Моника, четыре с половиной недели спустя. Часть вторая
26 декабря 2022 г., 17:46
Моника не знает, чего ждет: Джеймс вряд ли разрыдается снова, вряд ли будет подавлен или даже особенно шокирован; ну уедет она и уедет, что, пансион без нее опустеет, что ли? Вон без Джессики весь мир опустел, на фоне ее смерти отъезд Моники как разбитая чашка на фоне сгоревшего дома. Неприятно, но отнюдь не смертельно — можно даже жаловаться на то, что лучше бы все чашки в доме расколотились, чем вот это вот все.
Наверное, лучше бы она уехала безо всяких предупреждений, думает Моника, но останавливает себя: это трусливо.
А с другой стороны, кто она такая? Она и есть трусиха, жалкий маленький зайчонок, который привык трястись каждое мгновение своей жизни; она не ровня Джессике и никогда ею не была.
Моника, кажется, впервые задумывается — а если бы ее родители были такими же, как родители Джессики? Стала бы она играть роль золотой девочки, чтобы удержать их вместе? Получилось бы у нее? Она мысленно фыркает: конечно, нет. На любую ее попытку возразить на уже принятое взрослыми решение отец дал бы ей пару подзатыльников и приказал бы не лезть в то, в чем она не разбирается.
— В смысле? — отмирает Джеймс, смотря на нее во все глаза. — То есть… на сколько?
— Наверное, насовсем, — тихо отвечает Моника.
Они молчат. Джеймс с тяжелым вздохом садится и свешивает босые ноги с кровати. Моника, мысленно поморщившись от воспоминаний, поднимается с кровати, чтобы притащить Джеймсу его ботинки — полы здесь совершенно ледяные, и ходить по ним удовольствия мало; вдруг заболеет еще. Это, конечно, старая добрая Англия, где вечно холодно, сыро, а солнце видят только по праздникам королевской семьи, но все-таки.
— Это из-за меня? — спрашивает Джеймс в ее спину.
— Нет.
— Из-за Джесс?
— Угу.
Джеймс молчит несколько секунд. Она, подбирая стоящие у входа ботинки, уже хочет обернуться, но слышит тихое:
— Я не хочу, чтобы ты уезжала.
Моника оказывается в совершенно безвыходной ситуации. Высматривать на двери ей нечего, а просто пялиться в никуда, вцепившись в ботинки своего околодруга — глупо. Проблема в том, что ей хочется плакать, но нельзя же развернуться со слезами на глазах и трясущимися губами; она и так слишком часто лила слезы в его присутствии, так и до звания плаксы и барахольщицы-платочницы недалеко.
Но что ей делать, кроме как оборачиваться и сталкиваться с Джеймсом лицом к лицу?
Моника разворачивается, шагает к кровати и, не реагируя на вопросительный взгляд, бросает к его ногам ботинки, падая на кушетку поперек. Ей тоскливо так, что хоть вой и плачь: почему ты не сказал всего этого раньше, почему мы не могли быть настоящими друзьями раньше, почему Джесс должна была умереть, почему Джесс молчала, почему все должно было произойти так нечестно?!
Вот оно, думает Моника. Вот это слово, которое она так долго пыталась найти.
«Нечестно»
Нечестно бояться сказать и слово, при этом будучи вынужденной слушать все, что ей говорит отец, нечестно плакать, приглушая звуки, в собственном доме, нечестно жить, трясясь от страха и не желая возвращаться к единственной семье, какая у нее есть — и определенно нечестно терять все, что у нее есть сейчас, из-за того, что так решил ее отец.
«Нечестно» отдает детскими капризами, отдает несусветной глупостью и дурным упрямством, всем тем, что ее отец так не любит.
Да и пошел он, думает Моника. Будто бы он вообще умеет любить кого-то или что-то.
— Я тоже не хочу уезжать, — говорит она, стараясь не глотать слоги, но выходит ужасно. Джеймс тихо вздыхает и по шуршанию простыней и одеяла она понимает, что он пересел поближе к ней:
— Может, мы сможем его убедить, что все хорошо, если найдем убийцу?
Моника саркастически фыркает, стараясь хотя бы звучать не как плаксивая дурочка с размазанными по лицу тоналкой и тенями:
— Я вообще не собиралась ему об этом говорить. Он меня побьет, если узнает, на что я трачу время вместо учебы.
— Он… — Джеймс сухо сглатывает. — Бил тебя?
— До черта раз.
— Вот ублюдок.
Голос у Джеймса — главного драчуна школы, у которого костяшки пальцев вечно обо что-то разбиты — звучит отрешенно и тихо; Моника думает, что она ожидала от него многого, но не этого, не сочувствия, не понимания, не внимания к ее словам — скорее, она думала, что Джеймс будет сидеть и вяло поддакивать, нетерпеливо ожидая возможности наконец-то вернуться к расследованию смерти драгоценной несравненной Джесс.
Почему она так зла на нее?
Моника усилием воли заставляет себя перевернуться на спину, наплевав на заплаканное лицо, и посмотреть на Джеймса; выглядит он хмуро-спокойным: наверное, в таком состоянии он мог бы пойти и расквасить нос хоть ее отцу, если бы захотел — собранный гнев, упертая ярость, не тратящая себя на лишнее и ненужное. Моника не может отвести взгляда, и какая-то ее часть жадно молит о том, чтобы действительно свести вместе отца и Джеймса: пусть кто-то другой сражается за нее, чтобы она могла в случае чего остаться не при делах и попытаться хоть откреститься от чего-то, способного принести ей лишние проблемы.
Она закрывает глаза.
Какая же она трусиха, Господи.
— А может, Росс попросить? — вдруг говорит Джеймс, и из его голоса пропадает мрачное спокойствие. Моника фыркает, не открывая глаз:
— Чего?
— Ты слышала, она сама сказала, что может лишать эмоций! Заколдует твоего отца, как он приедет, и…
— Ты в обморок упал где-то час назад, — раздраженно отвечает она. — Что, надолго этой ее магии хватило?
— Так ты в нее веришь!
— Не верю я! — закипает Моника, чувствуя, что они вступают в слишком долгий для такого длинного дня спор. — Рэйвен странная, но не ведьма же она и вправду! Она вроде даже не ирландка! И не рыжая!
— Веришь!
— Не верю!
— Веришь!
— Нет!
— Ты…
— Заткнись ты уже! — взвивается она, подскакивая с кровати и занося руку. — Джеймс, еще одно «веришь», и я так съезжу тебе по башке, что снова в обморок рухнешь! Можешь считать меня ведьмой тоже!
Джеймс сдавленно хихикает, глядя на нее и прикрываясь руками — хотя Моника убеждена, что он запросто мог бы перехватить ее запястье, если бы она действительно собиралась его бить; она в своей жизни еще ни с кем и не дралась, в конце концов. Странно, что сейчас ей так захотелось почесать кулаки, что она аж подскочила и…
— Ты ведь это специально сделал, да? — спрашивает она, опуская руку и чувствуя себя до ужаса грязной, так, что уже никогда не отмыться: говорят, побитые дети сами становятся бьющими в ответ на любое слово, и, видимо, Моника не избежала общей судьбы; видимо, все, что ей уготовано в жизни — это стать ее собственным отцом. Все время дружбы с Джесс она предпочитала задирать нос и ехидничать, если не знала, что отвечать, и вряд ли это так непохоже на вкрадчивые, тихие вопросы ее отца перед тем, как он занесет руку для очередного удара.
— Тебе же надо было наорать, — гордо отзывается Джеймс. — Мне о таком психолог рассказывала.
Вот как. Ну да, конечно, психолог. Это Монике нельзя ходить к психологам, потому что она нормальная и потому, что все проблемы в голове появляются тогда, когда голову и руки нечем занять — а еще потому, что это бесполезная трата времени, которое можно потратить с большим умом; Моника должна быть умной, тихой и спокойной, не доставляющей проблем, а таким не нужны никакие врачи.
— Ясно, — говорит она тихо, снова садясь на кушетку и подтягивая колени к груди.
— Ты как? — спрашивает Джеймс с тревогой.
— Паршиво.
— Это всегда так.
— Да мне плевать, когда там так, а когда не так! — огрызается Моника, не поворачивая головы. — Я через несколько недель уеду домой, меня будут лупцевать, потому что найдется за что, и в итоге я просто как тогда наломаю сраных спич…
Она осекается, понимая, что только что нарушила первое и главное правило любого здравомыслящего и разумного самоубийцы.
Не рассказывать, черт побери, что ты собираешься сдохнуть!
— Ты… — Джеймс осторожно кладет ей руку на плечо, и она заставляет себя не сбрасывать ее движением на уровне рефлексов. — Если хочешь, может, мы убежим? Или что-то такое?
— Как Джесс?
— Мы не Джесс.
— Нет, — цедит Моника, уже не церемонясь и не сдерживаясь. Достаточно она терпела, достаточно давила в себе гнев, захотел поиграть в психолога и спасителя, так пусть жрёт полными ложками и не давится. — Мы не Джесс. Мы — придатки Джесс. Правый и левый, девчонка и парень. Нет?!
— Ты к чему ведешь? — шипит он, и хоть какая-то ее часть истерично трясется от страха: пожалуйста, нет, пусть он не злится, что угодно, но только не это, потому что если он разозлится, будет больно — Моника чувствует себя слишком охваченной болезненной эйфорией гнева; она может говорить все, что захочет, делать все, что захочет, и пусть кто-нибудь попытается ее остановить!
— Да к тому, что мы с тобой оба жалкие зайцы, которые хотят морковку обратно, — она саркастически фыркает. — Только вот нигде ее нет. Легче пойти и сдохнуть, ясно тебе?!
Джеймс вдруг поднимается на ноги — босые, мелькает в голове, ему холодно — и встает перед ней; она невольно ждет удара. Прямо сейчас он решит, что не какой-то недосуициднице оскорблять его золотой идол, и вмажет ей хорошенько. Может быть, сразу после этого он пожалеет, может, будет извиняться, но какая разница, верно? Первопричина важнее всех производных, а первое намерение говорит больше, чем все извинения потом.
Монике почти хочется, чтобы Джеймс ударил ее, хочется, чтобы она потом смогла высокомерно задрать нос и сказать, что так она и думала, что никому она не сдалась; что так она и знала, что всем нравятся милые и добрые золотые девочки вроде Джессики, а как только становишься слишком неприятной, тебя выбрасывают. Ей почти хочется увериться в том, что она совершенно права и друзей у нее нет и никогда не было — и что в следующий раз, как она наломает спичечных головок в воду и осмелится выпить, никто по ней плакать не будет. Монике так отчаянно хочется просто получить от мира подтверждение того, что она всегда и во всем была права, что, когда Джеймс с тяжелым вздохом наклоняется и слишком крепко и неловко обнимает ее, она почти собирается его оттолкнуть.
Ты врешь, хочет сказать она, но слезы снова подступают к ее горлу, и Моника не может произнести ни слова. Ты просто врешь, все так врут, это ничего не значит, не может значить. Ты был бы только рад, если бы это я умерла вместо Джессики.
Вместо всего этого она сдавленно шепчет:
— Я совсем не хочу уезжать.
Она не делает и попытки поднять руки и обнять его в ответ, бережет свою жалкую цельность, потому что стоит ей принять его сочувствие сейчас, стоит позволить мысли о том, что она через месяц оставит позади не просто знакомого, но единственного друга, который у нее есть — как ее раздавит окончательно. Моника не может позволить себе сломаться сейчас, не может размякнуть от каких-то обнимашек настолько, чтобы тосковать не по свободе, а по другому человеку.
В конце концов, что ей останется потом?
— Мы что-нибудь придумаем, — говорит Джеймс твердо, и Моника слабо фыркает, но давит в себе отчаянное желание поверить ему — будет лишь больнее потом — только немного отстраняется. Хватит с нее тепла, еще привыкнет и разрыдается, когда отец будет забирать ее из пансиона. Слезы на людях — и слезы вообще — никогда не заканчиваются для Моники ничем хорошим. Надо бы начать вспоминать старые правила и привыкать к ним.
Джеймс садится на кровать, поджав ноги, и она говорит то, что должна была сказать еще несколько минут назад, не отвлекаясь на эти эмоциональные качели:
— Я уже кое-что придумала, — выпаливает она, нервным жестом вытирая глаза и морщась на остающуюся на ребре ладони тоналку. Интересно, как выглядит ее макияж после лазания по чердаку и приступа слез? Впрочем, идти за складным зеркальцем Монике совершенно не хочется. — Пока ты дрых, я сходила к руководству и сказала, что хочу написать о Джессике статью. И что хочу привести в пример ее деятельность по защите окружающей среды.
— И тебе поверили?
— А с чего нет? — раздраженно отмахивается она. — Статью я напишу, самое главное, что мне дали скан той самой петиции! Мы уже сегодня можем начать перебирать варианты!
— Как только я перестану валяться тут как умирающий? — спрашивает Джеймс с долей ехидства. Моника с независимым видом пожимает плечами:
— Да я не возражаю. Тебя в конце концов заколдовали, имеешь право полежать еще с месяц.
Он раздраженно вздыхает, тянется за ботинками, и наспех шнурует их. У него определенно есть что сказать про магию, про Рэйвен, про Монику и все остальное — но Джеймс молчит, и это, наверное, к лучшему.
Она запрокидывает голову, рассматривая беленый потолок. Надо бы теперь искать разозлившуюся Рэйвен, тащить всех в третью арт-галерею, начинать выписывать имена и фамилии, искать подозреваемых по всему пансиону и хоть как-то заводить разговор — привет, это ты убил Джессику? нет? правда? ну пока — а потом сопоставлять впечатления. Другой вопрос, что вряд ли у них получится, да и не будет на лице у убийцы что-то написано, верно? Джеймс, разумеется, съязвит, что Рэйвен может погадать и выяснить, кто убил Джесс, Рэйвен либо промолчит, либо огрызнется, а Монике что делать меж двух огней?
— Ну, идем, что ли? — спрашивает Джеймс и, словно читая ее мысли, добавляет. — Еще надо Рэйвен найти. Дадим ей петицию, пусть поколдует.
— Джеймс, — говорит она устало. — Вот серьезно, просто не лезь к ней.
Он передергивает плечами, и, наверное, таков Джеймс и есть: идущий напролом, не знающий преград, когда что-то вбивает себе в голову, предсказуемый как любой детский сюжет.
Господи, как же Монике хотелось бы верить в это после всего, что произошло за эти недели!