволокли, только клок волос на полу остался. Я потом сразу умер и до сих пор не ожил. Я ей письмо написал, может, подумал, она вырвалась, она то у меня умница, такая ласковая была. А немцы мне в ответ прислали фотографии, — Костиныч промолчал, закусил губу и отвернулся, глубоко задышал, — что она в Освенциме замучана насмерть с сынишкой нашим, с Аркашей. Они ему… они ему органы поотрубали мужские чтобы, как в письме написали, «евреи не размножались», а перед этим на мороз их выгнали и сынишку моего в ров кинули, связали, и машинами обкатывали сверху, отчего Аркашик с ума сошел. А Шуню мою они на мороз выбросили голую, а когда она живая осталась избили и четвертовали, кинули в печь.       Оборвался у Костиныча голос на полуслове. Александр вскидывает руку и плачет прямо в локоть навзрыд, по-настоящему. Его глаза краснеют, он кусает руку с яростью, не обращая внимание на то, сколько боли приносят зубы. Капитан не сравнивает ничего с той болью, которая заставляет его глотку рычать и хрипеть. Он заливается слезами с наслаждением освобождения, а они скатываются прозрачными потоками на ткань, оставляя на ней темные пятна. Грудь у него поднимается и не успевает опустится, как выдает уже новый громкий всхлип, с которым Александр вздрогнет и укусит руку снова. Он не может остановиться в своих страданиях, и не может остановиться его чувство стыда за то, что он полностью захвачен слезами не в одиночестве, не в кабинете, а рядом со мной. Капитан сорвался и теперь ему жаль себя полностью, вместе с его страшной судьбой и неумением держаться. Он обещает себе никогда не плакать, кивая головой в новой волне слез, но тут же отступает и выдает, покашливая, необыкновенный, тяжкий вой. Не знает что делать и таращит глаза, потеряв контроль над эмоциями, снесшими ему все прежние заповеди о бессердечном, молчаливом эгоисте. Всегда держаться в необходимом полумраке этих странных характеристик и в один неожиданный момент потерять их все: Костиныч громко шмыгнул носом и расслабил руку, выбившись из сил. Сделать попытку вернуть все как было, он отвернулся от меня, а его большие, широкие плечи в сопении подпрыгивали. За все время войны можно было верить во что угодно: в то, что спастись можно, в то, что немцы на самом деле болваны, в то, что люди не умирают, а перерождаются. Но только не в то, что смелые мужчины могут плакать вот так, без знамен, не под гимн, без триумфа, по-человечески. Эта сцена ударила в сознание громким и вызывающим отрезвлением, я подскочила от чувства разливающегося, какого-то слишком реального ужаса. Сломанная судьба вопила и просилась наружу в этих стенаниях, Костиныча парализовало всего и он не смог спрятаться от меня чтобы я не видела его слабости. Он хотел чтобы я не играла против него, зная какой он на самом деле. Александр боялся себя настоящего, такого, который пережил страшные мучения; он боялся, что тот настоящий капитан будет плохим и больным, никому не нужным параноиком. Он боялся что капитаны бывают только храбрые, а он всего лишь подделка, которой не место среди храбрых. Все это было на разрыв, как в последний в жизни раз, это отвращало и привлекало, пробирало с жжением до внутренностей. Внутри что-то оборвалось, вскрикнуло порывисто и больше никогда не возвращалось как прежде. Невозможно было смотреть на это без чувств, невозможно было не вспомнить как все страшно и черно в этом мире и что мужчины плачут, плачут без остановки и не боятся осуждений, даже если думают то них. — А я всегда, товарищ Артемьева, думал что любить значит принимать таким, какой есть. — всхлипывает капитан из-за спины и украдкой улыбается, стараясь этим привести себя в состояние, — я всегда говорил, что любовь это терпение, а если не будет терпения, то начнется война. Терпение к нациям. Как, как я мог тогда подумать, что Шунечка, это ангельское создание, может кому-то не понравится просто потому что она еврейка? Она никому зла не делала, да за что ж ее так?! Как можно возводить в эти бессмысленные ранги людей, которые жили по-своему и не делали войны? Я не могу теперь любить потому что я предатель. Я не спас свою любимую жену, теперь злобой и холодом меня прокляла война, лишив самого главного факела — любви. Я навсегда теперь без нее, должен замолить свою вину тем, что спасаю детей, ведь когда-то не смог спасти Аркашу. Это мой долг. Я могу вылечить себя только служением, я могу попросить у Бога не бросать меня в котел с эгоистами только тогда, когда я буду жить не только для себя. Знаете, товарищ Артемьева, обязанности нас организуют, а человек так сложно устроен, что его внутренний мир надо обязательно содержать в рамках. Ну не можем мы скрыться от жизни или сделать так, чтобы за нас ее проживал другой. Неправильно это. Я себе тоже такое обязательство придумал. Не успел я спасти Аркашика, поэтому дал себе обещание: я должен успеть спасти последнюю детскую жизнь, если у меня иссякнут силы и это должен быть обязательно мальчик. Если я успею, то все мне простится, если нет — мне незачем тешить надежды. Воспоминания, конечно, на то и воспоминания, чтобы мы не делали прошлых ошибок. Ах, как же я бы хотел вернуться в то время, когда был счастлив. Знаю-знаю, не бывает так, течение жизни оно неумолимо, а если все время быть там где хочется, то это и не жизнь получается. Вот я запутался. — Хоронить своих детей это самое страшное. — подрагивающим голосом произнесла я. Капитан всхлипнул и несколько оживился из-за изумления. — У вас есть дети? — Нет. — Почему так уверены что это самое страшное? Я отвернулась, вспоминая как выхватывала из рук Игнаца письмо от матери из Ленинграда. Тогда было все кончено и для неё, и для меня. — Видела, знаю. — Видеть и чувствовать это разные вещи. Хотя то, с чего мы начали действительно страшная вещь. Правда все-таки то, что у каждого врача свое кладбище тех, кого он не смог спасти. — сначала Костиныч с раздражением дернул плечами, а потом в его взгляде будто мелькнула мысль что он слишком враждебно настроен. — Я вас не утомил? — Ни в коем случае, товарищ Александр. — я слушала капитана с открытым ртом, не заметив как своей рукой сжала его ладонь. Мне надо было сделать так, чтобы он проникнулся моим требовательным желанием выслушать все душевные порывы и не скрывался больше за маской хладнокровия. С этих самых пор оно ему уже не шло: трогательный, поразительно чувственный великан, который искал того, кому можно открыться и не ждать подвоха. Если бы он только бы мог, то забился бы как несчастный зверек в объятья чтобы наверняка знать что его опустевший мир кому-то пригодился. Я разрешила ему допустить эту ошибку в том что рассчитывать только на себя это правильно, потому что я слишком хорошо знаю каково это. — Товарищ Александр… Только прошу вас, никогда не называйте меня Шурой, меня это раздражает! Мальчишки в школе так дразнили за то что я двухметровый был. — Как скажете. Откуда вы берете ресурсы чтобы лечить детей и помогать им, когда вам самому нужна помощь? — произношу я свой очередной вопрос тихо, сразу же поправляя руками волосы, отчего они спокойной мягкой волной легли мне на плечи и приковали интригующий взгляд Александра, сидевшего ко мне в пол оборота. Осипенко совсем повернул ко мне свое чуть влажное от слез лицо для того чтобы насладиться русыми волнами вдоволь, а не затем, чтобы показаться еще уставшим и заплаканным. Стало заметно на его чуть посвежевшем виде как над губами нависла грубая и красная, шершавая полоска от того, что Костиныч слишком часто облизывает губы из-за своей невротической привычки. Он совсем забыл о ней и теперь, испугавшись что в нем все изменится из-за внезапно случившегося откровения, он облизывал губы тщательно и снова делал это беспорядочно, смешливо. — Это не секрет, товарищ Артемьева. Мы с Шуней иногда по вечерам устраивали литературные вечера: выбирали наши любимые книги и читали их друг другу. Ее любимой была книга Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея». Зачитывалась буквально редкой книженцией. А потом я все никак не мог забыть самую интересную фразу из книги: «Некоторые люди очень охотно отдают то, что им самим крайне необходимо». Это как раз про мой случай, я сам ищу спасение, поэтому спасаю и получаю ответ в этих благодарениях. Я оживаю от того, что я все еще нужен, что есть место мне на земле, даже если нету со мной Шуни. Мне нельзя до конца озлобляться, ведь что тогда будет? Буду бить детей потому что они непослушные и иногда верещат? Нет, это никуда не годится. Любить это отдавать частичку себя и никогда не жалеть. Любить и заботиться это не думать только о своей жизни, а стараться объединить две жизни в одну, оберегать и защищать. А почему это так трудно? Потому что добро и поддержка других людей требует большого внутреннего ресурса, называемого эмпатией, а у людей бывает его мало по разным причинам. Я вот всегда на Саныча смотрю, как он операции проводит, а сам невольно думаю о том, что человек один, а мир такой большой, а в этом мире так много напастей на этого одного человека. Боже мой! Нас всегда ждут тяжести в жизни, ведь жизнь всему-всему учит. Если человек хочет, как, к примеру, я, то ищет возможности, и я хочу это делать, лечить и спасать. — Где-то я слышала что человек это сложное искусство. Только где вспомнить не могу. Может, это вообще слухи. — Все слухи надо проверять, товарищ Артемьева. Это касается и нашей с вами ситуации со сплетнями. Пообещайте мне что больше никогда так не подставите меня, ведь никто же не может сказать, может нам придется еще работать вместе? Человек потому и искусство потому что у искусства есть предназначение, оно, как и человек. Искусство должно развиваться. — Если мы будем работать вместе, то это будет самым лучшим моментом моей учебы под вашим началом. Скажите, Александр, почему вы остались здесь с нами? Почему не ушли с другими в командовании? Вы что, не хотите отсидеться в покое и лишний раз поспорить с судьбой? Капитан добродушно посмотрел, выводя на моем лице своим пристальным взглядом известные только ему линии и формы. Это все было, по всей видимости, от волнения, он еще никак не мог успокоиться от своей истерики и очень смущался. — Вы такая любопытная, товарищ Артемьева! Никогда бы не подумал что в таком молодом возрасте мозг так пытлив! Скажу вам так: у нас есть в жизни только два варианта — сломаться или стать сильнее. Я выбираю последний потому что я могу отдавать, а не только принимать. Я всегда буду учиться жизни и спасаю тех, кто учится ей также, как и я. Я не потребитель как эта война, что забирает и не отдает.       В перекошенный заборчик из дерева, который окольцевал здание, постучался Саныч, вышедший на крыльцо быстро покурить между делом. — Капитан, самое время обсудить дальнейшие действия, иди сюда! Александр суетливо облизал губы и нехотя оторвал от меня свой настойчивый, всматривающийся взгляд. Щурился Осипенко сильно, отчего его глаза скрывались в нависших веках и морщинках, а сам он открывал рот, недоумевая где находится звук и сам его источник. Каждый раз пытаясь совладать со своим плохим зрением и яркими пятнами мира, режущими глаза, Костиныч морщил лицо и улыбался, а сейчас поднялся со ступенек и проследовал к двери, оставив со мной свой теплый взгляд. Он уходил все дальше и дальше от меня, накинул руки на забор и взял из ладоней Саныча бумагу, наклонил голову и сразу же ее закинул назад, придвинул листок к самому носу, считывая слабым зрением шрифт. Саныч неугомонно что-то вещал, вертел головой и соображал за двоих, пока Александр читал и читал бумагу. Раскрывая ладони, с видом советчика врач не отходил от капитана, ждал его комментариев и вскоре они вместе принялись спорить о содержимом этого загадочного листа. Я привстала с крыльца, которое прерывисто подрагивало от громыханий самолетов. Небо затянули мутные, грозные тучи, и снова земля, укрытая сплошь мантией почерневшего неба, загудела. Одной ей не сосчитать умерших бойцов, одной ей не вынести все тягости павшего Севастополя и никогда ей не забыть как бросаются наутек все яркие цвета с природы — листвы, цветов и солнечного света — в какое-то место чтобы снова вернуться обратно после налетов и подарить защитникам надежду. А в том месте схоронились и предатели со страшными сверкающими в темноте глазами, которые складывают цвета в красивые пазлы. Они знают про этот мир все и сразу же ничего, воображают себя гениями в кромешном беспорядке, зная на пересчет человеческие слабости. Беззащитность присоединившихся — их трофей, сбитые с ног снова поднимаются благодаря секте потерявшихся на распутье людей. В аду слишком тесно, поэтому он теперь на земле, а управляют им безликие. У предателей есть лишь незаконченное начало с которым им придется жить, оставаясь всегда неполноценными. Люди-оборотни без прошлого и без будущего, однако сейчас этому принципу жизни требовалось осмысление. Думать осторожно, чтобы не обмануть себя и весь механизм Нойманна и явственно ощущать то, как в нем становится все неудобнее и неудобнее. Под гнетом настоящей человечности быть вещью слишком пакостливо. Несмотря на все приходится снова отдать владения смирению и вспомнить все, чему учили и как это пригодилось чтобы сейчас дышать и думать. «А есть ли у них правда или это все ложь?» — после разговора с Александром назойливо вертелось в голове и не давало покоя.       Александр подскочил ко мне через пару минут, держа в руках бумагу от Саныча. Я надеялась по справедливости, что мне расскажут о содержимом этого листа, если я уже имела участь увидеть его. Нельзя было определить по выражению лица Александра счастлив ли он или нет, как и то скрывает ли он свои чувства или же попросту ему нечего добавить от своей израненной души и сразу показать это на лице. Костиныч долго стоял за моей спиной и не подавал признаков того что мой уход сейчас заставляет его волноваться больше, чем когда-либо. Каждая проведенная минута вместе только усиливала взаимность этого чувства и в моем сердце. Мне хотелось быть настоящей с ним в благодарность за откровение, это ощущение становилось все насыщенней, все необходимей до того самого момента пока не столкнулось с больным гноем изменщика. Две стихии встретились впервые и не знали чего ожидать друг от друга. Кто уступит первый? Идеологическое прелюбодействие, измена самой себе и боязнь стать сильнее потому что всегда говорят как трудно подниматься наверх когда уже упал и ни на что не надеешься. И это замершее в вечности мгновение было последним перед тем как Костиныч пришел в мое сердце и поселился в нем раз и навсегда. Я ждала со страхом того когда же он набросится со всей силой на мои секреты, пока я доверилась ему и ослабла, не ожидая соперничества. В таком молчании всегда рождается самый судьбоносный вопрос, которого можно бояться потому что ответ на него не получен, но очень пригодился бы. — Скажите честно: почему вы остались здесь? Что вы здесь ищете и чего вы не боитесь настолько, что продолжаете быть здесь, под открытым небом? Осипенко сверлил упрямо мою спину своим взглядом и не давал мне уйти без ответа на этот трогательный вопрос. Каждый из нас наивно ждал от друг друга первый шаг, но не делал его. Мы стояли поодаль: один из нас собирался уходить, другой тоже, но готов был ждать до конца. Окрепшая связь между нами теперь позволила нам не считаться с прошлыми обидами. Человек с отныне объяснимой любовью к собственной компании и я, тот кому так нужно освобождение для своего мира. Александр больше никогда не будет одинок, его не будет душить чувство отшельничества, а я стану самой собой рядом с этим удивительным человеком и возьму умение уживаться со своим внутренним миром, которого мне так не хватает. — Ищу грешника, с которым не страшно просить у Бога о прощении. Я ищу смелости просить о спасении вместе с этим запутавшимся. Разделить цену за искупление. Или правду, в конце концов, которая сможет мне показать что делать второй шаг не так страшно. Чтобы оторваться от невыносимой паузы я открыла дверь и нырнула внутрь с опущенной головой. Конечно, я была вправе чувствовать то, что сказала слишком много лишнего и разделила с капитаном свои планы. В этой войне живые умирают, а мертвые оживают. Смерть бывает не только физическая, но и моральная, которая раздавит и не вернет прежнюю форму. В какой-то момент это показалось мне чересчур правильным и безошибочным настолько, что нельзя было этим не воспользоваться. Торопиться в одном значило торопиться во всем. Ошибиться было нельзя потому что есть только одна жизнь, а с ней и одна самая страшная ошибка, которая уже совершена. Жизнь в долг? Александр Осипенко все еще стоял за дверью и его было хорошо видно из-за дверной щелки. Так стоят на расстреле — руки врозь, ноги широко расставлены, а тело напряжено. Костиныч, кажется, был готов на все, потому что простоял без движения на том самом месте еще пять минут. Он не знал как я наблюдаю за ним, но что-то заставляло его стоять вот так, долго и с ожиданием, которое не казалось глупым и смешным. Это что-то было между его слезами и моим доверием. Я могла вспомнить что за пазухой у меня нож, которым я должна была жестоко расправиться с капитаном в знак мести. Я могла потрошить Костиныча за его железное сердце, за всех немцев, за священную жизнь в обойме предателей, но сейчас я стояла и верила только тому Костинычу, который был ровно пять минут назад со мной. Я могла убить его, но не делала этого в затянувшийся час противоречий. Я не думала о том, что поступила неправильно, не корила себя, а спасалась только тем, что капитан в моих глазах стал талисманом собственного спасения от уз злодеев. После беседы с ним можно было решительно надеяться увидеть свет, идти, учась новому и знать что заблудиться в жизни это исправимая неприятность. Знать, что ты настоящий потому что ошибаешься и тебе не все равно на свои огрехи. Сила этой правды внезапно отрезала меня от искусственного страха, с которым живут заблудшие странники, которым все равно нечего беречь поэтому они теряют все что было, есть и будет. Да, Костиныч был слишком умен и верил что я вернусь к нему. Даже если не сейчас, даже если не завтра. А это ожидание на улице всего лишь доказательство этой веры самому себе, неверующему ни во что. И я вернусь к нему потому что эта его вера — настоящая правда. Я вернусь к нему потому что это возвращение нужно мне чтобы начать идти против терний. Циничный обмен Костиныча на мою душевную свободу? Сердце было с этим не согласно, предлагая свой вариант до тех пор, пока я не поняла что капитан не покидает моих мыслей. Я буду с ним не потому что он так нужен мне для задания, не потому что я вещь и должна сделать его таким же, сделать его услугой для немцев и не более. Я буду с ним потому что я чувствую, впервые так сильно чувствую без запретов что по-другому нельзя. Откуда это впечатляющее ощущение жизни внутри? Только Александр сможет дать ответ на этот вопрос, потому что он нашел во мне то, чего искала так долго я. Он нашел во мне то что смог осквернить Игнац; что осталось со мной, но все время боялось показаться и ожидало — томительно, напряженно. Я вынула нож, положила его на ладони, оглядела со всех сторон, прислушиваясь и на всякий случай запоминая чувство невероятного облегчения, и швырнула в шухлядку небрежно. Каким маленьким показалось мне мое несчастье! Как оно быстро истощилось и пропало, как много было стыда за то что я всего лишь испугалась немцев, а не попыталась освободить себя. Как было за то что у человека настоящее горе, но он пытается жить, а я позволила себе опуститься. Что-то изменилось во мне. С ощущением перерождения я быстро следовала мимо Лены и Феди, чтобы она не смогла попробовать сочинить всякие нелепицы. А вернувшись к себе Костиныч первым делом скомкал какую-то бумажку со своим каллиграфическим почерком, которая, по всей видимости, была важна и лежала прямо перед его глазами. Он выбросил ее в самодельное мусорное ведро и с блаженством улыбнулся, потирая ладонями лицо. Костиныч даже не проверил успокоилась ли Ленка, потому что, наверное, почувствовал себя слишком мягким и всепрощающим в это время.       Как-то он встретил меня в коридоре, держа в руках сверток. Что-то в этом прямом взгляде поменялось: он смотрел пристально, долго, будто пытался рассмотреть что-то большее, чем просто лицо. В этот раз в его взгляде сквозило что-то новое среди прежней холодности. Я держалась перед ним ровно, немного нервно поправила воротничок. Он в очередной раз от меня что-то хотел, но я была согласна на это. Вопреки сомнениям, он протянул мне лекарства для девочки. Это великодушие поначалу меня насторожило и я спрятала руки за спину, попятившись к стенке. Это не было завоеванием меня, но и не казалось мне снисхождением. Каждая вновь наступавшая на этого человека чуткость меня завораживала и отпугивала одновременно, хотя сердце все время щемило в каком-то непонятном приступе чего-то такого же непонятного мне, как немецкой пленнице. — Товарищ Артемьева, вот, возьмите, я нашел то, что поможет девочке из того письма, которое вы приложили к своей объяснительной. Здесь жаропонижающее, бинты, немного хинина. Вам хватит на первое время. — Благодарю вас, товарищ капитан третьего ранга. Я не думала, что вы все-таки прочитаете все, что было мною для вас написано. — Как же вы доберетесь до Учкуевки? — добродушно усмехнулся капитан и от улыбки на лице его поползли теплые морщинки. Он старался сократить между нами расстояние хотя бы словами и этой вызывающей добротой. — Я передам нужному человеку, не беспокойтесь. Он будет здесь совсем скоро. — А что с той девочкой, которой нужен врач? Почему-то я не увидел второго такого же письма. Я опустила голову и чуть сжала пальцы. Напряжение захватило меня снова, сильнее обычного. Нужно было довести дело до конца, пока я окончательно не попалась. Капитан все еще не сдает своих позиций в попытках уловить меня. — Она кормильцев всех своих потеряла. Некому за нее поручиться. Только один… старенький офицер за ней ухаживает. Но он не сможет ничего сделать. Осипенко пронзительным взглядом посмотрел на меня. В его глазах больше ни единого вопроса, только молчание и внимательность. Только мягкое сердце и забрезжившее доверие. Мы оба знали что наша встреча стоила того, чтобы оставаться здесь. Война для меня снова помощь бескорыстно?
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (1)