ID работы: 9605920

Критика чистого разума

Слэш
PG-13
В процессе
553
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 342 страницы, 35 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
553 Нравится 825 Отзывы 254 В сборник Скачать

33

Настройки текста
Антон нервными движениями перебирает бумажки на столе — помятые, почирканные, сплошь исписанные — и не верит. Словно он, долгое время проходя лечение от зависимости, сорвался. Причём, сорвался настолько сильно, что вообще не помнит ничего из того, что происходило, как только начался срыв: ни сколько точно прошло часов, прежде чем он всё-таки впервые встал из-за стола, ни сколько дней он провёл, хмелея от каждой строчки. Он бы посчитал себя графоманом, если бы не знал доподлинно, что в иное время не может выдавить из себя и пары слов. Нет, он уж точно не разбрасывался ими, только чтобы что-то написать — скорее, он мог часами смотреть на пустой лист. Оказывается, это вот так — он действительно мог быть творцом только тогда, когда писал о том, что ему больнее всего. И реальность, в самом деле, выглядит только таким образом — она выглядит как десятки стихов об Арсении, о том, как ему, Антону, тяжело и плохо, о том, кто для себя Антон и кем он хочет стать. Ни одна из этих тем не может пройтись по душе Антона, не порезав её глубоко и противно, словно листки, на которых писались стихотворения, впивались ему в пальцы в наказание за неосторожные к ним прикосновения. Пока всё это болит в Антоне, писать на отвлечённые темы не имеет никакого смысла — нужно быть психом, чтобы всерьёз рассуждать о высоких материях, когда все твои мысли направлены лишь на нарывающую гнойную язву, образовавшуюся где-то в душе. Антон на неё нажал, хотя, может быть, этого делать было нельзя — и словесный гной хлестал из него вперемешку со словесной кровавой пеной. Это называется поэзией — собирать в таз всё, чем ты кровоточишь и умом, и сердцем, при этом умудряясь радоваться тому, как дивно ты помираешь. Да, пожалуй, самое абсурдное здесь заключается в том, что, глядя на ворох замаранных листов, он впервые за последние полгода, если не больше, ловит себя на мысли: «Я делаю что-то очень правильное». Как будто я могу правильно страдать. Даже не так. Как будто я научился страдать правильно. Антон мысленно усмехается: сколько литров такой эмоциональной крови в каждом поэте? Ей-богу, ведь она когда-то закончится — и что тогда? Поэт умер? Или он, как Росомаха, способен регенерировать, чтобы страдать вновь? Феникс, который, в лучших буддистских традициях, приходит в мир за страданием — и со страданием же уходит? А обходного пути нет — обходной путь значит, что ему не нужно быть поэтом. А ему… нужно? Внутренний самозванец в нём сначала бегает взглядом по написанным строчкам, а потом, постукивая Антона по темечку маленьким молоточком, заставляет сомневаться: а поэзия ли это вообще? Если это поэзия, то Антон — поэт. А если не поэзия, то, получается, нет? И наоборот: может ли тот, кто не является поэтом, быть автором поэзии? Может ли поэт писать то, что поэзией назвать нельзя? Антон, нахмурившись было, осенённый новой мыслью, расслабленно улыбается: тот, кто не является кондитером, может испечь вкусный пирог. И этот пирог будет пирогом — чем же ещё, в конце концов, ему быть? А кондитер, в свою очередь, может спечь горелку, которую пирогом уже не назовёшь — конечно, это случается реже, но всё-таки может быть. Антон смотрит на свои стихи на предмет того, горелками ли они являются, и не может прийти к единому вразумительному выводу. Они гораздо лучше тех, кто были раньше — потому что они по определению другие. Они — о нём. Как будто он в свой пирог плакал. Едва ли это сделало его вкуснее, но уж точно — авторским, более настоящим. Скорее всего, он его пересолил. Как водится, потому что влюбился. Антон откидывается на спинку кресла, привычно закрывает глаза и опять возвращается мыслями к Арсению. Он… скучает. Настолько сильно и тупо, что ему иногда хочется просто поговорить, как раньше, о любой абстрактной безделке, в процессе спора — если, конечно, это можно назвать спором, потому что фактически это всегда был блистательный бенефис Арсения с редкими глуповатыми ремарками Антона — становившейся настоящим сокровищем. У Арсения в запасе всегда есть клад. Он, наверное, самый богатый человек на Земле, ведь у него есть слово, ум и воображение, с помощью которых он может создать что угодно. С их помощью он создал из Антона поэта — вшивенького, среднего пошиба, но… но! У самого Антона на такое безумие воображения бы не хватило. Иногда Антону кажется, что это Арсению, а не ему следовало бы писать стихи. Но Арсений никогда с этим не соглашался, обозначая, что в стихах главное — истинное чувство, и не имеет значения, к чему его испытывать. Сам Арсений чувствовать достаточно тонко для поэзии не умеет — он умеет лишь знать, а это не одно и то же. Антон хочет его послушать — так, словно ничего не случилось. Но так не будет, потому что Антон уже осёкся — и сделает ещё больше ошибок, окажись Арсений рядом. В то же время… отсутствие Арсения поблизости заставляет желать даже минимума взаимодействия с ним. Хотя Антон знает, что это обманка: если бы Арсений оставался рядом, ему хотелось бы больше. Он бы Арсения своими стихами задушил — или свои стихи задушил бы Арсением. Нет, Антон не Маяковский — и никогда им не станет, хоть от его выходок порой и можно потерять самообладание. Маяковский гремел, как барабан, а Антон в проявлениях эмоций гремит, как консервная банка, за каким-то чёртом привязанная к колесу. Не звучно. Неприятно. Но достаточно громко, чтобы раздражать. Антон знает: Арсений ему звонил в первые дни — не по одному разу. И писал, спрашивая, что случилось. А потом замолк, когда не получил никакой реакции — даже сообщения так и не были помечены как прочитанные. Наверное, Арсений разозлился окончательно. Или обиделся. А может, ему просто стало плевать — такому интересному человеку, как Арсений, найти занятного собеседника проще простого. И быть лучше какого-то Шастуна здесь не сложно — достаточно просто не вести себя как мудак. А сам Арсений слишком особенный, чтобы такие люди, как Антон, могли занять в его жизни особенное место. Они и место за его столом не должны были занимать, и пить с ним не должны были — так просто распорядился случай. Антон глазеет на его красивую аватарку в вотсаппе, с трудом подавляя малодушное желание написать потоком одно сплошное «прости-прости-прости». Извинения эти были бы совершенно несвязными, а самое пугающее — Антон бы ничего не смог объяснить. Эта тайна… то, что Арсений ему нравится… она ведь не может быть озвучена — да Антон лучше запрыгнет на этот самый табурет и повесится, чем увидит в глазах Арсения непонимание вперемешку с неодобрением. Даже в мыслях такое извинение звучит ужасно — а никакого альтернативного варианта у Антона нет. Ему нечего сказать, кроме правды. А правда не сделает никому лучше, поэтому Антон, даже если захочет вернуться, больше не вернётся. Максимум — он будет послан куда подальше сразу же по совокупности причин. Сейчас он впервые понимает это совершенно ясно, и подступившее к горлу осознание его душит, выбивает опору, мутит взор. Он правда… отрезал пути назад. Он настолько не понимал, до какой степени ему будет хотеться обратно? Или он понимал? Сделал специально, думая, что уж так-то — точно раз и навсегда? Антону хочется истерично расхохотаться, потому что он даже не знает — то ли ему похвалить себя за дальновидность, попутно проклиная, то ли упрекнуть за близорукость, вдобавок обвиняя в глупости. В соцсетях — как в аду. Десятки непрочитанных диалогов, сотни непрочитанных сообщений. Антон не хочет их открывать. На грудь чувством вины давит диалог с Серёжей, где тот порывается приехать и задаёт пятьсот вопросов, в том числе рабочих (бывает же!), очевидно, волнуясь, а Антон стабильно отвечает, что приезжать пока не надо — а больше не отвечает ничего и ни на что. Коротко он может ответить только Ире: она спрашивает, что ему прихватить на ужин, когда заехать и живой ли он вообще. Антон, всё ещё ощущая себя перед ней в невозвратном долгу — и виноватым, но не так, как перед Арсением, Серёжей или другими важными людьми, которых он игнорирует, а виноватым давно, глубоко и неискупимо, в течение нескольких лет — отвечает на всё, как бы тяжело ни давалось общение. Антон изнывает, словно у него нет сил находиться в том, во что он себя втянул, но и выбираться отсюда у него нет сил тоже. Антон представляет себя комаром, лапки которого уже увязли в липкой свежей смоле: его участь предрешена. Словно через тысячу лет он будет всё здесь же — только уже по-настоящему мёртвым. Как незрело он себя ведёт. То, что он ушёл, ничего не объяснив (ведь говорить правду нельзя), и даже не выдумал адекватного предлога, вызывало злость на самого себя. С людьми так не поступают. Тем более — с Арсением. Это неуважительно вне зависимости от того, какие взаимоотношения их связывали. Сейчас Антон это понимает, но он не смягчается к себе, даже зная, что тогда, испуганный и отчаянный, элементарно не мог ничего выдумать. У него не было сил решить всё по совести, как следовало. Он слабый… Он запутался и устал. Но от этого сейчас не легче, ведь теперь он сам себя загнал в угол, где без объяснений не обойтись. О, был бы он идеальной версией Антона Шастуна, проработанной каким-то мозгоправом от и до так, чтобы в любой ситуации вести себя взвешенно… Был бы, вот, разумным, как Арсений, а не капризным психом, проблем бы не было. Но вместо этого он просто вёл — и ведёт — себя как придурок. Неидеальный глупый придурок, который думал, что, если закрыть глаза, собака, которая намерена его укусить, исчезнет. А собака была не снаружи — она была внутри Антона Шастуна. И она всё равно его обглодала. Возможно, это он заразил её бешенством, а не наоборот. Теперь она, проникшись его тоской, сидит в клетке рёбер и воет, выводя блюз и воспевая синюю тоску по синим глазам. Антон со всеми так: ничего нормально не объясняет, они сами что-то там догадываются — причём, видят куда больше, чем он — а потом ему за это ещё и стыдно. Было бы, наверное, замечательно играть более активную роль в собственной жизни и предпринимать хоть какие-то, чёрт подери, действия, кроме импульсивно-дебильных. Впадая в инфантилизм, Антон мечтает стереть кусок со своим уходом из памяти Арсения, чтобы повести себя лучше, но при этом не объяснять всю фигню, что он натворил. Но сам факт, что он об этом подумал, уже нереально удручает. Слов мало — у него нет их, этих слов — и получается, что остаются поступки. Но ирония в том, что поступки у Антона обычно не менее мудацкие. Есть настроение взять ближайшую книгу и хорошенько постучать ей по голове в надежде, что так хоть какая-то дурь из него выбьется. Арсений для этих целей выбирал газету. Оказывается, Арсений был гуманистом. Вспомнив первые занятия, Антон грустно улыбается — от такой улыбки болит сердце. Тогда, оказывается, всё было хорошо, причём, у обоих. До судов, до того, как Антона переклинило на Арсении, до его ухода… тогда было просто. Почему нельзя взять в руки настенные часы и перевести стрелки туда, в тот момент, где Антон матерится, а Арсений паясничает. Но… Антон тогда совсем не умел писать — возможно, если бы всё было в порядке, он бы никогда не научился. И почему-то это предположение заставляет его спрятать лицо в ладонях. А он бы… обменял те навыки, что приобрёл, на ту безмятежность, которую имел? Хотя тогда она, конечно, не казалась безмятежностью, но ведь всё познаётся в сравнении. Почему эта громоздкая, неудобная дилемма образовалась в его голове, Антон не знает. Но из того опыта, что у него был, и из того, что он почерпнул из биографий и документалок о поэтах, он понял, что искусство чаще всего ставит перед творческими людьми самые бесчестные, бескомпромиссные дилеммы. Искусство — жестокость. А что бы он, действительно, выбрал? Наверное, не чувствовать нельзя, ведь чувства не выбирают, но если бы у него была возможность с лёгкостью отказаться от них, он бы никогда не написал ничего, что стоило внимания — и даже шанса написать то, что он однажды действительно полюбит, у него бы не появилось. С другой стороны, он бы не сбежал, не сделал бы больно Ире и неприятно — Арсению. Он был бы стабильнее, чёрт подери! Но Арсений бы точно сказал, что… Антон невесело качает головой. Да, он бы сказал, что на самом деле выбора у Антона нет — всё уже предопределено. Сущность Антона рано или поздно возьмёт верх над ним. И так уж вышло, что сущность Антона донельзя дурная — она проявляется в том, чтобы лажать, самоистязаться и делать другим людям больно. Так или иначе, выходит, что ничего бы он не променял — предпочёл бы и дальше оставаться с ворохом стихов об Арсении, не имея никакой реальной возможности с ним поговорить и уж тем более — показать их. Вернее, чисто технически — имея, но морально… лучше застрелиться. Интересно, что про Антона могут сказать его стихи? Он бы с любопытством послушал. Конечно, для самого Антона всё, что он вложил в строчки, очевидно, и шапка на нём горит, как на вору, но что бы увидел человек, который его не слишком хорошо знает? Или, например, вообще не знает? Если бы, конечно, захотел увидеть. Но допустим, если бы захотел? Он опять мысленно возвращается к стихотворению, написанному на выпускном. В обзоре Арсений разбирал его на составные части, препарировал, анализировал окраску и приёмы, но он, как ни странно, в душу Антона публично… не лез. Он не строил догадок о том, в какой ситуации Антон написал стихотворение, что случилось в жизни Антона и каково ему было. Он говорил об Антоне, говорил о стихотворении, о том, какие эмоции испытывает при чтении сам и какие — лирический герой, но так, что личная драма Антона не была напрямую озвучена в его словах. И это… только потому, что Арсений профессионал и счёл это неэтичным, потому что на самом деле… Арсений всё увидел. Даже озвучил потом, при личной встрече, прежде чем получить в нос. Конечно, я во всём виноват. Это ведь я тебе разбил сердце, когда ты в припадке написал этот стих. Всплывшая в памяти фраза Арсения заставляет Антона истерически расхохотаться — один, сидя на стуле в пустой комнате, даже в пустой квартире, он смеётся с собственных невесёлых мыслей. Как самый настоящий псих. Они больше никогда не залезали в личную жизнь Антона. Арсений не поднимал этой темы на занятиях или просто во время разговора, и Антону с этим было нормально, но сейчас он впервые по-настоящему задаётся вопросом: а что именно понял Арсений из того стиха? Насколько много он увидел? Какая картинка сложилась в его голове? А может быть, он вообще уже понял, что я… Антон не позволяет себе произнести это слово даже мысленно, словно до сих пор опасается то, что за ним прячется, в себе разглядеть… признать… принять. Но если чисто теоретически предположить, что Арсений и правда увидел в строках не просто грусть от несовместимости и невзаимности, а настоящую невозможность, неправильность, противоестественность такого чувства, то он бы мог догадаться обо всём гораздо раньше, ещё когда снимал обзор. Но тогда он… получается, мог знать об ориентации Антона — слово неприятно режет по солнечному сплетению — с самого начала их общения? Ведь тогда и догадаться, почему Антон не показывал ему свои стихи или даже почему Антон его оставил, наверное, не так уж сложно. В смысле… сам Антон бы, естественно, не догадался, но это же Арсений — совсем другое дело! Антон встряхивает головой. Иногда ему кажется, что он мистифицирует ум и дальновидность Арсения. Если так рассуждать, то Арсению вообще уже всё известно получше самого Антона. А ведь Арсений, так-то, не телепат. Но, если быть совсем честным, то где-то в глубине души Антон бы ощутил облегчение, если бы Арсению всё было известно, но это опять… инфантильная слабость, поддаваясь которой Антон рассчитывает, что люди вокруг сами поймут, что происходит в его голове, а ему не придётся ничего объяснять. Так не бывает. В конце концов, Антону самому ничего о себе неясно — откуда же тогда у других людей может взяться абсолютное понимание того, что с ним происходит? Выходит занятно. В каком-то смысле — даже сопливо, потому что Антон разбрасывается загадками в надежде, что Арсений их разгадает. Антон плох в загадывании, а Арсений хорош в разгадывании, но, возможно, именно в этом и заключается проблема: в правильно сформулированном вопросе кроется половина ответа. А Антон не умеет формулировать вопрос. Его всегда раздражали люди, которые хотели казаться загадочнее и глубже, чем они есть. И это иронично, ведь сам он, если так подумать, делал нечто похожее, паразитируя на своей аудитории, чтобы попасть в портрет поэта, творчество которого они будут потреблять с наибольшим энтузиазмом. Но шутка в том, что творчество не потребляют. Оно — не контент. Вернее, оно может быть контентом, но оно не должно работать по тем же алгоритмам, не должно подчиняться тем же требованиям и формулам. Иначе оно умрёт. Творчество свободно, до известной степени — спонтанно. Оно не угождает и не заискивает. В сущности, оно даже не берёт на себя обязательство быть понятным, хотя, может быть, порой такое обязательство было бы для него не лишним. Контентмейкер хорош, когда он делает контент, а творец — когда творит. Но плох тот творец, который подчиняет себя стремлению создавать контент. А ещё настоящий творец не хочет, чтобы плод его трудов потребляли, как бы каламбурно это ни звучало. Ведь он не приходит в хлев, чтобы кормить скот, не собирается становиться поставщиком однотипной жвачки — он хочет быть более изящным. Хочет, чтобы к его плодам тянулись, поднимаясь на цыпочки, еле дыша и заглядывая в глаза снизу вверх. Творец высокомерен. Ему льстит, когда каждый высматривает в его творчестве что-то своё, но ещё больше льстит, когда просматривается что-то его собственное. Даже если он ужасно этого боится — бывают моменты, когда ему смертельно хочется быть понятым, как и любому другому человеку. Даже если — особенно если — он не имеет никакой возможности говорить о вещах, освещённых в творчестве, в жизни и с теми, кому они предназначаются. Контент приносит лайки, просмотры, деньги. Творчество порой не приносит ничего, кроме страдания, усталости и потока новых мыслей, как максимум — полирует нарциссическое расстройство личности. На контенте заработать гораздо проще. Однако Антон хотел бы, чтобы отношение, с которым он планирует подходить к творчеству, считывалось — его, наверное, расстроит, если как контент будет потребляться то, что он не создавал контентом. Во что по-настоящему сильно, творчески, глубоко вложился. Что сам называл творением. Да, он хотел бы видеть этот процесс обоюдным. Правда, сейчас он обязан признать, что его аудитория к такому не приспособлена — и виноват в этом только он сам. Он же сам её приучил к этому, создал имидж, приманил возможностью почувствовать себя духовно, не прикладывая особых усилий. Словно читать мейнстримные стихи и читать живую, вымученную поэзию — это одно и то же. Только для тех, кто не пытался освоить второе. Анабиоз продолжает утаскивать мысли Антона в неизвестном направлении. За время заточения дома по собственной инициативе он, кажется, совершенно разучился концентрироваться на чём-то одном: его постоянно штормит между мыслями о творчестве, об Арсении и о том, в какую же задницу он себя загнал. Получается эдакий Бермудский треугольник, между вершинами которого Антон Шастун исчез около месяца назад. Связь здесь не ловит, ведь Антон сам её обрубил, и, если говорить прямо, то место это действительно жуткое. Антону не хочется думать о том, что оттуда не возвращаются. И его слабый кораблик ломается, грозясь вот-вот уйти на дно синего моря. Жаль только, что он сначала падает в мысли и только потом начинает замечать, что ему от этого тяжело. Словно даже этого он в действительности не выбирает. Ведь останешься в вынужденно неподвижном состоянии на несколько часов — и мозг начнёт есть сам себя: только успевай записывать за ним мысли. Чтобы забыться, он убегает в чужие книги, а чтобы вывернуть себя окончательно — в собственные стихи. И так по кругу, как будто он ест, а потом, засунув два пальца в рот, блюёт. Антон бы диагностировал себе творческое РПП. Когда Антона захлёстывает мыслями и он вновь берётся за ручку или карандаш, ему кажется, словно им что-то управляет. Что-то, что гораздо больше и сильнее Антона — что-то, что начинается и заканчивается не в нём. Антон — спутник, он ловит сигнал. Хотя, по ощущениям, он стоит на крыше под пронизывающим ветром и проливным дождём с антенной в руках и его вот-вот шарахнет молнией. Потом это нечто прилетает в Антона, разит его, и он, как в супергеройских фильмах, ощущает силу этого явления у себя в руках. Она ещё не знает, на что я способен, но хочет забрать больше предела. Если бы он был увереннее, он бы назвал эту силу искусством: Антон чувствовал его, покрываясь мурашками, но знал, что сам по себе он — плохой передатчик всего, что ему хотят сказать. Он убеждается в этом, когда перечитывает то, что написал, пока на него накатывало — и срочно задаётся целью освоить и понять ещё больше, чтобы его слово становилось более гибким. Ему даже было до известной степени жутко начинать новую книгу — он боялся лишний раз убедиться, что кто-то другой очень давно открыл всё, о чём ему бы хотелось сказать, и сделал это гораздо умнее и лучше. Словно было приятнее находиться в неведении и напарываться на инсайты, будучи свято уверенным, что до всего этого, кроме тебя, никогда не додумывался никто. Узость собственного мышления значительно деморализовала. С другой стороны, ведь ребёнок не перестаёт открывать мир, который до него миллиарды раз открыли — и уж точно открыли получше? Он ведь… не может его не открывать? Будучи самым обычным, ничем не примечательным карапузом, он всё равно захлёбывается восторгом, впервые увидев котёнка или бабочку, а потом хватает маму за руку и торопится ей рассказать, что он только что узнал — хотя мать, естественно, многое об этом мире знает наперёд. Может быть… без этого творить вообще не получится? Просто необходимо постоянно быть уверенным, что ты схватишь маму за руку, расскажешь ей, что понял, а она будет в восторге — но не от самого открытия, а от того, как ты об этом говоришь, что ты чувствуешь и каким ты увидел мир. Всё тот же до ужаса однотипный мир, прописанный, конечно, не настолько искусно и щедро, чтобы показывать каждому принципиально новую реальность. Человек изобретает свою особенную реальность самостоятельно. Творческий человек же ещё и хочет схватить её сачком, посадить в банку, показать миру. И может быть, этот самый мир увидит всё то же, что видит и слышит каждый день, и ничего-то в нём не шелохнётся. А может быть, он, прочитав чужие строки, впервые в жизни откроет глаза шире и подумает: «Господи, неужели всё это время и меня это окружало? Неужели же это и правда так? Неужели это есть во мне?» Но всё это — сверхзадачи. И как бы Антону ни хотелось их выполнить, сейчас он понимает, что обязан писать на пределе своих возможностей, но совсем необязательно этого предела будет достаточно — скорее наоборот. Мудрость в том, чтобы уметь признавать то, как есть, а не то, как должно быть. Потому что, к глубокому разочарованию, пройдёт слишком много времени, прежде чем эти показатели совпадут — а может быть, они не совпадут никогда. Может быть, они вообще ни у кого не совпадают? И что же мне… не писать? Антон пытается вытащить из себя озадаченное «Но я уже пишу» чуть ли не клещами. Многообразие поставленных планок уходило в бесконечность — они никогда не заканчивались. Их было много — Антон был один. Он не справится с ними по определению, и они его заклюют. Они бы, наверное, с не меньшим удовольствием заклевали бы и кого поталантливее. А вместо них — Антон. И он очень упёртый. Он знает: всё точно не будет просто. Это «всё точно не будет просто» стало его безнадёжной мантрой смирения, заставлявшей, как ни странно, идти вперёд. Словно таким образом он напоминал себе: любая сложность на его пути более чем ожидаема — она его уже не подкосит. Антон барабанит пальцами по томику Мандельштама, который только начал читать: обложка тёмная и твёрдая, совсем не притязательная, с серебристыми буквами. Надо же, это — книга, непревзойдённая классика, концентрация гениальности одного человека в одном невзрачном томе. И какая-то совершенная околесица под глянцевой обложкой, разошедшаяся большим тиражом — тоже книга. Только Мандельштам будет стоять на книжной полке и через пятьдесят лет (если, конечно, останутся книги), а то, что в тренде сейчас — вряд ли. Впрочем, не для каждого автора книги это имеет значение — Антон знает по себе. Наверное, люди здорово обесценили книги за последние двадцать лет. Есть те, кто просто хочет знать, что у них есть своя книга — и для них это уже достаточный уровень для гордости. Антон когда-то понимал это — он считал крупные тиражи чем-то вроде личного успеха, коэффициента монетизации своей поэтической деятельности. Его печатали. Покупали. Читали. Что ещё было нужно?.. Но сейчас всё иначе — и Антон не хочет видеть свою книгу пустышкой, он хотел бы, чтобы его часть стала потрёпанным томом у кого-то на полке, чтобы её было жалко выбрасывать, чтобы часть эта была кому-то по-настоящему важна, чтобы в ней выделяли особенно запавшие в душу места. Чтобы знали строки наизусть. Словно просто увидеть своё имя на обложке — недостаточно. Он мечтает влюбиться в написанные собой строки, смотреть и думать: «Господи, ну неужели же это я написал?». Больше всего на свете он хочет смотреть на книгу, где на обложке красуется его имя, и не верить, что это сделал он сам. Держать её в дрожащих пальцах и улыбаться, как безумный — так, как он никогда не улыбался, если видел свои старые сборники стихов. Может быть, он бы даже заплакал от переизбытка чувств — он не знает. Но представлять это почему-то ни капельки не стыдно. Да, он хочет однажды рассмеяться с облегчением и подумать: «Значит, ты всё делаешь правильно». Этот иллюзорный миг кажется ему сакральным моментом абсолютного счастья. Антон давным-давно не мечтал любить, но он — любил… и он хотел любить. Оказывается, в самом широком смысле этого слова. И наверное, это для него даже важнее, чем найти что-то по-настоящему оригинальное — испытывать тёплые чувства к тому, что ты сделал, можно, даже если ты при этом не перевернул вселенную с ног на голову, а просто… сделал так, как тебе по сердцу. Антон чуть хмурится, проведя пальцами по шершавой обложке томика Мандельштама. Если однажды я… если… моя книга станет сборником выводов, к которым кто-то когда-то уже приходил… что ж, так тому и быть. В своё оправдание я могу сказать, что прожил каждую строчку.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.