***
Мы собрались вечером у черного, копчёного котелка, в котором бурлила картошка. Чаще мы запекали ее в золе, пока в котелке что-то урчало и бросалось горячими каплями наружу. Сегодня Ленка и капитан были и добытчиками, поварами и отличными организаторами нашей скоромной компании с двумя врачами. Они как всегда смущались, торопились, хотя горящие глаза говорили что они хотели остаться здесь и съесть это все за раз, но каждый из нас так привык что они сбегают после пяти минут, что если бы они остались подольше, никто бы не понял к чему такая гостеприимность. Сегодня ужин был в час ночи, тушенка с картошкой, приправленная ленкиными байками о том, как в селе под Феодосией за каждым домом закреплено было воронье гнездо с яйцами, и чем больше этих гнезд для дома, те считаются самыми зажиточными. Ленка любит громко рассказывать как в Ленинграде за кошку семья продала семейную реликвию. Она делает эту некрасивую игру с чужим горем напоказ, даже не замечает как я съеживаюсь от одного упоминания о Ленинграде. Иногда Кареева может позволить себе впасть в крайность и броситься в пляс какого-нибудь матросского яблочка до тех пор пока у Костиныча от удивления не расползутся в высоту глаза. Тогда Ленка ищет в своем фольклоре что-то изысканное, может подхватить меня для участия, но перед этим выслушает пару-тройку невнятных отказов в виде того что я не умею читать стихи выразительно или танцевать вальс. В такие моменты душа болит не за мои умения быть интеллигентной и культурной, а за то, что рядом Александр, поэтому когда Ленка входит в раж, я стараюсь удалиться. Сейчас было именно так, я сидела поодаль, на сухом скрюченном бревне, которое почернело от пожара, по волосам гулял ветер, а в душе носилась туда-сюда тяжелая, бесцветная хандра. Она прижимала к земле, хотелось вырвать, но не содержимым желудка, а душой, чтобы почистить ее от грязного сора, страха, жуткого будущего, которого может и не быть. Поэтому ты благодарен что оно хотя бы ужасное, чем его вообще нет. Хотелось сбежать, иногда воздуха становилось мало и оставалось только впадать в тревожную агонию, один шаг и можно раствориться в том что контролировать нельзя. Можно контролировать выстрелы, пока не закончится боезапас, можно контролировать силу удара и наступления, снижая ее когда победа завоевана, можно контролировать даже собственную жизнь, но только не это уничтожающее чувство полного разложения. Война это страшный водоворот, там где тише, еще страшнее, потому что обманчивое чувство спокойствия заставляет тревожиться еще больше. Где-то там люди страдают, им все известно про лишения, а ты здесь, когда еще можно удержать затишье, еще не все знаешь о страхе и о смерти, и начинаешь выдумывать так что сам загоняешь себя в угол. Ты стал для себя врагом потому что прячешься когда надо быть на виду, боишься когда надо быть храбрым. Голова идет кругом от того сколько всего нужно успеть, от того какую большую цену нужно чтобы оставаться человеком. Я смотрю на свои ноги в грубых сапогах и думаю о том как они не идут моим крошечным ступням, как вся эта грязь не идет моей юности. Александр отвлек меня от размышлений, и я ощутила за спиной его самодовольную улыбку, которая показывала что он теперь хозяин положения и моих мыслей. Я смущенно поерзала, освобождая для него место возле себя, все же надеясь со своими вспыхнувшими от смущения щеками что он сядет рядом. — Испугались что я разоблачу ваше одиночество, товарищ Артемьева? — Ничуть, товарищ капитан. В наше время боятся совсем других вещей. Осипенко хмыкнул через нос. После этого он соизволил все-таки составить мне компанию. — Идите поешьте хоть пока есть что. Товарищ Кареева все-таки старалась. — Звезды красивые. Костиныч вскинул голову, свет от неба осветил его прищуренные мышиные черные глазки. Еще они осветили то, что к звездам Костиныч равнодушен, но не было понятно — сейчас или совсем. — Новый способ насыщаться эстетикой. Передовые способы и вы это синонимы. — Передовая на войне, передовые способы… Тьфу, а звезды просто красивые и я им, наверное, завидую что они так далеко от нас. Поэтому такие красивые. — Думаете, что все красивое далеко от нас потому что в мире война? — произнес капитан, покачал головой и испытующее посмотрел на меня. Ему очень хотелось зацепиться за эту философскую мысль потому что только так он мог показать свою мудрость вдали от фронта. А еще такие мысли позволяли думать что у мира есть каркас и человек точно знает из чего он состоит, только хорошенько забыл. — Да. — строго ответила я, но дернула плечами на всякий случай чтобы капитан сам себе выбрал нужный ответ. — Так да или нет? — Да. Тогда Костиныч оперся на правую руку, мечтательно улыбнулся и мне показалось будто роль сурового и отчужденного была с ним до этого момента, а потом исчезла. Внезапно стало так уютно, как будто больше так никогда не будет, все что могло мешать обошло нас стороной, осталось лишь только это непрошенное чувство спокойствия и Александр. Когда он учит меня постепенно, то становится так хорошо от того что еще не всего знаешь. А когда не все знаешь хочется расти до мудрости, ты понимаешь что ты годишься на тот возраст, который у тебя есть. А если хочется чего-то, кроме поесть и мира, то не все потеряно, а если просто хочется, то можно даже во всю грудь вздохнуть остывший ночной воздух и понять что тебе ничего не мешает его вдохнуть: ни пуля, ни осколок! Этот тихий капитан еще раз заставляет меня такими путями прийти к драгоценному осознанию что жизнь это не просто так. — Вы все-таки не правы, товарищ Артемьева. Есть Гитлер. Он убивает людей, наших людей и людей в других странах. Тут ничего не скажешь. Может быть, как и у всего, другого, здесь есть обратная сторона, ну, знаете, плохое воспитание, сломанная душа, но людям это все не нужно. Лирика. Оставим ее как-нибудь на потом, когда в театры смогут ходить. Гитлер травит людей в концлагерях, более того, у него есть последователи этих ужасных идей и вполне самостоятельные, идущие со своими идеями. Он не только физически, он в моральном. Да, он приносит много бед и мы с вами как никогда это знаем. Но мы никогда не можем знать как сильно этому противостоит добро. Все потому что зло легче спонсировать, выразимся так. А вот добро в таких страшных условиях уже пугает. Зло понятно, ну зло и зло. А вот добро обезумевший человек понимает уже с искажением. Но понимает, потому что одновременно с этим самым Гитлером живут удивительные люди, герои, почитатели искусства, актеры и вполне приличные граждане. Только представьте какая вытесняющая сила добра! Задумайтесь над этим. Капитан быстро встал и ушел. Я обронила вслед ему растерянный взгляд. Обычно я выглядела глупо в такие минуты: открытый рот и широко раскрытые глаза.***
Беснующийся ливень стер с земли покой. Косые, упругие и чрезвычайно беспощадные капли, длинные и похожие на плети из-за того что они больно хлестали по телу, сделали мир унылым, гнусным, безжизненным так, что вместе с войной в нем не было ничего хорошего и зачем ему тогда такие масштабы если только дождь, холод и человеческий грех. На душе одиноко, промозгло, совладать своими мыслями невозможно. Где найти укрытие от такого ливня было самым первым вопросом после того откуда в этом мире зародилась такая жизнь с автоматами, бешенными людьми-животными и прячущимися по углам зверюшками, у которых люди забрали титул животных. «Полуторка», на которой приехал Кружевницкий и Осипенко, вся блестела влажным светом, по ней катились не просто капли, а целые лужи и казалось что её накрыли легким прозрачным саваном, который от ветра колышется. Ленка, я и капитан вместе с мичманом Кружевницким только что вышли с заседания Партфлота. С нами была еще Люся Птичкина, старшина, которая привезла меня и Ленку на отцовском «Виллисе». Отец у нее майор СМЕРШа, поэтому такая американская находка заставила влюбиться в себя без компромиссов. Было около девяти часов вечера, мне ужасно хотелось спать, есть и делать сегодня все то что позволит в этот страшный ливень создать себе человеческий уют. — Еще одна причина ненавидеть такие собрания… — с досадой буркнул под нос Костиныч, укрываясь от ветра. Я семенила за ним, утопая в лужах и чувствуя как пальцев ноги коснулась просочившаяся влага. Ленка мчалась за нами. Конечно, фронт это дело хорошее, но Кареева это непризнанный актер: у нее был откуда-то зонт, улыбка, хоть немного уставшая от того что зонт всегда рвет ветром и выламывает ему с хрустом спицы, заплетающийся шаг и какой-то дурацкий оптимизм, который никак не подходил к этой сумрачной погоде и вызывал справедливое раздражение. У жизни же две стороны, а не только одна! Сейчас будет на одного оптимиста меньше, потому что Лене предстоит нелегкое задание. Люся уехала еще в пол восьмого по каким-то важным делам на своем «Виллисе». Полуторка машинка плохая для моды, но удобная для фронта и работы. Много ест топлива, может перевозить только маленький груз. Так как металл являлся дефицитным материалом и был необходим для производства вооружения и боеприпасов, кабину грузового автомобиля заменили на деревянный каркас, обтянутый брезентовой тканью. В кабинке холодно, сырость пробралась туда давно. А в кабинке всего два места, а нас четверо — я, капитан Ленка и мичман Кружевницкий. Виктор Кружевницкий страдал куриной слепотой, поэтому приехал с капитаном еще задолго до темноты, а теперь разводил руками и пятился, отказываясь вести машину. Мы встали в круг, желая в скором времени решить кому выпадет участь сесть в кабину с водителем, а кто поедет в задней части, которая крыта серым тентом. Ленка только подходит к нам, как уже знает с какой стороны ко мне зайти: Костиныч и я для нее тема для тренировки выносливости собственных фантазий, часто пошлых и заставляющих меня разочароваться в ее порядочности. Ленка никогда не отличалась хорошими манерами, лепила собственные мысли куда захочется и когда захочется. Такт для нее тема запретная и ограничивающая простор. Лучше говорить что думаешь, ведь когда-то может стать поздно, а Ленка не любит жалеть о том чего когда-то не сделала. Поэтому она толкает меня в бок локтем, поводит бесстыже глазами и щедро награждает жгучим двусмысленным взглядом. Да, она знает что между мной и Костинычем спокойствие бывает только когда каждый из нас занят делами в уборной. С капитаном у нас были странные отношения, блуждающие, отдаленные, как игра «горячо-холодно». Я все еще видела что он боится что я сделаю ему больно как будто он обиженный ребенок. Мне не хотелось соглашаться с тем, что он именно так думал. Между нами любопытство, выстрел, оглядки, потому что никто не знает как любить тогда, когда это запрещено. После всего капитан все еще кажется мне ещё загадочным, но это не злая колдовская загадка, а добрая, ответы к которой он бывает сам подбрасывает время от времени. — Нет, товарищ капитан третьего ранга, я солдат, а не какая-то там кисейная барышня! — А у вас что на лбу написано? — На лбу может и не написано, потому что карандаш от дождя стирается, а вот учитывать то, что находится за этой формой не стоит, биология — дело десятое! А может быть и одиннадцатое! — опасное словесное парирование старшему по званию с вкуснейшей едкостью плюс Ленка равно нескучный вечер. — Ну вы даете, товарищ Кареева. У страны тоже есть своя биология, с системой поступления питательных веществ и выделением, не поверите! Ладно, в вождении смыслите? Ленка запрокинула голову назад, грудь ее подпрыгнула вверх, затряслась от хохота в разные стороны. — Ну раз я баба, то не женское это дело! Не умею! — подбоченилась Кареева и громко выдала капитану прямо в лицо. Александр посмотрел в сторону, усмехнувшись тому что Ленка позволила себе выиграть в этой непредвиденной игре. Кажется, Осипенко даже нравилось давать повод обойти его с женским остроумием, особенно когда рядом находилась я. Он, скорее всего, так приближался ко мне, показывая что может разрешить опередить его в какой-то простой мысли. — Произвол! Вы заставляете меня мучаться совестью! Я буду с мичманом сидеть в машине, а вы вдвоем остывать под тентом? — прорычал капитан и в порыве незаметно коснулся моего плеча своей длинной ладонью. Я поняла что он волнуется за меня в первую очередь и знает, что Ленка справится с такой погодой и без кабины водителя. Я отошла от капитана потому что это не честно: Ленка хорошая, хоть и прыгучая как вошь. — А чего вы мучаетесь то? Сами себе выдумали и мучаетесь, а все болезни от нервов. А Кружевницкий отличный собеседник между прочим! — простодушно хмыкнула Ленка, закрыв глаза. Мичман потупил взгляд на радостное лицо Лены, когда она предложила взять ему взять её под локоть. Наверное, она тоже раздражала его всесторонним энтузиазмом, а такое неожиданное предложение сотрудничества смутило его больше чем на секунду. Смирившись со своей участью, Виктор выдохнул и поплелся с Леной в кузов. Она сразу же приободрила его каким-то рассказом о фронтовых шутках после чего он выпрямился и запрыгнул в кузов с какой-то несвойственной бодростью. Под знаменем провокатора Ленка оставила мне напоследок хитрое подмигивание, а я отплатила ей стиснутыми зубами и выступившими венами на шее от бешенства. Да, ощутить вкус жизни можно только тогда, когда ты для кого-то настоящая сучка! А Ленка это хорошо знает поэтому и издевается надо мной! Сидения в кабине деревянные, а по спине бежит мороз от дождя. Слышно как Кареева хохочет вместе с Кружевницким, стучат костяшки домино, которое, по всей видимости, завалялось с мирных времен, а их голоса объявляют громкое «Рыба»! Костиныч смотрит только на дорогу, сидит прямо, как будто внутри у него металлический каркас. Я исподтишка поглядывала на него и утопала в каком-то неразрешимом чувстве. Между нами был интерес, потом интригующий интерес, потом все ближе и ближе, и этот интерес становился многообещающим. Как же я любила смаковать эти рассуждения о том, что между нами что-то есть! «А надо ли оно мне, в конце концов, кроме всей этой доблести, любви к спасению детей, печальным историям?» — половина меня все еще была с Игнацем и я боялась своих мечтаний. Останавливало только то, что капитан никогда бы не согласился что между нами что-то серьезное. Поэтому в окружении подчиненных он смотрел на меня всегда таким спокойным, непримечательным, «рабочим» взглядом. В кабине царит назойливый гул механизмов и ни одного живого звука. Не слышно даже дыхания, а за грузовиком бежит одинаковый пейзаж, похожий на обслюнявленную большой собакой репродукцию картины. Холод заставил меня подрагивать. Кожа покрывалась мурашками и казалось будто её стягивают в одну большую воронку. — С вами все в порядке? Или на вас нападает не только Гитлер, а еще и болезнь? — Да, температура сорок, озноб там всякий. — ляпнула я, чувствуя как у меня горят щеки так сильно, что могут осветить целую улицу пунцовым цветом. Осипенко глянул на меня с недоумением и насупил черные брови. — Всякий озноб? Он вообще-то только имеет единственное число, но похоже вам действительно плохо. И на секунду я получила вознаграждение: Александр взглянул на меня с сердечным теплом. А потом я поняла что это всего лишь участие врача в судьбе больного пациента и ничего большего. Сердце остыло, не успев разгореться тем самым огнем из мечтаний. Я решила действовать быстро и уверенно, ведь тогда капитан не сможет заметить что произошло что-то нелепое. — Как-то в газете я вычитала интересную фразу: «Поцелуи помогают при болезнях, а также полезны для согревания». Как относитесь к такому, товарищ капитан? Проезжая за угол, минуя немецкую комендатуру, Александр не поворачивая головы, остановил свой взгляд на мне. Его глаза смотрели на меня: четко, угрожающе, с диким непониманием. Каждый раз когда он так резко обращал на меня внимание не говоря ни слова, я находила в его лице что-то новое. Недавно я увидела под носом у него крошечную родинку, а сейчас видела как у него много-много морщинок под глазами. Может быть, это от горьких событий, а может быть от улыбки, когда рядом с ним дети. Он был такой разный: вот сейчас его словно загнали в угол, но он не подавал виду что может сдаться этим странным ощущениям. — Может быть иногда немцы действительно умнее нас, потому что они не могу прочитать на русском такую дрянь которую выдают за медицину. Я никак не отношусь к теме поцелуев, товарищ Артемьева. Согреться можно и более продуктивными способами, безопасными для обоих. Отрапортовав это, Осипенко снова обратил взгляд на дорогу. Какая-то мокрая кочка заставила подскочить грузовик. Было слышно как костяшки домино с прищелкиванием разлетелись по кузову, Ленка с мичманом покатились вместе с ними с визгом, а я врезалась в большое плечо капитана. Оно должно было быть твердым, но внезапно я вдавилась прямо в него, как в подушку. Случайная близость и приторный запах лекарств пошатнули сознание. Я распалась как картонные пазлы на какие-то острые чувства. Внутри затеснился комок, стало жарко, руки не подчинялись никакой крепкой воле, а только подрагивали в треморе. Чем дольше я их прятала, тем чаще на меня поглядывал Костиныч и, наконец, словил меня с поличным. Наконец, он глубоко, немного нервно вдохнул и остановил машину. Через пятнадцать минут меня по приказу капитана упекли в госпиталь. Я потом долго вспоминала то, как Ленка учила меня заигрывать и вся эта история с газетой, в которой писали про поцелуи, была её глупой выдумкой и я также глупо её применила. — Если вы про поцелуи говорили, то у вас есть жажда к жизни, так что скоро поправитесь. — усмехнулся капитан, убежденный в том что сделал благое дело для ликвидации моей простуды.***
Когда Игнац в хорошем настроении он любит поговорить. И когда он в плохом тоже, только грубо, кидаясь ругательствами и сокрушаясь. Был конец мая, мы шли по улице после просмотра в большом деревянном доме пленки про концлагеря, а вокруг был безумный аромат просачивающегося лета, а вокруг одни немцы. Тогда мне казалось что они все это сделали: и переслащенный запах природы, и лето. Из немецкой комендатуры выплывали офицеры, носился белобрысый эсесовец, кидая коробки из угла в угол. Игнац шел неспеша, разглядывая деревья с распушившейся зеленой листвой. Он весь блестел, а рядом шла я, совсем ему не ровня, маленькая, неуклюжая и поверженная, но старающаяся быть единой с ним хотя бы в том, что продалась за ботиночки и харчи непобедимой Германии. Совсем недавно я узнала что Нойманн умеет играть на фортепиано. Когда он играл, то просил меня танцевать, а если я отказывалась, то угрожал привезти здорового питона и заставить меня смотреть то, как он удушает жирную крысу с размером с его голову собственным крученым телом чтобы потом съесть целиком. Эта пытка была самой любимой в его зверской коллекции. Он был нескончаемо безжалостен, лют и нескромен в самых разнообразных формах устрашения моего сознания. Было несколько причин почему Игнац выбирал такие моральные пытки: во-первых, это было удобным наглядным примером того, как похожа дикая природа на отношения людей и то, что он может сделать со мной, а во-вторых попросить у брата Карла еврея, чтобы отрезать ему по очереди части тела на моих глазах, стоило гораздо больших усилий, чем привезти питона. Поэтому другие выдающиеся умения этого человека всегда стояли рядом с самым его главным талантом: быть беспощадным терзателем. Я помню его страшную пытку когда мы пробрались в русский дом и забрали там деревянные резные часы с кукушкой. Забрали, а не выкрали, мы же немцы. Во время похищения я упала прямо в разваленную груду деревянных поленьев. А какие-то матросы подняли стрельбу, погнали нас прочь и мы еле унесли ноги. Игнац припомнил мне эту неуклюжесть. Тоненькие цепочки от гирек были им сорваны в ярости и Нойманн тут же безжалостно кинулся на мои волосы, спутал цепочки в моих волосах в лохматый ком и рвал волосы с такой невероятной силой, таская меня по полу и матерясь по-немецки. Когда я не подстригаю челку и ношу обмотки, я чувствую что хорошо быть средним родом. Потому что от него ничего не требуют, никаких обличительных форм. Жить стало так просто, что война казалось такой интересной чтобы чем-то себя занять, чтобы оживить свою серую жизнь смыслом и действием, смотреть как копошатся люди, соревнуются у кого больше пустоты в душе. Нет, это было удовольствие не от выбора за кого воевать, а за тем чтобы наблюдать за этой картиной с искушением, ведь ты ни там ни здесь, нигде, в холоде, в руках злодея, разнузданная и стертая со всех границ моралей. Это уже не боец, это смиренный наблюдатель, которому все равно на отголоски судьбы, это тот, которого затопчут в толпе насмерть, когда будут спасаться. Такая примитивность почти на грани с самым первым развитием человеком, а пока он глуп его можно научить чему хочешь, любой науке. Под ногами закрутилась кошка. Выгибая спину и потираясь об мои ноги, она звонко мяукала и демонстрировала свой розовый язык и острые передние зубы. Игнац мгновенно обратил внимание на неожиданную гостью, его глаза запылали таким интересом, который бывает только у бешенных испытателей и экспериментаторов. Сердце у меня напиталось тревогой, ведь Нойманн владел самым сильным средством устрашения — непредсказуемостью. Наклонившись и протянув к кошке свои руки, он с легкостью подхватил её за мягкий живот и притянул к своей груди. Она тут же издала глубокие урчания, ковыряя головой пуговицы и плоского орла на форме, ласкаясь и жмурясь. Даже после того как кошка шарахалась от взрывов, она не могла отказать себе в том чтобы еще раз довериться людям и проверить что все происходящее всего лишь сон для её не столь совершенного, животного сознания. — Наше сознание всегда проецирует себя на происходящее. — с озорством заметил Игнац, овладевая послушной кошкой, перекладывая её с одной руки на другую, распушая её угольную шерсть пальцами. Наши отношения были больше, чем просто отношения поводыря и верного слуги. Сделка с собственным страхом давно сошла с пути. Мы просочились в друг друга так, что Игнац всегда говорил загадками, бросая вызов. И сейчас я знала почему кошка такая доверчивая, наигранно ласковая, а Игнац так прожигает меня хитрым взглядом. Я отвела взгляд, с тяжестью посмотрела на кипение сочной зелени вокруг. В душе Игнац никогда не скрывал любви к расовым теориям немецкого вождя, поэтому перед тем как коснуться меня раздумывал как можно было обойтись без этого. Сегодня мне удалось заметить что Нойманн был в хорошем расположении духа, схватил меня за запястье и потянул к скамейке. Я отпрянула назад как от электрического разряда. Можно было забыть как выглядит немецкая свастика, можно было не почувствовать как сгораешь заживо, но никогда нельзя было дать себе забыть эту зловещую щелочку между передних зубов и эти ледяные мягкие руки. Когда непокорный пожиратель душ касался меня, в мозг вонзались сразу тысячи ледяных иголок, все ощущения обострялись. Весь мир в глазах окутывала голубоватая мутная завеса, появившаяся как видение, резко и быстро. Невозможно было себе вообразить каким сверхъестественным был этот холод. Об него можно было обжечься и если бы Игнац вырос до исполинских размеров, то накрыв ладонями крышу дома сразу остудил бы дома внутри так, что жители бы умерли от обморожения. Зачем есть газовые камеры для евреев, если они могут проходить мимо него, хватать его за руку и тут же леденеть, корчиться от боли и прекращать свою жизнь Такого нет в природе, такой есть только у этих людей потому что они похожи на этот холод. Я завидовала кошке потому что руки Игнаца в её густой шерсти теплеют. — Почему у тебя такие холодные руки, Игнац? Почти лето на дворе. У Нойманна расширились зрачки, он вздернул брови и с любопытством осмотрел мое оживившееся лицо. — А ты боишься замерзнуть когда вокруг тепло? Ты же знаешь что с зимой приходят холода, поэтому не спрашиваешь почему зимой так холодно. По-моему, моя щедрость в том чтобы показать себя взвинченным эгоистом никогда не минует тебя, Паулин. — Усложняешь? — безразличным тоном спросила я, сжав челюсти. Игнац наконец-то присел, занялся на какую-то секунду поглаживанием кошки. Редко можно было видеть его настоящим, таким, который гладит кошек, любуется красотой природы без своего желания использовать все в своих корыстных целях. Редко можно было увидеть его настоящим, потому что он сам, наверное, не знал какой он настоящий и всегда думал что быть настоящим во время войны — быть беспощадным. Часто люди воспринимали войну слишком плоско и думали, что война это только физические искажения. В ней было много душевных искажений, сумасшествия, когда люди превращаются в нелюдей, в кричащий комок отчаяния и горя, с белыми мокрыми глазами, черными губами от земли, которую от боли они жуют, в которую они хотят зарыться потому что кончат свою жизнь в ней. Но страдания никогда не похожи между собой: кто-то кричит, извивается на грани жизни и смерти, а кто-то гладит кошку, смотрит на яркий мир и глушит в себе все, что может быть связано с удивительной природой чувств. Игнац был совсем молодым, ему было двадцать три, но он уже жил с непорочной готовностью бить всегда первым и без разбора. Без этого он совсем мальчик, а с этим жестокосердный тиран. Да, Нойманн потерялся, но какой же красивой была это потеря. Меня окружают дети: детский врач, на поиски которого я скоро отправлюсь когда пройду окончательную вербовку, маленькая Ева гауптмана, и он, бесконечный ребенок. Видит как бьют и бьет сам, иногда даже превосходит тех, кто научил его бить. Тогда он воображает что все в этом мире знает и всему научился. А потом после вечного хвастовства и случаются такие моменты как сейчас, когда Игнац сбросил в этой запашистой летней гримерке на скамейке маски, прекратил театр, и доверился чувству ласки. Мне хотелось пожалеть его сочувствием, но он запретил это чтобы я не напоминала ему о том что он может быть настоящим, немного расслабленным. Мы стали менять время, а в отместку оно поменяло нас с особой жестокость, бесповоротно. Мы беспомощные, как маленькие дети, мы стали черствыми, потому что мы много раз видели смерть и уже сами умерли. Казалось, что я не принадлежу себе, меня подменили на быстро реагирующий, коварный агрегат, который делает только тогда, когда его хорошенько стукнут. Смирение к боли — еще одна ступень в бездну. Внезапно Игнац стукнул меня ладонью по макушке, саркастично засмеялся во всю силу голоса: — Это просто вегето-сосудистая дистония! Обычно он никогда не говорил про свои слабости, а сейчас не пожалел даже громкого голоса чтобы заявить это. Кошка жмурилась на коленях у Игнаца, а он с очарованием поглаживал ее, заглядывал на меня, будто предлагая разделить с ним великолепие братьев наших меньших. Я кивнула, несмело придвинулась к нему, освоившись ладонью на маленьком клочке кошачьего живота. Это тихое мгновение оторвало нас от заклятых врагов, неведомая близость простила нашу затаенную злобу, вернула нам человеческие обличья, отчего лицо Игнаца перестало быть цвета молочно-желтого воска. — Говорят, животные лечат душу. И вправду становится лучше, ведь после того как я упала на камень солнечным сплетением, только после этой кошки стало лучше. — Ты продолжаешь быть неуклюжей. Так можно потерять даже свою собственную душу. — с ехидством бросил Нойманн, вызывая у меня волну раздражения. — Конечно можно потерять, ведь душа в солнечном сплетении и находится! Нойманн перевел внимание на меня. В его глазах непотопляемый интерес к моим рвениям показать что кроме желания есть и спать во мне есть что-то живое. Убийц всегда тешит пограничное сознание между жизнью и смертью, ведь тогда человек еще не совсем податлив, может выразить посильное сопротивление, оценить твои успехи по умерщвлению несуразным барахтаньем. — А ты уверена что душа в солнечном сплетении? Может, она в ногах, пятках, к примеру? — В ногах? В ногах это сильно грязно и тяжело для такого тонкого понятия как душа. А солнечное сплетение ближе к сердцу. У Нойманна заблестели глаза, стали шоколадными, со сладким отсветом. Он вытянул ноги, убирая кошку рядом с колен. Складки его сапогов мягко хрустнули, он потянулся, довольный тем что причинил мне немного вреда, потому что я не была уверена в том что стоит продолжать с ним эту беседу. Игнац долго щурился на оранжевый солнечный диск, как будто искал что ответить, немецкий орел от лучей плавился в белом, режущем глаза свете, становился то меньше, то больше. Казалось, вся одежда и все части тела сейчас жили своей жизнью, а Игнац никогда ими и не владел, а был только витающим духом, шепчущим мне на ухо гадости. — Биология ничего не объясняет. По биологии мы все едим, любим противоположный пол и убиваем! Мы — животные по биологии. Сердце всего лишь орган, который перекачивает кровь, а книги — всего лишь бумага, в которой сердце награждают такой многозначной вещью как любовь. А все на самом деле проще, надави на инстинкты и человек перед тобой как на ладони. У некоторых людей душа не чище ног. Иногда она бывает такой паскудной что ей не место даже в ногах, только где-то возле зада. — Игнац, а как можно узнать что у тебя есть душа? Нойманн покачал головой и ухмыльнулся. — Душа разная не только для людей, но и для богов. Помнится мне, что в христианстве нужно спасти свою душу. Помнится мне, что в буддизме надо создать свою душу. Душа в моральном выборе. Каждый моральный выбор меняет тебя и строит твою душу, взращивает её. То, что ты наработала душой, то должна держать в тонусе всегда. Я с удивлением заглядывала в лицо Нойманна, впитывала каждое его слово и понимала что с ним я чувствую себя на своем месте. Он как подтверждения необходимости всего того что происходит со мной: выдержанное, внушающее доверие. Он как латка на большом полотне совести, которое порвалось. Я любила Игнаца необыкновенной любовью, любовью ищущего, оглядывала его со всех сторон, старалась быть с ним одинаковой. — А почему тогда мир не может быть добрым? Всегда-всегда? Нойманн с раздражением сверкнул глазами: — Паулин, я же не сказал что душа всегда добрая! Если бы мир был всегда только добрым, то никто бы не знал что такое добро по-настоящему. Поэтому мы делаем хорошее дело здесь, показывая людям как стоит ценить добро. Я потупила глаза, посмотрела на свои серые костлявые ладони под которыми залегли еще живые плотные сухожилия. — Люди такие умные. Когда я вижу машины, большие самолеты и огромные корабли я всегда удивляюсь только одной вещи: ведь это же все создал человеческий мозг! Как много мелочей есть среди нас, о которых мы даже не задумываемся! Но почему же тогда люди раз они такие умные не придумали как заставить человечество ценить добро по-другому, без войны? — Всяческие этические ценности должны идти в контрасте с друг другом чтобы держать человечество в тонусе. Зло должно идти в контрасте с добром, война с миром. Только тогда человек видит и понимает границы дозволенного. Иначе никак. — усмехнулся Нойманн, погладив себя по бедру. Кошка приподнялась, выгнула спину, зевнула и требовательно вскочила снова Игнацу на коленки. От такого жеста кошачьей наглости Нойманн вздрогнул и уронил большие белые ладони на кошачьи лапы. Увидев как жестокосердный проводник в немецкий мир расплылся в блаженной улыбке, как он простил ловкой животинке такой безрассудный прыжок на колени, я спросила: — Игнац, как же ты можешь любить одних и отправлять на смерть других? Так же нельзя. Нойманн сгорбился, остановился и кажется перестал дышать. Лицо у него все темнело и темнело, глаза проваливались в черные дыры, губы заливались грязным багряным светом. Жилы заиграли пульсирующими толчками, зубы трещали друг об друга, он выпячивал глаза, с силой дышал. Он гудел, хмурился, как небо перед страшной грозой. Каждая живая частичка лица и тела выталкивала наружу эту бурю, позволяла ей разойтись, занять свободное все свободное пространство. Закипая, Нойманн ударил в безумном порыве эту самую кошку по спине, кинул её на пол, где она с возней захрипела от неистовой силы отвержения и кинулась с истошным рявканьем прочь. — Так нельзя?! Если бы мы слушали таких как ты, то сидели бы в собственных концлагерях! Такие как ты — ржавчина на могучем железном теле великой Германии Гитлера! Ты ничего не знаешь и не должна говорить что можно, а что нельзя! Сделаешь доброе дело человеку, а он всю свою жизнь будет думать что ты ему должен всегда! Närrin! Игнац выждал момент предела и шлепнулся на скамью без сил, раскинув руки на спинку скамьи и расставив широко ноги. Я впилась руками в деревянное сидение, стараясь спасти себя от вспышки его ядовитого гнева, тут же ощутила как тело пронзает дрожь, как сквозит по нему самый настоящий животный страх. Нойманн глубоко вдохнул, нетерпеливо забрался пальцами в воротник и рывком отодвинул его от своей тонкой шеи, расстегнул пуговицы на серо-зеленом кителе и отвернулся в поисках спокойствия. — Смелость не порок, Паулин. Ты такая смелая потому что хочешь свободы. Только свободные люди могут позволять себе говорить то, что думают. Свободы хочешь, свободы?! — на секунду он замолчал, прикусив губу, — а я не люблю кошек. Мне гораздо больше нравятся пингвины. — Пингвины? — Пингвины и материнская притча о свободе. Двое молодых пингвинят отбились от стаи и попали на льдину. Вокруг них было так много опасностей, которые могли бы лишить их жизни, но вот вдали показался большой корабль. Там были люди. Люди спасли пингвинят. Они посадили их в клетки потому что эти люди — браконьеры. Сначала пингвинята обрадовались, а потом поняли что попали в западню. Они стали пытаться выбраться из клетки. Ничего не вышло потому что им никто не помог. Только один старый боцманский пес обратил внимание на страдающих пингвинят и сказал им: «Зачем вы пытаетесь выбраться отсюда? Разве вы хотите свободы? За этим кораблем ничего нет кроме касаток, огромного водного пространства и голода, от которого вы умрете. Разве вы хотите этого? Лучше вам сидеть здесь в клетке, питаться скудно, быть взаперти, но не умереть в большой водной пустыне.» — Это не о свободе, а о смирении. — заявила я, ощутив как позабытая минуту назад смелость снова возвратилась ко мне. Игнац оценил и это. Он качнул своими острыми плечами и повернул ко мне голову, совсем не собираясь злиться. После большого высвобождения гнева он вдруг посчитал весь гнев за самую непристойную часть собственного характера и хотел поскорее забыть о том, как очередной припадок усугубил его и без того мрачную фигуру. — Для кого-то смирение и есть свобода. Согласна ли я нельзя было решить сейчас. Нельзя было решить через час, через два и даже на следующий день. Нельзя было решить потому что не было во мне того чтобы могло помочь мне решить правда или ложь это выражение. Как-будто что-то сломалось в системе оценки происходящего, выдавая во мне поверженного узника. Этот узник живет по общим правилам, он то общее, без которого ничего здесь не обходится, он заложник системы, похожей на математическое деление на ноль. В таком случае конец неизбежен, ведь к ноль все выражение приводит к нулю. Как-то утром я уснула прямо в кустах. Сил дойти до своей койки не было, потому что меня уже второй день не кормили. Сначала начали струиться холодными мурашками руки, после ноги, голод стучался в пустом теле, обреченном на скитание по немецкой территории. Сначала голод просто был, потом показывал себя, окутывая туманом и слабостью. Потом голод становился навязчивым, приторным, выворачивающим кишки. А потом резкое падение вниз от переизбытка страшного ощущения, удушающего, лишающего физической силы. Битва терпения закончена. Игнац сильно не любил когда я прихожу к нему грязная после таких падений. За то что за приставленным пленными у новобранцев Абвера плохой уход, устраивали взбучку, поэтому он часто давал мне звонкую колючую пощечину после которой жгло лицо и не переставали выпучиваться глаза или просто избивал. Обычно после такой взбучки Игнац любит учить меня немецкому целых два часа и любит приглашать того самого, больно выкручивающего запястья. Игнац всегда встречал меня возле входа с листом бумаги. Это то, что мне нужно сделать за сегодня и часто это была непосильная работа, которая приводила меня в отчаяние и долгую боль всего тела. Подскочив с холодом в груди, я поползла в голодном тумане вперёд. Каждая мышца визжала от того как сильно осел в организме голод. Сегодня Игнац не стоял у двери, не смотрел на меня устрашающими черными глазами, не следил за моей работой, не писал какие-то бумажки брату в Прагу. Я закатила глаза и откинулась на спину, уже не жалея что соберу на себя больше грязи, чем обычно. Когда Нойманна не было утром, я поняла что люблю его. Люблю его неправильно, так как научило меня любить все время здесь. Эта любовь есть любовь ожидания: объяснения, еды, ботиночек, милостыни. Я люблю его как хозяина своей жизни, поэтому любовь такая сильная. Я люблю его низко в ногах, но только я знаю сколько и зачем мне в них лежать. Я люблю его из-за страха, люблю его из-за величия над собой. Люблю видеть как он милует меня, люблю держаться за возможность ему угодить, ведь каждый момент страха заставляет меня чувствовать как же можно оберегать свою жизнь, как же можно делить ее с подлостями, как можно узнать самый низкий ранг человеческой души. Как он искусно ломает меня, а потом снова лепит! Я люблю его животным чувством, одним порывом ожиданием милостыни, когда он начнет свои философские разговоры и позволит мне отыскать в них смысл собственной жизни. Я люблю его как битая собака, как тот кто знает насколько он может быть могучим и так любит быть под его зашитой. Я люблю за нужду в нем в себе. Это была не благоухающая любовь, а любовь с разбегу и сразу в глушь, это был поиск, который никогда не заканчивался потому что не имеет определенного пути. Все это чувство сплошная размытая полоса, туманная и зыбкая. Я донашиваю одежки убитых немок, я донашиваю себя в себе и веру за умерших за Германию. Страшный самообман, но чем чаще ты об этом думаешь, тем меньше в нем запретного. Я люблю Нойманна потому что в нашей жизни должен быть выбор. Без него человек превращается в забитого зверя. Игнац — выбор оставаться здесь, думать над жизнью и пока думается все-таки жить. Я сжалась на земле, крупная дрожь заставила тело шевелиться сквозь волю. Теплая почва подо мной загудела, заходила ходуном, как будто ей не было все равно на мои последние чувства. И я радовалась когда он приезжает, потому что мир становился предсказуемым и понятным. Я мчалась навстречу, не утаивая своих способов к нему подстроиться. Это была не радость, всего лишь подмена искреннего чувства на гнилостное притворство, за которым одно лишь желание поощрения и отсрочки наказания. Тогда он казался богом и мог бы, наверное, гордиться этой маленькой победой в том, что стал недосягаем для одной заблудшей души. Бог здесь, он на земле, потому что он дает поесть, дает полежать на соломе, видит во мне еще тлеющие признаки человека. Он не убивает просто так, он видит что-то то, чего не видит обыкновенный человек и за это одним выстрелом отправляет людей в ад. Он честен потому что не предал вождя, он воспитывает людей вокруг через справедливый отрыв от морали и дает много подтверждений что именно так и надо. Все эти свидетельства — отречение от того, что было в прошлом.***
Ева часто скучала в небольшом немецком штабе. Детишек здесь не было, а тех кто попадал сюда совсем не находил детские забавы подходящими. Чаще это были раненные заморенные детишки, к которым Еву не подпускали. Возле нее всегда были разноцветные лоскутки ткани, из которых гауптман мастерил ей кукол, пропагандистские толстые блестящие книжки с вождём которые быстро наскучивали потому что имели однообразное содержание и цветные карандаши с жёлтой писчей бумагой. Чаще всего Ева рисовала гауптмана, какие-то солнечные улицы и дороги с белыми нераскрашенными камнями, уходящими в небо. Гауптман всегда заплетал ей две тугие косички и одновременно пел песни. Единение отца и дочери было удивительным зрелищем, которое сочетало в себе столько жизни, простоты и притягательности, что нельзя было не почувствовать как щемит сердце от того что ты не можешь знать каково это ведь Лениград где-то далеко, а ты здесь. В этом леденящем душу безобразии под названием гауптман было столько похожего на мир, который мы все так ждали, хоть ждали каждый по-своему. Выходец страшного режима стал мягким, убаюкивающим, приглашающим испробовать ласку и совсем не страшным. Это обманчивое чувство увлекало за собой, давало расслабиться, но одновременно устрашало, потому что было чем-то новым среди этой серой массы. Здесь было мало живого не потому что рядом военные лазареты, а потому что падшие люди каждый раз обличались в живых. Нельзя было доверять ничему, даже таким удивительным вещам родительской близости лишь потому что все это один из эпизодов ежедневной жизни оборотней, которые добры со своими, а после превращаются в злобных диких тварей и убивают. Дети тоже об этом знают, но их сознание еще не так сильно окостенело чтобы думать об этом безрассудно и даже практично. Война — один из элементов мироздания, задумка небес, когда они спустили сюда человечество, но Ева пока упражняется в теории, читая книжки со стихами о фюрере и, быть может, мечтает поступить в Гитлерюгенд. Я никогда её об этом не спрашивала потому что бессмысленно спрашивать то, на что ответ слишком очевиден. Самый лакомый кусок от детства поглотила кровавая война и детям приходилось с ней считаться, поэтому и мечты у них изменились. После того как гауптман вымыл Еву, он принес её в большом пушистом полотенце обратно на кровать. Нужно было сделать ей перевязку прямо сейчас, поэтому гауптман уступил мне место под собственным строжайшим надзором, спрятав руки за спину. Спустя три минуты его вызвали в штаб, из темноты воскрес часовой, неподвижным исполином начал наблюдать за процессом. Эти жгучие, пристальные два глаза требовали от меня ювелирной осторожности и избирательных движений. Евочку, забавного ребенка, интересовало все и в этом было ее основное здоровье. Глазки живо забегали, хотя Ева видела не раз свое ранение, но снова и снова открывала в нем что-то новое. Я тайно радовалась когда мне удавалось видеть ее увлеченной, потому что она часто чахла, у нее бывали приступы слабости и нездоровья и тогда гауптман с его дочерью болели у меня на сердце, доказывая что оно у меня ещё есть. Перевязка закончилась нашим совместным переглядыванием. Еве нужно было отдохнуть, поэтому я уложила её в постель вместе с ее любимой куклой и собралась идти работать. Собрав остатки материала, я едва слышно вздохнула, стараясь заглушить сожаление о том что времени с этой удивительной девочкой всегда будет мало, а грязная работа успевает наступать на самые пятки когда только на минуту забудешься. Совсем незаметно одна девчонка с лучезарными глазами стала для меня отдушиной, маленьким просветом среди грязи и серости. Когда мне довелось собрать все инструменты, Ева захныкала, часовой напрягся и начал переминаться с ноги на ногу, посчитав что всему виной повязка. Я обомлела, с испугом посчитав что сейчас немочка предаст меня и действительно натравит на меня часового за недобросовестную работу, опустила глаза и вся сжалась, напоминая одну прямую струну. Ева подцепила меня своей рукой, показала взглядом на книжку под столом. Сперва я вздрогнула, все еще не веря в то что никто не собирается меня избивать и таскать за волосы, а после врученной мне детской улыбки я ощутила как счастье и легкость переполняют меня неистовой, какой-то только человеческой эмоцией, похожей на спокойное удовольствие. Книжка лежала на полу. Стражник снова ушел в темноту двери, скучно посмотрел на то как я присела и попыталась поднять книжку. На ней были нарисованы всякие животные, большие и маленькие, а еще рыбы и птицы. Оранжевые и красные буквы «Die wunderbare Welt der Tiere» громоздились под картинками слона и жирафа. — Mein Vater liest mir dieses Buch immer vor dem Schlafengehen vor. — произнесла Ева, блаженно растянулась на кровати и приготовилась слушать. — Willst du, dass ich es dir vorlese? — я стояла посреди комнаты, растерянно вертя книжку в руках, не зная как подступиться к немецкой девочке снова. — Wahrscheinlich. Ich schlafe immer noch nicht lange ein. Я улыбнулась, поправляя одежду. Каждое действие рядом с Евой требовало особого внимания и готовности. Эта девочка во многом была индикатором настроения всех тех немцев, которых я знала. Ужасная неловкость сковывала движения, отчего они казались безобразными, угловатыми и медленными. Словно желая получить разрешение я кинула взгляд на часового, но тот не двигался, стоял как окаменевший и источал на меня какое-то безучастное, тупое, но одновременно пристальное внимание. Я листала плотные страницы с картинками, в глазах расплывались от прохладного голода в животе строчки немецких стишков, летели, летели, управляемые только лишь силой моей руки, ложились в ровный ряд страница за страницей. Им не было интересно почему я перелистываю их без всякой нужды, мне было неинтересны все эти детские картинки, от которых мучительно щиплет сердце страшный колдун, имя у которого одиночество. Когда все слилось в один яркий массивный кусок от бессилия, карусель внезапно остановилась: Ева положила свою уцелевшую ладонь на одну из страниц, возвратив меня в этот мир. — Gestern hat mein Vater hier aufgehört. Она с ожиданием посмотрела на меня, сжав губы, поудобнее укладывая куклу на подушке рядом с собой. На картинке блещут грацией львы. Вся их семья в сборе чтобы описание в тексте было самым правдивым. Грозный зверь вызывает у меня прилив какой-то искусственной энергии, я смотрю на него с воодушевлением, с каким-то аппетитом. Невыносимо хочется занять у него немного бесстрашия. Die kleinen Kätzchen des Löwen sind sehr eifrig zu essen. Um groß und gesund zu werden, müssen sie jeden Tag essen. Vater Leo bleibt oft hungrig, damit seine Kleinen satt werden. Er muss viele Tiere töten, um seine Familie zu ernähren. Hier hat er die Mutter des Zebras getötet. Das Zebra-Baby ist mit dieser großen Welt allein gelassen worden. Vater Leo fütterte seine Kinder trotz allem mit Zebrafleisch. Katze und Hund sind oft nicht miteinander befreundet. Ein Hund, der fünf Welpen hatte, wanderte lange durch die Straßen, bei Regen und Schnee. In einer Ecke in einer Kiste, die mit einer Decke bedeckt war, saß eine Katze mit Kätzchen und miaute klagend. Der Hund hat die Katze mit den Kätzchen mit seinem schrillen Bellen rausgeworfen und sich aus der Kiste in einem großen Haus niedergelassen. Der Hund ist stärker als die Katze, und der Stärkste bekommt das Beste. На следующей странице красовался немецкий Вождь, который стоял в кругу воодушевленных детей. Наигранная радость, идеальная фотографичная композиция и тянущиеся тоненькие ручки. Если бы такие картинки можно было услышать, то это был бы крик, плавно уходящий в визг. Что они хотят от него? Понять того, чего они не понимают или стать частью того чего понять очень сложно? Под картинкой был вызывающий вопрос: Was denkst du darüber? Ева почти заснула, поэтому она ничего не думала насчет каких-либо преимуществ собаки над кошкой. Часто детям сложно думать о таких многозначительных вещах потому она быстро утомилась. В горле заскреб тяжелый комок. Оплакивать потерянное поколение варваров также тяжело как видеть бессовестных губителей маленьких людей. Эти приспешники, напечатавшие такие книги, людоеды. Они готовят малышей, таких несмышленных первоклассников в маринаде из постоянно кричащих немецких речей о величественности Германии. После они отправляют их на горячую сковородку вместе с ошалевшими от кипятка политической пропаганды солдатами и сделают их неживыми. Остается приправить готовое блюдо ненавистью, обещаниями процветать за счет других и подать детей в рот толстому немецкому офицеру, который не подавится, а прожует, потом сделает свое дело в уборной и получатся законченные солдаты арийской идеи. Такая гнилая обработка приведет их к тому чтобы они были похожи друг на друга, не отличались ничем, произведенные из одного чрева, и только система могла вести их вперед, система людей, а не они сами. Я смотрела на спокойное личико Евы и так жалела эту чистоту, наивность и ласку. Все меньше и меньше становится источников этих простых и великолепных чувств, которые не испорчены корыстью, лукавством и притворством. Мне было её так жаль, с таким надрывом я смотрела на эти волнообразные розовые губки, маленький носик, раскиданные по подушке волосы. Когда она спала казалось что война остановилась потому что уже целый один ребенок счастлив что не видит как мучается все вокруг. Я чувствовала себя несчастной потому что понимаю что прочитала только что этой девочке. Еще в начале лета сорок первого это казалось бранью, а сейчас это просто обычное двусмыслие. Преследовало ощущение будто я чего-то не доглядела, будто-то что-то пропустила и теперь сижу здесь с полным смирением. Да, судьбу вершить не просто потому что к этому надо прикладывать руки. Гораздо проще когда они связаны чужими, тогда нет и работы над судьбой, тогда нет совести что сделал что-либо не так, ведь твоя судьба живет сама по себе и никто о ней не позаботится. Война — один большой производитель корысти, лукавства и притворства и с этим ничего нельзя было поделать. Наверное, это еще от Советского Союза осталось. Я давно не кидалась в морали и всякие прилагательные. Своеобразный обет молчания для сердца и души. Руки были в грязи, в крови, в рвоте и рваных кусках тел, но война продолжалась, потому трогать руками и менять вид этого события бесполезно. Лучше быть заблудшей, а история сама вынесет. Нет, это не страшно. Это легко. Почти как падать с окна. Я откинула книгу на стол. Эта вещь за какие-то три минуты стала значить для меня больше, чем когда-либо. Такие легко скрытые смыслы, животные, львы, зебры, собаки… Тут же Вождь точно незваный гость уже напоминает о себе только что расслабившемуся детскому сознанию. И никто не знает как же этим детишкам тесно в большом громыхающем мире когда за ними повсюду следит этот могучий немецкий Отец. Он, наверное, хочет им показать что война — это борьба за справедливость той частью человека, с которой все начало тогда, в пещерах. Но нужно ли им это? Нужно ли Еве чтобы отец все время уходил в комендатуру, нужно ли ей лежать с этой раной в руке, нужно ли ей быть оторванной от шумной детской компании на площадке? Она мне не ответит. И я не отвечу ей поцелуем в лоб потому что я не могу прикасаться к ней больше чем того требует перевязка руки. Мы так несчастны на этой войне потому что нас разрубили напополам, нам не дают в полную меру чувствовать. Я просто уйду, даже не молясь за неё потому что не верю в Бога на небе. И вообще ни во что ни верю.