***
Чего он не знает, так это того, что Тянь замечает всегда***
В какой-то момент Шань понимает, что начал отсчитывать дни до конца – и презирает себя за это. Он не привык сдаваться, не привык опускать руки. Он не собирается так просто подставлять глотку под косу этой суки в черном балахоне, и не потому, что ему так заебенски дорога жизнь. Дорога ему не жизнь. Не своя. Тянь сидит на стуле у его кровати, взгляд рассеянно скользит по строчкам какой-то очередной дохуя пиздатой книжки, и выглядит он таким усталым, на тысячу лет вперед заебанным, что хочется схватить за шкирку и уткнуть носом в подушку, приказав проспать всю следующую неделю. Когда-то именно так Шань и поступил бы. Сейчас Шань себя-то от кровати едва может оторвать, что уж говорить о том, чтобы хватать Тяня и что-то там ему приказывать. – Если я скажу, что ненавижу твою тупую рожу, и не хочу тебя больше никогда здесь видеть – ты свалишь? – все-таки предпринимает он попытку, отчаянную, абсолютно бессмысленную. Осознает, что начал нервно комкать в пальцах одеяло, только когда боль судорогой прошибает его от костяшек до шейных позвонков. Оторвав взгляд от книги, Тянь открывает рот – и тут же закрывает его. Хмурится. Шань прилагает все усилия к тому, чтобы ни один сраный мускул на его лице не дрогнул, но это сложно, с каждым днем все, сука, сложнее, а для Тяня он давно уже сраная открытая книга. Но все-таки, Тянь никак это не комментирует, только ломано дергает уголком губ. – Ты сам знаешь ответ, Солнце. Раздраженно цыкнув, Шань поджимает губы и отворачивается; думает о том, что Тянь находится здесь постоянно, круглые ебучие сутки, и это так неправильно. Это не то, чего он заслуживает. У него должно быть что-то. Что-то, за что он сможет зацепиться, что сможет удержать его, когда… Когда… Такая знакомая, чуть грубоватая широкая ладонь накрывает его судорожно стиснутые пальцы, и те против воли начинают расслабляться, медленно разжимая хватку. Боль медленно разжимает хватку следом. Тянь всегда действовал лучше любого обезболивающего. Но сил на то, чтобы повернуть голову и посмотреть на него, Шань так и не находит. Он боится того, что может увидеть. Боится гребаных глаз Тяня и звезд в них, стремительно гаснущих.***
Когда в очередной раз приходят Цзянь с Чжанем – они мелькают здесь непозволительно часто, иногда притаскиваются по несколько раз в день – Шань ловит Чжаня за руку, выкроив минуту, когда они остаются одни. Требует, срываясь в рычащую мольбу. – Уведи его. Чжань смотрит своим грустным, понимающим взглядом, и уебать ему хочется за такое, но Шань уже никому уебать не сможет. – Это не сработает, – произносит Чжань шелестящим, бархатным шепотом, от которого все становится во сто крат хуже, хуже, сука. А потом продолжает, добивая. – И я не могу его винить.***
Иногда в голову Шаня приходит совершенно ужасная, мрачная мысль – хорошо, что мама этого уже не видит. Хорошо, что мама ушла первой.***
– Куда ты? – тут же вскидывается Тянь, стоит Шаню подтянуть себя на руках к краю кровати и попытаться встать. – Ссать хочу. Доволен? – рычит он в ответ сквозь стиснутые зубы, ощущая, как все тело отчаянно протестует против каждого долбаного движения. Добавляет, даже не поднимая взгляда: – Только попробуй дернуться, и я найду способ удушить тебя нахуй. Слышится короткое хмыканье, но Тянь все-таки остается стоять там, где стоял. Всю дорогу до уборной – Шань ненавидит то, насколько долгой, длинной, выматывающей оказывается эта дорога, – он ощущает, как чужой взгляд жалит затылок, может нутром почувствовать напряжение Тяня и его готовность ломануться вперед, стоит хоть чему-то пойти не так. Вернувшись обратно в кровать, Шань бросает полный вызова взгляд на Тяня, пытаясь не показать, что этот короткий поход отобрал у него все гребаные силы. В ответ Тянь подходит ближе, мягко касается ладонью виска и так ласково, бережно принимается чесать за ухом, что Шань не удерживается – льнет к его ладони. – Ты всегда был сильнее всех нас, – произносит Тянь тихо-тихо, на полутонах, и боли в этих словах столько, что Шаню кажется – она может сравниться с той, которая медленно уничтожает его тело. Возможно, она эту боль превосходит.***
Шань старается не думать об этом, но мысль все чаще проскальзывает в мозг ушлой, наглой гиеной. Однажды он больше не сможет встать. Чувствуя себя трусливым слабаком, Шань понимает, что предпочел бы сдохнуть прежде, чем этот день наступит. Предпочел бы, чтобы Тяню не пришлось видеть еще и это.***
А небо тем временем продолжает проливаться дождем. Свинец лохматых, колючих туч перетекает Шаню в вены – и это вполне терпимо. Перетекает Тяню в глаза – и вот это уже пиздец. Его взгляд, которому понадобились долгие, долгие годы, чтобы оттаять, расплавиться в серебро, с каждым днем все явственнее сереет и обесцвечивается. Жизнь вытекает из Тяня следом за тем, как она вытекает из Шаня, и если со вторым Шань успел смириться, то с первым – нихуя. Тяня хочется встряхнуть, отвесить ему оплеух, наорать на него во всю мощь легких. Что ты творишь, придурок? Что же ты, к черту, творишь?! Шань продолжает снова и снова судорожно проигрывать мысли в своей голове, пускает их по кругу, как заевшую пленку в проекторе, ища те самые, нужные, правильные слова, которые достучатся, которые убедят… Но со словами у него всегда было хуево. У него со всем и всегда все было хуево, но разве оно стоит того, разве он стоит того, остановись, Тянь, остановись притормози во мне же боли через край хлынет скоро наружу и я захлебнусь в ней и ты захлебнешься если не свалишь если не отступишься пожалуйста хэ тянь пожалуйста Но Тянь снова здесь, Тянь снова рядом, Тянь снова – на соседнем стуле, и с книгой в руках, и с его разговорами, и с глазами свинцово-серыми, как долбаное небо за долбаным окном. Пальцы Шаня прикасаются к болезненно заостренной, худощавой скуле Тяня, оглаживают ее, как самое свое огромное сокровище в этом злоебучем мире. А в ответ – уязвимая мягкость в лице Тяня. В ответ – остаточные звезды в его глазах, еще тлеющие, разгоняющие серость и распаляющие серебро. В ответ – весь Тянь, живой, дышащий, настоящий, и боль в теле ничто в сравнении с этой, фантомной болью за ребрами, которая тащит, и душит, и сжимает в тиски то алое и пульсирующее, давно Тяню принадлежащее. Последние свои дни отсчитывающее. За окном все еще – свинец и морось, а Шаню отчаянно хочется тепла и солнца. Правда, хочется совсем не для себя.***
– Лучше бы ты никогда не появлялся в моей жизни, – выплевывает Шань однажды со всей яростью и злобой, на которую еще способен, которая еще может зародиться в его дряхлой, изъеденной болью груди. Лучше бы я никогда не появлялся в жизни твоей, – имеет он в виду. В ответ Тянь смотрит этим грустным, разбитым взглядом, в его глазах разрушенные вселенные, которые никогда больше не научатся дышать. Медленно подойдя ближе, он упирается согнутым коленом в край кровати, упирается руками в заднюю стенку и наклоняется ниже, ниже. – Ты лучшее, что со мной в этой жизни случалось, Солнце, – тихо произносит Тянь, целуя Шаня в лоб с такой мягкостью и бережностью, так старательно пытаясь причинить как можно меньше боли, что боль в конечном счете льется через край, щемя грудную клетку далеко за любыми гребаными пределами. Прикрыв глаза, Шань мысленно добавляет. …и худшее тоже.***
Когда Шань просыпается, он обнаруживает Тяня, уснувшего, уронив голову на край его койки. Синюшные, исколотые иглами вены пересекают собственное предплечье косыми и ломаными, руку едва-едва удается оторвать от кровати, и дрожит она так, будто сотрясает ее всеми двенадцатью баллами – с некоторых пор эта дрожь больше никуда не уходит. Но Шань всегда был упрямой мразью. Пальцы зарываются в грязные, нечесаные волосы Тяня, и это такое знакомое, приятное чувство, и ради одного этого чувства стоило бы победить даже ебучую смерть – но Шань не может. Никто до него не смог. Во сне Тянь интуитивно подается его движению. Морщины на его лице, которых стало, кажется, в пару десятков раз больше прежнего, чуть разглаживаются, гримаса боли спадает, и появляется что-то трогательно уязвимое, мягкое, и хотелось бы жизнь положить на то, чтобы это что-то сберечь. Поторговаться ради этого с долбаным дьяволом. Вот только торговаться Шаню больше нечем. Его дрожащие пальцы скользят дальше, перебирают прядки, находя среди них седые – Шань хмурится. Раньше их там точно не было. Черт возьми. Шань знает, что с ним сложно, знает, что с каждым днем – только сложнее. Иногда боль берет верх и он срывается, он превращается в редкостного мудака, он катится по наклонной, к ебеням, он ненавидит чувствовать себя слабым и беспомощным, но слабость и беспомощность – все, что ему остается. Каждый день Шань ждет, когда выдержка Тяня наконец изменит ему, истончится нитью и порвется с оглушительным треском. Боится этого почти настолько же, насколько жаждет – но жаждет все-таки сильнее. Потому что для Тяня так было бы лучше. Лучше. Но этого не происходит. Кажется, у Тяня терпения – на тысячу долбанных жизней вперед, и он все равно здесь, он все равно рядом, он молчаливо вывозит все заебоны Шаня, он подрабатывает на полставки – личной медсестрой, еще на полставки – личным обезболивающим, успокаивая касаниями, взглядами, самим фактом своего присутствия. Если изредка Тянь и срывается в ответ – это всегда заслуженно и так несущественно, что чувство вины, которым фонит от него после, резонирует в Шане оглушительным – виноват только я. я. я. Тянь остается единственным, ради чего – кого – он еще держится. – Ты же сможешь жить дальше? – тихо спрашивает Шань в пустоту. Если бы Тянь не спал, то имел бы полное право спросить о том же: А ты сам смог бы? Шань ненавидит осознание того, что с ответом не колебался бы. И что ответ этот у них один на двоих.***
Когда Шань говорит, что хотел бы еще раз увидеть солнце, этот придурок притаскивает ему зеркало. И улыбается при этом так самодовольно, той счастливой, светлой улыбкой, которой Шань не видел уже долгие месяцы – по которой скучал так оглушительно, удушающе сильно. Но и сейчас – даже, блядь, сейчас, в ней все равно слишком ярко, отчетливо читаются отголоски отчаяния, обреченности, злой режущей боли. Страх скручивает нутро по спирали. Взгляд за окно – там небо все еще залито свинцом; взгляд в зеркало – там Шань находит только скелет, обтянутый кожей. Но не находит того, кто смог бы Тяню путь осветить.***
В глазах Шаня больше нет солнца. В глазах Тяня больше нет звезд.***
Шань просит их об этом, когда Цзянь и Чжань в очередной раз притаскиваются в больницу, и Тянь, вечно маячащий рядом, на считанные секунды исчезает из поля зрения. – Присмотрите за ним. Цзянь тут же вспыхивает, яростью загорается, как спичка. – Не смей, – рычит он, наклонившись ближе к Шаню. – Ты не можешь. Ты… Глаза Цзяня начинают блестеть и в уголках копится влага прежде, чем он резко отшатывается и выносится из палаты, громко хлопнув дверью. Вдруг Шань понимает, что уже не уверен, какая боль сожрет его раньше – физическая или эта, фантомная, под ребрами скалящаяся. – Мы присмотрим, – обещает за них обоих Чжань. – Ради тебя я готов присмотреть даже за этим придурком. Коротко, невесело фыркнув, Шань отрывает взгляд от двери и переводит его на Чжаня. Только чтобы вмазаться в его глаза и понять – ни хрена ему не лучше, чем Цзяню. Просто он лучше держится. Потому что кто-то из них держаться должен. Изнутри Шаня зло и остро царапает чувство вины за то, что стал для них кем-то.***
– Я люблю тебя. Нужные слова приходят сами. Просто в один из дней, пока за окном – привычный свинец, пока в пальцах Тяня – привычная книга и привычная ломкость, пока белые больничные стены глушат нутро своей стерильностью и антисептичной затхлостью, на Шаня рушится это осознание. Тянь ведь не знает. Он предполагает, понимает, догадывается – но не знает. Потому что Шань никогда ему не говорил. Тогда эта мысль приходит с абсолютной, всепоглощающей паникой – а вдруг сказать он так и не успеет? Вдруг конец – завтра? Или сегодня? Вдруг сука с косой уже за поворотом, и в следующую секунду Шань вмажется прямиком в ее костлявую гнилую рожу? А позже все, что останется Тяню, это предполагать. Понимать. Догадываться. Но ведь он заслуживает знать. Так что Шань делает это. Произносит эти короткие три слова – раньше они казались ему такими неебически сложными, казалось, тяжесть у них вселенская, попробуй озвучить – не вывезешь, задохнешься под этой тяжестью. Но на деле? На деле выдохнуть их – самое простое, самое правильное, что он когда-либо делал. Они приносят не тяжесть – они приносят облегчение и освобождение, будто тяжесть, она на деле все это время была внутри, и трех слов хватило, чтобы от нее избавиться. Какой реакции на это он ждал от Тяня, Шань не знает. Но, стоит взглянуть в серые, свинцовые глаза – и от макушки до пят ошпаривает чистым, концентрированным ужасом. – Нет, – выдыхает Тянь хриплым, рвущимся по швам голосом. – Нет, – повторяет сильнее, громче, и в Шане зарождается ответный первобытный ужас – он сделал что-то не так? Это не то, что Тянь хотел услышать? Тянь не хотел этого слышать? – Нет, ты не будешь сдаваться, твою мать! Тогда до Шаня наконец доходит. Ужас отступает так же неожиданно и резко, как затопил внутренности, оставляя после себя тишину и стылую, острую тоску. Шань не знает, где находит на это силы, не знает, как получается впервые за недели прогнать тремор из рук, из всего своего гребаного нутра; не знает, как удается затолкать боль туда, за задний план, на задворки своего сознания. Но он делает это. Он заставляет себя двигаться, игнорируя тело, жалобно протестующее, надрывно воющее. Заставляет себя сесть на кровати, и притягивает неожиданного покорного, заходящегося мелкой дрожью Тяня к себе за загривок. Зарывается носом ему в плечо. – Я люблю тебя. – Нет! – Я люблю тебя. – Нет. – Я люблю тебя. – Нет… – Я. Люблю. Тебя. Тело под его пальцами дрожит все сильнее, голос протестующего Тяня слабнет, пока окончательно не сходит на нет. Шань чувствует, как собственная футболка становится влажной в районе плеча. Тянь цепляется за него отчаянно, сжимает в объятиях так сильно, что ребра почти трещат; сжимает со слепой, какой-то детской верой если я буду держать тебя достаточно крепко, ты не сможешь никуда от меня сбежать никто не сможет тебя у меня украсть Уровень боли опасно близится к краю, но Шань не жалуется. И не подумает жаловаться. – Я люблю тебя, – вместо этого повторяет он так тихо, что едва может слышать сам себя, и добавляет, ткнувшись губами Тяню в ухо. – Поэтому я хочу, чтобы ты жил. Шань держит Тяня до тех пор, пока хватает сил – и намного, намного дольше. А хотел бы держать вечность.***
Конец приходит с теплом. Он чувствует тепло на своих скулах, на линии челюсти, на висках. Это тепло шероховатое, будто обветренное – и самое согревающее из возможных. Конец приходит с солью на губах и тихим голосом, забирающим остатки боли: – Мы еще встретимся, я обещаю. Шань думал, что по ту сторону, там, за свинцовым небом, его будет ждать тьма. …по ту сторону его ждут загорающиеся звезды.