Тот, кто знает цену труду
17 августа 2020 г., 10:45
Посреди покосного поля, между горькой полынью и слабыми стеблями остролистой травки, стоит, день за днём наливаясь светлым терпким молоком, высокий колос. От наступившей жары он быстро сохнет и уже звенит полными зёрнами на неласковом ночном ветру.
В то утро роса выпадает дважды. Первая — правильная, чистая, как вода в ключе, а вторая — дурная, пришедшая с туманом после начала работ. Она мутная, и от такой росы травы начинали к рукам и рубахам липнуть. Работники постарше, вышедшие нарочно пораньше, с досады: кто вилы в землю повтыкал, кто просто плюнул, а кто и ругаться начал.
Идёт пятый день, и рук рабочих уже куда как меньше. Это на начало покоса все выходят, даже те, кто особо не хочет. Теперь-то, понятное дело, многие разбежались. К чести трудолюбивых не будет лишним сказать, что кое-кого и прогнали. Вот шутов тех же. Разочарование вышло неполным, но приметным. Если в первый день Бом-Бом соревновался с Шурой в ловкости владения косой, то уже на второй Текля Казимировна выгнала его взашей. Ещё и напутствие такое дала, что кое-кто заслушался даже.
Дело было очень простое, на Шурин взгляд. Чего тут уметь: маши косой и ноги под лезвие не суй. Текля на такое бы могла завести бесконечно нудный «поминальный плач» по всем, кто когда-то калечился от своей же глупости. Почти сразу после ухода помощничков, парнишка один здорово поранился, так что даже Юру, который, если уж говорить совсем честно, работать не очень-то и хотел, смогли в его избушку затолкать.
Всё дело было в том, что Бом-Бом и Юра, хоть и могли косить: один не всё забыл ещё, а у другого был самый терпеливый и мягкий учитель, который только мог быть, — не имели того многолетнего опыта, которым обладал каждый деревенский. Текля в развеваемом ветром и вечно мешающемся сарафане могла за день чуть не четыре десятины скосить, когда как у этих и так всё из рук валилось. Проще говоря… Исидора было откровенно жалко, а остальных выгнали больше за компанию.
Неудивительно теперь, что начавшие бродить по горизонту тучки никого не радовали. Выглядели они красиво, как кудрявые упитанные овечки, но несли с собой уже не живительную влагу, а выстилали прямую дорожку к разорению. Сильный дождь мог и полстога попортить. Так ещё несколько лугов были в низине. Там вода могла и вовсе встать: тогда ни о каком покосе и речи не могло быть.
Вот только слезами горю не поможешь, и, если сидеть, разглядывая подходящие всё ближе тучки, так это можно сразу косы в амбар убирать.
Работа закипела.
Непосвящённому наблюдателю, а точнее, ремесленному сынку из города, сложно было бы понять, почему в работники шли все: и те, кому в работе руки ценнее всего были, потому как работа тонкая, и тому, без кого в деревне бы точно не обошлись. Разгадки тут быть не могло, потому что загадки не было. Это княжеские дети могли подолгу куковать даже в покосное время, занимаясь всем, чем только душе угодно будет. У тех, кто попроще, и жизнь простая: что ты себе собрал, засушил или намолол, то ты и зимой есть будешь.
Понятное дело, соседи не оставят совсем уж голодной смертью умирать, случись что, но ведь стыдно даже! Так что и Исидор, и вся его семья, за исключением Софьюшки, работали споро и уходить не думали. Ирида с Марфой уже собирались к горчице уйти, чтобы пораньше её срезать, раз почти созрела, но теперь остались. Скучать и думать даже некогда было.
Свежее, едва-едва скидывающее росу, сено сваливали в огромные, в два человеческих роста, стога и тут же переходили к следующей делянке. И всё время нет-нет, да глянет кто на подёрнутое облачной сеткой небо и плюнет раздосадовано. То, что ещё утром казалось безобидным белым барашком, набрало в своё нутро воду и пожрало несколько облачков-соседей, став тяжёлой грозовой тучей, под брюхом которой спряталось всё до самого горизонта.
Но как не велико было расстройство, новую пару рук не отрастишь. К вечеру хоть и убрали втрое больше обычного, но оставались ещё низинки, по которым только брызни — сразу болото станет. Разговор у Текли, которую, хоть она и не служила княгине и старой не была, слушали охотно и вежливо, оказался короток:
— Ночью работать продолжим.
Шура чуть руками всплеснула только, но и слова не сказала. На неё потому даже коситься не стал никто. Кому показалось, что это лень в ней бунтует и умирает под гнётом чужого слова, а другому, кто точно знал, хорошо было известно, что Шура до крайности запаслива. Как не хотелось ей уйти с поля зоревать не в свою избу, чего-чего, а порчи сена допускать никак нельзя было.
Лошадка её, тяжёлая и приземистая, которую в высокой траве спрятать можно было, была любима хозяйкой за хорошую работу, но, чтобы к весне полукружья рёбер из-под шкуры не торчали жутким остовом, требовала сенца как для троих. Вот сейчас Шура это сенцо и добывала. Работала она за себя, да ещё за нескольких, кто готов был за работы часть сена со своего участка отдать.
Покосные луга поделили давно уже и стога старались сваливать так, чтобы никакому хозяину из чужого стога не пришлось ничего брать. Теперь уж, понятное дело, кидали без разбору, но раньше все вместе работали на чьей-то земле, а потом переходили на чужую. И это пока в соседних деревнях нередко каждый своё выкашивал, а соседу помочь не думал даже.
Нельзя сказать, чтобы тут все друг к другу особую любовь имели, но зуб никто ни на кого не точил. Потому и шли всей небольшой толпой. Будто диковинное животное съедало луг за лугом и, пережевав, выплёвывало комья стогов. В ночи так делать было нельзя. Тут не то что пятку, тут и руку соседу отхватишь.
Делить всех вызвалась Текля. Работников ставили в четыре конца поля и идти они должны были к центру, слушая косы соседей и тех, кто был за их спиной. Одной Шуре выделили её собственное поле, которое она за час в темноте покромсала, и вместе с парой самых горластых девок быстро свалила посерёдке. Остальные тоже уже приканчивали свои луга, а ночь нещадно уходила сквозь пальцы.
Откуда-то издалека прокатился раскатистый рёв, накрыл и тут же затих. Решено было ночь доработать, а лучше вовсе косить, пока сил хватает, потому что после — хоть до следующей зори на печке валяйся, под дождём в поле делать нечего. Кто поопытнее, печально кусал губы и кивал на вопросы о том, утром ли дождя ждать.
Вечерняя роса ведь выпала уже вся перемешанная. Не обычная чистая, но и не дурная. С росой этой пропала последняя надежда на то, что в облаках найдётся широкая прореха и луна посветит. Всё-таки в темноте было боязно идти на влажноватые низкие луга, потому и начали с других. Но делать теперь было нечего: широкое жёлтое лицо то ныряло в колтуны облаков, то показывалось ненадолго.
На топкой влажной траве нужно было ещё чутче быть. Теперь на одно поле ставили восьмерых, но наказывали работать так медленно, как можно только. Лучше целые руки, чем лишний пук травы. Такой крик неоднократно разносился под колышущимися от ночного ветра травами. Странное дело, но вместе с работниками в поле остались птицы. Это даже за дурной знак сперва посчитали, но больше, конечно, пугались просто. Где это видано: ночь на дворе, а птицы кричат, заливаются, тянут свою разноголосую песню.
Шура, которую снова одну оставили на целом лугу, работает с остервенением, не жалеет истёртых за долгий день ладоней и вечерней трапезы, времени для которой так и не нашлось. Ей от покриков и посвистов на душе только веселее. Были бы руки свободны, и она бы тоже посвистела, пытаясь переплюнуть невесть зачем в такой час затянувшего свою песню соловушку.
Она так убирает делянку за делянкой, шаг за шагом продвигаясь к самому низкому месту ближе. Вслед за ней бегут, невидимые в темноте, но слышные за версту, две девчушки, которым, как и ей, ночь в трудах в радость больше. На таких даже если и правда с косой натолкнёшься, так и ране серьёзной они не сильно расстроятся. Был бы рот цел, а прочее — так, только для виду нужно.
Шуре и самой всё веселее от этих вынужденных спутниц, и в руках уже вновь легко ходит коса. Нет даже мысли о том, чтобы бросить всё, а самой броситься к чужому плетню, перелезть и застучать в раму незастеклённого на лето оконца. Глянуть в красивое до ужаса заспанное лицо и самой улыбнуться в ответ на то, как уголки тонких губ только чуть вверх потянутся.
Она б так никогда не сделала, ведь работа куда важнее, но помечтать было очень даже можно. А ещё немного укорить за мимолётный порыв. В первую секунду ведь на самом деле хотелось косу в землю воткнуть. И обязательно, чтобы так глубоко, как сил только хватит.
Теперь Шура только смахивала украдкой пот со лба и слегка ухмылялась своим мыслям получасовой давности, а под остро наточенным лезвием сходила, пядь за пядью, сочная луговая трава, которую непросохшей всякая корова бы с большой радостью уважила. Взлетали руки в рукавах красивой рубахи с безнадёжно испорченным подолом и невидимо напрягались лопатки на натруженной спине. Даже странно было, что после тяжкого дня ещё силы шевелиться остаются.
Вспомнилось, как однажды она заснула прямо под сараем, дойти до дома сил так и не хватило, и ноги перестали держать почти сразу. Это она тогда не столько от работы устала, сколько нервы её измотали, издёргали и превратили в существо, которое ни думать, ни по-человечески говорить не способно. Таким «людям» можно только делать, без инструментов почти, чтобы надолго занять себя однообразной тяжёлой физически, но безболезненной для гудящей головы, работой.
В тот день Шура вечером по дороге к своей избе свалилась в душный бурьян, сжимая в руках косу, попыталась встать, да не вышло. Так что она отползла к ближайшей нашедшейся стенке, прижимая к себе древко, и прикорнула, поддавшись уговорам тяжёлой беспокойной дрёмы.
Сейчас сон тоже жжёт глаза усталостью, и чем дальше, тем больше хочется просто найти ближайший высокий стог и, чуть раскопав начавшее уже немного преть сено, влезть в тёплую ямку да и угнездиться там на ночь. Вместо этого она с силой жмурится и крепче сжимает ладони на неровном дереве.
Усталости телесной, которой больше всего нужно бояться работнику, она уже не чувствует, но руки уже почти не свои. Косьба идёт всё так же деловито, а девушки смеются всё ближе. Видно, собрали всё, что от них темень ночи не спрятала, и теперь перебрались на новое место.
Вообще, низинка издавна славилась красотой и добротностью травы, а ещё и дурнотой земли. Вырастала тёмно-зелёная осока, и косой её даже обрезать было можно, вот только падала она во влажноватую грязь и едва ли после этого годилась даже полы устилать. Посему луга эти считались общими. Сено с них теперь сваливали в худо-бедно выстроенном сарае шутовского двора.
Коня там не было, быков и саней тоже, на растопку много не напользуешь, так тебе ещё и сторожа в придачу. В общем, идея всем по душе пришлась, и никто даже слова говорить против не стал. Удивительно было, как много людей могут получить выгоду от того, что кому-то другому станет чуть лучше.
К зиме Юра с Тирлимом уже могли, если бы захотели, и спросить совета сподобились, законопатить дыру в двери и сплести из длинных стеблей рогожки на окна. Дело, вот, не хитрое, а зябнуть перестанут. Опять же, с сенцом печку топить куда быстрее.
Шура сама этого даже не хочет, но губы против воли тянуться в тёплой улыбке, которую если и увидит, то только желтеющая красавица-луна. Вот прямо сейчас, тёмной ночью, все деревенские косари работают, не покладая рук и беспечно пренебрегая всеми опасностями, таящимися там, где они этого увидеть не могут, и всё это, чтобы спасти и так многим безнадёжной кажущуюся траву с двух несчастных десятин.
Они работают вместе, не видя друг друга, но будто опираясь каждый на плечо своих соседей. А пузатая тёмно-серая туча, почти чёрная в неверном свете луны, всё ближе и ближе подползает к опушке леса, за которой уже поля.
Шура тянется вверх, разминает задеревеневшую шею, смотрит, сощурившись, на вынырнувший из облаков погрызенный диск ночной красавицы и, не успев толком снова взяться за работу, падает, нелепо взмахнув руками.
Ночную тишину рвёт негромкий вскрик, а её саму — тяжёлая, душащая боль.