2
— А вот здесь Лидочке одиннадцать и мы отдыхали в Туапсе. Там есть специальная база отдыха для всех детишек с её диагнозом, нам выделил путёвку мой вуз… погляди, видишь, какая она тут красавица? Лиду даже с натяжкой нельзя было назвать хотя бы отдалённо симпатичной, и, хотя я понимала, что её вины в том не было, но она вызывала у меня только смутную неприязнь. Она широко улыбалась на выцветшем снимке, и улыбка её — выпуклая, с длинными зубами, с выдвинутой челюстью, казалась непередаваемо хищной, как у глубоководной рыбы-удильщика. — Ой, а это же у нас дома! — вдруг подхватила мама, и я удивлённо вскинула брови, заметив новый снимок на перевёрнутой странице. И впрямь, это была наша квартира ещё до небольшого косметического ремонта: я узнала и старые голубые обои в эллиптический узор, и двойные деревянные двери, и даже ворох своих плюшевых игрушек, расставленных на лакированной тёмно-коричневой крышке пианино «Лира», на котором играла семь унылых, скучных лет обучения в музыкальной школе, пока не стукнуло четырнадцать. — Я к вам приезжала, — подхватила Света, — помнишь? Ещё когда защищала кандидатскую. — Точно! — Ева уже тогда была такой серьезной! А Соня ещё совсем малюткой, — умилилась она. — Сколько годиков, три, четыре? Я лишь поёжилась, отпив чаю из хлипкой на вид фарфоровой чашки. Мы сидели в узенькой, как футляр, тёткиной спальне, пока отец устроился в гостиной: за окном совсем стемнело, взрослые по старому суеверию не решились оставить покойника в такой час одного. — Наверное, три, — задумалась мама. Допив чай и всласть насмотревшись на старые фото, мы, утомлённые этим долгим, странным днём, потянулись спать. Тётка завела нас в соседнюю комнату со смежной с её стеной. В ней стояло две скрипучих софы, опрятно застеленных шерстяными покрывалами — бежевым и красным, в углу высился рыжий шифоньер на одну дверцу. На полу лежал полосатый скромный половичок, зато на стене возле одной софы висел толстый советский бордовый ковёр. При виде него я замерла на пороге, по спине пробежал холодок. Белое дерево в середине, олень под ним, а в оленя из засады целится охотник. Кровавая расправа из квартиры тридцать пять, которая мне снилась! — Ты чего встала? — буркнула мама. — Проходи, ложись. Завтра вставать рано. В душ пойдешь? — Конечно! С дороги надо обязательно освежиться, будешь спать как убитая! — сказала тётка. Я пропустила вопрос мимо ушей, сверля ковёр взглядом. Знакомо ли вам чувство дежавю? В переводе с французского это значит «уже увиденное». Да, я уже видела эту вещь, и мне совершенно не нравилось, при каких обстоятельствах мы с ней оказались познакомлены! — А… простите, но… — промямлила я. Обе женщины прервали свой разговор (до того они живо обсуждали неудачную планировку квартиры) и с удивлением поглядели на меня. — Извините, а… нельзя ли лечь в какой-то другой комнате? Вопрос этот вырвался из меня прежде, чем я подумала, уместно ли его задать. Тётка вскинула брови; лицо у мамы стало таким, словно она съела лимон. — А что тебе здесь не нравится? Света, не бери в голову. — Если ты это из-за того, что здесь спал папа… — с улыбкой начала та. — То это ничего! Он в своей кровати не умирал, если ты переживаешь. Но если всё же боишься… О-о-о, ещё лучше! Спальня покойника! Криво усмехнувшись, я покачала головой и выставила перед собой руки. — … то можешь лечь в комнате у Лидочки, — закончила она, — там, конечно, спать совсем негде, но она тихая, совсем не шевелится. Хочешь — ложись к ней. Такого смутилась даже мама. Я опешила, покачав головой. — Нет, — выдавила я. — Здесь мне будет удобно. Мама закусила губу, словно засомневавшись в чём-то, и поделилась: — Ты знаешь, она у нас очень беспокойно спит. Мы же с детства по докторам. — Правда? — Ну да. Как по мне, они сплошь шарлатаны, потому что эти их дурацкие методы — ни один — не работают! — мама вздохнула. — А что же не так? — вежливо спросила тётя, изучающе поглядела на меня, склонила вбок голову. В глазах её зажглось что-то сродни злому любопытству жесткого ребёнка, и когда она улыбнулась, я подумала, как сильно строение её челюсти и длина зубов делают эту улыбку похожей на улыбку Лиды. — Неужели бессонница? Хмуро посмотрев прямо ей в глаза, я вздохнула и сказала: — Кошмары.3
Полотенце мне, конечно, дали чужое: огромное, белое, вероятно даже, Лидочкино, но совсем ещё свежее. Я наивно понадеялась, что оно могло быть новым или гостевым. Ты часто видела гостевые полотенца в таких домах, Соня? — хотелось спросить себя. Хмыкнув, я поправила сползший с одного края зеркала платок, затем разделась и, включив воду в лейке, залезла в глубокую ванну… и опасливо обернулась, вспомнив, что случилось вчера в душе. Вода барабанила мне по плечам и груди, стекала на живот и бёдра. Поёжившись, я осторожно убрала ленточку со шторки душа и закрылась ею; вмиг стало гораздо теплее и уютнее. Теперь приятно было прикрыть глаза и подставить лицо под поток воды; приятно и хорошо расслабить мышцы, безумно ломившие после сегодняшней погони. Окатив спину, я выдавила на ладонь немного геля для душа и, намылив руки и ноги, и место под коленями, и грудь, и плечи, задумалась о своём. Так Света приезжала к нам, когда я была совсем маленькой? В три года началась вся моя история с кошмарами; с трёх лет — около того — она и продолжается. И её дочка беспробудно спит, подключенная у аппаратам, вот уже год, в коматозной дрёме… — Соня, — шепнули очень, очень тихо, и я, вздрогнув, яснее посмотрела перед собой, на плитку, забрызганную каплями воды. — Соня. Ты здесь? Голос был женским, тихим. Наверное, это мама, подумала я… мама или Света. И как я не услышала, что они вошли? Едва отодвинув шторку, только так, чтобы в неё можно было увидеть моё лицо, я высунулась наружу… И, остолбенев, замерла, чувствуя только воду, разбивавшуюся о моё тело. Накрытая смятой белой простынёй, до того явно висевшей на зеркале в коридоре, передо мной стояла высокая фигура человеческого сложения, и неотрывно сверлила взглядом — хотя, конечно, ни лица, ни глаз у нее не было, лишь очертания головы. Она была похожа на статую, спрятанную под тканью, ниспадавшей до пола складками: такая же немая, такая же неподвижная. В груди у меня заболело сердце. Оно впервые заныло с такой силой, что я ощутила особую, острую резь слева. Руки покрылись гусиной кожей, хотя вода из лейки лилась горяченной. Я не верила своим глазам. Я же не сплю. Я не могла уснуть? Так ведь? Или меня разыгрывает моя чокнутая тётка? Она на такое вполне способ… — Соня, — издало это тихий, сиплый шёпот, и голос надломился, став из женского — низким, пугающим, мужским. — Отдай это, Соня. Меня прошиб холодный пот, когда оно, издав это, со свистом втянуло воздух ртом, в провал которого попала и ткань. Я разглядела страшные очертания длинного лица и узких челюстей. Рот сделался кольцом, этакой буквой «О». С сипом оно выдохнула, и ткань повисла. А затем оно сделало ко мне шаг. Я не помнила, как поскользнулась. Только, коротко вскрикнув, с грохотом упала прямо в ванну, больно ударившись затылком о бортик, а спиной — о стенку. При падении я вцепилась в штору, сжав её в кулаке; с громким треском она лопнула на хлипких пластиковых кольцах, те вылетели из пазов со штанги. Штора накрыла меня с головой: в тот же миг белая тень прыгнула следом, и вот тогда я оглушительно завизжала. Меня, барахтавшуюся, мокрую, с шишкой на затылке, нашли мама и тётя, влетевшие в ванну. Отца прогнали, когда поняли, что я в порядке. — Ох, золотко, ты поскользнулась? — запричитала тётка. — Поскользнулась, да? Они помогли мне совладать со шторой и встать; мама, беззлобно, скорее со страха ругаясь, накинула на меня полотенце. — До чего же ты бываешь растяпа, Сонька! — она испугалась больше моего. — Ну что ты себя не бережёшь? — Прости, — пробубнила я, дрожа то ли от холода, то ли от ужаса. Передо мной всё ещё была та фигура, которая бросилась на меня, взметнув полой по плитке, и я готова поклясться даже теперь, спустя столько лет, что под тканью той была пустота. — Прости, мам, голова закружилась. Я случайно, ничего такого; не злись, это просто шишка… видишь… — Ну как же так?! Почему ты такая неловкая! Тётка беззвучно хихикнула у неё за спиной, быстро пряча в корзине для белья кусок белой ткани. Побелев сама, как эта ткань, я впилась в неё взглядом, заметив этот жест — тихий, украдкой, неприятный и злобный — и поняла, что она даже не заметила, как я на неё смотрю. Она была слишком поглощена своим странным злорадством. Какого чёрта тут творится? — Мам, — тихо сказала я. — Мам, можно с тобой поговорить? — Сонечка, может, тебе заварить чаю? — перебила меня тётка, и я, едва сдерживая гнев, покачала головой. — Молока с печеньем на ночь? Действительно, лучше так — Лидочка… Лидочка всегда очень любила молочко и печеньице, и… — Только я не Лидочка, — выпалила я, отчего тётка смолкла, обиженно поджав губы. Мама с укором посмотрела на меня. — Нет, правда, ничего не нужно. Простите. Просто… можно тогда пойду спать? — Так будет, может быть, и лучше, — холодно заметила тётка. Мама обеспокоена спросила: — Ты точно в порядке? Голова не болит? Ну-ка, пошевели руками. Голову вправо-влево. Оденься и покажемся папе! — Не нужно, — возразила я. — Правда, всё в полном порядке. Я, наверное, задремала буквально на ходу, вот и оступилась. Извините. Плотнее запахнувшись полотенцем, я вышла из ванной и прошлёпала влажными босыми ногами по линолеуму в спаленку покойного хозяина дома, искоса взглянув на зеркала в коридоре. Все они были закрыты простынями. Света и мама направились в гостиную, тихо переговариваясь, и, удивлённо встав на пороге спальни, я протянула: — Мам, а ты разве не ляжешь спать? Она остановилась, покачав головой: — Мы будем всю ночь сидеть с дедушкой. Папа придёт к тебе попозже, прикорнёт: нам всё же завтра домой выезжать. Ему надо будет отдохнуть. — Что за глупость, — едва слышно пробормотала я. — Торчать возле покойника. — Ничего не глупость, — усмехнулась тётка, и я подивилась её чуткому слуху. Мама вошла в гостиную, подавшись на зов отца, который спрашивал, как там у меня дела. — Мертвеца оставлять одного нельзя, особенно в ночь перед погребением. Примета плохая. Да и потом. Ты же знаешь, как он одинок. — Что? — переспросила я, подумав, что ослышалась. — Говорю, к нему мир и так был жесток, — невинно продолжила тётка. — В это время, когда человек умирает и ожидает, когда Господь примет его в свое Царствие, душа его, слишком хрупкая, слишком уязвимая, может попасть в дурные руки, а потому мы своим присутствием поддерживаем его. Помогаем уйти. Для этого забираем много его крови… — Что?! — Говорю, помогаем уйти без страха, без боли! — сказала тётка и вздохнула. — Милочка, тебе впрямь лучше поспать: это падение задаром не прошло, вон, тебе уже и слышится что-то этакое. А может быть, и привиделось чего. В том числе. Правда? Она вошла в гостиную и прикрыла за собой узкие двойные двери. Оттуда, из-под матового ребристого стекла, на линолеум падали квадраты тёплого света. Я же, оставшись одна в тёмном коридоре, не считая десятка безжизненных, пустолицых фарфоровых кукол и Лидочки за спиной, поёжилась и отступила туда, куда меня поселили этой ночью, последней ночью, когда душа Юрия Тёмушкина всё ещё была среди нас. В его спальню. Там, переодетая в широкие спальные шорты и просторную, застиранную футболку с логотипом группы «Хёртс», я задумалась, на какой софе из двух лечь. Мне приглянулась та, что стояла напротив шифоньера и вдоль стены, в углу которой темнел прямоугольник двери. Удобно, что как раз со стороны двери эту софу было не видно так сразу, как другую. Потерев ноющий затылок, я достала из кармашка рюкзака таблетницу, положила две положенных мне красных капсулы на ладонь и осмотрелась. Обычная полупустая комнатка. В стенах и полу сохранился терпко-сладковатый, лекарственный запах корвалола. Для меня это был запах старости и хрупкости, седины и узловатых, разбитых артритом пальцев. Облизнув губы, я забралась под одеяло на шершавую простынь, легла на тощую, твёрдую, неудобную подушку — и сглотнула, потому что увидела то, что не приметила раньше: узкую коробку антресолей под потолком, закрытую хлипкими дверцами, из-под которых сочилась пыльная тень. Тень эта казалась мне живой, наблюдала за мной. «Интересно, — подумала я тогда, — Юра умер, когда залез на антресоль в кухне. Что же такого он там увидел?». А ты действительно хочешь знать? — резонно спросил внутренний голос. И, поёжившись, я отвернулась на другой бок. Нет, не хотела. Капсулы были всё ещё у меня в руке. Грели ладонь. Я чувствовала, как их оболочка становится мягче, но колебалась, не желая глотать. А вдруг тётка подменила мои таблетки на какие-то ещё, пока мы оставляли вещи без присмотра? — пришла в голову новая сумасшедшая мысль. Впрочем, тогда я не посчитала её такой уж сумасшедшей. Поднявшись и сунув капсулы во внутренний кармашек рюкзака, я плотно закрыла глаза, сделав глубокий вдох — и глубокий же выдох. Всё в порядке, я усну и без них: проблем с этим у меня нет — они начинаются только во снах. В конечном счёте, зачем вообще я их пила, если они никогда не помогали? Я всё ждала привычного скрипа двери, на сей раз — шифоньера, и холодный, свежий запах петрикора, запах Шороха, запах Красного мира… но ничего не происходило. За окном разгулялся ветер. В стёкла что-то стукнуло, и я подскочила, вмиг сев на кровати, однако пригляделась и поняла, что это в темноте, встревоженный ветродуем, царапается ветка старого тополя. Что ж, и на том спасибо. Вновь улёгшись под шерстяное одеяло и завернувшись в него, я устроилась на боку, лицом к стене, и зажмурилась. Снаружи шелестел ветер. Мелкие, крупитчатые снежинки вместе с дождём слякотной моросью дробно перестукивались по стеклу. И тополь — тук, тук. Тук-тук. Стуки-стук, завораживающе, почти гипнотически. И вот так, пригревшись в своём колючем коконе, я попыталась уснуть. Под веками мелькали обрывочные события этого дня и, как солнце по ребристому речному дну, переливались свет и тьма. В комнате стояла давящая тишина. Такая же была во всей квартире. Я не слышала ни шёпота, ни звука голосов, ни шума телевизора, ничего — хотя была бы рада решительно чему угодно в этом безжизненном, холодном коконе. «Когда же придёт сон» — тоскливо подумалось мне, и я провалялась ещё по меньшей мере вечность, объятую напряжённым ожиданием чего-то, пока внезапно не услышала тонкий, тихий скрип сверху. Открыв глаза, я поняла, что вся комната была облита красным светом. О нет, о нет! Неужели уснула? Проглотив вязкую слюну, я покосилась на окно, едва приподняв голову, и тотчас почувствовала прикосновение чужой руки к моей талии. Но вслед за ней, мои губы, готовящиеся исторгнуть не то крик, не то писк — смотря на что хватило бы дыхания — накрыла уже другая ладонь, и меня прижали к чьему-то тяжёлому телу. Я слабо обернулась; мне позволили сделать это. Тотчас взгляд затмило облегчение. Это был он. Значит, я всё же спала. Шорох, развалившись на узенькой половинке скрипучей софы, совершенно неведомым образом втиснувшись туда, вжал мое тело в свое — и заодно в ковёр на стене тоже, обхватив меня рукой так крепко, что стало жарко дышать ему в ладонь. Он требовал, чтобы я молчала, это было ясно по жесту; своему беспокойному другу я привыкла подчиняться в такие моменты, как этот, когда нас накрывало куполом зловещей тишины, и особенно теперь, в жуткой комнате со светом таким густым, что воздух казался пропитанным кровью. Я кивнула, и Шорох, ощутив этот кивок, медленно убрал руку от моего лица и подложил предплечье мне под голову. Вот так, уютно устроившись, мы почему-то никуда не спешили, оставаясь на месте. Но сверху, словно бы с потолка, послышался громкий скрип: потом снова и снова, и он был вовсе не мирным, нет — таким, будто кто-то тяжеловесный бродил наверху, отмерял комнату шагами, а потом с грохотом бухнулся на колени. Снова тонко скрипнуло. Я подняла глаза наверх, в багровом отливе стен пытаясь что-то разглядеть… и застыла, смёрзлась от страха, затопившего изнутри и вылившегося в абсолютное молчание. Это открылась дверка антресоли, откуда на меня — на нас обоих — взглянула густая тьма. Но не только она. Там, в глубине, угадывалось движение. Там, в глубине, послышался чужой холодный смешок. Не помню, как мне удалось развернуться в таком узком месте, как этот жалкий кусок софы, но я, подавив испуганный всхлип, сделала это и, храня молчание, влетела в руки своего защитника, спрятав на его груди лицо. Щёк и губ коснулась грубая ткань его потёртого временем, поношенного, истасканного жилета. Узкие глаза на его теле были прикрыты шелковистыми веками; под ними в щели, похожие на края порезов, каждый алый глаз покрывало матово-прозрачное третье веко, совсем как те, которые я видела в специальных передачах про крокодилов и аллигаторов. Отвернувшись от антресоли, я не желала смотреть туда, однако нет-нет, но подглядывала. Шорох лишь коснулся ладонью моего затылка, словно просил не делать этого. Однако, пусть исподтишка — я смотрела. Оно выползало с полки очень и очень медленно. Сначала показалась его рука, которую оно расправило с хрустом, будто все кости в ней были переломаны. Затем, с перекрученным, как конфета-тянучка, гуттаперчевым телом, показалось наружу и выпало с антресолей по пояс, повиснув в воздухе, как змея с ветки. Лица я не видела, лишь тёмный силуэт, очертания корявого тела. Сдержавшись, чтобы не всхлипнуть, не издать какой другой звук, я быстро перевела взгляд только в одну точку, прямо перед собой. Почему-то я знала, что, посмотрев на это, могу умереть или сойти с ума. Оно ведь не просто так вылезло с антресолей: оно уже убило Юрия Тёмушкина, и теперь хотело убить меня тоже. Я услышала, как в теле Шороха стонут и перещёлкиваются кости, но он невозмутимо поднял руку и заслонил ладонью мое лицо, чтобы, верно, у меня не было соблазна подсмотреть. Оно кряхтело и сипело, взывая ко мне — к своей единственной жертве, которую так хотело убить. Что случается после с людьми, умирающими по воле этой твари? Я не знала, но чувствовала: оно рыскало взглядом по комнате в ожидании, кого бы ещё изничтожить, потому что потеряло со мной малейший зрительный контакт, а значит, потеряло меня. Вдруг Шорох медленно потянулся за чем-то. От испуга я лишь крепче вцепилась в него, но он был совершенно спокоен, даже когда тварь, уловив движение в комнате — но очевидно не того существа, которое ей было нужно — тихо защёлкала спинкой языка, как охотник с верёвочкой на тропе, пытающийся вспугнуть бекаса. Знал ли ты, что они идут по двое там, где прячутся эти осторожные птицы, с веревками, привязанными к поясам? Потревоженные, бекасы мгновенно взлетают. Один пугает, второй убивает: это такая охотничья тактика. Если угодно, той ночью бекасом была я. Воцарилась тишина. Тварь перестала издавать любые звуки, застыла, и мне показалось, что её здесь и нет, как вдруг Шорох кинул что-то в сторону — потом выяснилось, тапок, он был мне велик на два размера — и на движение и шум тварь с антресоли, пощёлкивая, устремилась ко второй софе, с тяжёлым, влажным шлепком упав с полки на линолеум. Шорох не медлил. Он молча сгрёб меня в объятия и, не давая посмотреть на существо — я уловила только очертания червеподобного, влажного в свете из окна, огромного тела, свившегося в сырой клубок на второй софе в поисках того самого движения — прорвался к двери, пряча меня за собой. «Оно не видит Шороха, — уже тогда я догадалась об этом, не подозревая, что была близка к истине, но смотрела не с той точки зрения, с какой надо бы, — оно охотится только на людей!». Мы стремительно вышли в коридор. Шорох прикрыл за собой дверь, замок неловко щёлкнул — и тогда тварь с нарастающим человеческим воем, подымавшимся с самого низкого тона, на который был способен чей-либо голос, и взлетая до бешеного рёва, бросилась в нашу сторону. Она влетела в дверь так, что полотно треснуло, и трещина эта прошла расколом до самой ручки. Шорох не уступал. Навалившись плечом, он не впускал тварь, хотя дверь ходуном ходила, и то, что билось по ту сторону, вот-вот снесло бы ее с петель. До моего слуха донёсся гулкий, словно подхваченный десятки раз эхом, писк кардиомонитора.Тётка хвасталась, что достала все нужные приборы по большому знакомству: сколько бы неудобств вызвало, если б Лидочка оставалась в больнице! Ей пошли навстречу, ей помогли, передали назогастральный зонд… передали кардиомонитор… Отец удивлялся, кто выписал ее в таком состоянии. — Света, а это разве законно? Кто вообще коматозников выписывает домой? Я ведь такого не припомню. Тётка улыбалась. Им поставили вегетативное состояние, бормотала она. Теперь уже можно, всё будет хорошо и даже лучше, говорила она — Лидочка встанет и обязательно восстановится, так говорит профессор Кушинский: он её лечит. — Но почему же тогда она не просыпается? — допытывался отец. Его это беспокоило. Он всегда был такой у себя на работе: умел докапываться до сути. Думал, размышлял. Анализировал. С дураками не спорил — не утешал, что Лида больна, потому что у Светы было так много проблем с узким тазом, с крупным плодом, с неправильно принятыми родами… Он знал: она не смирится с той травмой, которую Лида получила в детстве. Травмой, совсем не связанной ни с какой бы там ни было врачебной ошибкой. Но теперь он упёрся, спрашивая: как же так её выпустили? Тётка жала плечами, отмахивалась, бормотала что-то про индивидуальные особенности организма, и про то, что Лидочка очень, очень слабенькая. Ей легче во сне. Ей легче спать. Ей легче не просыпаться. Я тогда многого из этого не знала, но поняла уже позже — однако, всё по порядку. Главное в нашей истории — это порядок… Я хочу рассказать так, как было, так, как чувствовала в тот миг, когда услышала размеренный писк кардиомонитора, похожий на отстукивание сердцебиения. И пока космонавт Лида парила в своей дрёме, я в своей пыталась, как обычно, спастись. Пока Шорох держал дверь, я с нарастающим чувством тревоги медленно обернулась. Окно в Лидиной комнате, выходящее на узенький, заставленный всяким старьём, балкон источал всепроникающий алый свет. Спальня была напоена кровью. И там, подпирая невысокий потолок, возле Лидиной кровати стояло нечто. Оно было похоже на скрюченное, старое дерево, погибшее от жажды; на покойника, согбенного в протрухлявленном гробу; накрытое белой простынёй, такой же, которой были занавешены все зеркала в этой чёртовой квартире, оно было спрятано — и показало только одну руку, тонкую, костлявую руку, перевитую венами и сухожилиями, как гнилая ветка — шишковатой заразой, и своими суставчатыми пальцами, невообразимо длинными, такими, каких у человека быть не могло, простёрло к Лидочкиной кровати. Лида спала в багровых бликах Красного мира, распластавшись на кровати — неподвижная и кажущаяся даже более неживой, чем монстр. У него, застывшего над ней — огромного призрака под старой простынёй — были острейшие когти, похожие на иглы; и точно так же, как иглу, он вонзил коготь на указательном пальце под кожу на Лидиной руке. Я замерла посреди коридора, напротив призрака. Хотела бы оторвать взгляд, но не могла: он приковывал его к себе, гигантское существо, согнувшее шею вбок, чтоб уместиться в крохотной комнатушке девчонки-инвалида. Меня пробрала дрожь, и я медленно, очень медленно обернулась, вдруг заметив, как стало очень тихо — это существо с антресолей прекратило ломиться в дверь. Посмотрев за спину, я вскрикнула, испуганно подскочив на месте: позади стояли две фигуры, такие же, как призрак. Шорох подошёл ко мне и едва не споткнулся, заметив их. Повертев головой вперёд-назад, он взглянул на тварей в коридоре, против зеркальной стены, и призрака в Лидиной спальне. — Да, — дрожа, сказала я, и мы с ним в ужасе уставились друг на друга. — Ты правильно понял, они одинаковые. Из коридора я услышала тяжёлый, сиплый вдох. Такой, словно издал его смертельно больной человек, тот, у кого отказывали лёгкие: я резко обернулась и вздрогнула, потому что оба призрака оказались ближе к нам на несколько шагов. — Шорох, ты это видишь? — прошептала я и краем глаза заметила, как он кивнул. — Какого чёрта? Разумеется, он мне не ответил, однако потрепал меня за плечо, словно призывая поглядеть назад. — А как же они? Он успокаивающе сжал руку и подбодрил меня: давай, давай. — Ты ещё должен мне рассказать, что происходило сегодня днём и кем были эти люди. Я взглянула ему в лицо. Он презрительно сощурился. Потом, позже. Хорошо. Обернувшись, как Шорох велел, я вновь взглянула на призрака, но он стоял неподвижным. — Чего ты хочешь? — непонимающе спросила я и в недоумении посмотрела на него. — Что я должна увидеть? Шорох, не отрывая двух пар глаз от тварей в коридоре, кажущихся неподвижными, неопасными и вообще неживыми, обхватил мою голову ладонью и с силой наставительно заставил повернуться обратно к призраку. Смотри. Со второго раза я увидела. Ловец снов над кроватью Лиды горел. Нитки на нём вместо чёрных стали красными. Опутанный ими, как кровяными артериями, ловец светился — и вместо множества камней что-то шевелилось и зыбко дрожало в его сетях: присмотревшись хорошенько, я забормотала: ну уж нет, потому что то были больше не камни. То были глаза.