Те, кто заслуживают отдыха
17 августа 2020 г., 10:45
Когда в полях падает под серпом последний колос, все выдыхают с облегчением. Убирать хлеб тяжело, и дело это вовсе не благодарное. Кое-кто потом ещё с месяц будет залечивать израненные ладони. Вот только хлеб нужен. Даже когда урожай совсем небольшой и колосья тощенькие, едва ли найдётся хоть один глупец, который решиться не выходить на работу. Зерно и мука, которую нужно хранить очень осторожно, позволяют дотянуть до лета, если дичи не попадается. Зимние соленья, если нет хлеба, остаётся есть только со снегом, что мало кому придётся по вкусу. Но это всё ещё впереди.
Когда кончается покос, все печалятся. Как бы тяжела ни была работа, как бы ни ныли руки, покос всегда — хорошее время, которое всеми любимо. Крики птиц в ярко-голубом небе, будто принарядившемся перед праздником, и множество людей, работающих плечо к плечу. Каждый занят чем-то своим, но одновременно все едины.
Покос, скорее, всеобщий праздник, чем седьмица в трудах, и окончание его часто обходит по размаху даже самые любимые церковные праздники. Но прежде чем веселиться, нужно свезти сено в амбары и вычистить рабочий инструмент.
Дождь, конечно, немало сена попортил, но косить больше нечего, так что всем уже было понятно, что последний день покоса будет тот, который наступит со следующим рассветом. Так что весь день, который Шура не застала в поле, ушёл на то, чтобы перебрать сено в тысячный раз, свалить хозяйские стога, чтобы увозить удобно было, и отпустить первые несколько подвод.
Сено было, по большей части, очень хорошее, с луговыми цветами и чистое, так что даже жалко было пускать его на подстилки или на корм. Если бы были умельцы, из такого сена можно было бы сплести лёгкие, но прочные лукошки и много что другое из скарба, но желающих учиться и потом всю зиму проводить в трудах не находилось. Так что сено накидывали в телегу и неспешно везли на какой-нибудь полухромой кляче в хозяйский амбар, где быстро разгружали и возвращались в поле.
Даже это, казалось бы, пустяшное дело, требовало и умений, и сил, и времени, так что, на деле, в поле было не продохнуть, вот только никто не жаловался. Домой работники вернулись глубокой ночью, но всё за раз не переделаешь. А ещё ночью почти никто не спал, потому что перед праздником хотелось и одежду почистить и ранки пригреть. Соседи, столкнувшиеся у ручья, неловко и по-доброму улыбались друг другу, но продолжали вымачивать бельё.
Следующий день должен был начаться так же рано, как и все предыдущие, и никому поблажек не обещали: ещё бы, если инструмент нечистым убрать, ржавчина очень быстро до него доберётся. А с ржавой косой в руках особенно не наработаешь, и силы на следующий день были ой, как нужны. Но бессонной ночи не было жаль, особенно, когда на неё находилось хорошее дело.
Хоть Софьюшка и не убирала сено со всеми, праздник последнего дня был всеобщим. Она бы и на работы сходила хоть раз с радостью, но, стоило об этом заикнуться, всё семейство очень выразительно принималось разглядывать неприкрытые красные руки, с которых уже не сходила кожа и которые выглядели куда лучше, чем раньше, но всё равно представляли жалкое зрелище. В итоге Софьюшку снова оставляли дома до самого вечера. Думать, что ей боятся доверить даже почистить вилы было неприятно, так что нужно было себя чем-то занять.
Уснуть она могла даже не пытаться, все были при деле, и, хоть шума от них было немного, спала она слишком чутко, чтобы такое пропустить. Отец с матушкой просто продолжили работу с инструментом, который больше нужен не был, пока сёстры перебирали вещи, выясняя, чему срок уже пришёл. Выглядело всё это весьма весёлым, но вскоре в доме от разложенных на всех лавках тряпок стало некуда сесть. Аполлинария посмотрела на дочерей осуждающе, а Исидор просто послушно пересел на пол, разрешая спор ещё до того, как он замаячил на горизонте.
Софьюшка уже почти задремала, когда ей на колени упал отрез ткани. На ощупь она казалась грубой, но цвет был красивый: не то белый, не то голубой, в неярком свете лучины лучше было не разглядеть. Она потрогала пушистые края, развернула, и только потом подняла глаза. Ирида явно дожидалась этого момента, но, вместо того, чтобы что-то сказать, задохнулась от возмущения, когда Марфа попыталась влезть первой. Под предупреждающими взглядами сестры и брата она благополучно ссутулилась и вернулась к разглядыванию нутра сундука.
— Это я брала себе, думала, рубаха выйдет, — очень осторожно начала Ирида, всеми силами пытаясь утопить на дне глаз весёлые огоньки, — Но мне такая длинная просто не нужна, а хорошо выкроить, чтобы остатки использовать тоже, не выходит, — родители даже не поворачивали голов, придирчиво разглядывая какое-то лезвие, толи щербатое, толи затупившееся от времени, иначе они смогли бы лицезреть очень занимательную картину. Никто не краснел, но всем так явно было неловко, что этого невозможно было не заметить, — В общем, — Ирида неожиданно быстро растеряла свой запал и договаривала уже почти отвернувшись, — Сшей Шуре рубашку, а то на неё смотреть жалко.
Софьюшка чего-то такого и ожидала. Мы, де, все заняты, вот, даже Исидор, который просто пытается не смеяться, подсоби немного. Хотелось разыграть непонимание, но она просто прикрыла глаза. Не то согласие, не то безмолвный упрёк.
Софьюшка размотала длинную нитку, продела её в иголочное ушко и принялась сшивать ткань, сложив пополам. Ворот можно было и потом вырезать, но не хотелось возиться с лентами, которые нужны были и на подол и на рукава такие же. Привычная к мелкой работе рука не уставала, но внимательно за ней следить не удавалось. Мыслями Софьюшка была где угодно, только не в доме. Она даже не сразу поняла, что выкраивает уже второй рукав. Опомнилась, только когда уже в третий раз спросили, какую ленту она брать будет.
Марфа стояла перед ней, вытянув руки и вопросительно подняв брови. Между пальцами были зажаты мотки узкого ситца. Софьюшка не любила красный и просто так, а тут ещё нашлась отговорка, что ткань по цвету не подойдёт. Шура, чай, не скоморох. И всё равно что она весь год разгуливает в изумрудном платке и с красной оторочкой на рубашке.
Вообще было странно, что никто не задал такой простой вопрос: зачем парадная рубашка тому, кто надевает её на покос, и ещё раз в пару лет и то только потому, что обычную нужно неделю вымачивать, чтобы она хоть чуть-чуть к своему изначальному виду приблизилась. Так или иначе, эту новую рубашку нужно было с рук на руки передать и вообще забыть, откуда она взялась.
Сказать честно, Софьюшка любила простую Шурину одежду и не любила делать для кого-то вещь, не спросясь, ведь она вполне могла оказаться ненужной. Но сейчас поздно было уже об этом вздыхать, так что Софьюшка просто дожидалась утра и, сама того не замечая, то разглаживала рубаху на коленях, то складывала её.
У Исидора, который наблюдал за всеобщими сборами с краю, не прикасаясь ни к чему, язык не поворачивался окликнуть сестру. Изба будто поделилась натрое: те, у кого есть дела поважнее, те, кто усиленно пытается не замечать происходящего и те, у кого, собственно, пожар сердца. Если уж просить честности, то приходилось признать, что сам он едва ли лучше сестры, просто сейчас нет ничего, что могло бы так ярко всем показать происходящее в его голове.
В конце концов Исидор просто перебрался Софьюшке в ноги, отчасти заслонив от остальных её руки, комкающие ткань. А к нему на колени перебрался кот, сиганувший через окно и тут же наполнивший избу утробным урчанием. До рассвета было ещё очень далеко.
Ночь, оказывается, тоже очень любит пение птиц, и ей, может, просто обидно, что жаворонки и сойки заводят свою песню только тогда, когда она прощается с землёй. Теперь вместо птиц были люди. Те, кто всё-таки зоревал и те, у кого под глазами в морщинках от сдерживаемого смеха пролегли тени. Кто-то, кто добрался до поля раньше всех остальных, заводил вдалеке незамысловатый мотивчик, ласкавший измученные ночной тишиной уши. И, пока утро вступало в свои права, от деревни потянулись телеги и тележки, на каком-то дворе застучал топор.
Работа не в тягость, когда хорошо понимаешь, для чего нужно твоё дело и какую пользу оно может принести. Но такое же чувство появляется, когда всё равно что делать. Когда смотреть можно только на тронутые лёгким ветерком верхушки деревьев и мечущуюся в траве живность. Был, кажется, именно такой день, потому что между собой почти не говорили: споро сваливали сено и возвращались в поле.
Скошенные места глядели на проезжающих сиротливо. Высокие травы, которые теперь уж точно никогда не оставят в земле свои семена, были одёжей, которую безжалостная человеческая рука отняла, ничего не дав взамен. Между голых участков очень заметны стали делянки пшеницы и ржи.
Казалось, колокольный звон никогда не сравниться по красоте со звоном созревшего колоса, и рука сама тянулась за ножом.
Вот только действительно срезать первый колос никто не торопился, потому что золотой блеск на солнце был очень обманчив, а оставлять делянку, когда все уже видели и знали, что не все колосья на ней, было отнюдь не доброй приметой. Приходилось опускать глаза и смотреть только перед собой, стараясь всеми силами отрешиться от золотого моря, раскинувшегося в свете дня до самого горизонта.
Когда придёт время убирать хлеб, этому никто рад не будет, так что и торопиться некуда.
Наконец, посреди ближнего к деревне поля остался последний стог, самый маленький. Из него до следующего утра каждый сможет взять себе пучок уже почти высохшей травы на счастье. Теперь до вечера у всех оставалась одна забота: очистить и убрать инструмент. Даже если он понадобится уже на следующий день, работу нужно доделывать начисто, не отлынивая.
Шура наблюдала за суетой через окошко, а после с крыльца, натачивая косу с таким остервенением, будто хотела стереть её лезвие вовсе. Она злилась даже не из-за того, что пришедшие утром «сочувствующие» отобрали у неё вилы и всучили пару лезвий с тем, чтобы она на поле даже носа не казала. Она злилась на себя. Очень глупо и по-детски, понимая, что теперь-то уже ничего не поделаешь.
Нога всю ночь противно ныла, злорадно напоминая, что влажность — лучший друг лекаря, которому нужно потренироваться в отрезании рук и ног. Но после бани всё было слишком плохо, чтобы она озаботилась сменой повязки. Так что Шура до самого рассвета разглядывала звёзды, выпростав из-под простыни огнём горящую ногу. И ей даже казалось, что мелкая россыпь белого бисера мерцает только для неё и не для кого больше, но беспокойный сон, не принесший облегчения, не дал досмотреть диковинный танец.
А утром её разбудили. Жестоко до ужаса, потому что оказалось, что торопиться ей теперь некуда. Марфа, помахивая костяной дудочкой, подпевала едва слышной полевой песне. Она осталась у порога, пока Ирида сматывала промокший лоскут и оборачивала ногу новым. И теперь уже между ними с Шурой висело неприятное молчание, от которого она до боли устала ещё вчера. Когда же у неё попытались отнять рубашку, Шура едва дышала от возмущения.
— Да мы тебе новую принесли, чего ты, — взвилась в ответ Марфа, скинув на лавку кусок голубеющей ткани, — Софьюшка сшила, между прочим, — продолжила она, явно напрочь забыв, что такое милосердие, — Ты б уважила чужой труд, что ли.
После этих слов Марфа должна была лишиться головы, по крайней мере, именно это читалось в злобном Шурином взгляде. Все остальное ещё ладно, но вот сказать, что она чужую работу обидела, это было уже слишком. Ирида спокойно подняла ладонь, напоминая, что она всё ещё здесь.
— Мы все вместе пойдём к костру, и ты давай с нами, — заговорила она, и тон со словами не сочетался так явно, что впору было кривиться, — А рубашку эту я попросила сшить, твоя… — тут она неопределённо хмыкнула, посмотрев на оборванный подол, — Твоя пошла на благое дело и одежу я б такую никуда не носила уже.
Была у Ириды странная и смешная привычка из-за которой многие её речи выходили до зубовного скрежета сложными. Но иногда она от этого только выигрывала, потому что собеседник просто переставал слушать и в конце согласно кивал на всё. Шура же слушала всегда очень внимательно, и теперь её губы кривились в сдерживаемой улыбке. И приходилось себя пересиливать, будто извиняясь.
— Меряй быстрей, — наконец широко улыбнулась Ирида, — Я тоже, может, посмотреть хочу.
Про то, что отрез слишком длинный, она, разумеется, врала без зазрения совести. Рубашка чуть-чуть не доставала до колен и была правда слегка голубоватая. Лента очень выделялась на фоне остальной ткани, зато была точь-в-точь того же цвета, что и платок. Шура крутнулась на пятках, насмешничая, подпёрла двумя пяльцами щёку и ухмыльнулась. Если все довольны, то и она, наверное, не против.