Тот, кто любил покос
17 августа 2020 г., 10:44
Текля сидела, широко расставив локти на столе и уложив лицо на крепко сжатые ладони. Со стороны поза не выглядела жалкой, хоть и казалось, будто она плачет. На деле, если бы она отняла от лица ладони, почти прячущие её от окружающего мира, то стало бы понятно, что таким тяжёлым взглядом исподлобья едва ли может обладать тот, кто плачет по пустяковым поводам.
С другой стороны, случайного свидетеля не могло не насторожить то, что сидела она, совсем не шевелясь, уже очень долго, а ещё то, что вокруг было как-то подозрительно тихо. Будто все жители деревни враз перемёрли или ушли куда-то.
Наконец тишину разбил тяжёлый вдох и Текля уложила руки на стол, аккуратно, ладонь к ладони, но не переплетая пальцы. Ей с самого утра было нехорошо, грудь сдавливало, и можно было бы сослаться на нездоровье, остаться одной и поплакать, но от таких мыслей ей попросту становилось противно.
С самого первого дня тяжело было смотреть на чужое счастье, искрящееся и безусловное. Может, поэтому она и не пыталась приложить чуть больше усилий и показать кому-то своё мастерство. Коса в руках мерно ходила, за ней даже следить не было нужно, но до боли хотелось отвернуться от весёлых лиц, закрыть уши, чтобы не слышать песен.
Сложно всё время радоваться чужому счастью, если твоё собственное уже давно на дне реки, но Текля старалась. Она, не покривив душой, могла сказать, что по-чёрному никогда никому не завидовала. Да и вообще не завидовала, только иногда невпопад кивала чему-то своему.
За всю свою не такую уж и долгую жизнь она сделала столько, сколько многим семьям за века сделать не удаётся. Только через горе своё у неё переступить так и не вышло. Дети не росли как сорняки и даже чужой мальчишка чем дальше, тем меньше походил на то бесстыдное дитя, которым он к ней попал. Текля со стороны походила не то на волка, кружащего подле пещеры, где спят его волчата, не то на наседку, которая отогревает яйца, оберегая спрятанную внутри них жизнь.
Её б саму кто погрел.
Раньше разница между нею и всеми остальными не была такой болезненно яркой. Не только у неё было большое несчастье, которое и разделить особенно не с кем, но у кого-то, как у Олега, не хватало силы духа нести её одному, а кто-то не мог позволить себе даже минуты на размышления. У Текли всегда было время. Во время работы или ночью, когда она просыпалась и до рассвета лежала, не смыкая глаз. Она ни на миг не могла забыть об этом или просто перестать думать вовсе.
И вроде бы она уже совсем свыклась с тем, как приходится жить, и сердце перестало противно колоть, но покос всегда был особым временем. Таким, когда слишком тяжело. И теперь, когда будто сам воздух был замешен с чистым счастьем, притворяться, что и у тебя такое есть, было особенно сложно. Теклино счастье осталось где-то в том времени, которое, казалось, было слишком далёким, чтобы о нём вспоминать.
В одной слишком холодной зиме и весне, когда лёд с рек сошёл намного раньше, чем должен был.
И теперь всё, что она могла поделать — это сидеть и в одиночестве тихо его оплакивать. Даже без слёз, потому что от самого горя уже мало что осталось, кроме тянущей тоски.
Неразумно говорить, что покос всегда был их временем. Вовсе нет, он всегда принадлежит тем, кто молод, тем, у кого на душе знойное лето с редкими живительными ливнями и грозами, спасающими от скуки. Раньше она была с ними, и уборка сена превращалась в главный праздник, теперь же это, хоть и несложная, но работа.
Против её собственной воли вспоминалось яркое до боли в глазах небо и Вася. Человек, которого она очень любила и который любил её в ответ. На самом деле, сама она никогда покос особенно не любила. В отличие от многих, уборка хлеба была для Текли куда интереснее. Сено отходило на пугала, кукол и на еду скоту, а из зерна зримо, шаг за шагом, выходил хлеб. Пища, что давала людям возможность пережить зиму и даже разнообразить свой простой некрасивый быт.
Зримое, простое, полезное было ей всегда ближе, чем всё прочее. Текля была почти что человеком земли, хотя внутри себя носила все дары неба и самых тонких стихий. Таких людей немного: тех, кто, будучи до краёв наполнен светом и незримым знанием, выберет работу наравне со всеми. Потому что не всегда он появляется там, где должен и не всегда его «дару» есть применение.
В деревне нашлось применение только Теклиным рукам, но ей и того было довольно. От природы имеющая острое чувство справедливости, она не блистала особым гуманизмом. К любому положительному качеству всегда должен быть противовес, чтобы человек не зазнавался и не начинал думать о том, какой же он хороший, потому что в момент, когда первая подобная мысль проскользнёт внутрь его головы, делать что-то будет поздно.
Текля Казимировна никогда не считала себя особенно хорошим человеком, но как-то незаметно на её шее повисла целая гроздь нахлебничков, которых прогонять было уже просто жалко, потому что каждый из них давно стал почти родным человеком. И это стало ещё одним противовесом, потому что она могла и покормить и поорать, и всё за один вечер в одной комнате. Забота у неё стала чуть грубоватая, с явной примесью язвительности и лёгкой насмешки, но не извратилась в снисхождение.
На её веку много кто родных и любимых потерял, но слишком малая часть из них пережила это. Человек ломался слишком легко, и всё доброе, верное, что в нём было будто переворачивалось. Как близнецы похожие на прежних, они всё-таки были совсем другими, даже, казалось, старых воспоминаний у них не осталось, только мороки да темнота.
Иногда ей становилось жаль, что даже у поломанного человека есть своё счастье, а у неё — нет. Текля никогда бы не рассказала, насколько хорошо она помнит те несколько лет, когда они с Васей выходили на покосы плечо к плечу, но будто бы порознь. Всё, что было потом долгими ночами перемололось в муку. Там много было про детей, а такое не спрячешь куда поглубже, потому что перед глазами всё время живое напоминание. И в итоге остались только они, ну и куча оболтусов, которые уже потом приблудились.
А вот раньше было совсем другое. Даже Олег, наверное, из того времени ничего особо не помнил. Потому что он был тогда ещё наивнее и моложе. А ещё был настолько безнадёжно влюблён, что кроме слова «идиот» никакое другое не подбиралось.
Текля бережно носила с собой это «раньше», как носят связку ключей на поясе, в конце концов забывая, от чего эти ключи. Жаркие дни и росистые вечера, когда все устраивались в кружке у разведённого костра прямо в поле, не уходя домой. Тогда песен и плясок тоже не было, а в доме можно было бы успеть чего-нибудь полезное сделать, но раз в году леность не порицалась.
Она сама просто любила летние ночи и хорошо выполненную работу, всё равно какую. Вася же обожал покос. Не потому, что был искусен в обращении с косой, а за что-то другое, что Текля понять не могла. Сначала она просто любила Васю и такие мелкие детали просто выпадали из общей картины, а потом было уже почти всё равно. У каждого есть право на странность, даже если она таковой не является.
Просто хорошо запоминалось спокойствие на чужом лице и долгие ночи посреди выкошенных полей, говорящих трав и стогов.
Если так подумать, то они с Васей были во многом похожи и просто так, а под одной крышей и вовсе сплелись корнями, превратившись в страшное многорукое и многоногое, но очень хозяйственное существо. Текля фыркнула, вспомнив, как на чей-то неразумный, грубый вопрос «кто в доме хозяин-то?» и Вася, и Казимир дружно указали на неё. Да и как иначе, если бывают умные люди, а бывают расчётливые.
Но даже и без таких историй было понятно, что почти всё выходило по-Теклиному. Во многом, потому что Вася умел работать руками и душой угадывать правильный, честный вариант, но вот обдумать всё заранее и взвесить чужие выгоды он был едва ли способен. Вот только сердцу не то, что не прикажешь… оно само тебе скоренько прикажет, так ещё и не ослушаешься. И жили они, в общем-то, хорошо.
Хоть эту часть своей жизни она сама же и размазала заботой о детях, памятью о святочных морозах, последними углами журавлей — всем, чтобы муж стал только полупрозрачным призраком, изредка мелькающим рядом, остальное осталось таким же ярким, неизменным даже, как насекомые, которых затопило смолой и которых, упрятанных в янтарь, можно было хоть всю жизнь рассматривать.
И теперь больно было не столько даже оттого, как сильно сверкало чужое счастье по сравнению с матовым озерцом её тоски, а оттого, что Текла Казимировна очень хорошо помнила, какое счастье у неё самой было. Мягкое, немного бесформенное и неопределённое, но любящее и любимое. Да если бы она лешака любила — и то было бы понятнее. А так, чем больше проходило времени, тем сложнее было думать, что он не просто пропал.
Первый год был самый тяжкий, никаких мыслей, кроме как о том, что Вася мог просто утонуть, особенно и не было, но через год время уже бросилось вскачь. Воспоминания вытирались, путались, а потом из неровных из обрывков уже вполне составилось убеждение, что он просто потерялся. Как будто такого раньше не бывало. Покалечился, может, сильно, потому и не может всё добраться домой.
Едва ли эта мысль была сильно утешительнее той, которая была до неё, но жить с ней было как будто легче.
Сидя сейчас в одиночестве посреди своего дома, Текля понимала, что лгать кому угодно можно, но не себе. Даже если ты искусен в этом, даже если сам себе поверишь, вскроется рано или поздно, а там уж совсем неясно, что и делать.
Её неправда была простая, оттого, может, и прижилась так надолго, стоило только в доме всё переставить и инструмент, бережно завернув его в парадную рубашку, в подпол отправить, будто никого, кроме неё самой и детей тут никогда и не жило. Текля невесело подумала, что на самом деле и она тут не совсем жила, а потом поставила зарубку на крае стола. На память, потому что давно уже нужно посмотреть, не сгнили ли ручки и не истлела ли ткань и, может, перебрать всё да спрятать в сундук.
Угол крепкого стола был изрезан подчистую, и, хотя все считали, что это дело рук исключительно Казимира, его матушка имела почти детскую привычку пробегаться по углу пальцами во время еды, и там оставляла себе зарубки, если нужно было сделать что-то неприятное, о чём так и хочется забыть.
В этот раз она глубоко вонзила лезвие косы, едва не отколов от стола щепку, и после долго вытаскивала её, и всё не могла вытащить. Пальцы последний раз бессильно сжались, и Текля пересела на лавку, снова нервно сложив ладони перед собой. Будь день потише или время не покосное она бы, может, поплакала, и ей бы стало полегче, а так оставалось только ждать вечера.
Было грустно, но и приятно тоже, потому что, вспоминая звёзды над полем и чужое до сведённых в улыбке скул радостное лицо, она вспоминала и тот кусочек счастья, который был отдан лично ей. Будто она, как в детстве, поранилась, а потом стала ковырять едва образовавшуюся корку. И больно и противно-приятно.
Конечно, ещё были дети, но они не были ею, и им можно было только помогать, смотря, как они пытаются всеми силами получить своё счастье поскорее. И сделать было ничего нельзя, потому что советы такого рода принять нельзя.
Так что странно и даже немного глупо было вздыхать об «их времени» и из-за этого не выходить помогать с работой.
Ведь, если честно сказать, покос больше не был её или их временем, но от этого он не становился хуже. Наверное, правнуки птиц, певших ей, теперь пели тем, кто теперь был рад нелёгкой работе. И пусть у них есть настоящее, трепещущее крыльями, всамделишное счастье сейчас, не значит ли это, что они это заслужили?
И ведь у каждого всегда будет своя боль, но её не почувствует тот, кому собственное тело не дорого, и кто чужому счастью не завидует, хоть и больше не может любить покос.