Danke

Горячая работа
NC-21
Завершён
63
1
Размер:
269 страниц, 138 751 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник

Инкерман. Старое.

Настройки
      Григорий Николаич знатно подсуетился: сразу же схлопотал на бумажке рапорт на выдачу медикаментов и дожидался только самого начмеда. Он так проникся этой историей, что было его даже жаль, вот так вот по-настоящему. Это был кладезь человеческого неравнодушия и любви ко всему живому, которое просит помощи. Григорий Николаич беспокоил остатки моей совести советского человека, пусть даже наполовину или меньше. Единственное, что я могла делать сейчас — использовать это и смущаться, чтобы он верил мне еще больше. Ленка Кареева сидела на корточках возле входа, подшивала на рукаве пуговицу и была абсолютно счастлива, даже неприлично. Я подсела к ней молча, рассматривая как она протыкает иголкой ткань и выводит нитку наверх и вниз. По коридору послышались быстрые и грузные шаги. Человек, который их издавал, наверняка хотел побыстрее дойти до нас, чтобы решить какой-то срочный вопрос. Ленка вскинула голову и всмотрелась вместе со мной, замечая показавшегося нам Костиныча. Этот недобродушный герой нагрянул внезапно, как грозовая туча, лишний раз напоминая мне за что довелось его невзлюбить. В его лице ничего не изменилось: по прежнему резок и холоден. Ленка вскочила, роняя рубашку на пол, выпрямилась как на плацу в воинском приветствие, которое начмед оставил без внимания, только легко кивнул головой. Кареева его не очень интересовала и было понятно почему: она должна была скоро выписаться и была шумной посетительницей этого достаточно тихого места. Оставалось только догадываться, как Кареева стала снайпером, которые сидят днями и не шевелятся в траве, однако эти мысли совершенно не занимали капитана. Он пришел чтобы досаждать мне в который раз и умножить нашу взаимную неприязнь друг к другу. — Товарищ новоприбывшая, ну-ка пройдемте. Я встала и без отговорок проследовала за капитаном. У меня одновременно были вопросы и не было. Внутри все дрожало, опаляло огнем страха и загадки что же может произойти за дверями кабинета начмеда. Капитан был неуместно любезен: пропустил меня в свой кабинет легким движением руки. Расположения этим он мог получить мало, но как будто надеялся прослыть не таким, каким я встретила его в первый раз. Костиныч присел на стул, не поворачиваясь ко мне. — Почему я узнаю, что вы, на минутку, даже не представившаяся официально, позволяете себе распоряжаться медикаментами? Что вы себе позволяете? — Личная инициатива военврача капитан-лейтенанта Григория Николаевича. — холодно отрапортовала я. — Да какая к черту личная инициатива! Личная инициатива будет, когда будет что-то личное. А пока! Личная инициатива наказуема! Сядьте! Вот, возьмите стул рядом со шкафом и сядьте. — вскинулся нервный капитан. Я огляделась вокруг, неуверенная ни в одном своем действии. Я как будто проиграла и все мои запасные планы, конечно же, не пригодились. Этого капитана было не так просто разгадать, поэтому я проследовала до шкафа, приставила стул к письменному столику и присела, ожидая что же будет дальше. Капитан заметил то, как я выпрямилась в самых враждебных настроениях, нисколько не смутился и присел на стул. — Ваше полное имя? Фамилия и отчество при наличии. — начал он допрос с пристрастием, приготовившись записывать. — Артемьева Полина Максимовна. — Год вашего рождения? — Девятьсот двадцать второй. Внезапно капитан поднимает глаза со своего листка и кидает в меня многозначительный взгляд, который меня смутил и обескуражил. Это было недоверие и какая-то шуточная ирония, брызнувшая от этих глаз. В этом человеке слишком много секретов. — Что-то не так? — не сдаваясь, я шла напролом: заглянула капитану в его маленькие глазки, показывая, что натиска я совершенно не боюсь, хотя коленки содрогнулись не раз. Все это походило на пытку, он укрощал меня как мог этим жгучим взглядом, но отвернулся, хотя и показал, что в игру эту вступать совершенно не намеревался. — Продолжайте. Разрешите одолжить ваш паспорт. — капитан протянул ко мне свою ладонь, а сам продолжал записывать. На мгновение я остановилась, замерла и опустила глаза. Паспорт и медицинская корочка с курсов были помечены Игнацем и это могло сыграть со мной злую шутку. Меня могло выдать тело: горели щеки, блуждали руки, как будто не мои и тонна испуга, которая мгновенно придавила меня почти что насмерть, придавала моей уверенности какой-то насмешливый вид. Я пыталась совладать с собой, все также выпрямилась, неслышно выдохнула и протянула капитану документы: паспорт и корочку с медицинских курсов. — А где же вы служили, товарищ Полина? — спросил капитан, усмехнувшись. Он снова навязывает мне свое недоверие. Я принимаю его уже чуть спокойнее, испугано и с надеждой что все-таки мне удастся миновать западню из этих темных, вдумчивых глаз. Они по мне все крались и карабкались, все время давая понять, что Костиныч испытывает куда больший интерес к моей личности. Мне казалось в его глазах мои уловки быть уверенной в себе только уродовали меня и вызывали подозрение. — Санитарный пост, штольни Инкермана. Начмед вскинул брови и хмыкнул себе под нос. — Какой у вас поистине боевой путь. За это вас надо уважать, что вы работали на такой фабрике жизни и смерти. Это все хорошо. А как же тогда вы оказались здесь, позвольте-ка вас спросить? Вопросы об этой истории меня напрягали. Каждый хотел лично услышать это, как будто разделял мою учесть, хотел помочь, хотя бы сочувствием и пониманием. Но всего этого было не надо, хотелось только побыстрее разделаться со всем этим, чтобы никакие человеческие хорошие чувства мне не мешали. Я закатила глаза, хмыкнула нетерпеливо: — Послушайте, я же вам говорю: Я санитаркой была в Инкермане. Потом налетели немцы, ну, с воздуха, знаете ли. Потом пожар, сильное задымление. Воздух стал токсичным. Завалило все входы и выходы. Туда вернуться я не смогла, сами понимаете. Я с подпольщиками все это время была. Они не разрешали контактировать с кем бы то ни было. Связи не было у нас, ну, понимаете? Да и ели что попадется. Я там детей лечила и стариков, но у нас девочка заболела сильно, надо было врача найти, который поможет. Но Николич сказал, что вы здесь нарасхват, предложил лекарства. Александр с интересом слушал мой рассказ, а сам щелкал страницы паспорта и карточки, особенно не вглядываясь, но ничего не пропуская нарочно. Он то останавливал свой взгляд на мне, кивал головой, даже улыбался, то снова становился холодным и закрытым. — Вы мне еще ничего не говорили. — он повернул голову по направлению двери, — Товарищ Савичева Ольга! Приказываю немедленно явиться в мой кабинет с целью получения распоряжений. Олечка была здешней санитаркой, забитая и какая-то сонная маленькая девушка с зелеными глазками. Было слышно как она быстренько перебирает ножками и гремит медицинским оборудованием, отвлеченная от своих дел приказом. — Товарищ Савичева Ольга по вашему указанию прибыла! Костиныч устало на нее взглянул, отмахнулся от этих символов и подошел к ней. Олечка захлопала глазками, открыв рот и готовая ловить его каждое слово: — Да прекратите это все, товарищ Савичева, вольно. Вы мне вот что принесите: в соседней палате документы в шкафу. Ящичек отодвинете, там увидите папочку, на ней будет написано: «Инкерман». Помнишь, нам её Паша рыжий передал из Инкермана, когда приезжал? Вот молодец, теперь иди и принеси. Пока Олечка помчалась в соседнюю палату, где был Григорий Николаич и другие военврачи, Костиныч испытующе молчал и качал моими документами в воздухе, попутно что-то записывая. Казалось, его интерес только зрел и зрел, но нельзя было назвать его полезным для меня. — А до того, как вы на подпольщиков вышли как же вы существовали? — Вот так вот. Без еды. Без света. Только бинты были. Начмед прихлопнул кулаком по столу и повысив голос, сказал: — Не передёргивайте меня! Где были с зимы сорок первого по сегодня? Почему вас никто не ищет? Почему у вас нет отметки из штаба? Почему в комендатуру не обращались? Ему было меня, наверное, не видно из-за шквала вопросов, поэтому Костиныч даже не взглянул на меня. Я сжала кулаки на коленях и сделала судорожный вздох. Стены в кабинете стали давить и стало невозможно жарко. Этот человек пытается еще раз доказать что я — никто и звать меня никак, но второй раз я не дам никому этого сделать: Нойманна поработал с этим более, чем досточно и у него получилось меня сломать. — Товарищ капитан третьего ранга, — начала я неспешно, — я знала, что вы спросите про отметки. Но после того как штольни взорвали, я ведь не сразу пришла в себя. Меня подобрали ребята из подполья, выходили, спрятали. Командования у них не было, никакой связи — только ночные вылазки. Я не могла никуда обратиться. Когда смогла идти — пошла. А потом был обстрел… я несколько дней была в лесу, не понимала, где фронт, где наши. Меня потом они меня Учкуевку определили, там были больные и раненые жители в подполье. Когда встретила Лену, она просто взяла меня за руку и привела к вам. Я боялась идти в комендатуру. Капитан поморщился и отвернулся. Он был не впечатлен этой историей, хотя и заметил, что я очень старалась. — Что я про комендатуру вас спрашиваю, вас бы никто там не слушал. Я вскинула на него растерянный взгляд и проговорила с шипением: — Это еще почему? Внезапно начмед встрепенулся и встал со стула. По спине пробежала невыносимая слабость и отправилась прямиком в ноги. Он подкрадывался ко мне все ближе и ближе, остановить его натиск было невозможно. Капитан остановился сзади меня и положил руки на спинку стула, наклонился и обжигая меня своим дыханием, произнес: — У вас, Артемьева, что — паспорт в железной коробке хранился, пока вы по развалинам ползали? Я пожала белыми губами и вздрогнула от этой яростной нападки. Меня больно кольнуло изнутри, ведь я понимала без лишних слов к чему эта злостная ирония. Когда мне довелось помолвиться с Игнацем, паспорт у меня отобрали и подделали с точностью. Все документы были проклеймены Игнацем на задничке настолько искусно, чтобы моя засылка не принесла много вопросов. — А даже если и в железной коробке. Это не преступление против Советского Союза — хранить свои личные вещи гражданина в порядке. — бесстрастно отрезала я прямо в лицо капитану и ровно села. Начмед усмехнулся этой смелости. Это «держание молодцом» удивляло его и как будто даже радовало. Можно было сказать, все это приближало его ко мне и отбрасывало. Капитан воодушевился этим контрастом и уже не мог остановиться. Снова уселся за стул и начал писать на своих желтоватых бумагах. — Вы слишком собраны для человека, который якобы жил под землёй, без приказов и командиров. Какую задачу здесь выполняете? — Я — медик. — Это вы уже говорили. Олечка затопталась возле двери, поддерживая подмышкой плотную коричнево-серую папку, перевязанную чтобы оттуда не выпадали бумажки. Пока капитан соображал, как же меня еще покрасивее вывернуть наизнанку, она учтиво стояла в двери, ждала и подавала шумом бумажек знак, что уже выполнила приказ. Костиныч поманил ее рукой к себе, взял пухлую папку и стал перелистывать с самым настойчивым интересом. Я, сгорбясь, сидела и изредка замечала, как начмед щурится и поглядывает в свои записи. В какой-то момент его руки остановились среди кучи фотографий и описаний. Он пристально вгляделся в карточку бойца и откинулся на стуле с вызывающим самодовольством. Сразу было видно: капитан не будет давать мне шанса выкарабкаться, по крайней мере, на своем допросе. — Какая незадача: видите ли, товарищ матрос, вы действительно сказали правду про службу в штольнях, но вот с зимы сорок первого вы числитесь без вести пропавшей. У вас нет рапортов, как и нет записей после этой пропажи. Ни одной медсанчасти, где бы вас ждали… Так что — последний раз: где же вы были все время? — Мне вас жаль, товарищ капитан, потому что вы думаете, что если человек остался жив — он уже подозрителен. Давайте всех расстреляем тогда, что вы! Мне то не жалко! Я работала не покладая рук в подполье, не спала ночами, не ела и не слышала ничего, кроме стона и плача, а вы меня по крупичкам разбираете! Я считала, что жива — значит, нужна. А вы смотрите на меня, как будто я враг! Я опрокинула голову на капитанский стол и засопела в слезах. Ни стыда ни совести: я поверила самой себе впервые так сильно, что вся эта история пришлась мне по вкусу и вызвала какую-то жалость. Я могла играть сколько угодно, я могла клясться себе в том, что найду ключик к этому мрачному капитану, однако эта лавина страха и боли, которая хлынула с моих плеч прямо в душу, резала меня и корила все сильнее. Я отдавала каплю за каплей предательству даже сейчас. Все эти ловушки и обходные пути настолько измотали меня и затащили все дальше от людей, что я буквально растворилась и не могла ничего ощутить, только то, как пинают везде: и русские, и немцы.       Костиныч только отодвинулся от меня, совершенно не собираясь поддаваться на эти девичьи выходки. Никакой мускул его лица не дрогнул при виде того, как я скулю себе в руки и это было садизмом, который, к сожалению, оставался частой практикой допроса новоприбывших с подозрительными документами в частях. Человеческое доверие было извращено до такой степени, что мужчинам было не жалко даже таких девочек, которые хоть и не были настоящими, но пытались. Мужчинам не было жалко женщин, потому что я, в этой форме матроса и в кирзовых сапогах попросту боевая единица, а не объект страсти или чего-нибудь еще. Меня нельзя было любить по-настоящему, сочно, безудержно, да как и другую любую женщину, потому что мы железные, мы неукротимые, мы все — война. Я не могла остановиться и плакала, вытираясь рукавами рубашки. Я была, быть может, самой безобразной девочкой на земле, сопливая и смазанная, и мне было стыдно перед капитаном за всю эту слабость, которую я даже сама не ожидала. Он равнодушно, не поворачиваясь, посмотрел на меня и мне окончательно показалось, что я полное ничтожество.       В коридоре кто-то спешно бежал к двери начмеда. Кто-то пыхтел, потом свистел, потом грохнул сапогами в пол и окончательно затих. Из-за щелки двери показалась светлая толстая коса, а потом туда заглянула Лена с выпученными глазами. — Товарищ капитан! Разрешите доложить! Костиныч нахмурился, отложил карандашик и замер. Заявляться к нему в кабинет без разрешения — идея не очень, но Ленке было на это наплевать. Умирать так с музыкой. Я видела ее в двери, как она, натужившись, вползает в кабинет, и благодарила эту жизнь за то, что этот светловолосый волжский ангел наконец-то прервал эту смутную и безрадостную вакханалию. — У вас что-то срочное, товарищ Кареева? Если нет, обождите за дверью. — Обижаете, товарищ капитан третьего ранга, я без срочного сообщения не являюсь! Это правда очень срочно! Это касается чести наших доблестных солдат Красной армии и флота. Я сидела еле живая и ловила каждый взгляд Кареевой, пока она уселась, по ребячески улыбаясь, на койку перед начмедом и вытянула ноги вперед. Сейчас должно быть что-то озорное, то что взорвет нас — Товарищ капитан, а вы не хотите выпить чайку? Чаек отменный, зуб даю! Вы заходите как только сможете! Только надо побыстрее, скоро привезут раненых! — Так, товарищ Кареева, давайте вы не будете пудрить мне мозги, а выйдите отсюда. Если вы пришли сюда попить чаек, то спешу вас огорчить вы немного ошиблись дверью. Это не буфет, а я не официант. Покиньте помещение. Ленка была уморительно неосторожна с этим Костинычем, виляла перед ним, как хвостик, глядела, наклонив голову, будоража его несломимое молчание резвой улыбкой, как будто знала: этот загадочный герой не останется равнодушным на — Никто вам ничего не будет пудрить, правда-правда! Посмотрите на эту Польку, ну какая же она пудреница? Это же просто ангел во плоти! — Ленка уже успела кинуть взгляд на предметы со стола Костиныча, — вы вот ее за зря так допрашиваете! Это такая ценная личность, я её с тридцатого года знаю! Золотые руки, прилежная, молчаливая, осторожная и способная ого-го! Да я за нее ручаюсь, товарищ начмед, вы знаете, я чище чистого, врать вам не буду, да честное комсомольское! Она меня в сорок первом перевязывала, когда нечисть эта налетела. Были у нас там дела еще какие, целая боевая история! Вы ее возьмите, возьмите, товарищ капитан, сжальтесь, девчонка то хорошая. Ленка так убедительно старалась, что даже вспотела. Талант умолять у нее был чудесный. Я сидела все еще шмыгая носом, хлопая склеившимися от слез ресницами и взволнованно ожидая приговора. Разложенные бумаги на столе Костиныча не могли мне ничего обещать, а сам капитан не собирался их убирать. Это было угрожающе. — Так вот что у вас называется «попить чайку». Вы пришли меня тут разжалобить в конец! Знаете, поручиться за товарища дело хорошее, но я попрошу вас больше не врываться в мой кабинет, а еще не вмешиваться в мои дела! Можно сделать так, чтобы в этом чертовом заведении все делали свои дела, а? И вообще, когда у вас выписка? Так, где же это… назначение ваше… — Костиныч открыл шкаф под столом, порылся в своих бумажных стопках и кинул поверх прежних бумаг новые. — Чтобы через неделю вас здесь не было! Все! Он яростно кинул карточку Кареевой обратно в шкаф и с треском закрыл его. Вот так просто капитан оторвал меня от спасения и Ленка тоже осталась ни с чем. Мы переглянулись, чтобы молчаливо обменятся своими впечатлениями: Ленка втянула шею и смотрела на меня так, чтобы я поняла — она пыталась вызволить меня из этой западни. Капитан положил передо мной чистый листок с карандашом и монотонно заговорил: — Если вы враг — вы опасны. Если не враг — вы незаменимы. Я не знаю, кто вы, поймите, товарищ Артемьева. Будете работать — живите. Ошибетесь — не ждите второго разговора. Тут только так, никак по другому. И вот что. Напишите мне вот на этом листке объяснительную. — Сегодня? — Конечно сегодня. — А в какой форме? Капитан смотрит на меня с непониманием и приподнимает брови. — Обычной. Как учили. Фамилия, звание, дата. Где были. С кем были. Что делали. Почему не было связи. И главное — почему только сейчас. Давайте, давайте, товарищ Артемьева. Все, что вы мне тут наговорили, а может лапшу на уши навешали, этот пустой звук. Вот чтобы это не было пустым звуком, вы мне потрудитесь написать. Имя мое оставьте свободной строкой. Пишите только без фантазий, как есть, не надо воображать. Правду, может быть вам поверят. Я придвинула к себе листок и начала писать маленьким тупым карандашом.

Объяснительная записка

от Артемьевой П.М. На имя капитана 3 ранга … Июнь 1942 года, г. Севастополь

      Я, Артемьева Полина Максимовна, 1922 года рождения, звание — матрос медицинской службы, направлена в санитарный пункт штолен Инкермана в июле 1941 года. В ходе массированных артиллерийских обстрелов и бомбардировок, объект был частично разрушен. В момент подрыва входа находилась в отдалённом секторе (улица), выполняя перевязку раненого. После обрушения выбралась через запасные проходы, ориентируясь на слух и интуицию. Связь с командованием отсутствовала. В течение продолжительного времени (ориентировочно 8-9 недель) находилась на окраине города, скрываясь в разрушенных постройках и укрытиях. Доступа к средствам связи и передвижения не имела. Рацион ограничен. Оказывала первую помощь в подразделениях партизанских отрядов в Учкуевке, была направлена в Севастополь за врачом для спасения мирного населения. Контакт с действующими подразделениями установлен в июне 1942 года, после случайной встречи с старшиной первой статьи Еленой Кареевой, эвакуированной ранее в лазарет. По её инициативе прибыла в медицинский пункт для оказания помощи. Документы: паспорт и удостоверение о прохождении курсов первой медицинской помощи — при себе. Плену не подвергалась. Своих обязанностей не уклонялась. Готова продолжить службу, работать под наблюдением и предоставить дополнительные объяснения по требованию командования. Прошу учесть, что действия мои были направлены на сохранение жизни, и я действовала в условиях полной изоляции и отсутствия приказов.

Подпись: Артемьева П.М. Дата: июнь 1942 г.

      Я выдохнула с облегчением, еще раз перечитала. Мне потребовалось еще совсем немного чтобы все было складно. Это была всего маленькая деталь, записка от матери девочки, которой якобы нужны были медикаменты. Конечно, поддельная, как и вся эта история. Конечно, поддельная, как и я сама. Но такая едкая и беспощадная, похожая на последнее слово назло, когда ты готова ко всему. Костиныч тем временем столкнулся в дверях с Григорием Николаичем, который перед его глазами стал за меня просить пару медикаментов со своим рапортом. Этот наивный человек попался в мои сети и сейчас я понимала, что все в этой жизни повторяется. Когда то я также попалась Игнацу в его колкие лапы. Эта цепь уже не вызывала у меня ужаса. Я могла услышать что они долго спорили, что-то объясняли, опять спорили, а капитан был необычайно резок и активен. В конце концов, он зашел и, не ожидая, что я все еще здесь, резким движением руки выхватил у меня листок, пробежался по нему глазами и кинул в папку, которую захлопнул и небрежно отбросил. Отдал паспорт и карточку о курсах. Конечно, это было не все. Только выходя из кабинета я мельком заметила как на той бумаге, на которой во время допроса Костиныч что-то писал, был рапорт на мое отправление на фронт, в пекло, из-за ненадлежащего поведения. — Вы свободны, товарищ Артемьева. — заметив мой интерес к этой бумаге, начмед поторопил меня.       Я утерла слезы рукавом, поправила распушенную челку. Внезапно мимо меня проскочили медсестры и один лазаретовский медбрат под сигналы санитарной «эмки». — Товарищ начмед, получите, распишитесь! — вбежал рыжий медбрат, запыхавшись. — С передовой машина прибыла! Двое тяжёлых, один ребёнок с осколочным в животе! Надо спасать! Капитан как по сигналу поднялся сразу и вытянулся. Всё, что было минуту назад — чувства, вопросы, подозрения — отступило. Осталось дело, поэтому он легким ветром промчался в операционный блок мимо меня. — Всем — по местам! Давайте, давайте! — суетился уже Владимир Саныч. — Операционную подготовить. Где Литвинова? Позовите сюда всех, ну некогда, товарищи! — В перевязочной, ассистирует. — Ну так вы позовите! — крикнул Костиныч из коридора. Все засуетились и были точно не в себе. У людей дрожали пальцы, потому что они на самом деле не знали как все будет, а на них была большая надежда. Я сделала пару шагов вперед и увидела все это снова. Снова это все повторилось для меня. Это все как тогда покрыло меня холодным липким потом от ужаса: вывернутые ноги, раскромсанные тела и какая-то маленькая, теплящаяся жизнь где-то там, среди этого обезображенного тела, которое сложно было назвать человеком. Сразу за этим послышался грохот: распахнулась дверь, в коридор ворвались люди. Медсёстры, санитары, врачи уже с повязкой на шее и закатанными рукавами, потемневшими от засохшей крови. Они не успели опомниться, но уже должны идти напролом, вопреки смерти, которая так быстро здесь наступает. За ними — двое солдат с носилками. На сером брезенте лежал молодой парень, едва живой: вся его грудь была в крови, а одна рука, кажется, уже не шевелилась. Где-то закричал ребенок: жгуче, надрывно и страшно. Это все, на что у него хватало сил. Пахло кровью, потом, йодом, а возле двери пахло горячей машиной. Начмед оказался возле меня, схватил за плечи, затряс. — Товарищ Артемьева, нужны ваши руки. Это ваш шанс, поторопитесь. Я побежала за ним, в кутерьме столкнулась с Олечкой. Олечка, как потом узнала, была канцеляристом и следила за документацией. Нужно было без промедления попросить у нее форму и это самый подходящий момент. — Товарищ медсестра, я же без формы, я не могу приступить к операции. Олечка мигом сообразила, бросила на меня короткий взгляд и пока была секунда, дернула в подсобку. Дверь открыть оказалось непростой задачей, так как слишком много людей бегали по лазарету. Полумрак и стойкий запах перекиси в ней, все рваное, не по размеру, но это не имело никакого значения. — Держи. Все, чем богаты. Сама разберешься? Я кивнула и в спешке переоделась. Нужно было в спешке, но не допуская осечек. Олечка пообещала мне после операции определить свой личный шкафчик. Комната была небольшой, но организованной до сантиметра: железный стол в центре, покрытый простынёй, уже пропитанной пятнами детской крови. Над этим всем трудились эти доблестные люди, которых я хотела обмануть. Они сложили по стенам полки с бинтами, коробками с инструментами, эмалированные лотки, какие-то баночки с растворами. Они успели даже поставить возле стены металлическую раковину. Они спасали людей и спасались каждый раз сами, давая жизнь другим и продлевая себе. Я стояла возле стола для хирургического инструментария с выложенными щипцами, зажимами, иглами, сверкающими в холодном больничном свете и судорожно вспоминала эти бесконечные, громкие ночи штолен, где день тянулся как год, где не было выхода никакого другого, как тонуть в крови и несчастье, беспощадно стареть и пропадать. Руки должны были помнить безотказно эти железные приборы, кующие своим копошением во внутренностях жизнь. Внутри пронеслась холодная дрожь, а ладони покрыло горячей влагой мне — нужно было приступать хотя бы как-нибудь: неуверенно, злостно и по памяти. Мне нужно было присвоить хоть часть того героизма, который был здесь, хотя это и выглядело слишком дурно. Воздух содрогался от спешки уже который раз, две медсестры что-то передавали друг другу, Олечка нервно перебирала инструменты. Я не могла пошевелиться и повернуть голову, чтобы хотя бы как-то осмотреть эту невинную маленькую страдалицу. Я окаменела от собственной вины и бесчестия, я знала что это горе — часть меня. Это все, чему я отдала свою душу. Эти детские раны, в которые я тоже вложила свое согласие, тогда на ладони у Игнаца. Эти страдания были учинены мной, такой взрослой, но такой глупой. В углу на каталке лежала семилетняя девочка, бледная как полотно, с запекшейся на губах кровью. Платье у нее перерезано, без ботинок она напоминала брошенную на помойке куколку, которая когда-то вызывала интерес, а сейчас ее постигла такая участь. Полуживые дети всегда казались такими ненужными в этом мире, когда их привозили перерезанными как котят дворовыми хулиганами. Они не могли ни защититься, ни понять, почему жить оказалось так больно. Девочка тихо скулила, все еще продолжая защищаться от взрослых — дикая и перепуганная. Она уже угасала и ее тельце незаметно худело, становилось как будто прозрачным. Капитан был уже тут, в халате поверх формы, с закатанными рукавами. Он был сосредоточен и готов был действовать. — Ранение в живот. Она без сознания. Имя Вера, семь лет, — отчеканил холодно санитар, укладывая маленькое тело на стол. Я замерла и выпрямилась, грудь сжало тисками, сильными и колющими. Я даже не успела увидеть лицо. Только худые ножки, босые пятки и кровь, пропитавшую платье. — Товарищ Полина! Не стойте как засватанная! Выставка вам что-ли? Живо! — голос капитана звучит резко, как удар и позволяет мне проснуться от вечных мыслей. Он уже умывает руки, просит спирт. Последнее мое чувство, что чужой халат великоват, а перчатки чуть свободны. Александр склоняется над девочкой. — Дышит? — Слабо дышит. Пульс нитевидный, — отвечаю я, удерживая маленькую ладошку. Она была ватной и тяжелой. — Режем, — шепчет он. Через секунду у Костиныча оказался скальпель в руке. Я ловила каждое его движение. — Ткань раздвинь. Вот так… держи. Сколько было борьбы в этом маленьком теле… Начмед работал быстро, потому что осколок задел кишечник и началось внутреннее кровотечение. Его руки были ловкими и точными, а движения походили на танец. В операционной только дыхание и легкий треск инструментов — особое звучание этой белая музыка спасения здесь и в других госпиталях, лазаретах. — Жить будет? — срывается у меня. Костиныч небрежно бросил через плечо: — Если зашьём, проживет до ста лет. Девчонка крепкая, с характером. Наконец он выпрямляется, вытирает лоб, бросает инструменты в таз. — Все, товарищи. Александр смотрит на неё — взгляд долгий, полный усталости и чего-то нового. Но он тут же отворачивается. Еще бы, он слишком горд, а я все также его недолюбливаю. Он не угадал, что сейчас, когда мы плывем в одной лодке, будет залогом нашего дальнейшего примирения.       Как и положено, Олечка отдала мне в личное пользование шкафчик. В нем, как в истинной шкатулке с секретами, я припрятала документы и свои вещи, среди которых были и те самые подаренные Игнацем ботиночки. Я пронесла их сюда в мешке вместе с винтовкой. Это вся моя свобода, вся любовь и вся жизнь, это не обувь, это кандалы. Ступни требовательно заныли, отвечая моему желанию надеть немецкий подарок. Я достаю их, изучаю уже знакомый каблучок, расстегиваю с замиранием застежку. Добротная кожа, европейское качество и работа тех людей, которых поглотило служение великой Германии. По лицу катятся крупные горячие слезы и тяжело замирают на кончике носа, нависая прозрачной каплей перед тем как упадут и разобьются во влажный след внизу. Впервые в жизни это было чувство простого девичьего несчастья. Нет, оно отличается от того, военного когда все вокруг мрет. К войне постепенно привыкаешь, живешь в этом кромешном ужасе, но что-то в тебе никогда не изменится. Я хочу любить, целоваться, даже если это только сильно стиснутые губы и как следует зажмуренные глаза. Я хочу быть девушкой и не пытаться разрешить свои слабости одной только верой что немцы за меня все решат. Я хочу чтобы мои слабости были настоящие, которые делают девушку девушкой. Смешно и грустно, ведь в мире так много того, чего действительно надо жалеть. Игнац никогда не был по-настоящему нежен. Он не позволял себе двусмысленных взглядов, не выверенных дозволенными сантиметрами прикосновений, симпатичных смягчений и любовных будоражащих оплошностей. Работал четко и слаженно, бездушный железный палач для одного захудалого двадцатилетнего сердечка. Когда мы шли на концерты, где все садились в кожаные кресла и выставляли вперед ноги с начищенными до блеска сапогами и пели патриотические песни под картины вождя, он доставал свою деревянную расчесочку, смачивал ее под струей воды и зачесывал волосы влагой. Они тогда становились послушными, словно покрытыми сияющими лаком и держали от воды безупречную, гладкую форму. Он всегда любуется собой после этого, поправляет форму, хмыкает на свое отражение, а мне на сборы всегда засекает время. Если время выйдет, он имеет права меня ударить, но он почему-то только хватает за щеки и больно-больно их сжимает пальцами, рассматривает лицо и то, как я успела привести себя в порядок за все это время. Всегда в строгой спокойности, чопорный и довольно болтливый, Игнац знал про меня все и делал саму меня для себя тайной: учил меня стрелять, говорить по-немецки, но всегда держал дистанцию и чувствовал себя при этом совершенно отлично. Тогда я думала что он не мужчина, ведь он делает правильные связи между женщиной и мужчиной посмешищем. Потом я думала что он просто хладнокровный узник собственных принципов и была права. Я помолвлена на такой же безликой вещи, как и я сама… Сегодня Нойманн добрый, может даже угостить чем-нибудь. На удивление он не заставляет просить меня, ведь я должна выработать в себе правило любви к попрошайничеству перед «высшими». Только тогда они смилуются. Когда у немцев праздник, он может мне позволить есть самой, а в обычные дни он угощает прямо с руки, как собаку, контролируя величину откушенного куска. А потом он становится злым без причины, потому что второсортные люди плохи в этих связях причины и следствия. С барского плеча не перепадет ничего, только маты и ругань, бесконечное словесное битье меня, его несчастной игрушки, которая стерпит все во имя того момента, когда ее хозяин смягчится и помилует. «Närrin!» — его любимое ругательство даже для предметов, что падают вниз на пол когда Нойманн свирепеет. Для него нет правильного рода даже у предметов, потому он называет укатившийся карандаш дурой, потому что сам решил как будет он звучать, потому что только он знает как будет рядом с ним существовать та или иная вещь.       Рыдая и выдавая тихие всхлипы, я стягиваю рубашку с себя и смотрю в зеркало. Широко посаженные карие глазки, маленький нос и тонкие губки — падший ангел, который сделает все что ему говорят чтобы снова тешить себя обещаниями о спасенной жизни. Отражается сине-зеленая кожа, уродливо натянутая на каркас выступивших с усилием ребер. А над ними маленькая грудь. Я касаюсь её, провожу пальцем по слабо розоватой корке свастики, которая удивительным образом не может зажить полностью спустя столько времени. Истощенный организм принимается за «латание» увечий с трудом, не решаясь расходовать ресурсы сразу. После двух гноений резанных ран заживает вдвойне хуже. Я бунтую и не спешу к врачу, не спешу искать халатик. Я смотрю на свое тело и испытываю жгучее отвращение, воспитанная в немецком плену брезгливому ощущению к своему телу. Женская кровь делает меня грязной и оскверненной молчанием перед мужчинами. Мое тело нужно для воспевания немецкого величия перед сломленным духом, а не для того чтобы его любили ночами. Даже если и полюбят, то выбросят сломя голову прочь, потому что вещь предназначена для использования, а любовь — конфетное одурачивание, лишающее здравого смысла. Любовь это картина, это художество с его тысячами смешанных цветов и оттенков, но искусство так сомнительно, потому что кому-то нравится, а у кого-то вызывает раздражение.       Зеркало ловит невнятное мельтешение за моей спиной. Кто-то старается подсмотреть, но делает это словно случайно. Я спешно оборачиваюсь и пытаюсь отгадать кто же этот бесстыжий расследователь девичьей натуры, тут же прикрывая грудь ладонями. Но за дверью слышатся только удаляющиеся шаги, хозяин которых вовсе не хочет быть замеченным. От испуга я набрасываюсь на найденный внезапно халатик, примеряю его и делаю вид что совершенно не из-за странного наблюдателя так спешу покинуть место и что мне совершенно нечего скрывать, ведь заветы коммунизма совсем о другом. Нужно было забрать документы с собой, надеть кольцо. Но одно я не заметила: мой паспорт выпал из медицинского халата. Зря. Когда я пришла уже после операции его нигде не могла найти. Моя немецкая метка пошла гулять по миру и неизвестно куда она забредет…
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник