Danke

Горячая работа
NC-21
Завершён
63
1
Размер:
269 страниц, 138 751 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник

Дядюшка Ганс

Настройки

3 июля, 3:20 утра

      Живу? Жесткая койка режет кости. Понемногу возвращается потерянная чувствительность, а чуть приоткрытые глаза вместо мира видят бинты на ногах и руке. Все вокруг словно радуется моему возвращению поэтому такое интересное и привлекательное. Доблестный спаситель заставил поверить, что кошмар имеет конец, но так ли это, когда его самого нет рядом? Неужели может стать легче человеку, который умер? В смерти хорошо лишь то, что я больше никогда не переживу этот ужас. Я настороженно слушаю биение сердца, как никогда спокойное, и вместе с ним осознаю что все наяву. Струится дым из черно-коричневых щелей, звуки, вязкие и тяжелые, монотонно перелезают через камни. Свинцовое тело саднит и ноет, переживает рождение заново в утробе этой июльской ночи. Невозможно произнести ни слова, только мысли в голове плывут неторопливо, похожие на мечтания. Давящая на виски тишина становится зловещее с каждой секундой. Сейчас мир казался мягким и благосклонным, а всего какой-то час назад был грубым и ненавистным. Он будто спрятал от всех людей какую-то тайну и ждал пока ее найдут. Даже можно посчитать звездочки на небе, ведь его бескрайний океан не бороздят самолеты. Самолеты… Наверное, когда летчики зависают над безжизненными руинами они кажутся им даже красивыми, спокойными, а люди свысока всего лишь мурашки, которых так легко придавить. Легко потому что ты не видишь их лица, не знаешь какие они замечательные несмотря на страх, как по разному они переживают, как по разному спасаются и надеются. Затишью верится с трудом, поэтому приходится воспользоваться всеми органами чувств и верить всему, что подает сигналы об опасности. Чтобы верить себе, нужно быть человеком, а не безумным хаосом. Хочется верить, что в этом мире я не одна и что мои бинты кому-то нужны. Что я сейчас привстану сквозь неуёмную боль и такое мужество кто-нибудь похвалит, а потом ради этого захочется встать и пойти, а не только лежать. Сожаление или счастье о том, что я жива — выбор не из легких. Шероховатые уголки сознания еще смешивали краски, а кровавые картины прошлого не отпускают, заставляя каждый раз снова убеждаться я это или не я. Если бы удалось умереть, то я бы никогда не вспомнила об этих детях. Я бы никогда не стала продолжать их истории в голове и ждать пока увижу их снова живыми и невредимыми. Я помню эти безжизненные тельца, которые при переворачивании хрипят из-за оставшегося в груди воздуха. Не могу забыть приоткрытые рты, в которых попадали тлеющие огоньки и выжигали кожу, не могу забыть эти глаза, взгляд которых остановился. Все казалось неправдоподобным, не заслужившим называться жизнью. Если бы не эти пожары, если бы не эти кровопийцы, то можно было бы подумать, что эти дети просто лежат и мечтают. Мечтают о будущем, смотря в недосягаемую высоту неба. Теперь я живу вместе со страхом того, что все повторится и тогда окончательно убьет меня. Я же была нужна там, в этой страшной резне, искупляя вину за прошлые поступки, но почему мне так плохо до сих пор? В этом есть что-то или кто-то, чтобы путь был завершён. Между прошлым и будущим есть только то, что оживило меня и напоминало маленькими покалываниями в сердце о большом чувстве, ради которого эти раны — мое достоинство. Мысли об этом остановили на секунду всю боль в теле, я будто снова стала цельной, живой и настоящей, точно белый лист. Я снова могу чувствовать. Освобождение наполняет меня и я готова вскрикнуть как новорожденный младенец. Я снова вернулась к звездочкам на небе. Рассмотрела их, чуть прищуриваясь, и осознавая что все-таки живу, если мне так интересно что-то, кроме этой войны. Незаметно стало так легко-легко, будто все оковы сняты, а все в этом мире давно изучено и понятно. Ты, словно выпутавшийся из рук малыша воздушный шарик, уползший вверх. Ни слезы, ни уговоры взрослых не могут помешать тебе парить все выше и выше. Ты — легкость от природы, даже если твоя жизнь это что-то между воздухом и острой веткой дерева. И нет никаких немцев, никакой войны, Евы, Игнаца и гауптмана, и все это так далеко, что кажется выдуманным Андреем тогда, в начале лета сорок первого. Только он испугался и не рассказал мне, унес на небо все самые правдивые истории вместе со своими голубыми глазами. Душа так долго рвалась на свободу и придумала ее сама прямо сейчас. Придумала ее так, чтобы я не боялась умереть если сверкнет, загремит, ударит и очистит. Я только жалела, что капитан так ничего не понял.       Подвал позади. Здесь первый этаж детского дома: раскрошенный, горелый, оставленный словно «на потом» для самых ужасных ухищрений. «Почему он до сих пор не разрушен?» — ум начинает оживать и яснеть с первыми вопросами. Пустота наперевес с дрожащим затишьем вокруг, только одна синеватая темнота путается между развалинами, а в зияющих дырах от обстрелов путается небо. Шорох, скрежет, назойливое ощущение что мое одиночество совсем не такое, каким кажется. На душе начинают скрести кошки от неприятной ловушки. Продырявленные на небе звездочки сыпят свет на куколку, которая смотрит на меня одним своим взглядом с застывшими в любопытстве глазами. Никому не нужная, напоминавшая о том, что ее маленькую хозяйку также бросили родители. Теперь про эту игрушку все забыли, а ей, наверное, радостно от того что без сердца жить легче: люди всегда эгоистичны и жестоки, даже если ты самая-самая красивая здесь вещица. Тяжело качнувшись, я потянула к ней руку чтобы полюбоваться красотой, поправить пыльные, выдранные клочьями локоны и посадить возле себя и поиграть в гляделки чтобы не сойти с ума. — Оставить. Руки повырывает безделица. Проделки немецкие, это мина. — чей-то голос в темноте твердо произнес предупреждение. Я отскочила назад, не понимая чего испугалась больше: голоса в таинственном сумраке или же проклятой куклы, которая продолжала лежать на полу и поглядывать на меня одним глазом из густых черных ресниц. Можно было совершенно поверить в то, что это не голос, а всего лишь проделки сломанного разума. Игрушка точно ожила вместе с этим хрипловатым баритоном, повернула головку ко мне и пугающе уставилась. — К-к-то зд-д-д-ес-с-ь? — не успевая оглядеться, я закрываю рот рукой в испуге. Контузия настигла меня: разразилось страшное заикание, которое невозможно было контролировать. Бес, вселившийся в искусственную девочку на полу, продолжал рокотать во мгле: — Движений не делай резких, все заминировано, один шаг и больше не будет ничего. — Гд-д-е тов-в-арищ к-к-апитан тр-тре-етьего р-р-анга? Где он? — прыгая по буквам, точно по ступенькам, выдавала я в тусклое, жаркое пространство, и надеялась получить безобидный и одновременно утешающий ответ. — Где-то здесь, если конечно ты не против. Сбитый с толку разум мгновенно ослабел и не поддавался никаким уговорам… — Нич-ч-его не помню. Губы чьи-то т-т-олько п-п-омню поц-ц-еловали меня. Кто это та-та-кой с-с-мельчак посреди па-а-альбы и немцев меня пол-л-л-умертвую цел-л-овать… — Ангел наверное. — с безразличием бросил голос. Он был опустошенный, выходил из-за стены. Сейчас стало понятно, что кукла всего лишь внимательно слушала голос, точно как и я с тяжёлым от нервничания сердцем. Сознание лепило из темноты приведения, немцев, хрупкие, обугленные камни хранили в секрете таинственного самозванца. — Ты мне только одно скажи: зачем ты поручения капитанские не выполняешь, а потом тебя без сапог, в немецкой форме, с изрезанными ногами и руками находят? — А зач-ч-ч-ем меня тов-ва-ва-арищ капитан на так-к-к-ие должности ст-ст-ст-авит и оказывается что я р-рядом с ним, а Катюша нем-м-м-цев стережет? Что, голос, любит меня товарищ к-к-апитан? — фыркнула я, с бодростью вызывала голос на этот несуразные поединок правды и неправды. — Нет. Всего лишь хочет оберегать, защищать и спасать вопреки всему на свете. Он слишком боится любить, боится что война заберёт у него снова его любовь, поэтому он холоден, местами даже слишком отрешен, но он старается изо всех, поверьте. И это для вас. Вы заставили его полюбить снова, ведь он стал снова жить с чувствами что ему есть кому отдать это стремление оберегать и хранить в своем сердце. — А как т-т-ты, голос, дум-м-м-аешь, вот кто ноги мне пер-р-р-евязал? Не Александр ли? — Мы предполагаем, Бог располагает. Ты все равно будешь думать что капитан лучше всех, даже если это будет и не он. — Зач-ч-ч-ем он мне ноги пер-р-евязал… У него же есть др-р-р-угие героич-ч-еские дела… — У вас Александр как будто книжный герой. А вы думаете что героические дела для того, чтобы им вели счёт? Наступая звуку мужского баритона чуть ли не на пятки, я бежала по его следам. Встрепенувшись и почти вскочив на ноги, прислушалась как голос затих и словно закатился куда-то за угол. Керосиновая лампа дрогнула своим бело-желтым светом, там, где еще раньше поселился голос, ожила тонкая и длинная тень, не решавшаяся обрести человеческое обличье. Она почти не двигалась, только блекла и насыщалась угольно-черным цветом, чуть волнительно пульсировала от метавшегося огонька. — Есл-л-и так много знаешь, то уб-уб-ей скорее! — потянулась я на свет к мистическому пророку. Я ничего не боялась, а в каждой минуте была такая жизнь, о которой можно было только мечтать. Слишком большая тяга к легкости одурманивала, хотелось снова в удовольствии витать между небом и землей, сказать «да» забытью. Больше никаких задач, ставящих на кону чувства. Лучше умереть. — Если нам будет суждено умереть вместе, то это будет благодарность от Бога за все, что я мог для тебя сделать.       Тень скрючилась, набросилась на свет и прижалась к полу. Послышался неуверенный вздох, полный сомнения в том, все ли действия правильны. Я была бы уверена в том, что загадочному искусителю моего любопытства нужно время чтобы все обдумать до тех пор, пока знакомый кончик носа с излюбленной горбинкой не дал понять: все решено и дороги назад нет. Низ живота пронзила холодная вспышка, а сердце рвануло вперед неугомонным пульсом, надеясь выиграть в этой важной гонке. Осипенко вынырнул с боязнью из-за стены, втянул плечи в шею, приложив палец к губам. Я ахнула, не в силах обладать собственным телом, сжалась, чтобы перетерпеть приступ жгучего желания бежать к капитану. Он снова здесь, он снова рядом, но так неумолимо далек от расставленных вокруг мин. На коже снова заиграло отражение его прикосновений, будто вальс был всего лишь секунду назад, а нас разделяет только головокружения от танца, а не страшная сеть препятствий. — Не шевелись… Александр выступил вперед, ощупывая носком сапога подходящее место. Нельзя угадать какой шаг будет запретным для жизни. Его взгляд просил меня ждать, ждать его, несмотря ни на что, даже если это ожидание продлиться вечность и назовется его гибелью от взрыва. Он сделает это ради меня без всяких сомнений, ради всех, тех кто спасся. Жалобный, но такой выносливый взгляд. Жалобный от того, что вальс был слишком удивительным чтобы ничего не почувствовать, а выносливый потому что решимость поможет найти спасение в узком лабиринте. Он вырвался с покачиваниями вперед, подсчитывая каждый шаг чтобы не наступить два раза на одно место. Дрожь шевелила его длинные, сухие губы, Осипенко так не хотел выдать себя что ему снова по-настоящему страшно не только за собственную жизнь. Я никогда не могла подумать что страх может украшать. Тонкая и длинная фигура бороздит темноту раннего утра, выставив вперед руки чтобы не наткнуться на спрятанные ночью капканы и не упасть прямо на мины. Течение переживаний быстро подхватило меня, раскачивая на своих упругих волнах. Сердце судорожно трепетало и в какой-то момент замерло. Только вдохновение поделенное на физическую оболочку. Ничего не нарушало наблюдения за этим стремлением выйти невредимым. Я снова перестала быть тем, что называется человеком, полностью растворилась в этой тяжелой надежде что он справится. Ради следующего вальса, ради взгляда не в пустоту, а в глаза, которые стали родными за несколько дней. Молитвы и вера, такие чистые, как будто их никогда не использовали преступники и злодеи, будто они только что были придуманы и имели необычайную силу, с которой путь Александра оставался верным. По щеке медленно спускалась соленая теплая капля, все мое существование остановилось на этих наполовину уверенных шагах капитана. Удовольствие увидеть его снова смешалось с болью потерять то, что так долго ждала. Тяжелая поступь Александра делала невозможное: опасность струилась между его ступней, он закрывал глаза, жалобно морщился, и вытягивал губы. Последние три шага заставили Александра закрыть глаза и двинуться наугад. Его тело не всколыхнулось от первого шага, стало словно каменным. Два, три, как в воздухе, в унисон со смертью. Александр не успевает окончить путь, как падает мне прямо в ноги, точно подстреленный. Я хватаю его затвердевшие, горячие ладони своими. Эти сантиметры так тяжело нам поддались, Осипенко с освобождением прижался головой к моим коленям. Разомлев от спасения, не мог поднять на меня глаза, только тяжело дышал. Этого было достаточно чтобы впустить свои дрожащие пальцы в его взмокшие волосы и еще раз влюбиться от того, что он позволяет себе быть слабым только лишь рядом со мной, вблизи своего вечного алтаря, к которому он приходит с исповедью в грехах. — Как же я запутался… Я их не спас, себя этим загубил. Самое страшное это взяться и не довести до конца. Это не просто дело, человеческие жизни и судьбы. — Мог-г-илки для всех н-н-адо… Для всех, с-с-лышишь?! — Счет потерян. Некоторые дети пропали без вести, но я точно уверен что их не убили. Где они может знать только сам Бог или самый подозрительный немецкий воин, который выглядел слишком странно. — Александр устало покачал головой. — Он мо-г-г бы сделать с ними чт-чт-о угодно, ведь они ж-ж-е нелюди. Не пом-м-нишь, как он выг-г-лядел? Александр обнял мои колени сильнее, прижался к ним щекой и подвинулся ближе, точно ему было мало места на маленьком островке спасения. Я чувствовала его обжигающие прикосновения, кожа от них затягивалась мелкими мурашками. — Слишком размытые картинки в голове после всего, что произошло. То ли рана старая стала болеть сильнее, то ли я сам ее ковыряю вновь и вновь. Я только одно всегда хочу помнить и не забывать: этих людей. Нет, есть люди, такие, обычные, знаешь, о которых в книжках по анатомии пишут. — Александр замолчал и нахмурил густые брови, — среднестатистические, во. А это необычные люди, у которых своя особая природа. Это особый вид людей и называются они севастопольцы. Я много чего видел, Поль, а люди только плохое стремятся помнить. И вот представь среди этой беды увидеть такое счастье, когда люди — это и есть сам город. Когда вера приобретает физический облик, а они идут, больные и уставшие, и не прощаются. За это время пришлось много соображать. Самые слабые по моему руководству были отправлены на «Большую Землю». Что с отказывающимися делать долго думать не пришлось: они к партизанам отошли, в надежные руки коммунистического подполья. С санитарками оставшимися туда доберутся и мы с тобой потом туда тоже. Нельзя их вот так вот оставлять. Казалось бы уже и закат жизни. Тебя оставить не смог, хотя думал, что ты умерла давно. Может, тебе так легче было бы, а может и мне меньше страданий. Страшно стало, сам себе не поверил. Я тебя оставил в укромном местечке, а они, гады, издевательство придумали настоящее: мин поналожили, только двинешься — снесет. А если вдвоем, так сразу. Когда увидел, что шелохнулась, тогда словно заново ожил этими тревожными, но ласковыми чувствами. Я только боялась одного: чтобы этот великолепный человек не заразился, не стал гнить как я когда-то. Чтобы он терпел и не сдавался из-за того что жизнь сложна. Александр медленно привстал, выдохнул с тяжестью, присел возле меня, меряя восхищенным взглядом. Койка скрипнула под его тяжестью, и прогнулась так, что готовилась вовсе сломаться и оставить нас на уровне мин. Капитан осматривал повязки на моем теле, успокаивал обожженную кожу своими прикосновениями. Врачевание этими томительными касаниями вызывало желание ощутить эти сладкие чувства еще и еще раз. Наконец-то можно узнать цену чувствительности когда эти прерывистые трогания длинными пальцами дразнят и заставляют пламени разгораться все сильнее. Между нами только секунды, души подражают друг другу в одном большом желании приблизить наслаждение. Между нами вечность, она создана из наших податливых чувств, между нами быль и небыль, вещий сон о счастье, который ни один сонник не пророчит

3:50 утра

      Александр прислонился к моему лицу сухой щекой и молчал, будто ожидая когда же начнут оживать чувствительные огоньки, ведущие прямо к сердцу. В этом прикосновении лишь просьба быть рядом и ничего другого, слабость и одна лишь только просьба. Молчаливое страдание. Нам так важно было быть рядом сейчас в окружении простой тишины чтобы вернуть своим ощущениям узнаваемый облик. Кончик капитанского носа кольнул меня в щеку, обдавая тело опьяняющей щекоткой и позволяя приложить свои ладони к его груди. Я спрятала лицо, сгорая от какого-то приятного и волнительного чувства того особенного, что бывает между двумя любящими людьми в первый раз. Капитан хмыкнул в ответ, с удивлением покосился: — Боишься меня что ли? Конечно. В мире не осталось того, чего я не боялась. Страх стал больше, чем просто чувство, он окружил меня полностью. Я опустила голову, отрицательно покачала головой, продолжая держать руки на его груди. Волнение раздирало тело, хотелось плакать и радоваться одновременно, ведь капитан так близок. Он так многого не знает, но продолжает быть могущественным учителем. Я так боюсь его потерять потому что тогда я потеряю то, к чему так долго шла. Скоро я потеряю самообладание и отдамся в пучину громкого чувства желания, но пока мои руки на его груди, я все еще смогу быть в стороне от сумасшествия если оттолкну его. Запретный плод продолжает лить свою приторную сладость мне на сердце, я все также горю от стеснения и одновременно борюсь с ним. — Ты же маленькая такая, наверное боишься что раздавлю тебя? Мышка моя. — ласково произносит он, поглаживая меня по ногам. — М-м-ышка? — Самая настоящая. Я тебя в первый раз не увидел, а услышал. Ты под моей дверью стояла, вздыхала. Потом незаметно прокралась так, с этими злосчастными бумажками. А еще и Лена… Ты всегда такая пугливая была, глаза потупишь, а не надо, они у тебя как бусинки красивые. Восхищаюсь тем, какая ты маленькая, точно мышка. Он не пытается поднять мое лицо своим взглядом, заставляя все сделать самой. Только смотрит на меня и ждёт. Я поглядываю на него недоверчиво, а сама втихаря захлебываюсь от желания. Страшная пытка, но потерять его ещё страшнее. Я должна отдать его в руки бесам, чтобы они стерли его в порошок и сделали из него воспоминания. Чтобы они сделали из него марионетку, которая пускает жизнь на самотек перед самыми большими соблазнами. Эти чувства больше не узнают его, такого изменчивого Александра Осипенко, они будут искать в этом сломленном духе прежний напор и мудрость, а немцы будут ликовать над тем, что им удалось сокрушить меня в самом сокровенном. Я отдам его вместе со своей необузданной любовью и навсегда стану дрожащей тварью, бесцветной слизью вместо человека, и больше не вернусь к самой себе, такой, какую видит капитан. — Ну, как хочешь. — мягко сказал Осипенко, взял в руки мою ладонь, поцеловал мягко в самую середину. Не заслужил, значит плохо работал, ведь любовь тоже справедливая наука. Он только прижимает мою голову к себе, пронзая ее пульсом своего волнующегося сердца. Все его действия сейчас мягки и особо любовные, что заставляет прочувствовать себя рядом с ним так хорошо и спокойно. — У меня такое ощущение, которое, кажется, называют любовью. — произнес Александр и сжался. Недолго помолчав, я ответила: — А ч-что же т-теперь делать? — Любить, наверное. — Т-так приказа не д-давали! — А сердцу не прикажешь. Мы в первый раз с такой легкостью смутились, а потом посмеялись. Костиныч опустил голову и дернул головой в усмешке, облизал губы и потер между большим и указательным пальцем кончик носа. Трещала война, а мы были здесь, какие-то смущенные, прятавшие глаза в темноту, распознавая друг друга только одними лишь обостренными чувствами. Мы сбились и запутались в тернистой дороге смертей и боли, а теперь тепло тел становится таким новым и по-настоящему желанным. Нам хотелось от него только спокойствия, уверенности в том что жизнь еще не покидает нас. Мы сидели вот так, замерев, разделив между собой такую хрупкую минуту затишья. Наши сердца дрожали, наши души звенели, мы собирались по кусочкам здесь, вдвоем. Что делать с этим затишьем, как им пользоваться и куда это приведет? Растерянные и надорванные, беспомощные и покинутые, мы ничего не знали кроме своего имени и желания быть вместе. Капитан крадется ко мне и только по его одному дыханию на своем лице я чувствую как у него зарождается вопрос: «А можно ли вот так начать новую жизнь, одним лишь прикосновением?» Но я молчу, поглядывая ему в глаза. — Можно? У тебя же кольцо было. Я решил, что мне уже ничего нельзя. — спрашивает он, растерянный и жаждущий ответа, трепетно охраняющий своими черными глазами мои губы. Даже если этот ответ и будет другим, но он разожгет в нем хотя бы сожаление об отказе в этом еще пока бесчувственном теле. Позволить ему сдаться красиво? Расстояние интриговало, напрягало и искало в нас мужчину и женщину. Тепло тел постепенно сливалось прямо у нас на лицах, с дыханием друг друга. — Можно… Капитан подался вперед, немного мягко, как будто хотел угодить и мне и себе одновременно. Это было своего рода компромиссом среди наших ругающихся, несогласных душ, которые никак не могут принять до конца то, что нужны друг другу. То битва, то смерти, а мы все дальше и дальше друг от друга. Я уткнулась Костинычу в губы: сжато и боязливо. Это было такое первое невинное тыканье в губы, как тыканье слепого котенка в собственную мать. Я сначала поцелую его одни скупым прикосновением, а потом сразу оборву все, обниму его крепко схватив за шею и попутно сожму ее. Потом снова поцелую, чуть приоткрывая губы, хоть это и не получается потому что целоваться для меня вещь из разряда диковинных, ведь в нее приходится вкладывать целое чувство любви и лишь истинный умелец сможет вложить в одно прикосновение многовековое понятие философии. Мгновения любви учат нас ласке. Осторожно, на цыпочках, потому что чувства такие загадочные и непредсказуемые, а мы привыкли быть на войне грубыми, цепкими и ненавидящими. Осипенко что-то шепчет мне в ухо о том что девушки они как кошки и их надо расположить к себе чтобы она в процессе была лишь твоя. Шепчет что с ними нельзя как с мужчинами, потому что девушки — слишком тонкая материя, одно лишнее движение и можно запросто сбиться. Время идет медленнее обычного, мелкие иголочки ощущений делают тело бескрайним. Мы родились заново? Нельзя было ответить на этот вопрос точно потому что вокруг была темнота. Но мы все равно счастливы. Мы ничего не знаем, хотя когда-то были умными. Мы открываем новую главу о том, как любить друг друга вот такими: потными, чумазыми, не очень здоровыми и перекошенными от страданий. Но нет никакого знания без практики. Теперь мы неспешно даём волю рукам. Александр ласкает меня, начиная с шеи, где кожа была нежнее и от кончиков капитанских пальцев вздрагивала, пестря мурашками по всему телу. Каждая линия, оставшаяся от касаний, еще долго напоминает о себе какой-то сладкой щекоткой. Как же я не люблю загадывать наперед! Но сейчас так хотелось продолжения. Нам мягко и хорошо, якоря подняты с глубины и мы отправляемся в бескрайнее путешествие чего-то неиспорченного, трогательного и близкого. Игра с красками ощущений становится удивительной. Наши тела пышут страстью, становится жарко, а между нами все меньше и меньше пространства. Я не оставлю Саше шанса думать что он не победитель. Он сделал всё для моей души облагородит его и заслужил этого. Осипенко неспешно отвечает на поцелуи, включаясь в процесс с разумной скоростью. Желания у него не меньше, чем у меня поэтому все внутри из красного цвета превращается в багровый, горячий и насыщенный.       Я свожу ноги старательно: то ли стесняюсь, то ли боюсь. Наши взгляды переплетаются, начиная от внезапных поглядываний до внимательного рассматривания, сыплют искры от нетерпения на тела. У Александра свои планы, ведь он готов ко всему, потому что все видел. Все, кроме некоторых выходок Ленки. Сейчас она молотит фашистов на тридцать пятой, а это белье на мне молотит здравое сознание капитана. Его щеки подергиваются легким розовым налетом, а сам он от удивления забывается, рассматривая затейливые узоры. Александр смотрит на меня пристально, наблюдая как я приподнимусь на руках, потянусь неуклюже к нему, уставлюсь в губы и наконец поцелую. Когда я снова оказываюсь внизу, Александр подвигает меня ближе к себе, продолжая поглаживать ноги. Он целует меня ниже пупка, игриво и ласково, опускаясь все ниже и ниже. Его дыхание все беспорядочнее и тяжелее. От возбуждения внутри все затвердело, свернулось в один тугой клубок. Целовал капитан настойчиво, твердо, с особой уверенностью, а я сжала ногами его шею, теряя контроль. Как офицер, даже в любви он был точен и последователен, а эта красная страсть была одним из трогательных подарков его уязвимого доверия. Он касался ладонями, покрытыми теплой, липкой испариной, моих щек, пожимая их от обуявшего наслаждения и приближая мои губы к себе. Невнятное гуление снарядов напоминало нам что есть кроме человеческой природы и то, что она по ошибке создала. Везде пахло назойливым дымом, но больше пахло Сашей. От Александра пахло родным: едой. Но он не ел уже много времени, а все равно пах родным, сладким, какими-то микстурами, лимоном, полынью. Я скользила носом по его теплой коже, а Осипенко неуклюже ловил мои губы, стараясь не пропустить ни одну секунду. Знал он, наверное, что за все что происходит нужно платить, а сейчас могло произойти что угодно. Через два часа произойдет непоправимое и все повторится опять: Игнац, немцы, потеря, когда обретешь. Снова и снова целуя мое лицо, Осипенко как будто спешил. Спешил чтобы не показаться неуклюжим, спешил чтобы спрятаться впопыхах от того, что разучился за войну целовать женщин. Он бежал сам от себя, боясь обернуться чтобы волна печали и собственного недовольства не настигла его снова. С распростёртыми объятиями души он мчался в этих поцелуях ко мне, такой маленький и нежный, капитан третьего ранга. Это противоречие всегда вызывало у Александра панику. — С-с-ашенька… — пропустила между поцелуем я, пригладив его жидкие черные волосы. Парочка его кофейных родинок робко взглянула на меня. Горбинка на переносице, ямка на остром кончике носа и неправильная линия роста волос из-за контузии — он был настоящим. Осипенко был не таким простым, но и разгадать его было не сложно. Безудержно я уткнулась в губы Осипенко вновь, хватая его за шею. Теряясь, Саша поглощал мои поцелуи с жаждой, по-ребячески приступал вторым, после меня. Смущенный, он выдавал страсть небольшими порциями. Этот мальчик в нем так раззадоривал, что я кусала Сашу за щеки, везде, где только могла поместить свою необъятную любовь к нему. Он просто слушал своими чувствами мои прикосновения, теряя руки внизу. Еще момент и наши тела сплелись в жарком танце. Что приказал делать этот маленький мальчишка в его душе? Он погладил руками вдоль моего тела, щупал и смотрел, удивляясь новизне увиденного. Эта небольшая грудь, перекошенная от немецких ножей, торчащие, оскалившиеся синевой от исхудания заборы ребер — все вызывало у Саши неподдельный, детский интерес. После секунды паузы, капитан припал губами словно магнитом к груди, прыгая на ней, испещряя ее влажными поцелуями. У Саши больше нет сил держаться, и он приподнимает меня на широких плоских ладонях, накрывая большой, костлявой грудью. Странная, неведомая сила начинала подниматься снизу живота. Сотни молний разбежались внизу. Я вся содрогаюсь под ним, открывая губы для того, чтобы насытиться воздухом, но Александр перехватывает их и потоки наших дыханий снова смешиваются. Ароматные Сашины плечи стали приютом для моего внезапного смешка удовольствия: я прислонилась к ним, чувствуя как пробирают слезы. Саша вздрогнул, прижал меня к себе с трепещущей заботой и его нос проник в копну спутанных волос. Скачки давления внутри, подобно раскатам грохота неумолкающих снарядов, отражались в висках разноцветным залпом. — Ещё! — с придыханием вскрикнула я, закрывая глаза в пелене одурманивающего счастья, в котором невозможно было считать боль плохой, а помешательство разума спасительным. Бугристые, плохо зажившие раны предательски ноют от трения. Мурашки множатся, пробегают по плечам, груди. Стоит только разомлеть, как бабочки в животе вспорхнут и закружатся в танце, делая давление внизу невыносимым. Сейчас казалось что сердце выпрыгнет, ведь его придавил груз огненного влечения. Я и думать даже не могла, что я могу быть настолько ручной… Наши тела высекают искры, это энергия, один комок безудержного наслаждения. Он весь мой, от каждого выдоха до немеющих губ, когда некуда было деть свою жадность и нежелание отдавать его в цепкие лапы немцев. Я накинулась на его лицо с горячими поцелуями: щеки, нос, переносица — все во власти моей ласки. Медленно опускаясь к губам Осипенко, я осыпала его грудь поглаживаниями. Жажду нельзя было утолить, она нарастала и нарастала. Некогда строгий Александр, кажется, уменьшился в своей отчужденной злобе. Невероятно близкий, до головокружения теплый — я влюбилась в этого странного человека, который был загадкой до сегодняшней близости, как школьница. Этот мужчина, старше меня на двенадцать лет, вызывал ошеломительное восхищение, и все, что он мог сделать было так нужно мне. Я хотела поместить его всего себе внутрь, спрятать, окутать и знать что он со мной всегда, я рассыпалась в своей любви к нему, горела и плавилась, чувствуя его всего до мельчайших клеточек кожи. События казалось опережают действия. Разве есть что-то кроме нашей любви? Я не чувствую границ, в этом едином пространстве страсти уплываю дальше и дальше. Как можно почувствовать то, как раскрываются хрупкие лепесточки после суровой зимы? Как они тянутся к солнцу, как жизнь начинает усиливаться с каждой минутой, перебегая на секунды? Как можно ощутить в себе всю первозданную силу и каково оно, мгновение рождения? Как можно точно знать что в тебе ласковая мелодия и не ошибиться с ее мотивом? Вся энергия, которая копилась во время нашего сближения, начинает стекаться вниз живота, образуя большую чашу, словно наполненную искрящимся медом. Не хочется останавливаться ни на долю секунды. Я таю как кусочек того ленинградского пломбира на летнем зное, как сахар в чае, хочется смеяться и одновременно плакать потому что маленькое разгоряченное тело не может выдержать натиск нахлынувшей энергии. По всем мышцам расходится ощущение маленькой щекотливости, лучезарной и приятной, а после накрывает волной дрожи, пока каждая клеточка организма не начнет кричать от наслаждения. Душа точно выскочила изнутри, витала над каждым нашим движением, запечатляя их в вечности. Это чувство любви было необъятно, этот контраст температур, с которым крики становились неконтролируемыми и резкими, а Саша настолько желанным, окончательно сводил с ума. Ты это всего лишь кромешное наслаждение, для этой планеты у тебя всего лишь пару стонов из разомлевших губ. Это ощущение сравнимо с легким, приятным испугом, а после обмороком, от которого после нескольких секунд оживаешь. Мир становится четче и ярче, перерождение оставляет привкус томности и усталости. Он тоже чувствует это. Точно золото, смешанное с медом. Мы оба задержали дыхание и смотрели на протяжение минуты друг другу в глаза. Беспамятство неспешно рассеивалось. Потом я внезапно подскочила и обвила его шею руками, сжимая сильно-сильно. Я терлась об каждый выступающий бугорок от косточек его исхудавшего, как у дистрофика, тела, утопая в ощущениях наслаждения от этой близости.       — Саш-ш-ка, Сашка… Ра-ра-ра-зве я могла под-д-умать что буд-д-у так любить тебя, когда тог-г-да мы поругал-л-ись? — Поругались тогда знатно. Как ты меня тогда вывела! Но я то и не лучше, мне тридцать два года, а я влюбился в тебя как мальчишка. Никакого терпения! Все время думал, думал о тебе, да и не позволял этого себе. После всего что случилось, Полечка, ты мое спасение. Я теперь могу любить, я спасен. Такой я дурак: все злюсь, все угрюмничаю, а счастье-то вон оно какое! Почти как эти фрицы, внезапно наступают, только доброе оно, счастье это. — абсолютно голый, Осипенко лежит поодаль, вскидывает свои худые руки в воздух. Увидел тебя только… Егоза какая, подумал, капитану третьего ранга нахамила! Это ты и в любви и в бою такая страстная? — А стр-р-астная! Помнится, как я Лену сп-сп-асла, а она даже об этом не з-з-нала. Тогда я все-все поняла. Н-н-н-е забуду как того немца поцел-л-овала. Ну и мерзость эти нем-м-цы. Гор-р-ькие, холодные такие. Губ-б-ы у них как наждачка. Александр с умилением глянул на меня и рассмеялся, из-за чего его морщинки на лбу и посередине переносицы показались черными, длинными бороздами: — А ты что его есть что-ли собралась? Горькие говорит! — Эт-то т-ты что говоришь так-к-ое? Не надо всех р-р-овнять. Вон Марин-н-ка, моя под-д-ружка, какая была, тихая вр-р-оде, спокойная, а сама себя на уме. Она же т-т-еперь Марлен! Да поцел-л-оваться одно дело, а вот им пр-р-ислуживать… — А ей поди приятно любить такую падлу. Полечка, человек всегда притягивает то, чем сам является. Мысли на самом деле материальны. — Яс-сное дело. Лена об-б-ещает ей патлы над-д-рать. Такая нелепая смер-р-р-ть будет, если она над-д-ерет ей патлы нас-смерть. — пожала я плечами, не понимая, почему противостояние Ленки и Марины вызывает то восторг, то раздражение. — Все смерти у нас нелепые. Только люди бывают душой умирают. Война как пуля для души, засасывает. Зараза эта везде, мрут, мучают. Ну как тут не умереть? А многие, Полечка, так под пулю идут. Я внимательно взглянула на Александра, а он в ответ поцеловал меня в самый лоб и улыбнулся, не находя ничего лучше этого действия. — А ты, С-с-аш? Пошел бы под п-п-улю? Саша поднялся на локтях, обжёг дыханием мое лицо. Близость не должна была просто так закончиться, но сознание постепенно становилось на ноги после отяжеляющей истомы и каждый из нас понимал: легендарное «долго и счастливо» действительно книжная выдумка для самых отчаянных. А мы все бежим, бежим и не можем ухватить эту манящую сказку. — Вот как мы раньше жили? Дела у нас свои были, жизнь своя. То суп не вкусный, то денег мало, то не туда ездим, то часы не так тикают, слишком громко. Разнежились. А жизнь это испытание. Люди понимают только когда что-то теряют. Нам всегда кажется, что самое плохое обстоятельство действительно самое-самое плохое. Наш мозг такой недальновидный и не многозадачный… А потом, вот какой парадокс, все самые плохие моменты становятся через призму времени хорошими. Это опыт называется. Казалось, ну хуже чем испорченные продукты быть ничего не может, а жизнь такая, вот и может. Вот оно как, раньше воевали саблями, мечами, а теперь танки, машины. Не люди, а железки одни. А в войне только часть войны, потому что люди то не всегда от пули да от снаряда умирают. Умирают они по-разному: кто от страданий, кто от болезней. А дальше что? Страшно мне, Полечка что человечество само себя погубит. Люблю я тебя, пусть вот эта пуля это себе зарубит крепко-накрепко и не пытается противодействовать. Хочу я вместе с тобой все тяготы пройти, хочется знать, что тебя ждут, что ценят. В мирное время видишь как, дорогу перебежал и был таков. Ну кому, кому ценить тебя за то, что у тебя быстрые ноги? А здесь это целый талант, Полюшка. А потом приходишь, а все радуются что ты живой. Жизнь то наша обмелела, изменилась, а любовь никогда не меняется. — Больш-ш-е всего мне нравятся т-то, что ты ник-ник-огда не даешь однозначные ответ-т-ы. — глянув на Сашу исподлобья, я хлопнула в легком недоумении ресницами и склонила голову набок. — Однозначности в природе вряд ли можно найти. Да и жизнь наша череда противоречий. Одни, вот, например, хотят вылечить склероз, а другие все забыть. Ох, опять я со своими странными примерами. Надо что-то получше. Вот иди ко мне, сказку тебе расскажу. Александр прищурился, облизнулся, и позвал меня ближе одним движением ладони. Я подобралась к нему, насыщенный и терпкий мужской пот ударил в нос, тело капитана было жарким, липким и обмякшим, совершенно не похожим на стальную броню в своей привычной офицерской форме. Его руки заключили в объятья мою тщедушную талию, чуть сжали ее, ведь он стал обладателем этого тела всего лишь пять минут назад и совсем не хотел чтобы какие-то обнаглевшие иностранцы позволили себе отобрать то, что завоевано таким трудом. Свои порывы сердца капитан переводит в такие бархатные прикосновения. Горячие пятна от его поглаживаний ширились на коже, почти как круги на воде от брошенного камня, война не давала расслабиться, но любовь сглаживала острые углы вымученной жизни. — Был чудный город когда-то. Китеж-градом назвали. Князь Юрий приказал построить величественную святыню на Волге. Простые люди построили в том городе белокаменные церкви с золотыми куполами, сделали из него место паломничества. Но пришли на Русь времена лихие и сгустились тучи над Китеж-градом: монгольский вождь послал свое войско к русскому князю и потребовал от него верности. Отказался мудрый правитель от такого предложения, а монгольский хан разозлился и напал на многие русские города, разграбил их, а после уничтожил. Юрий отступил в уцелевший Китеж-град, но Малый Китеж быстро захватили противники. А Китеж, представляешь, не имел никаких укреплений! Вот совсем! Тогда удивились монголы, ринулись в бой. А жители чуяли, что беда приближается, но не стали готовить защиту своего дома. Лишь молились Богу о спасении, на чудо уповали. Внезапно чудо случилось неописуемое. Когда собирались монголы атаковать Китеж-град, вода внезапно вырвалась из земли и полностью поглотила город. Перепугались враги, разбежались кто-куда по лесу. Оттуда они со страхом и удивлением наблюдали, как вода поднимается над городом, медленно покрывая все здания, как одно за другим, они исчезают под волнами. Так город был затоплен. Слезы ли это были человеческие? Никто там толком сказать и не может. Местные легенды говорят, что только люди с чистым сердцем и душой могут видеть Китеж. — П-п-рямо вот так вот из воды мог-г-ут вид-д-еть? — с удивлением спросила я. — Он им показывается сам. Не сломить им наш Советский союз. Сейчас им кажется что они его навсегда удержут, а он выскользнет из их лап. Перейдет в руки добрым и сердечным людям. А на все хорошее надо время, а потом еще вера и надежда. — с учительским тоном пробубнил над моей головой Осипенко, разобрал своими острыми пальцами спутанные, взмокшие волосы на макушке и поместил туда скромный поцелуй. Александр облизал губы, которые быстро расплылись в улыбке. Как только я видела этот розоватый длинный полумесяц на лице, из-за которого ноздри Осипенко становились шире, то понимала что это десять из десяти. Ему так идут все эти шрамы прошлого, ему так идет падать и вставать, что хочется никогда не переставать восхищаться им и любить его, всего, с изъянами и достоинствами. Страшно не от смерти. Боже, как давно я перестала ее бояться? Наверное, когда я только попала к Александру в дом, когда я спасла Ленку. Страшно что любовь может закончится и ты снова будешь один на один с собой. Я смотрю на капитана и тону в грустном чувстве завершения. Это как последняя капля, как август, как возможность увидеть собственную гибель. Моей жизнью управляет война, как, впрочем, и жизнями многих в этом большом мире. Мы все занимали у нее чуть-чуть счастья и иногда она даже позволяла его нам, потому что нет ничего слабее жаждущего человека. Я чувствовала себя с его бережной лаской сильной, девушкой, такой, какую загадал сам Бог и не одной веснушкой меньше. Войн можно увидеть, ее можно бояться. А эту любовь можно ощутить так, что до рая будет всего лишь несколько шагов. Потом внезапно я окунусь в тревогу: куда девать свою голову и сердце в страшном рое жалящих немецких шершней? Как сберечь разум, не касаясь соблазна получить все и сразу? Каждый ответ в его поцелуе, которым он награждает моею разрубленную напополам душу. Попасть к немцам это точно мухе залететь в дом: она, может, и не хотела беспокоить хозяев, но в итоге её все равно прихлопнут. И кто виноват в её смерти: злой человек или неосторожная муха? Воспоминания тяжело откликаются в голове, горчат, ведь Игнац где-то рядом и не может оставить меня. Любовь-это ответ, но только не для него, привыкшего загадывать загадки и молчать. — Т-т-т-ы меня не бросишь? — вкрадчиво спросила я у Александра, который отвлекся на свои размышления, отвел взгляд в расколотые домишки и только поглаживал меня по голове. — Мяч ты что-ли чтобы тебя бросать? Или собака какая-нибудь? Полюшка, человеку так мало надо на самом деле! Это все прогресс нас уверяет в том, что это не так. Человек же начинал с лазанья по деревьям и думал, что ему этого всегда будет достаточно. Но в какой-то момент появились орудия труда, а потом все больше и больше, и человек постепенно забил себе голову всем этим прогрессом и бесконечной гонкой. Если бы я хотел и мог, то давно бы это сделал. Но я не могу и не хочу. И плевать на твоего жениха, хотя я до последнего был мужчиной, пока не стал настоящим хулиганом. Ну что же ты со мной делаешь, мышка?! — С-с-аш, ты же всегда следуешь прав-в-илам… Острый кончик капитанского носа снова разворошил на моей коже такую дорогую слабость. Путешествуя по розоватой кромке уха, он будоражил меня своим дыханием, снова хотелось окунуться в это яркое бессилие любви. Нужно было идти. Идти в рассвет вместе со своей раной под грудью, вместе с Германией, которой от меня нужно слишком много ненужных мне вещей; уйти от Саши, которому нужна лишь я. Мы успели стать для друга всем сквозь время, которого у нас больше не будет, совершить этот полет в далекий космос, в котором мы потерялись и шли на блеск глаз друг друга. Это нужно похоронить в пыльные тома своей истории, вспоминать с аккуратностью. Эта разлука — вторая война, внутри все содрогается от мысли что мне придется делить его с самыми свирепыми животными. Я обманывала себя, а теперь обману его так, что буду всегда помнить как я этого не хотела. Он будет возле меня с тысячами исповедей, завещает мне свое сердце с этим преданным взглядом, чуть прищуренным и насмешливым, а я уйду в никуда и не оставлю следов. И все то, что было между нами сложно будет отличить от сказки. Да, он любит меня такой: с этой жирной челочкой, которая отросла так, что глаз почти не видно и зияла тоненькими седыми волосками, и вместе с этим крошечным шрамиком на лбу, который остался после того, как Игнац кинул в меня ножницы чтобы я обстригла челку; с этими поджатыми маленькими губками, искусанными в кровь; с этими широко расставленными глазками шоколадного цвета, в которых осело отчаяние и ложная надежда выпутаться; с этими цепкими ручками, из-под кожи которых косточки торчат так, что на них можно учиться анатомии; с костлявым, чуть сгорбленным тельцем, от которого веет дурной слабостью, а каждый бугорок на животе это торчащие изнутри внутренности, хорошо видные от худобы. — Правила не всегда удобны. Я тоже не очень удобен правилам, ведь я меняю их в зависимости от своих желаний. — он крепко поцеловал меня в щеку, замерев своими губами на мягком розоватом холмике, покрытом веснушками. — Да т-т-ы на меня гл-л-л-янь, я же вся контуж-ж-енная, заикаюсь тепер-р-ь… Это, наверное, на всю жизнь… Как мен-мен-я можно любить? Александр снова спешил на помощь. Сначала он наблюдал за небом, как мерцают стройные созвездия, подернутые грязной дымкой, а потом, передав все секреты своей души этим подмигивающим созданиям с ноготок, он облизал губы и прищурился: — Некоторые мечтают о таком геройстве, которое совершила ты. Ты спасла меня от одиночества, спасла мою непоседливую детскую чету. Не умаляй своих достоинств, ведь так ты заставишь их обратиться в недостатки. Достоинства в себе надо беречь, ведь у тебя такое красивое личико! Самая лучшая женщина та, с которой ты забываешь об идеальной. А знаешь, что еще? — К-к-ак же я могу знать, С-с-ашенька? — я словила его ладонь на своей груди и заставила остановиться на ней его длинные, костлявые пальцы. Мой пульс тут же запутался среди них. — Ты на самом деле очень умная! Потому что умный человек чаще слушает, чем говорит. Да и вообще, товарищ Артемьева, кто я такой чтобы твои чувства отвергать?! Скажи мне, а? Я замялась и опустила голову. Где-то вдали повеяло гарью и трупным смрадом, звезды меркли на громыхающем небе. Неумолкающие снаряды искали среди раннего утра тела на растерзание. Осипенко принес в мое сердце знание того, что в этом мире все полезно. Даже война нужна если она случилась, ведь она заставляет жить прямо здесь и сейчас, ведь неизвестно что произойдет с тобой через секунду. Ценность собственной жизни повышается в сотни раз, поэтому иногда этот груз давит и его хочется разделить с кем-то близким. Совсем немного остается до того, как нас снова закружит убийственная карусель страшного горя и мы снова станем вровень с самыми страшными грехами человечества, осознавая что можем упасть также низко и потом всю жизнь жалеть себя. Жалеть себя после войны и понять, что ввязался в новую войну со своим сознанием. — Су-су-су-дьбе, наверное, нр-нр-авится быть судьбой. Только пр-р-едставь как много сцен она пр-р-идумывает каждый день для каждого чел-л-л-овека на этой земле… Кого сра-а-а-внять с землей, к-к-ому подарить счастье… А человек так-к-ой маленький! Его зап-п-росто может раздавить маш-ш-ина. — Судьба к нам так благосклонна, мышка моя. А машина тут не при чем, потому что это изобретение человека, которое губит его самого. Поэтому человечество само приближает катастрофу. — Александр отвлек меня от размышлением глубоким поцелуем, сжал в руке грудь под приступом страсти от горячительного ощущения моих губ с живительной влагой. Я снова забываюсь, чувствуя как проникает внутрь души это сокровенное тепло, как оно наполняет меня, относит все дальше и дальше. Хочется никогда не находить причину возвращаться в такой враждебный мир, но рассвет делает свое дело, постепенно расставляя все на свои места. Образ злорадного Нойманна начинает становится яснее, душа напитывается прежней грязью изменщика, я снова начинаю играть в прятки со своей совестью. Я чувствую вину за все, что получила от этих рук, губ и тела Александра. Рядом тот, кто позволил позабыть все тяготы, но продолжал быть таким же человеком, который не мог сделать выбор за меня. Он мог любить меня, прощать, бежать навстречу, но не Я чувствую вину за все, что получила от этих рук, губ и тела Александра. Незаслуженный подарок, который радует меня потому что я все еще надеюсь, что клеймо предателя может быть прощено. Я все еще верю, как и все преступники, что могу быть оправдана этими человеческими прелестями настоящих чувств перед всеми злодеяниями. — С-судьба может д-д-умать соверш-ш-ш-енно по-другому. — У судьбы нет головы. Судьба это количество наших прожитых дней, навыков, опыта, и событий жизни. Это такое неуловимое и хитрое сплетение всяких мелких совпадений, что разгадать все тайны жизни невозможно. — С-с-аш, ты за что меня люб-б-ишь? — За сто рублей. Полечка, перестань забивать себе голову этими рыночными вопросами «за что», «почему», «зачем»! Вот знаешь, я больше всего уважаю два вида людей: математиков и тех, кто живет просто и никогда не усложняет. Люди не умеют любить потому что не умеют расслабляться и отключать голову. Тысячи, тысячи лет эволюции, и вот так вот! Люди и так слишком сложная организация, поэтому им кажется что что-то должно быть намного сложнее. Истины такие простые, сложность лишь в том, что чувствуют их все по-разному. Пить хочешь. Найдешь по пути свежий источник и прильнешь к нему со всей силой желания. Ты почувствуешь вкус этой воды, как насыщение выталкивает жажду и все: напилась. Счастье! Вот, Полечка, как хочешь толкуй. Счастье оно нужно только чтобы себя на этой земле ощущать, оно короткое и постоянным не бывает.       Я вырвалась из объятий Осипенко: резко, некрасиво. У непостоянности нашего счастья даже есть имя, грозное, дребезжащее. Как я могла об этом забыть? Александр с острым вниманием оглядел меня, выпрямился, с огнем в глазах ждал ответа. Он мог понять все в считанные секунды, но любовная хмель слишком сильно заняла его голову поэтому охладить его расплавленное от нежности сердце было слишком занятной вещью. Он начнет метаться, спасаться и бежать во все стороны от грозной беды, которая соблазнила его падкую на доверие душу, а мне останется заковать его в кандалы. Остатки сожаления и сердце на замок, пока он смотрит мне вслед, набираясь сил перед долгой дорогой в Германию. Между нами один только прочерк, между нами немцы, трупы, страхи, падение без шанса встать на ноги. Мы — вечная память о том, что вынырнуть из болотной мути войны можно, но нужно ли? Александр навсегда с болью о Шунечке, я навсегда с предательством. Мы любили друг друга до бешенного скрипа койки, мы были счастливы и кажется пересекли границы мироздания, когда не видели ничего, кроме отражения друг друга в глазах. Запретный плод заставлял жизнь казаться игрушечной, такой, которую можно подчинить себе. Мы были счастливы несправедливо, ведь так много людей мучаются и умирают, а мы любим: рычим, кричим, целуемся. Нет, мы не сопротивлялись счастью, как это делают солдаты, выжившие чудом, которые не верят в свое спасение. Мы поглощали его с невообразимым желанием, даже когда думали каждый о своем. Только глубокий вдох и короткий выдох и снова каждый останется со своей тернистой судьбой. Война поделит нас надвое после того как целый мир слил нас воедино. Я больше не хочу боли, а в немецком плену так и веет безмятежностью после сдачи капитана. Распутье холодит внутренности, сковывает движения и размывает сознание. Невзначай перед глазами показываются туфельки, властолюбивый Игнац, сытость, немецкий спотыкающийся слог. Это не нужно взращивать в отличие от нашей любви. Это теперь раз и навсегда с почестями дезертира, это не расстрелять, это не убить, как можно убить живого Александра. Снова жилы вздулись от липкого, могущественного страха перед этой сизой формой, перед этими щелочками между передними зубами, которые выдают пресловутое «Närrin», что заменяет тебе честь, имя и твою собственную победу. Корыстное желание получить за слабость уважение у немцев качало чаши весов. Это моя любовь потому что ощущения мои и о них не приходиться отчитываться, сладкая нега без больной, тощей привязанности. Когда я была с Сашей, искушенная страстью, это была совсем другая слабость. В ней не было злобы, она была натуральная, которая позволила любить себя за все и сразу. Это слабость была моей без остатка, а не немецкой. Нет, у меня не будет победы если я не остановлюсь ради этих чайных глаз. Я утоплюсь и дам утопнуть ему в котле злости, если я не вспомню эти поцелуи из порхающих по телу губ, если я не пойму как много я согласна пройти чтобы испытать это снова. Саша посмотрел на меня настороженно и с неожиданной строгостью в голосе спросил: — Паспорт с пометкой у тебя откуда? Я все видел. Я встрепенулась и опешила. Я не могла себе представить, что Осипенко все знал наперед и не стал проделывать всякие ухищрения. В этом было столько загадочной любви и принятия, одновременно пугающих и удивительных. Я была самой счастливой и самой несчастной на всей планете сейчас, теряясь и боясь. Все во мне замирало и стояло чуть ли не на самых кончиках пальцев, пока Осипенко смотрел мне в глаза. — Да, эт-то мой п-паспорт. В плену мне его пом-метили, чтоб-бы не вызывать под-дозрений. — Ты вызывала их еще больше, моя мышка. — Р-раз так, почему не с-дал м-меня особистам?! С пр-р-едателем якшаешьс-ся… Грехи к-ко-опишь, потому что на небо поскорее захотел? Александр отвернулся с ироничной улыбкой, повел густыми черными бровями, которые тяжело нависали над маленькими глазами. Светлеющая пустота развалин обнажала первые лучи, с холодным, лимонным цветом, а капитан сидел, сгорбившись, отчего крупные косточки позвоночника крошечными кругами белели среди зарождавшегося света. — Да какие особисты... Не до них было, хотя я мог лишиться всего этого. Мне нужны были рабочие руки. А потом, ну, ты сама понимаешь, человеческого оказалось больше. Куда же уж мне на небо, мне сразу в ад, мышка ты моя! Зашуганная, помеченная девочка, которая так сомневается в том, что достойна любви… Тебя наказали, тебе внушили, сделали так, что ты сломалась и получила от этого пользу. На твоих слабостях сыграли подходящую партию. Тонко. Как же я знаком с этим почерком, с этими ранами. Неужели это тот самый, который остался со мной на всю жизнь? Неужели, он преследует меня, отнимая и отнимая… Я просто хотел свободы, Поля, понимаешь! Но свободы никогда нет, потому что мы всегда кому-то обязаны. Помеченная девочка… Я была уверена что он заметил шрам раньше, чем сказал об этом, просто не хотел отпугнуть. Сейчас он наверняка готовит мне должное наказание. Это могут быть его крепкие, но такие тонкие руки, его острый, как клинок, взгляд и просто расставание без лишних слов. Мне нельзя было вступать с ним в связь, но «нельзя» и его ласки сливаются в разрешение. Александр шевельнулся в мою сторону, сжал кулаки, потом потер ладони между собой, стараясь совладать с пучиной хмурых тревог. Мышцы живо заходили в его сухом, длинном теле, и кажется он сейчас снова ударится в истерике. Тяжело было видеть как счастье быстро тускнеет, теряет вкус и больше не радует. Тяжело было даже просто знать, что оно тоже имеет конец рядом с этим невероятным мужчиной. — Т-ты не м-можешь зн-знать всего. — угрюмо ответила я, поджимая ноги к груди. Тревога нарастала вместе с осознанием что наша близость встала в один ряд с виной за свершение самого страшного греха. Слишком много свободы, в которой чувствуешь себя лишним, очень трудно объяснить себе, полуживому, что ты действительно достоин расслабиться и забыться просто так, потому что хочется. Запятнанный Осипенко обо всем догадался и я, ощущая как хожу по острому лезвию его запального характера, затаила дыхание и пыталась из-за спины угадать как далеко зашла его злоба. Рана от немецкого ножа зажила, оставив неровный шрам. Осипенко косился на него, а в глазах у него темнело траурное марево, блики подрагивали. Заведенный, он поглядывал на шрамы, прищуриваясь так страшно, беспощадно и неистово, что казалось будто сейчас он кинет меня на мины совершенно голую и не поскупится на проклятья для опорочившей его предательницы. В его глазах сначала такая знакомая искра, после пожар, он сокрушает все на своем пути, это пожар бесконечной памяти о боли, которую он так жаждал избегать. Но она здесь и Александр загнан в угол и сломлен. Он снова закроется от меня, ошеломленный былым горем, а наша любовь станет гнить от этого внезапного удара. Его лицо наполнено тоски и одиночества, он будто снова ищет пристанище после того, как ему не удалось сохраниться в моем сердце без испытаний памятью. Всю любовь сметает ощущение ошибки, подделки, настороженный Осипенко становится чужим в одно мгновение вместе со своим каверзным вниманием к моему шраму. Когда он так смотрит мне кажется что я проиграла самую важную войну в своей жизни и не смогу вернуться назад чтобы просить прощения. Хотелось плакать, бежать на все четыре стороны, ухватиться за немецкий плен, в котором будет все, кроме обрушившейся на меня совести за то, что я позволила себе сломать то, к чему так долго шла. Хотелось сделать все, что в силах, только бы не видеть этих опустошенных глаз человека, которому никогда не было все равно. — Я могу знать все, ведь это все со мной уже произошло. Такие же метки оставлял мучитель на теле моей Шунечки. Эти двое немцев связаны между собой, потому что они братья. Карл Нойманн вместе с другими охотниками на евреев с немецкой верхушки убил мою Шуню, а ты попала в западню его младшего брата, не менее страшного человека, хладнокровного изверга, волчонка, который учится охотиться и искать жертву по запаху крови. Смею предположить, что тебе довелось быть в плену особой части Красного креста Вермахта. Чудная у них методика поведения с пленными. Пленные, девушки, никогда не пересекаются между собой. Это запрещено. Им дарят жизнь, тем самым указывая на ее важность. Так совершается первая манипуляция человеческим сознанием. Когда человек готовится к удару, его легче всего подловить, поэтому в ход пускаются вкусности, пощада. Кажется, что так будет всегда, пока на смену не приходит властный стражник-вербовщик, который прикрепляется к каждой пленнице. Чаще всего это молодые диверсанты, которые получают свои первые навыки на таких испуганных девицах. Немцы — народ практичный. Молоденькие девочки начинают тонуть в душном омуте, потому что вербовщики — это ключ к хорошей жизни. Хорошая жизнь может быть только с Германией. Вначале это трудно осознать, но вербовщики работают старательно. И вот какая-то заблудшая девичья душа внезапно понимает, что немец не так уж и плох. Молодое тело расслабится и попросит любви, ведь молодой солдат станет искушением. Она слишком привыкнет к тому, что предателем быть удобно, поэтому попробует копнуть глубже и испытать симпатию к немцу. Но это табу. Любовь запрещена. Боишься? Значит тебе не все равно и это очень хорошо. Соблазненные дозволенностью, пленницы падают все ниже и ниже. Им нельзя быть такими, как все, им нельзя быть молодыми, нельзя чувствовать притяжение. Им нужно оправдать необходимость жить, они должны прийти к этой правде существования как воины через испытание. Они должны принести пользу Рейху и прославить его, а чтобы проверить подлинность служения немецкому народу каждая пленница проходит испытание. Не пройдет, будет выведена на большую поляну. С одной стороны в нее будет стрелять русский, потому что не выдержит предательства, а с другой, немецкий снайпер. Пули сойдутся, звонко ударятся в теле друг об друга, обещая раздор Германии и СССР надолго. Но что же им нужно было от тебя? Им нужно чтобы я отпустила его руку. Погасила свет его глаз внутри, смела каждый поцелуй и выбросила в мусорное ведро. Им нужно чтобы я была таким же безликим рабом, ведь чувства открывают нам путь к правде. Немцы не могут жить с правдой. Александр и я, вместе нам удалось вынести нашу любовь к свету, а этим, чьи задницы обтянуты мутной формой, нужен лишь холодный расчет без горячих мыслей, от которых заходится сердце. Сейчас уже около четырех утра, дурманит едкий дым снизу, выпаленные домишки вокруг и пустота. Я больше не жду чуда, все чувства во мне остались брошены, заболели, умерли. Когда-то это было привычно, рука об руку с советами Нойманна, чтобы отрикошетить самые тонкие ощущения жизни. Вещь во мне снова обрела второе дыхание как только я ощутила страх за то, что Ничего не разобрать в сгущающихся тучах изнутри, совсем никаких знаков что мое прошлое принимает меня совсем другой. Оно не готово меняться, а Александра бессовестно выбросит за борт. По старой памяти пальцы нащупали мягкую ткань моей матросской рубашки и пришитого к изнанке кармашка, а по телу пробежал тремор: теперь знающего самый страшный секрет на один больше. Как же я любила то, что он грешен, ведь это был самый простой путь оставаться с ним рядом. В этом я настоящее зло, которому меня научил Игнац. Я разменяю ласку капитана на желтоватый, крошечный жетончик для лечения Евы. Пусть будет так, но я буду свободна перед этой маленькой девочкой, которая повязала нас всех в этот ужасный узел. Я готова упасть в бездну и очутиться на руках у злостных врагов. Пропитана ничтожеством насквозь, сердце снова затягивает в вязкое фашистское болото. Я больше не буду хотеть ничего чувствовать поэтому с благодарностью останусь вещью. Так было задумано судьбой чтобы я отдала весь свой чувственный ресурс ему, а он сохранил его чтобы передать маленьким и таким пытливым сердцам. — П-пом-м-оги им. Прошу тебя. Александр ждал того, когда можно будет снова повернуться ко мне. Словно в сказке, его лицо преобразилось: темноватых морщинок стало больше, они, рыжеватые и коричневые, теперь распространились по всему его лицу, и стал он похож на таинственного мудреца, который знает все и даже чуть больше. Он совсем не обратил внимание на жетончик, который, пряча глаза, протянула я. Эта вещь должна была его привлечь, разочаровать и обрадовать одновременно, но никак не оставить его равнодушным. По моему лицу побежала слеза. Разве никто не поможет мне быть свободной? — Ты в Бога веришь? Я с тяжестью поморщила лоб, закусила губу, готовясь заявить новое для себя самой признание. Все капитан меня проверяет да проверяет. Стужа между нами посреди летней жары. Мы снова превратились в заинтересованных незнакомцев, которые осторожны и пугливы. Шум, смерть, гниение рядом с молитвами и исповедями. Обнаженные человеческие души навстречу с бесконечностью, в распахнутые объятья Бога. Он есть на земле, потому что есть любовь, есть вера, есть судьбы, которые переплетаются внезапно. Бог это и есть любовь, потому что Бог это мудрость, а мудрость это счастье, а счастье — это чувства. Да, это слишком сложно, но сейчас мозг работал с таким усердием, что мог бы уяснить любой смысл. — Так я же это… с-советский ч-человек, к-какой Бог… Костиныч отмахнулся. — Ну, веришь, Поля? — его голос стал немного тише, но злобнее. Про «опиум народа» старались умалчивать, атеизм ведь путь к коммунистическому раю, а Сталин все знает и видит. — Видела как м-матросы крестятся. Страшно им сильно, к-крестятся и шепчут молитвы, представляешь? Вот какая она, нужда ок-казывается, вот где Бог, есть, вроде как. Саш, а чего они к-крестятся то? Мама говорила что попы — пережитки прошлого царизма и гнать их надо. Александр прижал меня к себе, поднял голову к небу и прищурился. — Надо, Поля, верить чтобы не оскотиниться. — Не оск-котиниться? — подняла на капитана глаза я. — Чтобы верить, надеяться и ждать, Полина. Товарищ Полина. — Тог-гда в-в-ерю в Б-бога. — уронила я, ощущая как Александр, сидя в пол оборота, изучает меня этим каверзным прищуром. Я долго думала. Заметила как Костиныч «приснул». «Приснуть» это когда на секунду закроешь глаза будто спишь, а потом и на минуту, и на полторы. Это сбивало желание спать, врачи часто пользовались этим, когда уставали, но знали, что сон не затянет если дать ему немного воли. Капитан приоткрыл глаза с большим нежеланием и после этого его взгляд мгновенно прояснился. Он будто ощутил своей проницательной душой как я аккуратно орудую словами о вере и боюсь сказать неправду. Осипенко сидел широко расставив ноги, облизывал губы и показывал случайными наклонами головы редкие поседевшие волоски. Он играл с моим чувством обожания к нему, отпускал и приближал, знал и угадывал, а сердце сочилось густой горячей кровью. Мы так похожи, но мы такие разные. — Полечка, суть христианства в милостыне, в прощении. Путь человека это страдание, а вера в Всевышнего помогает пройти нам этот путь. Он знает все наши грехи, но его сила не в знании того какие мы плохие в грехах, а в прощении грехов. Я почувствовала как тошнота стиснула горло. Слезы казались кипячеными на глазах, их невозможно было сдержать. Я хотела казаться жалкой со всей силы, я хотела быть отрешенной вещью, чтобы он захотел скорее избавиться от ничтожной жертвы возле него. Чувство героизма у Саши обострится и он не выдержит, отдаст мне все — Т-ты п-поможешь им? Помоги, помоги им! Я прошу тебя... - снова понимаю, что плачу. Бедная Евочка. Александр взобрался на койку, придвинулся ко мне ближе. Когда он был рядом, я понимала, что нет больше никаких «он» и «я», есть только «мы», пусть ненадолго, пусть искусственно. Мне нравилось быть частью этой гармонии, этой стихии родом из Севастополя, но не было времени чтобы подумать о том, на что она способна. Бежать сломя голову, без оглядки. — Полина, я твои слезы просто не переношу! Человек плачет либо от горя, либо от собственной жалости!       Александр в одно мгновение с бешенством сжал простынь на койке, дернул ее с побелевшими кулаками в одну сторону, заставляя меня искать возможность удержаться даже на ровном месте. Все возле него рушилось и тряслось, он терял свой привычный облик безупречной невозмутимости, становясь свирепым существом. Такая жизнь была проверкой на то, сколько в тебе настоящего человека, стандарты каждый раз изменялись. С сжатыми зубами он рвал на себя белье, превозмогая переполнявшую боль, хрипел, сыпал на раскрасневшееся худое лицо слезы, стучал кулаками и скалился. Кричащий монолог души заставлял вывернуться все наизнанку, хотелось податься к нему, образумить, утешить, но не было никакой смелости сделать хоть один шаг навстречу. Это и есть война, когда просят помощи те, кто всегда помогает; война не на орденах и медалях, а в мужских слезах, которые невозможно утаить. Реальность событий снова смазывается. Александру было страшно от того, что бояться нельзя. Ему было больно от того, что много времени проведено с силой. Он рыдал громко, взахлеб, давая горю простор, а его громкий крик бился об разрушенные стены, перекликался с лаем пуль вдали. Он ничего не ждал от меня, охваченный резкими страданиями, он только вытирал широкими ладонями слезы и краснел все больше, надувал щеки. — Не исполнил я свой завет, не исполнил! Кто я теперь?! Я обещал, но все это время я врал! Врал, врал сам себе! Обещания это самый лучший способ блокировать будущее. Эти дети были моим вдохновением с самого начала войны, а я не спас даже последнего мальчика. Мне нужно было искупить вину спасенным ребенком, но все остановилось. Как долго я еще буду проживать не свою жизнь? Знакомое чувство виноватости всегда напоминало мне об ужасном плене. Ты виноват во всем. Потому в дождь вас выбрасывают на улицу для громкого крика офицера. Просто так, потому что ты родился, за то, что поднимаешь свои глазки на острый немецкий орел, за то, что есть силы поднять эти самые глазки. Поток вины нельзя остановить, с легкость путаешься приобретенная ли вина или врожденная. Просто так, когда вздумается проклятому немцу изучить ресурсы человеческого тела и он начнет вколачивать тебя как гвоздь. А потом ты встретишь праведника на своем пути и поймешь, что ты сама гвоздь из своего гроба. Я вспомнила как Игнац был хозяином моего собственного тела, а от человека во мне оставался лишь один анатомический образ: худощавая фигурка на двух ногах с болтающимися руками-веревками. Я заметила как Осипенко поморщился будто от сильной боли, но до последнего хотел совладать с ней. Последним этим была крупная, прозрачная слеза, которая наросла на его черных ресницах и от собственной круглой тяжести упала ему на ладони. Великий символ беззащитности, передачи веры в себя другому, от которого сердце сжалось в тисках. Руки протягиваются навстречу взмокшему, напряженному лицу и видят в нем остатки прекрасного, доброго героя, которого я успела полюбить. Когда-то он вдохновил меня остаться с ним, с моей победой над злом, с его тихой душой, что так изменилась сейчас. До спасения есть только одно прикосновение, одно объятье. Люди могли помнить за все страшные месяцы войны что спасаться это бежать, не приближаться, хватать первое попавшееся и прятаться, а спасение прямо перед нами — простое и наивное, почти как сам человек. Люди все сами усложнили, оттолкнули истины и теперь мир мстит им за это, поэтому плачут мужчины, не в силах стерпеть напряжение. Плачут по-настоящему, не украдкой, широкой ладонью собирают слезы. — Я ег-го спас-ла. Я осторожно прикасаюсь к его горячей, почти кипяченной коже. Александр вздрагивает от неожиданности, но знает наперед что я рядом с ним по любви. Он смотрит на меня растерянным, застывшим взглядом, для меня новым и нежным, как испуганный ребенок; шмыгает носом, а светящиеся слезы собираются накипью на черных глазах и падают вниз. Он просит о том, чтобы его слабости дали немного простора, чтобы его простили за все, окутали в нежность. Он так устал скитаться, смотреть на небо и видеть там пустоту. Он так устал был сильным искусственно и своим взглядом давал понять что я была такой же. Осипенко так боится казаться слабым чтобы война не зажевала в свои жернова, а он и верно слабый. Так долго он оставался кем угодно, только не собой, под гнетом боли от гибели Шуни. Он грешник, а я ищу того, с кем можно вместе просить прощения у Бога, ведь вдвоем не страшно. Скользкий мир, такой скользкий как его лицо от слез, по которому я пробегаю неловко пальцем уцелевшей руки.

— А ты теперь тяжелый и унылый,

Отрекшийся от славы и мечты, Но для меня непоправимо милый,

И чем темней, тем трогательней ты.

Так дни идут, печали умножая. Как за тебя мне Господа молить? Ты угадал: моя любовь такая, Что даже ты не смог ее убить.

Я твержу ему сбивчивым шепотом эту мантру, пока он стеклянными глазами следит за каждым движением моих губ и все также бросает слезы вниз. Больной, почти стертый, как краски на асфальте от дождя, как выгоревшая картинка. Но что-то оставалось в нем неизменным. Он — искусство в своем первозданном виде, мне его не хватает даже тогда, когда он рядом, ведь он такой разный: грубый, холодный, резкий, нежный, любящий, податливый и даже жалкий. Все, что вызывает эмоции и чувства непременно искусство, а он со своими дрожащими ресницами, с бегающими глазами и побелевшим лицом, на котором еще сильнее проявились морщины, был великолепен. Между нами все будто в медленном сне, потому что поверить в то, что мы так запредельно близки до сих пор слишком сложно. Вся его смелость и решительность теперь на мне. Я колдую своими твердыми руками капитану противоядие от этой страшной боли, захожу все дальше и дальше, совсем не замечая того, напеваю какую-то знакомую мелодию родом из моего детского Ленинграда. Я люблю Александра так, что незаметно помещаю в самые дорогие и спокойные воспоминания, становясь ему почти матерью, убаюкивающей в своих объятьях расстроенное чадо. Все это время в сердце разгорается особое, трепетное чувство, которого никогда не забыть. Всхлипывания Осипенко постепенно становились тише, он приник вспотевшей головой к моей груди, потерся влажной щекой о ребра и задержал дыхание чтобы перевести дух. Только сейчас и больше никогда я могла почувствовать себя такой сильной, могучей, такой, чтобы удержать на своих хрупких руках мужчину. Говорят, у войны не женское лицо. Клокочут грязные бабки на завалинках что-то про слабый пол, а ты вот так держишь возле себя целого бойца, живого и настоящего, не такого, которые бывают в месиве полумертвых. Тебе всегда твердят что мужчины не плачут, что идут наперекор врагу, а тебя поражает всецело то, как он с открытым мокрым ртом скулит, двухметровый капитан третьего ранга. А он лежит возле тебя и не знает что делать, не махает наганом и не ведет в бой полки. Разве капитан имеет права просить у обычных солдат? Здесь нет высоты ранга, здесь есть люди. И ты любишь его человеком, а не за звезды, которые растаяли в этих слезах сейчас. Ты отдаешь ему всю силу, а сама остаешься ни с чем — проклятая и неизлечимая. Ты веришь в него всего, когда у самой ничего не осталось, твоего милосердия хватит на его слабость и бесстрашие. Он будет стрелять, а я буду подавать ему патроны. Тогда я пойму что Севастополь это мы. И он не обречен потому что у нас еще есть сердца.       Я еще раз протягиваю жетончик, надеясь что сейчас Александр отреагирует, заранее прячу глаза чтобы смягчить приговор. — Зд-д-есь есть кем иск-к-упить свою вину. Эта д-девочка н-нуждается в твоей п-помощи. Помоги, помоги, помоги... Р-ради мен-ня. Чтоб-бы душа усп-покоилась... Осипенко в этот раз не отказался от предложения. Он покрутил желтоватую бумажечку между пальцами, его лицо все больше и больше озарялось, будто от великолепной догадки. Оно даже молодело, игралось переливами от счастья до блаженства, которое появилось после разрешения давно мучающего вопроса. Он ликовал, вскидывал брови, игрался с ракурсами фотографии, то отдаляя ее, то приближая к самому кончику носа и никак не мог поверить, что счастье удостоило его своим вниманием. Это не мой Александр, это сыщик, который нашел драгоценную улику и готов поделиться ей перед всем миром. — Так вот кого я так долго не мог найти… Она все это время была с ним… Сердце участило пульс. Я вскинула на Александра глаза, полные искреннего, живого изумления. Теперь то, что он знает больше меня не казалось таким безобидным. — У эт-т-ой маленькой дев-дев-очки есть б-б-ольшой секрет-т? — У нее такая сложная судьба… Лечилась как-то у меня. Девчонка то хорошая: умненькая, добрая, любопытная. За душу берет сразу. Родители у нее ни в какую: пьяницы и дебоширы, занимались чем угодно, только не ей. Как трава росла, представляешь? Потом гляжу, пропала, а я ее с Новороссийска ещё знал. Потом понял, что не все так просто с ней, дошли слухи что родителей немцы расстреляли, а девчонку тоже эту. Ну вот и все, с учета больничного снял, забыл даже наверное, а сам то в голове постоянно о ней мысли вынашиваю. Всех пациентов своих помню, потому что к каждому с душой. Работа тоже дело такое: как ты к ней, так и она к тебе. Что-то ждал, не мог её отпустить с этой смертью, будто знал что она еще живая. Ее бы и расстреляли, да она необычная была: не говорила совсем, мычала и кивала только. Но как бы не так. Спас ее Ганс Вернер, немецкий гауптман, дочерью своей сделал. Евой Вернер он ее окрестил, потом, слыхал в Германию ее возил, она, представляешь, на немецком сразу заговорила! На русском ни гу-гу, а здесь сразу mein Liebe Vater! Это для меня было открытие: Валечка Васильева и тут вдруг Ева Вернер… В голове возник тот самый листок с фотографией, на которой была изображена слишком знакомая девочка и имя ее начинало с буквы «е». Теперь эта улика пригодилась, еще больше объединяя меня с Александром и рассеивая туман на пути к развязке событий. — В Гер-рманию возил, а пом-м-ощь ей там не оказали, зн-н-аешь? — спросила я. — А кто же ей помощь там окажет, девчонка то русская, знали они все, косо смотрели, не одобряли, а он — отчаянный папаша! В голову ударило ему русскую девчонку к себе взять, хоть ты тресни! — Так м-м-ного знаешь… Нес-с-с-проста. Александр с усталостью покачал головой, будто стараясь развеять оставшийся после истерики туман и сделать из мыслей подобие порядка. Шмыгнув носом, он повернулся на меня: глянул исподлобья, пронзительно. В такой момент можно было подумать все, начиная от его простого недоверия к самым сокровенным тайнам прошлой жизни, до ужасной догадки о том, что Александр — немецкий пособник с хорошим чувством осторожности. — Иногда разгадка тайны забирает у нас слишком много сил. Потерпи немного. Он не скажет больше ни слова и в этом нельзя было сомневаться. Александр отвернулся, принялся неспешно собирать брошенные вещи не поднимаясь с кровати чтобы не создавать лишнего движения, не тревожить притаившиеся минные заряды. Я смотрю на него тоскливо, стараюсь запечатлеть в памяти каждое движение и чувствую как мне его мало. Если бы он был льдиной и таял, то я бы отправилась в далекую заснеженную Арктику чтобы сохранить его. Если бы он был последним лучиком солнца, который опоздал на небо перед закатом, я бы отнесла его на руках к самому солнцу чтобы он не умер, чтобы увидеть его снова вечером.

***

      Вспомнился один наш разговор с Ленкой, когда она лежала возле меня, ворочалась редко, раскинула руки и смотрела в потолок, будто замышляя очередную хитрость. Ее коса тяжело весела над полом, иногда собирала сор, когда Лена пыталась повернуться. В белой мятой сорочке она была похожа на приведение, ее пухлая, круглая нога свисала с койки, красуясь выпуклой коленной чашечкой. Я думала в этот вечер о том, что мои трехкилограммовые сапоги прохудились, ноги сильнее стали болеть, а голод изнурял так, что от меня осталось только одно имя и фамилия. Мозг лениво перекидывал одну мысль на другую, перелистывал цветные картинки воспоминаний. Невозможно было решиться признать что все это с тобой, до самых секунд, поэтому чтобы нащупать те самые границы мира вокруг себя и отдалить сумасшествие надо было загружать голову работой. — Лен, а о чем ты мечтаешь? Кареева неслышно вздохнула, видно было как ее большая грудь покачнулась вверх-вниз. Она готовилась сказать что-то громкое, чрезвычайно патриотичное и душещипательное, даже сделала вдох и задержалась на секунду. — Мечтаю чтобы мой Союз победил эту нечисть фашистскую. А там можно и мечтать про булку с вареньем как тогда, в Ленинграде. Когда мир и сахар слаще, не то что этот отсыревший шоколад по Ленд-лизу. — Так себе мечта. — хмыкнула я в ответ, перевернулась на другой бок, стараясь не чувствовать гнетущее пожирание желудком самого себя. Положила ладонь под щеку, а в темноте всегда гладила себя по ней ладонью, чтобы представить как будто меня касается любимый человек. Совсем не боевые фантазии, а у нас на дворе коммунизм, значит любовь должна быть общей, а общей она может быть только к Советскому Союзу и РККА. — Ты это, давай не немчуйся мне тут! Мечта должна быть универсальная, удобная, чтобы, знаешь, вот, Полька, чтобы лежать, наевшись досыта и знать, что у тебя есть какая-то цель и она не просит выполнять ее сегодня, завтра или даже через месяц. Вот так вот тешит тебя своим ненавязчивым присутствием и доказывает что амбиции еще есть. Ты отложишь ее в самое укромное местечко, иногда достаешь чтобы похвастаться наполненностью жизни. Ты так с мечтой осторожно, знаешь что ее осуществить надо, но сроки бог его ведает. — и махнула в воздухе ладонью. «Немчеваться» в служебном жаргоне Ленки значит говорить и делать против Союза. В ночной пустоши было страшно, каждый шорох слышаться отчетливее, а страх становится настоящим, тягучим, похожим на сильную, ноющую боль. А Кареевой хоть бы хны: она под подушкой спрятала спички и соль, а под кроватью у нее три куриных яйца. Промыслила, изворотливая и хитрая, Кареева уже знала, что запасы на черный день сделают его чуть-чуть светлее, а там и жить можно с небольшим, но таким модным словом — комфорт. — Советский Союз победит и без наших мечтаний. Мечты на то и мечты, чтобы они не сбывались. Я вот мечтаю чтобы капитан третьего ранга Осипенко меня поцеловал. Ленка задержала дыхание и, кажется, в темноте широко улыбнулась. Щепетильные подробности в такой вкусной обертке, прямо под носом, без очередных сложных загадок стали для Кареевой вдохновением среди пустынной темноты. Ленка сначала молчала, будто переваривала сказанное, а потом как сорвалась с кровати, запищала, пихнула меня в бок. Любовные интриги в самом разгаре, очень хочется почувствовать себя в этой игривой роли, роли сплетницы об мужчинах. Очень нравилось Ленке когда воинственные капитаны и генералы не стальные герои и громогласные командиры, а привлекательные сердцееды. Этой ночью поспать она мне дала.

***

      И этой ночью я не спала да еще и заикалась. И больше никогда не буду, ведь облегчение принесет мне только гибель. Слабость сожгла заживо до самого пепла, есть только тело, а внутри него оскалившийся страх и ужас. Я не хочу чтобы Александр заразился моей фальшивостью. Я не хочу чтобы он делал уступки, когда я променяла все на ботиночки и на харчи. Я не могу взять и отдать его Игнацу, я не могу променять свою верность Германии на вспыхнувшую любовь. Потому что я не могу взять на себя ответственность за все то, что случится с ним в любом случае. Я хочу любить, но слишком много собралось возле этой любви, очернив ее. Мне страшно находиться рядом с героем так, что от тяжелого сердцебиения болит спина. Совесть была в ссоре с моим человеческим сознанием, шла на уступки только смертью. Коленки поджимаются, дрожь пробирает тело, время замедляется. Я все решила, даже то, что не посмотрю на Александра в последний раз. Любовь великолепна, но слишком глубока и высока. Пусть она отзовется легкой смертью, ведь я попрошу у нее тайно немного цветных красок чтобы такие родные глаза напоследок не переставали быть такими яркими, точно калейдоскоп счастливых моментов, ради которых Бог и затеял мою жизнь. Конец отнял все чувства, каждое ощущение стало пресным, затянутым в черную, бездонную дыру. В болтающейся немецкой рубашке я на цыпочках иду вперед. Мама и папа, Ленинград, Ленка, Костиныч — все это будет без меня, все это не будет моим больше. Мы должны искоренять слабость, поэтому мне лучше быть памятью, отдать дань вечности. Память бывает разной хоть и свойственна всем людям. Впереди только туманное ничего, кроткие шаги босыми ногами и никакого желания остановиться чтобы понять. Все честно: самоубийцы попадают в ад, легкая смерть здесь только у тех, кто хочет легкости. Война это ответственность, а я слишком привыкла к тому, что за моей спиной могущественный немецкий ефрейтор. Любовь — отдача и борьба, а я слишком люблю подчиняться тем, кто даст мне власть. Я снова становлюсь эгоисткой, думаю лишь о себе. Ударная волна заберет и его, незаконно, мгновенно… Со мной он только в последнем скромном взгляде из-за плеча. Жаль что нельзя любить наперед. Он должен меня забыть. Ничего нет, только касание кожей ступни прохладного грозного железа и тающие секунды…       Тело рвет на части смерть. Она заполнила все тело, как раньше заполняла его любовь к капитану. Один на один с забвением отрываю ноги от земли и мчу на распутье небесного суда. Тяжелый гнет боли режет внутренности, делая тебя массой из плоти, обрушиваясь на все мечты, надежды и чаяния. Ты становишься вровень с разрушенными городами, загубленными душами и растерзанными судьбами. Тебя не отличить от прозрачного воздуха, ты одна плавная линия туманного горизонта. Смерть была такой разной когда жизни в теле было больше. Что такое смерть? Когда-то я представляла ее себе сном: мне казалось что это также как спать, только без пробуждения. Ты в черной монотонной оболочке, есть только душа и сознание отдельно от тела. Не чувствуешь что за окном может начаться дождь или рядом покачнется на вешалке пропахнувшее вечернем бризом платье. В самой пучине сна тебя несет по невероятным приключениям, выдуманным собственным сознанием. Эти приключения могут быть твоим прошлым, почти как сказки Андрея. А смерть не такая: она раз и навсегда, а приключения вспоминает другой, наверное, тот, кто очень хорошо тебя знает. А если такой нашелся, то умирать не страшно. Все вокруг тарахтит, какие-то разноцветные вспышки, описать все это почти невозможно. Это все не со мной, я словно в младенчестве не понимаю что со мной происходит, почему больно, почему неудача. Слишком много вопросов для мертвого человека, слишком сильно стучит в висок пульс, а недалеко раздается стрекот ружья будто война начинает заново разрождаться пока я покидаю яркий мир. — Куда рванула, Артемьева?! Шальная, чумная! Я её люблю, а она кидается под мины! Дура! Дура, самая настоящая, как пуля шальная. Все, теперь никуда до победы не уйдешь, подписала ты себе мое покровительство. Во дела… Как… Что… Обезвреженные? Когда и почему? Вставай, встать, встать, приказ, товарищ Полина! Как же так… — тяжелое тело крутится вокруг меня, лихорадочно бубнит, как будто помогая понять, что моя смерть это всего лишь слабые ноги, головокружение, падение и тишина потому что следующий шаг — самый страшный приговор. Я ослабела так, что потеряла всякие чувства, я испугалась так, что опередила хитрые замыслы смерти, упала в обморок. Он хватает меня за грудки и трусит, трусит все сильнее, шлепает по щекам грязными ладонями и наконец прижимает к себе и целует с невероятным жаром, прижимаясь всем своим лицом к моему. В этом поцелуи столько связи, которая пронизала нас, в этом ударе зубами от поцелуя столько дерзости, с которой он покажет мне чего стоят все его слезы. Его грудь вздымалась, в глазах была тоска что я так просто решила уйти, научив его сразу всему. Он хотел благодарить меня, но времени все меньше, поэтому в этом спасении снова отдал взамен моей ласки свою близость в такой момент.

И так до конца войны отдавали по очереди друг другу самое главное…

Его руки вновь забинтовывают с дрожью мои разрезанные ножом пальцы, бережно, с осознанием драгоценности каждого момента близости. Судьба так много раз говорила нам «нельзя», но эти прикосновения делают невозможное. — Т-там ч-что-то ш-шумит. Т-там кто-то есть, С-саш! Пош-ли, пош-ли… — в его руках после первых признаком сознания я глотала воздух и быстро шептала из сухих губ. — От тебя сейчас можно ожидать что угодно. И ты веришь тому, что в разрушенном подвале кто-то уцелел с оружием? Не надо брать на себя так много, товарищ Полина. — Д-да перес-стань! Я не вер-р-рю только тому, ч-что ты наз-наз-ываешь меня этим глупым и прес-с-с-ловутым «тов-тов-арищ Пол-лина!» Из-з-деваешься? К-какой я т-тебе т-товарищ, ма-ать тв-вою?! — Не оставляешь мне выбора чтобы называть тебя товарищ краснофлотец Артемьева. А я то думал, что Полина тебе понравится больше и останется нашим символом близости. Всех по фамилиям, кличкам фронтовым, а тебя так, по-особенному. Да, мужчина это не думать, а делать. — смутился Александр, расслабил объятья, предугадывая как я начну вырываться и глядеть исподлобья. Его взгляд, взгляд тонкого снисхождения к моим девичьим капризам, мягко светился из-под черных ресниц. Капитан сейчас мог простить все, кроме того что я покину его без всяких предупреждений. — П-по особенному… Б-блюдо ч-ч-толи? А д-довериться м-мне как б-бойцу? Н-нет, ты с-слишком острожен с-со свои-и-м кап-питанским з-званием, С-саша. Я для т-тебя т-только солд-д-дат, так-к и слуш-слушай мои сл-лова! Л-люб-бить у тебя п-понятие неп-постоянное, раз и нету. А мы, д-девочки, раз и нав-всегда хот-тим. — Воин должен быть с холодной головой, мышка моя. Ты знаешь, когда война только назревала, я книгами зачитывался. Читать вообще не люблю, но как только про войну начинал слышать, то места себе не мог найти. В сердце такая суматоха, в ушах звенит, а ноги подкашиваются. Шуня начинала молчать больше. Страшно когда все молчат, тогда думаешь невесть что. Страшно принадлежать только своим мыслям. В нас всегда есть то, что может погубить и то, как справляется с этим показывает силу духа. Я бы всему миру рассказал как люблю тебя, но миру оно надо? Что ему вообще надо, а? Миллиард таких как эти солдаты и матросы? Тысячи таких, как эти дети? — на глазах у Александра начали закипать те же привычные слезы, которые долго стоят в глазах и не скатываются вниз. Чувственный Осипенко взмахнул руками, будто пытаясь оттолкнуть от себя закипающие жалости, отвернулся и указательным пальцем потрепал себя за покрасневший кончик носа. Он попался в ловушку собственных слабостей, щурился на мою щеку с какой-то неприязнью из-за того что позволял себе опуститься до истерики и одновременно радовался своей этой немного заполошной натуральности. — Раньш-ше говорила мама всегда: «Под-подрастешь тогда пой-пой-мешь.» А я вырос-сла и снова хочу быть м-маленькой ч-чтобы ничег-го не пон-нимать. — я посмотрела на Осипенко, тот откликнулся мне теплым и растерянным взглядом.

4:50 утра

Он собрался с духом только тогда, когда согласился снова продолжать военный путь детского врача. Отряхнулся, посмотрел по сторонам, ухмыляясь немецкой проделке с минами. Ноги у меня наполнились свинцовой тяжестью, в груди клокотало большое чувство рвения туда, откуда слышалась стрельба. Хмель от обморока проходила медленно. Александра это вдохновило мало, он надевал штаны, облизывал губы и приглаживал жидкие черные волосы, из-под которых виднелась белая кожа головы. Осипенко хотел сделать мне подарок в честь нашей близости и хоть раз в жизни согласиться пойти на поводу у младшего по званию, но его аристократическая спесь оставляла на его лице след чрезвычайного воздержания от критики. Костиныч славился в такие минуты едким взглядом исподлобья и нахмуренными бровями, из-под которых его вид становился грозным. — Вставай, нет больше времени, задержались мы с тобой. Ты халат мой накинь, не годится в немецком расхаживать по русской земле. Ладонь мне дай, в пекле в четыре руки легче чертей разгребать. А Севастополь все равно наш, как и ты моя, шальная грешница. Эх, что же немцам с тобой делать? Бежать да и только сломя голову. — и улыбнулся, ущипнув меня большим пальцем за щеку. Как не хотелось думать что война может лишить меня этого сказочного ощущения маленькой девочки, которую ругают за шалость, а потом говорят «она у вас невнимательная, но очень способная!» — Все для победы… Даже если она будет победой сердец. — шепчет он мне, давая напутствие. — Вс-с-е для Севастополя… Даже если он будет с-с-пасен только в наш-ш-ем сердце. — подхватываю я, принимая смелость и решительность. Мы, перепрыгивая муляжи, с опаской ступали вперед. Позади нас еще неостывшая кривая койка, впереди надежда на то, что некоторые дети уцелели. А на счастливый конец мысли о том как им это удалось и поцелуй Александра для каждой щеки на лучезарном детском личике и моя борьба за то чтобы капитан был со мной во что бы то ни стало.       Кто-то призывно пискнул поодаль тоненьким, детским голосом. Я прислушалась, наклоняясь вниз, крадущимися шагами шла, словно шум был живым существом, которое вышло на волю пока нет вокруг людей. В задымленном уголке, располагавшемся между первым и вторым этажом слышался сильнее оживленный гомон покрикиваний. Они то утихали, становились баюкающими, будто тишину кто-то регулировал, после снова становились громкими, смешанными, несдержанными. В них какое-то неудержимое счастье, доверчивость и опаска. Александр помотал головой, сглотнул и закрыл на секунду глаза. Ему не послышалось что здесь кто-то уцелел и жизнь перевернулась с ног на голову: взрослый капитан не смог разгадать загадку о том как спаслись эти птенцы. Дети есть дети, они непоседы, рассыпаются как бисер и их не остановит даже страх. Их кто-то собрал там, кто-то уцелел для того чтобы уцелели они, эти дети кому-то доверяют настолько, что интерес с загадочному ангелу-хранителю превыше всяких запретных приключений. Я вытянула шею, Александр облизал губы и прищурился, наконец открывшись полностью смелости довериться мне. Выстрел, оханье и приглушенный плач.       Стайка детей остановила свое любопытное внимание на нас, делая обоих незваными гостями. Все они были увлечены какой-то койкой, охраняли ее живым щитом и не сразу признали своего любимого дядю Сашу. Так было до тех пор пока рыжий, с хулиганскими дерзкими повадками Володя не кинулся в ноги с громким: «Дядя Саша пришел! Теперь у нас есть еще один добрый дядя Саша!» Опасность миновала, за прытким предводителем сразу потянулись остальные, оттаявшие невинные сердца, блещущие самыми искренними улыбками и притяжением, которое напоминало тесное кольцо и от которого становилось жарче. Доверчивость наступала волнами: сначала детишки подходили, задирали головы кверху, любовались и что-то сопоставляли, потом принимались обнимать большую ногу Костиныча и в конце концов вспоминать что под этими ни с чем не сравнимыми прикосновениями ладоней целый мир добра и ласки, которой так не хватает. Они грелись возле него, прижимаясь щеками к пыльным сапогам, просили еще и еще, но не нагло, покачиванием плечиков вверх-вниз, точно едва оперившимися крылышками. Математика Володи смутила меня. Еще один дядя Саша никак не был похож на правду, он был один, капитан третьего ранга, детский врач, а они взяли и размножили его чтобы, по всей видимости, не забывать такого горячо любимого папу во множественном числе. Кто встал между между ним и этими великолепными оптимистами, сделал так, что добро в них осталось таким как было до страшной резни? Кто продлил им детство в такую тяжелую ночь, развеял тучи и сменил на время Александра? Никаких вариантов в голове не возникало, она, пустая и откликающаяся на каждую попытку мыслить болью, была равнодушна к поиску того, кого можно было наградить орденом доблестного хранителя детской безопасности. Я потрясла челкой, глупо и растерянно, чувствуя как сейчас снова упаду, но внезапно собралась, пронизанная тысячами иголок в одну секунду. Шторм горячей ностальгии накрыл с головой. Меня снова стало двое: живая я и мертвая.       Из угла выплыла, шаркая ногами, неспеша сгорбленная, приземленная и потертая фигура, на руках которой сидела робко поджав губки девочка. Она прижалась грязной головкой прямо к его сердцу, уцепившись за воротник одежды и с затравленным видом озиралась по сторонам, не соглашаясь со всем тем, что происходит вокруг. Глазки у Володи загорелись, он вприпрыжку помчался туда, где замер лиловый силуэт. Володя успел быть первым, кто схватил загадочного спасителя детей за руку и потащил навстречу дяде Саше. Фигура с минуту соображала пользу от этого знакомства, пыталась сопротивляться и уходить в сторону, но дерзкий мальчишка был слишком упорным и своенравным. Рванул на себя руку и махал ладонями чтобы все расступились. — Дядя Ганс, наш Александр живой! Дядя Ганс с такими знакомыми черными глазками, в которых не утихает тревога за самое сокровенное в его жизни. Дядя Ганс, который был незнакомцем, о котором я знала все. Это тот, который всегда показывал чего боится больше всего на свете и кого оберегает от этого зла всеми силами, всеми бессонными ночами и несдержанными слезами перед другими офицерами. Тот, который пошел на край света, получил отказ, но все равно боролся за нее, потому что должен быть сильным несмотря ни на что. Одно ее «папа» и мир становится безграничным, один ее взгляд и он понимает что остановиться нельзя. Я боялась его сначала потому что он немец. Он небольшого роста, с маленькими поджатыми губками и вытянутым лицом с выпуклым лбом, чуть угрюмоватый. Сейчас он был забитым и бесстрашным. Потом я боялась его потому что он слишком хваток за жизнь маленькой Евы, на разрыв, с хищностью. Как он плакал, вопреки всем легендам о бессердечных арийцах, как он заплетал ей хвостики на коротких жиденьких волосенках и становился точно плюшевым с ней: большим, неуклюжим, улыбчивым. Разве нацисты умеют так любить живое? А все ли они нацисты? Своей любовью к этой девчонке гауптман был очень самобытен. У его сослуживцев-фанатиков на завтрак, обед и ужин обещания фюрера, а у него ни завтрака, ни обеда ни ужина — все на тарелке перед Евой. Сумасброд, которому плевали его же друзья вслед, а он никогда не чувствовал себя брошенным потому что надеялся только на маленькое резвое счастье. Немцы всегда казались мне будто из другого мира, а все то, что было похожим между нами и ими вызывало отторжение. Как они, сочиняющие идеалы человечества, могут быть счастливыми от простых вещей, почти как мы? Как мы, наизусть заучившие одинаковый вид немецких захватчиков, жестоких, алчных, вероломных, стоим перед ним гауптманом так, опустив руки и пропадая в удивлении. Теперь мучал один вопрос: кто он? Каждое действие гауптмана все больше давало ответов, поэтому он качался на пятках, отводил глаза время от времени. ка отруганный мальчуган, и потирал ладони. Он ждал когда мы бросимся на него и почти был согласен что судьбоносные встречи русских и немцев не несут ничего хорошего для обоих, одно только зверство и бесчестие. Нет, на его форме не было сорвана свастика, а орел все также играл серебристым, хмурым блеском и смотрел влево, распахнув массивные крылья. Все это казалось не уродливым, не пресловутым, а заслуженным, казалось только его. Он хотел отличаться от нас, русских, но не так чтобы бурлило в горле от ненависти, молча, делом. Строгость его формы такая же как у тех, кто сжигает в концлагерях людей, кто учиняет беды, не дает права на ошибку. А рядом с ним русские детишки, которые каждый раз ошибаются чтобы узнать мир и они остались живы с ним. Ганс не жал с приветствием руку и не заискивал, тихо подрагивал, сопел. Он знал, что немцы сами сделали всех немцев непоправимыми животными и он — часть этого. Потому что он на войне, потому что он фриц, потому что он видел Гитлера когда-то и даже, возможно, пожал ему руку. Потому что это неизбежно. Он принял это и жил с этим как и тысячи других, погребенных под тяжелые скрижали заветов немецкого вождя. Гауптман ничего не стоит как и весь немецкий народ. Это просто сила, это масса, которая может затоптать, изувечить, раздавить, осмеять. Сопротивление офицера — смертельный азарт. Вернер давно вышел из того возраста когда шалил просто так и был за этими шалостями очень заметен. Но он знал что вся цена за этой маленькой Евой, глотком жизни. Когда Александр поглядывал на неё на койке, то Ганс непривычно выпрямлялся, делаясь грозным, надувался как индюк и был готов наброситься на него при малейшем неосторожном движении.       Потемневшие глаза Игнаца сверкнули. Его ноги заскрежетали откуда-то сверху, пригнали пыли и потревожили трогательное знакомство. Чирканье оружием, разомлевший от собственной воли все уничтожить Нойманн пропустил смешок. Ганс прижал свои маленькие ладони к груди, покачнулся на ногах и побелел. Дрожь захватила мое тело, а ладонь Александра на плече понемногу успокаивала эту волну переживаний. — Прямо роман газета! Воссоединение любящих сердец! Честно, думал ты сдохла, Паулин, но сила любви тебя воскресила! Прелесть! Если бы евреи в концлагерях знали о таком способе воскрешения любовью, то нам бы пришлось несладко! — Чего теб-бе, душег-губ? Игнац деловито поставил руки на бедра и выпятился: — Вот это да, душегуб! Сочиняй! Где твое кольцо? Мне ничего не нужно. Как же хорошо когда в тебе сочетается и падла и настоящий герой. Александр и Полина, единственная койка, мины… Столько доверия мнимому спокойствию и безопасности! В этом и есть человеческая любовь, черт её побрал! А любовь бывает абсолютно разной! Например, любовь нагонят добычу. Ничего не напоминает? А тем, кто бежал отсюда еще живым вряд ли придется испытывать любовь к удаче. По их следам отправились солдаты непобедимой германской армии. Сколько еще жизней загубят вместе с собой эти русские глупцы? И все-таки ты я люблю тебя, Паулин. Поддельными минами я дал тебе шанс ощутить рывок жизни, думать что я где-то позади тебя. Как же я люблю когда жертва еще дышит, пускает слюни и царапает ногтями стены от боли, а ты держишь её жизнь на пределе, ты и есть предел её жизни! Я всегда рядом, Паулин, всегда! Игнац выпрямился и грозно глянул на гауптмана, сжавшегося и почерневшего от страха: — Ich wusste, dass es damit enden würde! Ein sentimentaler Verräter! Man darf nicht deutschen Offizier nicht daran gehindert, mit Töpfen und Kleidern herumzuschnüffeln! — шипел Нойманн с налившимися кровью глазами. От него исходил какой-то черный свет, руки с ногами дрожали: дьявольская сущность не могла удерживаться внутри. Все живое при таком вянет, приходит в негодность, он весь пылал, хохотал до хрипоты, до того, что его зубы в широкой улыбке превращались под светом утреннего рассвета в клыки. Наслаждаясь видом загнанных в клетку жертв, он раскрывал рот широко, что казалось если подняться на носочках и заглянуть сверху, то увидишь как зияют красные внутренности, полные огня и злобы. Никакие молитвы и никакой крест не мог угомонить это животное, извивающееся от сарказма и агонии. Сатана снизошел перед ним с пьедестала и уступил Игнацу место, пока он испытывает наше терпение. — Ich wusste, dass du mich holen würdest, du schlauer Fuchs. Еs gibt kein Gegenmittel gegen dich. Du willst zerstören, was mir sehr am Herzen liegt, weil du mich zerstören willst. Der Mensch ist in dem, was er schätzt. — дрожащим голосом заявил Ганс, похрустывая от нервозности пальцами и пятясь к заветной койке. Он смелый не потому что непобедимый символ арийцев, а потому что он чувствует любовь к Еве, потому что он может быть человеком благодаря этому. Русские детишки, почувствовав неладное, соорудили живую стену вокруг полусонной Евы, не тыкали пальцем в озверевшего беса, не верещали, а взялись за дело, смело, откровенно и всецело. Гауптман, поглядывая на эту оборону, знал что он под защитой, потому что время пришло отдать все, ради чего он был на этой земле. От такой истины у него трепыхала ткань кителя возле сердца, а сам он порозовел. Пусть Вернер будет воином, какие были до немцев: живущим ради того, чего нельзя увидеть, а можно только ощутить, почувствовать. — Immer tiefer und tiefer. Dein Beruf wird dich ruinieren. — Warum würde mich der Beruf ruinieren? Sieh dich um, Gefreiter. Liebe für Kinder. Liebe macht Menschen einander ähnlich. Нойманн задохнулся от раздражения. — Еin echter Offizier kann nur Liebe für die Pflicht des Vaterlandes erfahren! Я с нетерпением потянулась к Осипенко в надежде на объяснение. Коснулась его руки, после чего он подставил мне свое ухо, в которое я шепнула: — Ка-а-кая тайна п-п-рофессии Ганса Вернера? Р-р-асскажи мне сейчас. Глаза капитана лукаво забегали как только тот понял, что я не оставлю его наедине с этими тайнами. Он долго прятался за улыбками, потряхиваниями плечами, и с каждой секундой это становилось все неуместнее, ведь каждый из нас понимал что никого не миновала эта странная история, начавшаяся зимой сорок первого в Инкерманских штольнях. Она связала нас взглядами, поцелуями, близостью, превратив горькую неприятность и смерти в непредсказуемое счастье, от которого стало больнее, чем от беды. — Он работник детского дома. 16 марта 1935 года лидер НСДАП подписал «Закон о строительстве Вермахта» и ввел всеобщую воинскую повинность. Ганс был призван в армию и не смог быть рядом со своими детьми. Сам он никогда не был отцом, а звание гауптмана, говорят, ему добыла покойная жена. Я опустила глаза, изучая пыльные ноги. Я разгадала все тайны капитана, но то, откуда он так много знал про вещи, которые случились со мной, оставалось в секрете и вызывало то ли раздражение сколько еще нужно пройти путей к его сердцу, то ли досаду что довериться капитану на самом деле ничего не значило и он все равно будет скрывать от меня свои тайны. Игнац стиснул зубы и секундный свист пронзил тишину. Пуля черной мухой назойливо прозвенела где-то рядом, но пощадила. Александр вздрогнул, побелел, как будто никогда не был капитаном, втянул шею в плечи и облизал губы. Трусость делала с ним невероятные вещи, даже уменьшала в росте, он на какую-то секунду казался невинным, чистым, в котором так много того, что есть в его маленьких подчиненных. Не единого звука остановки этого сумасшедшего полета снаряда, словно свинец растворился в воздухе. Куда она уместилась было известно одному лишь Богу. В тот же момент гауптман с утомленным взглядом неуклюже поковылял к детишкам, морщился, кусал губы, и рассеянно оглядывал самоотверженную ораву, гладил их, улыбался, натянуто, сквозь силу. Он выпрямился так, словно в его тело был вживлен шест, не дающий возможности согнуться, гауптман становился искусственным от этого впечатления. От терзающих сомнений хотелось убедиться что в этом немце ничего не изменилось, а все случившееся — игра спутанного выстрелом сознания, которое все искажало. — Сейчас конец — это торжество предела, Паулин. Конец это не просто абстракция, это ты, это Севастополь. Не ты, так тебя — закон войны, маленькая заблудшая крошка! Твои удивительные рыбьи глазки хотят чтобы я ответил только на один вопрос: куда же подевалась Елена Кареева? Слухи… Слухи это как та грязная помойная крыса, которая может просочиться из ниоткуда в никуда, в любую дырочку, но когда слишком голодно ты съешь и эту помойную крысу. Люди всеядны как физически, так и морально. Да им можно запудрить мозги, да они животные, да они масса и никто из этой массы не будет говорить вам что вы уникальные. Уникальность — зло, когда вы хотите счастья для всех. Скажи мне до чего опустились люди, когда стали есть трупы своих близких людей? Война, физическая сила, или моральная дозволенность? Голод, голод. Почему вы все еще не передохли, мрази, как вы отягощаете этот мир своей бренностью. Презренные, склизкие пешеходы на нашей, нашей земле. Нам нужны только ваши трупы, чтобы сложить из них пьедестал и подняться выше земли. Для людей с помощью людей. — орал Нойманн, бил себя в грудь и плевался.       Нойманн с наслаждением игрался различными смыслами, щурясь исподлобья. Это истинный кровопийца, тонкий кукловод, который испепеляет взглядом меня. Он как хозяин той самой сети, в которую заточил нас, растягивал восторг от мучений, зная, что неспешность убийцы самая жестокая часть убийства. Можно дать людям оторваться от тяжелых мыслей рассуждениями, в последний раз убедиться что они все так же пылают обороной, а потом обрушиться, заковать, изувечить. Нойманн как бешенный пес, истекающий слюной, чего-то ждал, свирепея от собственного воздержания. Может быть, остатки человеческого заставили его медлить, того человеческого, которое было в этой высокой статной фигуре, в этих крепких руках и гладких, блестящих здоровьем и чистотой волосах. Он слишком долго скрывался за этим терпением ко мне и теперь пришел час расплаты. — Это кто тут про меня треплется? — перекатываясь по камням, в свете лучей семенит чья-то тучная фигура, спеша заявить себя главным участником грозного сопротивления. Едва хромая и не обращая внимания на изодранную сырую форму, пропитавшуюся кровью, Кареева с ликующей улыбкой была не против утешить своим энтузиазмом растерянную толпу. Как она здесь оказалась было вопросом лишь ленкиной смекалки и вездесущности. Задохнувшись от удивления, я переглянулась с капитаном, но не взяла на вооружение ни одной эмоции с его лица, которое оставалось бесстрастным, немного тяжелым и серым. Ленка исподлобья оглядела Игнаца, плюнула но пол, покрутила головой, отчетливо ощущая то, что он не один чужестранец здесь. Гауптман не старался прятаться, заглядывал на встретившуюся ему противницу, словно ему было нечего терять, и не был готов ответить ничем стоящим. Вспомнив кто ее покусал, тогда когда мы с ней встретились возле Ташкента, Ленка ухмыльнулась и грозно насупила брови. — А Н-н-овиков? — я накинулась на Карееву с широко раскинутыми руками, останавливая ее стремительное натирание кулаков на досаждавшего гауптмана. — Все, наползли как тараканы, ты их туда, а они сюда, Евпатий Коловрат! Остатки Приморской армии, лишённые высшего командования, отошли на мыс Херсонес. Будем еще три дня тарахтеть, без меня, братки. — Ленка с сожалением поджала губы, бросила взгляд назад, — основная часть солдат и командиров сдастся после мощного артобстрела, бомбёжки и расчленения обороны между Казачьей бухтой и тридцать пятой батареей. По приказу Верховного Командования Красной Армии 3 июля советские войска оставили город Севастополь… — А Н-н-овиков?! — крикнула я снова, сбрасывая резким движением вперед ладонь Александра с плеча, в ожидании того что последняя надежда на спасение Севастополя все еще с нами, сбрасывая резким движением вперед ладонь Александра с плеча. — Генерал Новиков оставался всего на одни сутки с целью руководства прикрытием эвакуации старшего начсостава, а не на трое. — предупредил мое волнение Осипенко, заставив поумерить пыл. Я снова почувствовала на своем плече его тяжелую теплую ладонь. — Да вы погодите его числами и сроками марать, товарищ капитан третьего ранга! Он на самом деле молодец! Генералу в нашем сопровождении удалось погрузиться на второй сторожевой катер СКА-0112. В момент погрузки раздался сильный взрыв и поднялся огромный столб огня, затем второй взрыв — это были подорваны башни тридцать пятой. В два ночи курс на Новороссийск приняли. Ночью их, говорят, их засекли. С рассветом была повреждена носовая часть советского катера. Затонул катер к чертям, нас на Южную отправили сразу. С Володькой Ушаковым. Остальные не уцелели. Двое… Двое, Полька, понимаешь? А Севастополь это все два миллиона… Игнац с сосредоточением слушал каждое слово и все больше трясся. Корчившись от неприязни и не выжидая, Нойманн прицелился в высокую худощавую фигуру, чтобы раз и навсегда лишить нас спутника офицерского состава. Он убьет не Ганса, не меня и не Лену, а Осипенко, потому что так будет больше страданий. Буду мучаться я, сойдет с ума гауптман, а Игнацу останется только наслаждаться. Он видел как я заметила это и его губы изогнулись в улыбке, беспощадной и зверской. Зрительный поединок окончательно сделал нас заклятыми врагами, между которыми все и ничего. Все, потому что он знал куда целится. Ничего потому что я с тем, в кого он хочет попасть, а не с ним и его немецкой утопией.       Пуля понеслась вперед. Пока она летит со скоростью света, готовясь пронзить его грудь, Александр почему-то разрешает себе улыбнуться, промчаться широкой ладонью по моей голове, надавить на нее и пригнуться. Выигрыш в пользу Осипенко. Все происходит так быстро, что дух захватывает, а детишки начинают возню от перестрелки. Но если здесь Ленка, то все играют по ее правилам, поэтому она без всяких колебаний берет немца в оборот. Пробраться к гауптману ей придется постараться, ведь я могу задать ей еще много вопросов, а Кареева это скорость без компромиссов, потому она решила действовать без лишней демагогии. Игнац заманчиво близок, если она не схватит его за манжетку, то сразу примет дразнящий призыв. Так и случилось. Ленка с пулей сравнялись в скорости, только Кареева в одну сторону полетела, а пуля — в другую. — Какая рожа у тебя противная, так сапога и просит, ух, гаденыш! А ну иди сюда, прыщ! — Кареева прыгнула за Игнацем, который выдал ловкий маневр и был таков. Сняв сапог, она выбросила его вперед с матерными руганиями, закряхтев и смирившись с тем, что прыткий немецкий ефрейтор ускользнул от нее как мыло из мокрых рук. Кусок камня отлетел прямо Ленке в лицо, едва только пуля прорвалась в разломанные куски прежнего детского дома. Кареева осела вниз, вцепилась ладонью в разорванную щеку, все еще не выпуская Нойманна из глаз пока хватало сил справляться с болью. Игнац скакал туда-сюда как на шарнирах, красовался святой верой в свою неуязвимость перед Кареевой, пока она замерла на коленках, собирая на пальцах липкую кровь. Где-то сзади закряхтел Ганс, шлепая и грузно дыша. Он совсем сгорбился, почти падал на землю, ребята таскали какие-то тряпки ему, поскуливали и с внимательными глазами наблюдали за каждым его движением, опускались на корточки и смотрели в глаза, преданно, с каким-то прощением, гладили с нежностью по вспотевшему лбу. — Дядя Саша, идите, идите сюда! Дяде Гансу плохо! Что с ним делается, дядя Саша! — под ногами капитана замельтешил курносый рыжий Вова, не принимающий никаких отказов. Игнац вытянул шею, вглядываясь в суетливый комок, уплотняющийся возле койки Евы. Ярость на его лице выступила красными пятнами, потому что он не успел убить Александра, который поможет предателю — гауптману. У Нойманна так много заданий: бдить оживившуюся Карееву, держать наготове пистолет, продолжать сверлить меня взглядом, но Нойманн, матерый плут, действовал с продуманной стратегией, не упуская ничего из внимания. Сбить с толку его было сложно, Игнац был хватким борцом за собственную жизнь сколько бы в ней не было бесполезности. Однако Ленка и сложности — самое вкусное сочетание для настоящих гурманов азарта. — Не, ну ты глянь на него! Какой прыткий, как вошь! Ах ты, блядина! Ну, погоди, поймаю тебя! — она очнулась, сорвалась с места, преграждая свободный путь Нойманну. Тот, хохоча, слушал ее гарканья за спиной и приближался к заветному углу, возле которого мгновенно остановился, будто взбешенная Ленка больше не представляла для него никакой опасности. Выставив пистолет вперед, он без раздумий нажал на курок, смутился, а после рассвирепел, принялся стучать кулаком по оружию, шипеть как кошка и вращать во все стороны головой. Безопасность его отныне под угрозой и уверенность теперь имеет пределы, делая его самым обычным человеком со скверным характером, а вовсе не всемогущим арийцем. Теперь придется считаться с неудачей, с превосходством русских, сойти с ума от того, что пистолет неисправен и сдаться. Беда настигла сокрушительно, пространство сужалось, Игнац едва мог смириться с тем, что отпускает руку своей великолепной победы и она гибнет, а он ничем не может ей помочь. Ленка перепрыгнула через камень, завершив такие опасные салки тем, что покатилась кубарем под ногами Игнаца, зажав уши от оглушительного холостого выстрела.       Ева истекает слезами молча. Она не хнычет, потому что нет пользы от наигранных страданий. Она слишком хорошо знает свое нездоровье и не хвастается какой смелой может быть. Хватило одного случайного взгляда чтобы заметить как много сил было вложено в то чтобы истощенное тельце подавало признаки жизни, изредка шмыгая носом и открывая по-рыбьи рот. Ева была похожа на фарфоровую куклу, лежала смирно, ровно, как будто в подарочной коробке, с печальным спокойствием, и двигалась только с помощью гауптмана. Она привыкла быть такой взрослой среди этих малышей, потому что на ее долю выпало так много несчастья: война, боль, измученный отец, не знающий когда и как все закончится. Подкрадется ли конец незаметно или застанет врасплох? Пока папа об этом только думает, сжимая в большой руке ее маленькую, оцепенелую ладонь здоровой руки. Как же они отличаются эти две крошечные лапки… Ганс часто их сравнивал, сравнивал как же поменялась его жизнь после того, как одна из ручек замотана в бинт. Это было его наказание страдать за эту русскую девочку, которую он так полюбил. Жизнь с этой виной его личная война, далекая от Германии. Да, гауптман знает, что только в горе можешь понять каков чужой человек. Какой он безвкусный, пресный, прозрачный. Обычно люди мимо проходят, спешат куда-то, даже не заглядывают, а когда горе от этого так печет внутри. И в Германии бессердечных не истребили геройскими лозунгами о великолепии арийской расы. Арийцы — всего лишь оболочка: белокурые, голубоглазые, с правильными чертами лица, но непригодные для жизни. Они везде и Ганс загнан в угол со своим горем. За что он должен воевать против русских и когда? Он не нужен там, на поле боя, он нужен здесь, рядом с ней, чтобы слышать и понимать что не все кончено когда ее сердечко тихо бьется пульсом от венки на пальце. Чтобы быть героем, не обязательно убивать, ломиться, сжигать и резать. Чтобы стать героем, нужно просто протянуть руку ближнему, даже если тяжело. Эта уцелевшая ладошка с маленькими тоненькими пальчиками держит в равновесии его самого, делает ежедневные заботы такими важными и нужными, позволяет ему не потерять человеческое обличье в заботе и нежности к тем, кто в этом сейчас так нуждается. Ева подавала руку и русским детишкам, жадно поглощая жизнь из этих искренних прикосновений. Это отвлекало ее на секунду, она даже могла улыбнулся и поворочаться, получая от некоторых особо прытких персон поцелуй в лоб. Она хотела улыбаться чтобы были видны все-все зубы, но могла только одними губами. Она привыкла испытывать боль и каждый ее день проходил в просьбах продлить те тихие ощущения, когда резь уменьшалась и позволяла очнуться от тумана слез. Больше всего в этой жизни она умела просить: про себя, зажмурив мокрые от слез ресницы, задержав дыхание чтобы ничего не мешало. Больше всего она любила верить, когда смотришь на рассеянного отца, а по щеке скатится горячая слеза, а от мимолетной улыбки от ответного взгляда гауптмана куда-то закатится. И в этот момент все как будто становится на свои места, только осталось встать и обнять его крепко, уже двумя руками. Жаль только что это мечты, а мечтать дети, как правило, любят: розово, сильно. Наша жизнь сузилась до вечных военных событий, а люди никогда не переставали жить своими заботами, и в общем котле горечи у каждого были свои личные страдания. Немного эгоистично, поэтому у гауптмана всегда горят глаза когда непрошенный зевака приближается к Еве. — Двойная игра, а одна пуля! Жаль! Давай, покажи смелость и честность русского народа, расскажи как ты была с нами: как ела и пила, как лечила солдат, как купилась на туфельки! Да, ты боялась! Тебе было не все равно и ты боялась! Главное в нашей игре не наследить! — Нойманн выхватил из-за пазухи тонкую маленькую картонку — подобие на паспорт, который после выполнения задания становился полноценной книжонкой, бросил его в Лену чтобы прервать ее попытки защитить меня. Кареева успела подняться наполовину, но снова повалилась на землю, зажав рот рукой и отпрянув от грозного орла, нарисованного наверху. Внутри нее все взорвалось, она даже позеленела, от дурмана прикрыла глаза. Впервые я увидела побежденную в пух и прах Елену Карееву, такую осунувшуюся и безжизненную. — А я думала ты с капитаном… Помню как говорила что в моем доме никаких предателей, а тут вон оно как бывает, не знаешь где змею на груди пригреешь… Заметив как Ленка изрядно побелела, решила не отступать даже если слова ничего не значат, а дел я натворила немало: — Да т-ты же сюда уб-б-ивать пришел, гра-а-бить! А ты меня сп-п-росил надо ли мне все то, что ты г-г-отов мне был дать? Люб-б-овь к большему рож-ж-дается из любви к м-м-аленькому. — К черту вас с вашей любовью и чувствами! — возмутился Нойманн. Кареева ликвидирована очень хорошим маневром, поэтому есть время поднатужиться и привести в порядок пистолет. Игнац стреляет напролом, четко и безрассудно. И тут сердце корчится от страшной боли. Александр возле Евы, отвлечен врачеванием, а пуля все быстрее и быстрее. В голове одна пустота, никакого сожаления, никаких раздумий, одно движение вперед, вопли что есть силы, сквозь секунды и целую жизнь, которую мы могли бы прожить вместе. Мне не жаль себя, я знаю что не буду чувствовать боль потому что я получу пулю за своего любимого человека. Так легче, ведь жизнь прожита не зря, а ты настоящий солдат и жертва твоя оправданна и справедлива. — Лож-ж-итесь, т-т-оварищ капитан!!! Звание бы мне чуть побольше, тогда это был бы приказ, которого ослушаться нельзя. Осипенко даже не пытается услышать, будто зная что за него все давно решено. Когда он на работе, то глух и слеп. Я лечу на тело Осипенко, готовясь ощутить как всадит коварный злодей горячую пулю в плоть. Только Ганс Вернер, приподнявшись еле-еле, скинув с себя шелестящие багровые бинты набрал отяжелевшими ногами скорость и кинулся как вратарь на пулю, минуя меня. Словил. Словил своим телом и оседал вниз, неспешно, как тающий айсберг. Детишки взвизгнули, потом послышался протяжный вой. Все это было страшно, красиво, непонятно, волнительно до боли в глазах, до жжения на щеках. Гауптман упал поблизости со мной, хлюпнув влагой крови, бросив капельки на меня. Из его бока она текла размеренно. Вот куда попала первая пуля Игнаца, приземление которой не обозначилось совсем ничем. А из груди хлестала кровь из-за свежести ранения, которую он не мог прикрыть рукой. На коленках я подползла к нему, пригибаясь к земле, подхватила голову и положила на колени. Он уцепился за мою ногу с надеждой, хрипел и щупая мокрый китель искал наверху, над своим лицом маленькую Еву, всякий раз закрывая глаза и идя только на еще четкий слух. — Dad… dad? Nein, Dad! Ich will hier nicht allein bleiben! Ich kann nicht aufstehen, papa! Ich kann nicht aufstehen und dir helfen! Stirb nicht, Dad! — Ева тоненько заскулила, нетерпеливо заерзала на руках Александра, вынуждая его шептать утешительное «тише, тише» и прижимать к себе ближе. Откуда у нее взялись силы вцепиться ногтями в руку капитана чтобы он не жалел ее, трясти его чтобы пустил на волю? Откуда появился цвет на лице, как наполнилось жизнью ее маленькое, дрожащее тело. От бессилия до могущества этой девочки всего один лишь шаг к гауптману, всего один лишь немец, ради которого она готова встать и пойти, несмотря на невозможную боль. Вот какие бывают немцы. Такие, за которого русская Валечка Васильева, Ева Вернер, брыкаясь все пуще, ревела, как ревут дети: пускают слезы, открывают рот и замирают, набирая воздуха, чтобы не охрипнуть от терзающей боли. Она не могла остановиться, как затравленный котенок прыгала, билась и кусалась, ей казалось что никто не понимает ее сейчас. Ей хотелось быть быстрее его смерти, ей хотелось исцелить его своей смелостью, открытостью перед его щедрой любовью. но все что она могла это вопить и подрагивать. Если бы у грани детского страдания было лицо, то оно было бы таким: перекошенным, красным, застывшим от немого кошмара. Нет, Вождь Германии не Бог, ведь он не может дарить бессмертие. В побелевших от ужаса глазах Евы только отчаяние, гулкое, недетское; безнадежность — едкая, засасывающая. Робко поглядывая на гауптмана, чтобы не видеть как из его двух ран просачивается жизнь, вся любовь к ней, Ева выпрыгнула из рук Осипенко с криком, с боем выставив кулак вперед. Худенькие коленочки затряслись от непривычной резкости движений, она зажмурилась, прикусила губу, сделав над собой усилие чтобы только он видел ее готовность бежать наперегонки с возможностями. Ева сияла добрым теплом, таким чистым, непрошенным в этой жестокости, умытая горькими слезами, и идя ему навстречу знала как он будет рад увидеть эти шаги поэтому старалась. Летела, летела, превозмогая боль, смотря на него чтобы переселить спазм и оказаться с ним рядом. Гауптман, обмякший в луже крови, ждал ее, ее ждала и его собственная смерть. — Es tut weh! — воскликнула Ева, с необычайной жесткостью взглянула на Игнаца. Боль всегда будет спутником любого чувства у этой запачканной немочки: будь то любовь, будь то счастье или последний путь.       Это была самая красивая вещь, которую я видела. Это теплота не просто чувство, это пожар. Эти слипшиеся от соли реснички, под которыми взгляд, полный благодарности и одновременно боязни не успеть. Она прижималась к гауптману, маралась в крови, спешно касалась ладонью его лица и рук, идя на зов своей маленькой души. Ева знала что он сейчас чувствует, ведь она чувствовала это каждый день. Каждое суетливое действие под руководством сильной привязанности было подарком для угасающего гауптмана, поэтому он силился улыбнуться и подержать Еву за руку. А она, проверяя то, как он чувствует ее рядом с собой и можно ли положиться на эти проверки сейчас, когда время идет слишком быстро, не подпускала к нему никого. Мир сузился для нее до Ганса, который начинал белеть от потери крови, но все еще видел Еву перед собой. Он хотел спокойствия, когда не спал ночами. Он хотел поесть, когда отдавал ей обед. Он хотел ей счастья, но как и все люди, свернул с пути, согрешил и стал несчастен. Теперь он отправляется в долгий путь и впервые не пойдет с ней рядом и это кажется сначала ужасным, а потом все наоборот — Гансу хочется чтобы она непременно жила и жизнь подарила ей счастье, вернула все взамен. Он понимает что умирает только потому что отпускает Еву с легкостью, с улыбкой, которой вознаграждает ее силу встать и проститься. Он покидает этот мир с уверенностью в том, что она наконец-то стала сильной и это заставляет его утихнуть и принять свою участь. Как бы она не суетилась и не уговаривала отца, глаза у него закрываются, превращая ее в память, в теплый уютный комок, шевелящийся рядом, но уже плохо понятно где. Ева подкрадывается к нему едва уловимо, точно извиняется за то что тревожит его вынужденный покой, всматривается в эти бесцветные глаза и прижимается своими губами к его губам. Вдохнуть в него жизнь становилось невозможным, отпускать легче. Эта дверь закрывается, а за ней самая настоящая любовь, за которую не стыдно ни офицеру в его теле, ни человеку в его душе. Он протянул желтоватый жетончик из последних сил. Тот самый, который завершал всю эту кошмарную историю... — Ich habe Kinder vor dem Tod gerettet. Rette Eva… Bitte, stellen Sie sicher, dass es in meiner Hölle wenigstens ein Stück Paradies gibt, wenn ich sehe, dass es ihr gut geht…

…Danke

Детишки бросились врассыпную к Гансу. Они не знали что правильнее делать, но все равно делали, потому что знали что лучше делать, чем ждать. С кончика носа у Евы упала крупная слеза и она отвернулась, сморщилась от горечи, показывая зубы. Терпеть и больше ничего, сотни раз повторять себе что кончается все — и плохое, как война, и хорошее, как ее отец. Он хороший для нее не за немецкую речь и форму, он стал ей близок не потому что хочет упечь в концлагерь, а потому что он может чувствовать любовь и может отдавать ее, а не только брать, как его боевые товарищи-офицеры. Каждое событие в нашей жизни это урок, а какой он мы решаем сами сколько у нас хватит смелости и решимости для вывода. Поэтому Ева сопит, сгорбившись, следит одним глазом за русскими детишками, и теряется в печали, взрослея и взрослея.       Сердце стучит быстрее, ведь на руках умирающий гауптман, который едва заметно вбирает последний воздух и препятствует моим попыткам зажать его рану руками чтобы остановить кровь. Удары его пульса почти затихают, но в них отчетливо понятно что он не хочет давать надежду своей дочери, ведь она еще совсем маленькая чтобы жить с ней правильно. Ганс совсем не смотрел на меня, а только тяжелел, а веки у него подрагивали, губы подернулись сухой, коричневатой коркой и были приоткрыты. Из них все равно не вырвется ни одного слова, чтобы никого не беспокоить, только хрип. Коснувшись ладонью лба Вернера, который охладел и взмок, чувствовала как тяжелые слезы катятся по щекам, как хочется поблагодарить его теплом своих рук за то, что он остановил на несколько часов войну для этих детей. Слезы радости от того, что ему удалось быть героем не только для Евы, а для меня, которая не может верить в то, что немцы, пришедшие на нашу землю, могут быть людьми с большой буквы. То, что было искусственным, стало настоящим. Я глажу гауптмана по щекам, с немеющими кончиками пальцев, забывшись рыдаю, склонившись над его лицом и не могу поверить что на одного настоящего героя стало меньше, а теперь будешь видеть до конца войны одних бандитов и варваров. Но как же смерти одинаковы у всех: эта слабость, мельтешащие черные точки и пустота на выдохе. Но какими же бывают разными вещи, которые мы отпускаем, ведь это то, за что Бог наградил нас жизнью. Для него это Евочка и русские дети, а для кого-то злоба и месть. — Мы д-д-олжны помочь ему, Саш. С-с-амое луч-чшее ч-что мы м-м-ожем сделат-т-ь для этих д-д-етишек быть людьми. К-как они мог-г-ут вести с-себя пр-равильно, к-к-когда ник-кто им не п-показывал эт-того? Дол-л-жны, Саш! — прошу я у него, а слова проваливаются в горле когда я вижу перед собой сжавшихся от испуга ребятишек. Александр привык быть неумолимым если ему не хочется. С Евой на руках молча он нависает над нашими измученными фигурами, тихо вздыхает. Из всей кутерьмы он успел унять царапающуюся Еву, которая разодрала его щеку, укутать ее в свои объятья и достать из кармана кителя заветную ампулу с лекарством, с которого все началось и которым все закончилось. Прозрачное лекарство это и штольни, и Андрей, и гауптман с Евой, любовь к Александру… Если бы она только знала как много судеб ей довелось сплести в один тугой узел встреч, раскаяний, признаний и прощаний навсегда. Если бы я только могла быть рядом с собой прошлой, такой затравленной и поставившей на кон все, то непременно напомнила бы ей как важно знать что тебя кто-то ждет, любит и ждет. Возвращаться и быть любимым за то, что дышишь, возвращаться и знать что ты любим за мелочи, а ты же совсем не мелочь… Парадокс. Тогда ты настоящий. Как много жизни было в прошлом, а я еще живу… — Чем помочь ему если пуля задела сердце, а страдания его дочери сделали эту рану еще глубже? Ничем. Оставь. — как всегда его худая и охладевшая ладонь касается моего плеча, не так мягко, как раньше, оттягивая тело назад, с призывом оставить все на усмотрение судьбы. Погибший офицер на моих коленях, которого я глажу по мокрой ране, замерев глазами где-то вдали и не в силах справиться с собой. Все совсем не так, как казалось раньше… Как я выросла за эти месяцы что могу вот так вот приютить возле себя гауптмана, гладить его по лицу и закрыть глаза движением ладони чтобы оставить его душу в покое. Из сложного к простому в один миг, от веры к сомневающемуся. Война это бешенный дуэт света и тьмы, а между ними где-то затерялся человек, заявляющий что понимает как всем этим руководить, берет меч и рубит, тут же жалеет, пускается в дебри и ни о чем не жалеет. А он просто человек, который может понять эти две стихии через одно чувство — любовь. Мир такой огромный и чего в нем только нет: и цвета, и ленинградские булки с вареньем, и небо, и этот Осипенко, от которого ноги подгибаются, а людям только воевать и доказывать то, что в доказательствах не нуждается. Все как звери расползлись по кланам и вредят друг другу, а потом бегут — кто в рай, кто в ад без оглядки. «Что за жизнь?» — в немом вопросе я опускаю взгляд на умершего Ганса, который унес с собой ответ на этот вопрос и сжимаю ресницы, а из них сочатся кипяченые слезы. Может ему и легко сейчас потому что ему больше не нужно искать ответы на вопросы. Хотели ли мы чтобы наша жизнь отворачивалась от нас самих? Так мы и просим у нее прощения любовью к другим, к тем, которым нужна эта любовь; мы возвращаем что взяли и умираем, чувствуя смерть потому что отдали все долги на этой земле. На войне можно умереть либо трусом и предателем, либо воином до конца.       Можно ли пощупать зло? Какое оно: колючее, жесткое как наждачка, а может быть, холодное? Как оно выглядит когда живет: беснуется и крушит? А когда умирает? Много вопросов, когда понимаешь что зло повержено. Игнац ничком лежит на камнях, с синей шеей и открытым ртом. Может быть, он сейчас заверещит о том, что у него еще в запасе каких-то семь жизней, одну из которых он потратил когда стал бесчувственным злодеем, а другую когда его зверски задавила крепкими руками Ленка. Было страшно подумать что он мертв, потому что до сих пор казалось будто он сейчас появится где-то за спиной и прочитает все мысли, а за плохие пнет ногами. Мысли это бессмертие. Искусный обманщик, изворотливый полугений, но все это теперь слова об его так внезапно оборвавшейся жизни, а от Игнаца только бездыханное тело с разбросанными руками в которых пистолет. Он до последнего думал что смерть будет такой же сложной и загадочной, как и его собственные мысли о себе, а здесь Ленка, волжская сельская девка, простая как тот примерчик в первом классе, когда ты стоишь возле доски и сопишь, а в старшей школе со стыдом вспоминаешь как мог не додуматься до такого очевидного ответа. Его зло было таким большим, что сейчас невозможно поверить все так быстро как-то схлопнулось, испарилось и больше не существует. Как же легко прервать и как трудно начать сначала. Игнац вот так вот лежит, больше не будет ходить вокруг да около, мучать и издеваться. Когда он так лежит можно подумать что в нем и могло быть что-то святое, например выкатившийся из рубашки кулон с невестой, которая почему-то перечеркнута карандашом. У этого человека было свое горе, он знал что такое счастье, но как-то по-своему, как не принято. Я подошла ближе, ощущая как невзначай повинуюсь чувству этой знакомой опаски перед ним, шаркнула ногой возле его шеи и приблизила носком перебинтованной ноги этот крошечный кулончик с изображением какой-то остроносой немки, что перечеркнута карандашом так сильно, что порвана бумага и у нее не видно глаза. Он тоже любил, обещал и клялся, был единственным, но все так продешевил своим злом, страсти к человеческой крови, что Бог забрал у него даже эту очаровательную девушку с кудряшками и милой улыбкой в виде полумесяца. Что же она видела в нем, что заставляло ее его целовать и ждать? Что же заставляло ее каждый раз оправдывать у него ненасытную жажду причинять кому-то боль даже если это кажется другим? Без ее чувства сердце Игнаца навсегда замерзло и он был вправе перечеркнуть фотографию и мирную жизнь на этой земле, желая только злобы всем. Когда человек зол, то все становится против него, даже жизнь. Поэтому он лежит сейчас передо мной и больше никогда не будет ни злым, ни добрым. Не верится что у зла есть предел, а когда видишь его, передавленного насмерть, то сразу с этой точки начинается новое предложение: война тоже имеет конец? Свобода от его рабства была такой новой, я не знала как к ней подступиться чтобы не спугнуть и не обречь Александра и меня на страдания. Хочется бежать без оглядки вперед, в глубокий, бескрайний простор, быть такой непослушной, настоящей до крайностей, когда больше нельзя, а меньше не получается. Это все только возможность, а его брат Карл еще долго не будет давать нам с Александром и Леной жизни.

Война имеет конец когда мы чувствуем, когда мы не равнодушны, когда мы препятствуем войне в собственных душах.

      Над головой пронесся тягучий, унывный свист. Он накрывал руины детского дома, выискивая в этом одиночестве затерявшуюся душу, которой решил полакомиться если вокруг такая серая тишь. На этот раз могло показаться что ему действительно повезло, если бы не рыжий Володя который так много раз слышал этот монотонный смертоносный гул и завопил, тыча пальцем в небо: — Самолеты прямо над нами, спасаться надо, а то всех перебьют! Они всегда так делают когда кого-то замечают! Я вскинула стянувшее солью лицо в мутную солнечную дымку над головой. Там творилось то, что нельзя было назвать утром, скорее какой-то невнятный промежуток между дремой и пробуждением, с дурным грязновато-желтым цветом, среди которого звенели немецкие самолеты. Они то опускались, то поднимались, будто разглядывая наши тщедушные, удивленные фигурки и пугали своим величием. Осипенко заторопился, облизал губы и бросил первый взгляд на меня чтобы убедиться что я в силах преподнести ребятишкам пример быстрого побега отсюда. Ева оказалась на его руках тут же, сзади пристроились оставшиеся детишки во главе с Вовой, который увлеченно рассказывал о том какими бывают страшными эти железные громкие вестники смерти, а сам, подражая большим воинам, не подавал виду что ему может быть страшно больше всех. Лена Кареева с самого начала наготове, плюнув в сторону мертвого Игнаца и Ганса, растопырила руки в две стороны и прикрыла грудью детишек, осторожно поглядывая на самолеты. — Р-заз мы все зд-д-есь собрались, б-без Мар-р-инки К-косовой уж с-с-овсем никак. Не смогла она нас об-б-делить, ж-ж-ениха своего лет-т-чика послала чт-т-обы свой «пламенный» пр-р-ивет передать. — бросила я невзначай, глядя на собиравшегося с мыслями капитана и беспокойно водившую глазами Ленку. Кареева покосилась на меня со злобой, фыркнула с надутыми губами: — Да, после такого «пламенного» привета жареным точно запахнет, да только Маринка твоя не с теми тягается! — А ч-чего это она м-моя вдруг? Ты язык с-свой попридержи! — Каждый за своим следит, Артемьева, а ты еще вдобавок и со старшими по званию пререкаешься! Стыдно должно быть, но тебе то что, немецкие правила на наши не клеются! Много ж ты про маринкиных немецких женихов то знаешь! Твой там не летает нигде, а то придется нам с вами, товарищ капитан, лесенку сооружать вверх, подбрасывать! — упрямится Ленка, у которой в глазах полыхает такая новая для меня ненависть. Внутри все тлеет от дикого желания показать ей что жизнь научила держать удар. — Вот в-в-ечно ты л-л-езешь куда не надо! Сама нас-с-с-ледила поди к-к-огда сюда б-б-ежала, вот они и г-г-оняются по твоим сл-л-едам, снайпер-р-ша липовая! — Не знамо где шляешься, вонючка немецкая! — А т-твои похождения б-больно все зн-знают! Лазишь как п-помойная соб-бака везде, тольк-ко ор-решь везде! — подскочила я к Ленке, стараясь накинуться на неё и поцарапать. Осипенко повернулся к нам, покачал головой и нахмурил брови, отчего лицо у него стало темным, почти черным. — Да прекратите трепаться вы, не языками длинными путь отсюда проложите. Артемьева, вперед за мной пойдешь, следи чтобы все следовали за мной, а товарищ старшина второй статьи пойдет позади, чтобы обеспечить детям безопасность и следить чтобы никто не оторвался. Для вас, товарищ старшина Кареева, задача не из легких, ведь придется подставить спину под снаряд чтобы закрыть собой детей. — Да не надо ничего мне объяснять, товарищ капитан, за чужими спинами не прячусь, она у меня одна, моя. Если делаешь, значит знаешь что никто кроме тебя так не сделает больше. — резко отвечает Кареева и с волнением собирает детишек в строй, шлепая по разным сторонам толстой взъерошенной косой.       Все рвануло мгновенно удушливой волной трухи, камней и пыли, застилая обзор. Грохот помутнил сознание, почти сбил с ног, но когда впереди тебя тот, ради которого ты встала, а позади те, ради которых ты идешь, то силы берутся ниоткуда. Детишки прыгнули вереницей за капитаном, который шел самым первым, потом я перед Володей, торопящим своих товарищей, и Ленка, с мелкими прискоками, бурно сплевывающая пыль и прикрывающая сжавшихся от страха маленьких девочек шатром из своих больших крепких рук. Когда за нашими спинами падала к земле последняя стена, а мы бежали все вместе, подгоняемые страхом, тогда каждый из нас знал какой бывает победа над смертью. Камни бились об ноги, душная туча пыли не давала сделать вдох, ребятишки закрывались ладошками, поглядывая на бегущего Александра как на маяк, который в страшном шторме приведет на тихую землю. Только лишь любовь к капитану дала им силу на эту улыбку и гордость, чистую и мирную. Благодарность за эту свободу, за то, что можно вот так бежать от опасности и спастись, а не сидеть, ждать и ждать, а потом все равно умереть. С ним было можно все. Даже чувствовать себя семьей когда вы бежите вместе, друг за другом, а ваши сердца бьются в унисон. И я вместе с ребятишками, сама оказавшаяся словно под отцовским крылом, верила Осипенко как никому другому, потому что вера дает свободу, а не принуждает, а он был именно таким. Вот тот, который может без мести победить зло, поэтому дети знают что он сильнее всех, кто держит автоматы на взводе, кто режет и бьет, поэтому дети знают что он безопасен. Я чувствовала как капитан волнуется, идя передо мной, как будто мы были связаны невидимой нитью, видела его большую спину, и ощущала такое настойчивое счастье идти за ним, вблизи, а не там где Ленка. Даже Ева разделила со мной эту привязанность к теплому капитанскому сердцу, которое всегда играет в прятки и кажется закрытым. Она прижалась к его груди головой, держала в руке подаренный гематоген, и медленно моргала, погружаясь в сон от капитанского лекарства, пока под ее тельцем крепкие ноги спасителя молотят километры чтобы ей спаслось хорошо где-нибудь в месте, далеком от разрухи.

***

      После разоблачения Ленка полгода со мной не разговаривала потом. Надуется как индюшка, кинет мне поесть и уйдет, бука-букой. Я обращалась к ней только по званию и имени отчеству. Такое впечатление что мы познакомились только вчера, а это самое знакомство было хуже, чем с Костинычем. Потом была осень, партизанские отряды. Тогда в лесу в партизанской самодельной деревушке стало спокойнее. Спина к спине, каждый знал чем дышит сосед. Но если бы не Ева, то нам бы не казалось что война просто затаилась за углом. Она была с нами, долго отказывалась разговаривать, пугалась русских детей и даже убегала. Для всякого случая у нас сразу появились позывные. Ленка придумывала его не долго, сразу с бравадой вскрикнула: «Лента-42!». Расшифровок она придумала тоже много: Лена если немецкая тварь атакует, Ленка ест немецкие трупы аппетитно, ленинцы едут ненавистно травить аспидов и многие другие вариации. Обняв своего летчика Федю за коленку, над позывным Кареева часто смеялась. Иногда, когда этот полуистерический гогот доносился до меня, то я сразу думала что война для Ленки уже давно стала привычной и даже страшно было подумать как она будет жить без нее. Она так осмелела что не боялась быть счастливой со всей известной человечеству силой прямо посреди бойни. Это было великолепно и устрашающе одновременно. У меня позывной был поскромнее, расшифровывать я его не собиралась и называлась просто «Мышка». Александра в партизанском подполье любили потому что после осады Севастополя сюда стали приезжать матеря с детьми, которые часто болели от недостатка витамин, тепла и еды. Тогда у Костиныча было много работы в черно-коричневом деревянном домике, в котором были кровати и столы для врачевания, его называли капитаном Сашей, а некоторые дети, смеясь, шутливо дразнили «Капитандр». Теперь у Костиныча был позывной «Капитандр». Без ленкиных горящих глазок рядом, которые жарче любого костра не обошлось. Её толстая белая коса, пахнущая дымом и бессмертная тяга к любовным сплетням все равно победила: Кареева не удержалась и прервала наш совместный бойкот. Чуть хитренькая улыбка, точно вилы, а твои секреты это стог сена, которые так легко разворошить. — А что у вас с Костинычем то? На щеках вспыхивает предательский румянец, хорошие воспоминания мешаются с плохими и выдают какой-то дурной, но заманчивый привкус. Наш бурный роман обуздывали служебные отношения, в которых мы всего лишь пресные товарищи, капитан и матрос, Александр поддерживал эту связь так натурально, что иногда не хотелось ничего другого кроме разворота на пятках и приказов. Хорошая конспирация могла быть нарушена только тогда, когда мы стояли вместе: он позволял себе коснуться моей талии и чуть прижать к себе. Я знала что он на долгое время застрял в том образе одиночки, который сам выбирает как его будут любить и за что, он так не любил чувствовать «напоказ», но я дарила ему самое дорогое — время на таяние и понимание. — Вот к-когда мы победим т-т-ы поймешь как-к-ое это чувст-т-во, котор-р-ое у меня с Кост-т-инычем. Ленка только хмыкнула и отвернулась. Может, быть она ждала от меня только этого: — Но от т-т-русов твоих кап-п-итан конечно обалдел!
63 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник