***
Солнце садится. Вдалеке блестит далёкий мягкий свет. Сириус — Меркуцио. Ремус понимает это настолько ясно и отчётливо, как не понимал ничего и никогда ранее, по двойственности лица Сириуса и имени Меркуцио. Его собственное имя далёкое, запрятано где-то под ногтями, которые он разглядывает, чтобы позволить влюблённым уединиться. Меркуцио подглядывает за ними из-за высокой стены, его глаза горят от нетерпения. — Взгляни же, как далеки они друг от друга, — говорит он. — Ты видишь? Высоко над ним явилась она и держит его, сама нерешительность и молчание навеки. Ремус ничего не говорит. Он не должен смотреть. Он чувствует себя словно шпион на вражеской территории, его гложет невысказанный намёк, что ему здесь не рады. Он перекидывает одну ногу на другую, дёргается каждую минуту, но шорох его рейтуз приглушается злой энергией, излучаемой Меркуцио. — Ты видишь, Бенволио? — повторяет Меркуцио. — Там возлегли наши любовники. — На тебе что, гульфик? — спрашивает Ремус, не задумываясь. — Это вершина моды, — обиженно говорит Меркуцио, — не то чтобы ты знал, ибо твои заботы всегда касались лишь сухих страниц и пыли. Тебе, стало быть, следует носить гульфик на голове, так демонстрируя свой самый важный орган. Не посмотришь хоть разок? — То, что происходит между любовниками, не должно касаться меня, — говорит Ремус, — или тебя, раз уж на то пошло, так что прекрати. — Но между ними ничего не происходит! — Меркуцио бросает настойчивый взгляд, а затем снова смотрит поверх стены. — Он смотрит на неё, она отводит взгляд, и говорят они сами с собой. Взгляни сам и поймёшь. — Нам определённо нужно было переброситься словечком о личном пространстве, — говорит Ремус, увлечённо разглядывая собственные кутикулы. — Всего только словечком? — мрачная ухмылка сияет на его переменчивом лице. — Предложи что-нибудь ещё, Бенволио; пусть будет словечко и минет. Ремус моргает. — В каком порядке? Минет или словечко? — Ах, — говорит Меркуцио, — ведь делать всё одновременно не представляется возможным. Он отстаёт от стены, бросая последний взгляд на разворачивающуюся там сцену, обходит Ремуса с другой стороны и останавливается возле него, скрестив руки на груди и опираясь плечом о холодный камень. — Будь то ты лучше в минетах, во что бы то ни стало, да будет минет последним; но если твои слова слаще твоих минет, то слово должно следовать за минетом. — Меркуцио, — пытается Ремус, — я не уверен, что ты понимаешь… — Но доверься голове, не сердцу, когда слова и минет удачнее снизу. — Это намёк, я понял, — Ремус предпринимает попытку выбраться. — Слушай, на счёт поцелуя. Я об этом правда не думал. Я читал в книге, такое иногда случается. Спутанное влечение происходит из-за проживания вместе с четырьмя парнями круглый год, гормоны смешиваются с гормонами, и стайное сознание отнюдь не помогает. Хотя про это в книгах ничего не написано, к сожалению, а может, и к счастью. Меркуцио выглядит возмущённым. — Ты перекинулся со мной болей чем словечком; уж лучше б вместо них был минет. — Я всё ещё могу тебя ударить, — предлагает Ремус. — Ах, сколько можно этих слов! Что же, раз тебе так не терпится нанести удар, — Меркуцио выглядит отстранённым, он отворачивается к стене. — Он не будет нежеланным. Ибо каждый удар есть и прикосновение, ровно как любое произнесённое тобой слово — порез на коже. Я к этому привык. Коли любовь и жги, и будете вы квиты. Точно так и с тобой, друг мой? — Тише, тише, — Ремус трёт глаза рукой. — Этот разговор ни о чём. — Верно. Я говорю о мечтах — детях праздного разума, порождении тщетных вымыслов. — Нет, — говорит Ремус, внезапно сбитый с толку. — Я имею в виду, что это бессмыслица. — Это не мой сон и бессмыслица не моя, — Меркуцио указывает пальцем. — Смотри. Ремус, не задумываясь, смотрит. Джульетта подпирает щёку голой рукой, рыжие волосы бледнеют в лунном свете. Лунный свет, пытается вспомнить Ремус, есть что-то важное о лунном свете. Он совсем не может вспомнить. Весь мир вокруг него незнакомый, как во сне. — Ты поцеловал меня первым, — возражает Ремус. Ромео появляется в поле их зрения и поднимает руку к видению своей любви на балконе. Это напоминает Ремусу людей, друзей, которые не носят чулки или гульфики и не декламируют свои реплики ямбами. Он поворачивается, чтобы посмотреть на Меркуцио, чьё лицо излучает откровенную тоску. — Меркуцио, — говорит Ремус. Он кладёт руку ему на плечо. — Что за ревность? — Это не ревность, — заявляет Меркуцио и сбрасывает его руку. — Не упусти игры стремительного продолжения! Смотри, как влюблённые разыгрывают свои роли, хорошенькие, мелкие, при лунном свете! Каков Ромео! Какова Джульетта! Каков, Бенволио! Он поворачивается к Ремусу с недружелюбной решимостью в глазах. — Скажи мне, Бенволио, о чём твой сон? О проказах безумцев под небесным светилом, её дружелюбных подмигивающих собратьях на небесах, и о твоём сердце, горячо жаждущем минета? — Ничего оно не жаждет, — начинает Ремус. — Но что за блеск я вижу на балконе, — говорит Меркуцио. — Там брезжит свет! — Это не твоя реплика, — протестует Ремус. Но он оставил занавес открытым, и это вполне могла быть реплика Сириуса. — Это реплика Ромео! — садится в кровати Ремус. Теперь он понял. Джеймс был Ромео, Лили — Джультетта. Или наоборот? Он не уверен. — Отлично, милый, — говорит его мама. Она стоит возле его кровати и складывает бельё. — Ты уже проснулся. Что будешь на завтрак, м-м?***
Ремус и Граф стоят напротив позолоченного зеркала, Граф — это Сириус. Он в рубашке с короткими рукавами. Внизу слуги готовят дом, просторный, роскошный, богатый и соответствующий виду потрясающего сада и террасы снаружи, добавляя всё, что могут, к его и без того пышному убранству. В ноздри Ремуса проникает едкий запах опиума. Глаза графа чёрные и тяжёлые, когда они встречаются с его взглядом в зеркале. — Месье Бертуччо, — говорит он, — мой жилет и галстук. Вы витаете в облаках? Ремус отвешивает удивлённый извиняющийся поклон и тянется за одеждой. Всё там, где он и повесил, на спинке стула. Граф протягивает руки, и Ремус аккуратно, церемонно натягивает шёлковый жилет. У графа есть привычка дёргаться от шума и рвать дорогую одежду. — Они придут сегодня, — мрачно произносит Граф. Ремус не уверен, обращаются к нему или к зеркалу. — Данглар и Вильфор, ради тебя и всех остальных. Мы будем готовы? — Насколько это возможно, милорд, — говорит Ремус. — Поднимите подбородок. Его пальцы знают путь. Ремус находит порядок одеяний почти успокаивающим, и сухожилия тела Графа, обёрнутые почти до хруста, говорят о совершенно ясной цели: это чужое чувство в груди Ремуса, но осознание, что он теперь носитель кровной мести, волнует. Он до сих пор удивляется твёрдости взгляда графа. Он думает, что знал его глаза юными и менее ненавистными, смеющимися над каждым придуманным планом и хитростью, порождённой скорее удовольствием, чем необходимостью. — Планы, планы, — говорит Граф. Он часто говорит сам с собой, засыпая и просыпаясь, эхо его собственного голоса раздаётся в коридорах. Даже в суете подготовки слышится только голос Графа и ничей больше. Он слишком хорошо привык к себе и своей цели. Временами Бертуччо уверен, что в нём нет необходимости, кроме как застегивать манжеты графа и поправлять галстук. Иногда он догадывается, что есть нечто большее: братство, связь, слуга и хозяин вместе, одинаковы в своих умыслах. Они принадлежат к разным кастам, и это никогда не изменится. Но когда они обмануты, они обмануты вместе. — Планы не ждут, — шепчет Граф самому себе. — Планы, планы… Ремус обнаруживает свою руку на чужом плече. Его накидка тёмная, почти чёрная, и внезапный отрезок белого рукава пугает зеркало. Граф накрывает его пальцы рукой. — У нас всё получится, — настаивает Граф. — Ты знаешь, хотя подчас твоё отражение отрицает это. — Могу ли я сказать откровенно, милорд? — Ремус занимает свои руки чем угодно: отряхивает накидку, поправляет крупную брошь — всем, что может отвлечь его от чуть сгорбленных плеч Графа. Его едва ли видно в отражении зеркала, присутствие второго человека выдаёт лишь движение одеяний Графа и шорох накидки. — Любезный Бертуччо, я хочу, чтобы ты всегда говорил со мной откровенно. Граф кладёт ладонь, тёплую даже через перчатку, ему на щёку в успокаивающем жесте. Его глаза, горящие решимостью, притуплены наркотиком и ещё глубже — болью. — Мне хотелось бы, чтобы в этих планах не было нужды, — мягко говорит Ремус. — Я помню, как думал о других вещах когда-то. — Я не помню, — коротко отвечает Монте-Кристо. — Это место украло ту часть меня, которая помнила. Как может этот мир оплатить свой долг передо мной? Вы лучший человек, чем я, если вы не испытываете тёмного ликования в том, чтобы заставить мир искупить свою вину. — Вы исцелитесь, когда они умрут? — Когда они умрут, — тихо говорит Сириус, не сводя глаз с Ремуса, — а их семьи разорятся, их имена станут ненавистны всем людям, тогда, возможно, я буду удовлетворён. Как знать? Это и ваша ошибка — хвастаться, хотя вы этого не сделаете. Что исцелит тебя, Бертуччо? — Боюсь, моё исцеление совсем не похоже на ваше, — Ремус стоит, сжимая в ладонях запонки, и не может встретиться с ним взглядом. — И несмотря на всё, что я мог бы дать вам, чем я бы пожертвовал ради вас, никогда я не смогу предложить того, в чём вы нуждаетесь. — Сможешь, — говорит Сириус. — Ты уже предлагаешь, хотя не видишь этого. Ремус вздрагивает от мимолётного ощущения пальцев Сириуса на губах и просыпается. В мутной путанице между сном и явью он вдруг ощущает внезапный приступ гнева. Это несправедливо. Он любит эти книги, этих персонажей. Они священны. Сириус не имеет права проникать в эти святилища и прикасаться к нему, где ему вздумается. — Чёрт, чёрт, чёрт, — причитает Ремус над раковиной, роняя зубную щётку, — чёрт, чёрт, чёрт.***
Воздух наполнен необъяснимым ощущением восклицательных знаков! Ремус недоумевает, почему на нём платье. Ему тесно в плечах и неудобно в груди, предположительно, потому, что он широковат для женского платья и всё ещё растёт, и он совершенно уверен, что у него нет груди. Он в ужасе смотрит на кружевную оборку. Ветер гудит! Он сразу же понимает, что происходит. — Я не Кэти, — решительно говорит он. — Нет, нет, нет. Это мой сон. Что со мной не так? Я не могу быть Кэти в своём собственном сне! — Кэти! — вздыхает Хитклиф. Ему удаётся сделать это с восклицательным знаком! Ремус думает о самоубийстве. Над пустынными и каменистыми болотами кружится невыносимо трагическое серое небо. — Не буду, — говорит Ремус. — Не буду, не буду, не буду. — О, Кэти, — причитает Хитклиф, который выглядит ужасно знакомым, — помнишь ли ты, как мы резвились и играли на этих одиноких камнях? Как невинна, как чиста неизведанная детская любовь! Он так крепко сжимает руку Ремуса, что Ремус вскрикивает, и обращается к зловещим небесам. — Но какой жестокой становится любовь, когда МОЯ Кэти причиняет мне такую боль!! О, неужели я никогда не исцелюсь, неужели никогда не очистятся эти грехи, неужели наша любовь навсегда останется неполноценной?! — Да, — в отчаянии выдаёт Ремус. По крайней мере, он пытается сказать «да», но почему-то из его уст вырываются другие слова. — О, Хитклиф, сможешь ли ты когда-нибудь меня простить! — О, Кэти, — страстно выдыхает Хитклиф, подходя очень близко. — Ты уже говорил это, — говорит Ремус. Во всяком случае, он пытается сказать «ты уже говорил это», но каким-то образом из его рта вырывается совсем не это. — О, Хитклиф! — что он уже говорил, а затем, — тоска в груди моей ноет о тебе, о тебе, всегда и только о тебе! Ветер жалобно гудит. У Хитклифа мистическое, задумчивое лицо Сириуса и обречённые глаза, затаившие глубокую обиду. Ремус почему-то знает, что всё это — не только задумчивость, обречённость и обида, но ситуация целиком — его вина. Сириус в этой одежде. Ремус в неудобном платье с одной рукой Хитклифа, прижатой к его несуществующей груди. Чувство надвигающейся гибели, ритмичное, как биение сердец двух влюблённых, слившихся в одно. Восклицательные знаки! Каким-то образом во всём этом должен найтись виновный, и этим виновным должен быть он сам. Он задаётся вопросом, реальны ли эти слёзы, наворачивающиеся на его глаза с длинными ресницами, или они вызваны сном, или он плачет об утраченной невинности чтения, ушедшей, ушедшей навсегда, изгнанной этими нелепыми снами, о которых он никогда не просил. — О, МОЯ Кэти, — бормочет Хитклиф. Ремус чувствует запах его дыхания. Завтрак. — Тогда скажи мне, что любишь меня, и на один краткий миг, прежде чем тучи рассеются и небеса прольют на нас свои страдания, мы снова будем счастливы! — Меня сейчас вырвет на твоё пальто, — говорит Ремус. По крайней мере, он пытается сказать: «Меня сейчас вырвет на твоё пальто», но вместо этого издаёт протяжный болезненный звук, почти как утка, на которую наступили, и она разом выплюнула весь воздух из своего тела. Они целуются со страстью всех звёзд в одном судорожном всплеске гипнотического света! Как ни странно, это очень приятно. Естественно, в этот момент кто-то дальше по улице решает разбить свою машину или почти разбить свою машину, и мир взрывается вспышкой гудков, глупых магглов, кричащих друг на друга и визжащих шин. Ремус с тихим стоном падает с кровати и сворачивается в клубок, понимая, что между его ногами происходит что-то Совершенно Естественное. Он чистит зубы в течение двадцати одной минуты и восемнадцати секунд, пока не расслабляется, и бормочет: — О, Кэти, в задницу тебя.***
Ремус сидит за столом. Это неплохо. О Боже. Это неплохо. Он мужчина, он сидит за столом, и это ужасно знакомо и ужасно успокаивает. Стол огромный, из тёмного, дорого дерева, и через сводчатые готические окна солнечные лучи пыльно просачиваются на его поверхность. Ремус очень медленно чистит яблоко; его руки в ссадинах, а на левом запястье врезана красная выемка от стрельбы из лука на протяжении всей жизни. В коридоре внезапно раздаются гулкие шаги, тяжелые и звенящие металлом, вперемешку с приступами громкого, знакомого смеха среди гудения остальных голосов. — Брат! Ты был здесь всё это время? — Не хотел мешать, — отзывается Ремус, поднимаясь. Его брат великодушно отмахивается от замечания. — Я искал тебя весь день! Мои люди говорят, что нет человека, который мог бы перепить меня, а я сказал им, что это можешь сделать только ты. Они, — он бросает нетерпеливый, но ласковый взгляд через плечо, — они не верят мне. Ремус кладёт яблоко на стол, проводит рукой по гладкому краю дерева — мозоли на пальцах напоминают ему о чём-то далёком. Он видит, как солнце проникает в высокие окна кабинета и подсвечивает пылинки в воздухе, и осознаёт, что это его самое любимое место. Его брат пахнет потом, выпивкой и металлом, что вместе означает долгие часы тренировок и раннее начало дня. — Солнце уже садится? — спрашивает он. — Я не собирался так долго бездельничать. — Ты избегаешь вопроса, малыш. Боромир приближается к нему сзади, соблюдая тишину в этом притихшем месте. Его люди ушли, если следовать логике сна, но литературное нутро Ремуса восстаёт против этой непоследовательности. — Люди не верят, что Фарамир, младший брат Боромира из Гордона, может перепить своего старшего… и ты смиришься с этим? Смех в глазах Боромира — нежный, братский смех. Эти глаза принадлежат Боромиру из Гордона и одновременно кому-то ещё. Ремус протягивает руку, касаясь щеки молодого мужчины, и это вызывает непроизвольные ассоциации. — Маленький братец, — говорит Боромир. — Фарамир. — Я весь день учился, — говорит Ремус. Ведь так и есть, верно? Сладковатый, затхлый запах старых свитков, россыпь писания книжников, поэзии, истории и песен на одной потрескивающей странице. Каждый пожелтевший, оборванный уголок, каждая его минута была посвящена слову, следующему слову и слову, идущему вслед. В это время Боромир сражался, ударяя металлом по металлу, всегда в настоящем. Разве можно прожить так целую жизнь, думает Ремус, и всё равно любит своё занятие. — Ты весь день учился, — повторяет Боромир. — Да, я вижу это в тебе. Ты всегда будешь запираться за этими страницами, брат? Разве тебя не волнует охота, баталии не возбуждают в тебе жажду крови? Разве любовь брата не согревает твои покои? Разве там не теплее, чем в этом холодному углу, где дни тянутся в отчаянии и праздности? — Всё не так, — возражает Ремус. — Спускайся вниз, — настаивает Боромир. — Если не хочешь пить со мной, хотя бы поговори. — Ремус, — говорит миссис Люпин. — Ремус, вчера ты обещал, что поможешь мистеру Тилдену подстричь газон этим утром, ты забыл? — Безумие, — шепчет в подушку Ремус, — безумие, безумие, безумие. Миссис Люпин решает, что не так уж хорошо понимает своего сына.***
Ремус расхаживает взад и вперёд по своим покоям, нервно теребя пуговицы на розовом пиджаке. Это новый пиджак, только что пошитый на заказ на Сэвиль-Роу, и он думал, что это заставит его почувствовать себя лучше, но это не так, и теперь, конечно, потому что мир жесток и несправедлив, он должен притворяться, что не нервничает из-за того, что смутно знакомый ему человек наклоняется через красную дверь и шепчет: — Мистер Уайльд, к вам критик «Таймс». — Конечно, конечно, — нетерпеливо кивает Ремус. — Пригласите его, конечно. Мужчина кивает, и мгновение спустя театральный критик «Таймс», законодатель мод и вкусов всех идиотов из высшего общества Лондона, стоит перед ним с надменной улыбкой на лице. Ремус очаровательно улыбается ему. — Добрый день, мистер Фитцгерберт. Вы, с позволения, задыхаетесь от предвкушения? Дамы Сент-Джеймса в очередной раз лишены дня Святого Валентина, ха-ха. — Весь Лондон в предвкушении, — плавное британское произношение Фитцгерберта будто осуждает акцент Ремуса. Ремус находит время, чтобы возненавидеть его и оценить, какой скучный у него жилет. — Вы видите, сколько людей пробиваются сквозь метель, чтобы посмотреть вашу четвёртую пьесу? Едва ли мне стоит озвучивать, как я взволнован. Ремус коротко кивает. — Я могу предложить вам шампанского, мистер Фитцгерберт? Критик выставляет бесстрастную мясистую руку. — Благодарю, мистер Уайльд, я не пью до просмотра. — Вы могли бы получить большее удовольствие, — предлагает Ремус. — М-м-м, — глупо улыбается Фитцгерберт, — может быть, а может быть и нет. Вам пришлось бы это по нраву? Ах, нет. Ни в коем случае, я не позволю подделать своё впечатление. Хочу насладиться пьесой в полной мере. Уголок левого глаза Ремуса дёргается. Критики. Те, кто сами не могут… И всё же он обнаруживает, что улыбается мистеру Фитцгерберту, словно с сожалением, как скорая смерть, в ожидании его неудачи и удобного случая побыть язвительным. Ремусу нравится его пьеса. Вероятно, как обычно прорезается голос сомнения, она не так уж хороша, по сравнению с остальными, но эта пьеса ему нравится, и он целиком в неё верит. Юмор, надеется он, не слишком изощрён, чтобы его мог понять, страдающий манией величия, мистер Фитцгерберт. В то же время он молится, чтобы тот не понял. — Что ж, — говорит он теперь, когда ему больше не за что схватиться, — позвольте мне ненадолго отлучиться за кулисы и поговорить… поговорить с моими актёрами, м-м? — Непременно, — говорит мистер Фитцгерберт. — Мистер Уайльд, в конце концов, это ваша ночь. Ремус мысленно отмечает, как мужчина выглядит в этот момент: пальцы сцеплены, одна нога закинута на другую, пухлый, но не угрожающий. Подобно современной горгулье, ждущей момента, чтобы ожить и нанести удар тем, кто посмеет отличаться своим интеллектом, прямо в яремную вену. — Наслаждайтесь, — говорит Ремус и сбегает. За кулисами царит утешительный жуткий беспорядок. Крошечная, напуганная женщина с руками, полными пуховок, почти врезается в него, но Ремус вскрикивает, исчезая с её дороги как раз вовремя, и проскальзывает за угол в гримёрку. Сесили дуется в зеркало, на ней нет ничего, кроме неглиже и турнюра в тон её рыжим волосам; Леди Брэкнелл стоит в углу, ревёт у стены, разогреваясь. Вот Джордж, чудесный, милый Джордж, репетирующий взгляд Джека в зеркало, пока кто-то дёргает его за непослушные тёмные волосы. И — ах — там, бездельничая у стены, его Элджернон, весь безупречно красивый и лениво грациозный. — Оскар, — говорит он с ослепительной улыбкой, выпрямляясь и засунув руки в карманы. — Не паникуешь, запершись в своей будке? Мир перевернулся с ног на голову. — Тебе, — угрожающе говорит Ремус, — лучше показать лучшую игру в своей ничем не примечательной юной жизни. Элджернон закатывает глаза. — Честное слово. Творцы. Каждое моё появление на сцене — шедевр, как ты прекрасно осведомлён, — на этот раз улыбка тёмная, чувственная. Ремус моргает. Постановщик объявляет о пяти минутах до занавеса. Джордж встаёт со стула, поправляет очки, лихо проводит рукой по волосам и делает паузу, чтобы отдать честь Ремусу и коротко ухмыльнуться, прежде чем пройти за кулисы. — Ну? — говорит Ремус. — Давай. Убирайся долой с глаз моих, нелепый бездельник. Не дай лондонской прессе выпотрошить меня, иначе я прикажу разыскать тебя. — Мм, — мрачно говорит Элджернон, — что же, давай проверим, помню ли я что-нибудь из своих строк, хорошо? Ремус издаёт сдавленный звук, и Элджернон отвешивает ему маленький насмешливый поклон, удаляясь. Его пальцы слегка касаются талии Ремуса, когда он проходит мимо, оставляя пятно грима на яркой ткани, и Ремус вздрагивает, какое-то время по-идиотски улыбаясь ему вслед; затем встряхивается и бежит обратно по коридорам, вверх по лестнице театра, к комфорту (и неограниченному количеству алкоголя), который может обеспечить его будка. Он смотрит на программу, пытаясь успокоить дрожащие пальцы, когда гаснет свет. «Как важно быть серьёзным», написано в программе. Новая комедия Оскара Уайльда. — А-А-А-А, — вырывает у Ремуса, когда он просыпается. — А-А-А-А! — настаивает он, но никто не отвечает. – «Как важно быть искренним», чёртов… Иисусе…Мерлин… А-А-А! И, осознаёт он мгновенье спустя, в его пижамных штанах снова произошло кое-что Совершенно Естественное. Это кошмар.***
Очередной стол. Очередная древняя Виктрола. Коллекция аппаратов, которые выглядят почти как орудия для пыток. Блокнот, дорогая ручка, кабинет, полный книг. Большой том открыт на страницах о значимости дикции. — Ещё раз, мисс Дулитл, — Ремус слышит слова Пикеринга, как будто слышал их тысячу раз. Он оглядывается через плечо. Пикеринг — это Питер. Ну, что же. Это что-то новенькое. — Прошу вас? — Мгхамогхные шагхики во гхту, — гнусавит Элиза. Она выглядит как Сириус. На самом деле при ближайшем рассмотрении она и есть Сириус. Ремус купается в триумфе. В этот раз его подсознание не наградило его кружевными трусиками. Оно наградило кружевными трусиками одного из его лучших друзей. Триумф ослабевает. — Постарайся говорить так, чтобы тебя услышали, — инстинктивно советует он. — Как будто шариков там нет. — Э-э у.. у.. о-о-о! — кричит Элиза. — Не нужно пошлостей, — спокойно говорит Ремус. — Я просто пытаюсь научить тебя говорить, как человек. Элиза напрягается и выплевывает все шарики, которые разлетаются по полу, и яростно начинает: — Интересно мне знать, что ещё за человек разгуливает по улицам с мраморной чепухой во рту, чёрт возьми? И вообще…, — она… то есть, он поднимает юбку, тем самым демонстрируя поразительно волосатые ноги, и бросается к Ремусу, трясясь от гнева, — «купи цветочки у бедной девчонки» не значит «преврати бедную девчонку в клятую обезьянку», нет? Если ты весь из себя профессор языка, почему бы тебе не поработать над своими чёртовыми навыками общения?! Я тебя не просила связываться со мной, не так ли? Всюду нужно засунуть свой нос. Не можешь просто отвалить. Я спокойно продавала цветы, и никто не засовывал мне в рот мраморные, мать их, шарики и не придирался к грамматике! Что, если я вообще не хочу быть леди? Учитывая её чрезвычайно глубокий — хотя в то же время странный и пронзительный — тон голоса, Ремус истерически думает, что у неё, возможно, нет выбора. — Ой-ой, — шепчет Пикеринг. Ремус снимает очки, протирает линзы рукавом и старается не закричать. — Элиза, тебе нужно немного терпения, некоторое доверие программе. Разве ты не хочешь кушать шоколад каждый день, носить красивую одежду и гвардейского офицера с чудными усами? Элиза смотрит на него с глубоким подозрением и кривит слегка щетинистую губу. — Оно того не стоит. И я не знаю, как тебе верить. Я не смогу. Ты и сам думаешь, что у меня не получится. Я навсегда останусь ужасной, и все твои улучшения ни черта не исправят. — Я вынужден настаивать, — говорит Ремус клиническим тоном, который пугает даже его самого. — Собери эти шарики или возьми новые, и мы продолжим урок, иначе никогда не узнаем твоих способностей. Что ты на это скажешь? — Я хочу задушить тебя, вот что я тебе скажу! — воет Элиза. Она набрасывается на Ремуса, и на секунду ему кажется, что это всё, конец настал. Она опрокидывает его на пол, как йети или какой-то гигант, занимающийся мужским, интеллектуально необременительным видом спорта. Его разум в этот момент смерти пугает его, потому что он слегка сопротивляется, испытывает шок, который сменяется ужасом, — всё оскорбленные чувства, а не что-то более глубокое или неосознанное. — Элиза, — слышит он свой голос, — прошу тебя, подумай ещё раз. — Быть может, — вмешивает Пикеринг, — быть может, на сегодня занятий с шарикам хватит? — Пускай сам засовывает себе шарики в рот, а мы посмотрим на евоную наглую харю! — Его наглое лицо, — тихо говорит Ремус. Элиза глубоко вздыхает. Какой бы умной ни была Элиза, какой бы способной она ни была, похоже, ей здесь не место. Ремус полагает, что её чувства, какими бы грубыми и вульгарными не были манеры, всё же остаются женскими. И с этим трудно смириться, учитывая, что перед ним стоит покрасневший молодой человек, готовый мстить. — Евоное наглое лицо, — неохотно уступает Элиза. — Очень хорошо! — начинает Пикеринг. — Его, — настаивает Ремус. Он останавливает своего слишком доброго друга движением руки. Элиза скрипит зубами. — Евоное, — шепчет она. — Его. Никакого «евоного», — строго произносит Ремус. — Й..йе-во, — говорит она с сердитым видом. — И ещё раз, всё вместе. — На его… наглое лицо, — бормочет Элиза. Затем она поднимает голову — и её голос поразительно похож на голос Сириуса. — Почему я всегда делаю то, что ты хочешь? — Разве? — спрашивает Ремус. Он озадачен её внезапной способностью внятно выражать свои мысли, но старается, как истинный английский джентльмен, не проявлять никаких эмоций. — Ну, это очевидно и всё такое, — терпеливо объясняет Элиза. К сожалению, она вернулась к привычной манере речи. — Смотри, я тебе покажу. Пообвернись к зеркалу. Что видишь? — Что… — произносит Ремус, неохотно оборачиваясь. — Й-й-й-й-е-е-е-го наглое л-и-ц-о! — говорит Элиза и улыбается. Ремус просыпается и обнаруживает, что лежит вверх ногами на своей кровати, свесив голову в окно, ногами на подушке; во рту царит странный привкус шерсти. — Ах, — жалобно тянет он, — почему я? После нескольких задумчивых мгновений он встаёт и очень осторожно ковыляет в душ, где проводит следующий час. — Не используй всю горячую воду! — Миссис Люпин кричит через дверь спустя двадцать минут. — Невозможно, — отвечает Ремус сквозь стиснутые зубы и вздрагивает.***
Первое, что приходит Ремусу в голову, когда он видит падающий снег: в середине лета снега не бывает. Он легонько стучит по оконному стеклу, рассматривая извилистую, мощёную улочку. Раннее утро. Где-то звенит колокол. Воздух пахнет медленными кострами и жареным мясом, сосной и холодной влажностью. И хотя небо плотно затянуто облаками, что-то находит на него: смешное и лёгкое, полное необъяснимой радости. Рождество, понимает он. Совершенно точно, канун Рождества. Его рукам тепло в перчатках без пальцев, а шарф плотно затянут на шее, не пропуская морозный ветер. В другом конце большой, незнакомой комнаты в камине потрескивает огонь. Он пытается сориентироваться в месте и времени, подмечая линии на своём пальто и шляпу странной формы на столе перед ним. Лошадиные копыта звонко цокают по камню дорожки снаружи, их гул то нарастает, то утихает. Впервые за долгие годы он не желает ворчать «Ба! Вздор». Однако, это нечто большее, чем просто отсутствие открытой враждебности: это откровенная радость, острое осознание того, как прекрасно жить — и он подбегает к окну, распахивает его настежь. Его обдувает ветром, а снег сыпется прямо в комнату. Возле его дома стоит маленький, черноволосый мальчишка со шляпой в руке и печальным лицом. — Эй, мальчик, — подзывает его Ремус. — Что сегодня за день? — А? — удивлённо поворачивается мальчик. — Что сегодня за день, мой добрый друг? — легкомысленно кричит Ремус. В его голове звенят колокольчики. — Сегодня? Сегодня Рождество! — восклицает мальчишка и доверчиво смотрит. Ремус ещё никогда в жизни так не радовался Рождеству, и черноволосый мальчик теперь поглядывает на него с лёгким беспокойством, поэтому Ремус бросает ему рождественский венец. Рождество ведь, в конце концов, Ремусу хочется, чтобы все были так же счастливы, как он. Он издаёт вопль и захлопывает окно, безумно вращается по комнате, а затем останавливается, внезапно вспоминая другого мальчика, и Рождество, которое может казаться совсем безрадостным, как ему когда-то в прошлом. Раздаётся звонок в дверь, сигнализирующий о приходе его клерка. — Но я ненавижу Диккенса! — пытается проворчать Ремус, но не может издать ни звука. Он спускается вниз, перепрыгивая через ступеньку. Он знает, что нужно делать, и предполагает, что всё закончится довольно быстро. Не смотря на всю бьющую ключом радость, он чувствует тяжесть пурпурной прозы, от которой слипаются глаза и наступает лёгкое головокружение. Будто бы его писал человек, которому платили за количество слов. В некотором смысле, полагает он, это не так уж далеко от истины. Первое: он должен сказать клерку, что он может насладиться этим днём. Второе: послать мальчишку за индейкой жирнее, чем он сам. Третье: он обязан дождаться кульминации и выдержать, чего бы не запланировали ему на эту ночь литература и подсознание. Четвёртое: когда он проснётся, следует обратиться к книге, чтобы остановить это безумие. Всё кажется элементарным, прежде чем он спрыгивает с нижней ступеньки. Его нос впервые за много лет розовеет. Это очень отвлекает. Боб Крэтчит — человек с круглым лицом и нечёсаными волосами — ждёт его в офисе. Он похож на Питера, прячущегося от рассерженного Сириуса за стулом. — Иди домой! — говорит Ремус. Он не помнит слова, не настолько подробно, и когда эта мысль берёт над ним верх, он теряется окончательно. Он пытается выстрадать что-то подходящее эпохе. — И, эм, будь со своей семьёй! Звучит не по-викториански. Это даже не звучит, как реплика Скруджа. Крэтчит смотрит на него. Да, хочет сказать Ремус, я сошёл с ума. — Ну же! — произносит он голосом, который можно было бы выдать за «жутко праздничный», а не «пугающий». — Иди домой, будь с… как там его… Крошкой Тимом? И вдруг он оказывается за длинным деревянным столом: вокруг него горящие свечи и пряный запах сосны, круглые лица и горы рождественского пудинга. Где-то там и индейка, но пудинг приковывает к себе всё его внимание. — Я бы хотел предложить тост, — говорит Крэтчит, его добродушное лицо совсем покраснело, и он поднимает стакан. — За мистера Скруджа! За то, что он, наконец, поддался чудесному веселью Рождества; и за то, что поделился своим богатством со всеми нами, собравшимися здесь сегодня вечером. — Верно, да, — раздаются голоса кругом, — ура старому Скруджу! — Счастливого Рождества всем нам! — Крэтчит ревёт, стоит одобрительный шум и топот ног. Ремус пытается осмотреться. Все, кого он когда-либо встречал, сидят где-то за этим столом, кивают ему, знающие, весёлые, счастливые его видеть. Он несмело улыбается. Вдруг со стула рядом с ним доносится тоненькая детская трель. — Я так рад, что вы вместе с нами на Рождество, мистер Скрудж! Ремус смотрит вниз. Сириус глядит на него и расплывается в счастливой улыбке — сияющее лицо, щербинка между передними зубами, тощее тело и огромные костыли. — Разве это не чудесно, Рождество? Я хотел сказать вам. — Эм, — говорит Ремус. — Да благословит нас Бог, — очаровательно лепечет Сириус, — каждого из нас! Ремус просыпается с криком. После того, как его мама забегает в комнату с высоко поднятой деревянной доской, готовая защищать сына от убийц, а его папа проливает чай себе на брюки из-за всеобщей суеты, Ремус извиняется, застирывает испорченные брюки и понимает: есть только одно решение. Исследование. Книга называется просто — «Толкование Сновидений». Мама Ремуса приобрела её давно, когда страдала от повторяющихся жутких ночных кошмаров, где их дом заполоняли блохи. С тех пор книга оказалась заброшенной в рабочем кабинете Люпинов, тысяча шестьсот страниц медленно плесневели. Ремус всегда считал сомнологию слишком расплывчатой, поэтому «Толкования» были одной из немногих книг в доме, которую он никогда не трогал. (Остальными, к слову, являлись книга с вегетарианскими рецептами и нечто в жутком синем переплёте, названное «Первенец», содержащее, как казалось Ремусу, иллюстрации). Теперь же он готов забрать все свои нелестные слова об этой науке обратно, если только книга ему поможет. Он открывает содержание и доходит до буквы «Л». «Литература, сны включающие…» чудесным образом гласит заголовок и указывает на страницу 783. Сердце Ремуса немного ускоряется в ожидании спасения. Всё начинается со списка вопросов. В первом вопросе спрашивается, не читал ли он слишком много книг в последнее время. На отдельном листочке бумаги он записывает: «1) Я не верю, что бывает слишком много чтения». После секундной паузы он понимает, что согласно стандартам этой книги он действительно слишком много читает. Он делает пометку и переходит к следующему вопросу. Ваши сны носят сексуальный характер? Ремус чувствует вспышку чего-то жаркого в животе и изжогу. «2) Да» кажется смехотворным, но необходимым, чтобы добраться до истины. Если ваши сны носят сексуальный характер, пожалуйста, переверните страницу. Ремус переворачивает страницу. Он хочет увидеть список источников, что-то осязаемое, что-то обнадёживающее. Вместо этого в книге говорится: «Возможно, вам следует завести дневник сновидений». Ремус пялится на текст. — И это всё, что вы можете предложить? — спрашивает он, после того как ничего не происходит. Книга молчит в ответ, что Ремус принимает за «Да». — Ну, к чёрту тебя, — бормочет он. Книга продолжает: Правильный дневник снов следовало бы вести в пустом блокноте, который заставляет вас чувствовать себя в безопасности, и пахнет, предпочтительнее, старой кожей. Ремус даже готовится к тому, что упомянутый блокнот сейчас выскочит из недр книги. Этого не происходит. Он находит в этом слабое утешение. Тщательно конспектируйте все сценарии и повторяющихся персонажей, повторяющиеся тематики и повторяющиеся сексуальные желания. — Я не хочу переживать это снова, — говорит Ремус книге. Ей нет до этого никакого дела. Согласно нашим наблюдениям Иллюстрации Помогают. — Ненавижу твои заглавные буквы, — шепчет Ремус. Иллюстрации — хороший способ решить загадку. — Ты это специально? — в голосе Ремуса звучат обвиняющие нотки. Даже Маленькие Рисунки могут помочь. — Я не умею рисовать, но это, видимо, тоже не имеет значения, — бормочет Ремус. Возможно, визуализация ваших снов поможет вам увидеть определённые закономерности, видимые только лишь Внутреннему Оку, и именно это станет ключом к разгадке значения ваших снов. — Ну, спасибо, — бормочет Ремус. — Очень помогло. Неудивительно, что мама тебя спрятала. (Смотрите также), — добавляет книга крайне самодовольным, по ощущениям Ремуса, шрифтом, — (Сексуальные сны, стр. 32-203.) Ремус таращится на книгу. В ней не нашлось никакого совета, ни правды, ни откровений, ни ответов на его вопросы. Книга не вылечит его. Она не справится с его безумным сознанием, порочащим все его любимые книги и приклеивающим голову Сириуса к телу Крошки Тима. В конце концов он окажется предоставленный собственному сумасшествию, окружённый мягкими стенами. Всё что он может сделать сейчас — следовать указаниям книги и надеяться на чудо. Самое время найти пахнущий старой кожей блокнот, который заставит его чувствовать себя в безопасности. Что бы это ни значило.***
После некоторых раздумий Сириус приходит к выводу, что им следовало делать это дома или хотя бы не в гостиной. На самом деле он не предполагал такого развития событий, учитывая, что Джеймс и его семья отправились навестить тётушку, его работа начиналась только в восемь и он был наполовину одет, когда Софи в его любимом жёлтом сарафане постучала в дверь; но тем не менее, он мог, по крайней мере, рассмотреть возможность чего-то Настолько Чудовищного. Но он не рассмотрел, и теперь слишком поздно. — Эм, — выдаёт он со звенящей пустотой в голове из-за паники. — Эм, — отзывается мистер Поттер, лихорадочно вглядываясь в стену. — Прошу прощения, ужасно жаль, надо бы постучать… — Нет-нет, простите нас, Месье Поттер, — извиняющимся тоном произносит Софи, выскальзывая из-под руки Сириуса и с удивительным присутствием духа разглаживая своё платье. Сириус смотрит на неё, как рыба, чувствуя, как красный жар заливает его лицо до самых кончиков ушей. — Мы не хотели вас беспокоить. — Нет-нет! — протестует Мистер Поттер немного истерично, всё ещё глядя куда угодно, кроме своего дивана. — Я ни капли не беспокоюсь, Софи, вовсе нет, совершенно естественно, и ведь штаны у всех на месте, ха-ха, мы просто вернулись домой пораньше, я, пожалуй, пойду сниму шляпу. — О Боже, — стонет Сириус и зарывается лицом в подушку. — Боже, боже, боже. — Ох, перестань, — её чудесный, томный голос искрится смехом. — Ты совсем как мальчишка. Это всего лишь поцелуй, несколько поцелуев. Она натягивает туфли, зарываясь рукой в его волосы, и Сириус издаёт тихий тревожный стон. — Это отец Джеймса! Я живу в их доме! — И тебе двадцать один, — нежно говорит Софи. Это, конечно, не совсем так, но Сириус не считает, что он солгал: его французский неидеален и «vingt-et-un» вполне могло означать семнадцать. — Он взрослый человек, cheri. Как и ты. — Ага, — говорит Сириус. Он неуверенно улыбается. — Верно! Взрослый! Да! Все мы! Очень vignt-et-un! Софи отвечает ему улыбкой — немного терпеливой, немного доброй и французской, а от того немного лукавой. Сириус думает о том, какая она привлекательная, и успокаивается. К сожалению, отсрочка недолговечна. В тот же вечер после ужина, после того, как Софи ушла, и Сириус был уверен, что теперь он наконец в безопасности, он оказался в комнате Джеймса наедине с мистером Поттером. В ловушке. Окружённый бездной. Джеймс, думает он, гнусное предательство, к чёрту тебя и твой вечерний душ, придушу, пока мистер Поттер неловко кашляет. — Мы подумали, — начинает он, — мы подумали, что было бы отличной идеей, обсудить с тобой… определённые… поговорить о… в свете твоих отношений с Софи… и, конечно, для нас большая радость приютить тебя, но это также большая ответственность… и мы подумали, лучше всего нам поговорить… о некоторых… поговорить. Мистер Поттер поправляет воротник и ослабляет галстук. Сириус таращится на него. Этого не может быть. — Видишь ли, — упорно продолжает мистер Поттер, — при наступлении определённого возраста, определённые желания определённо выходят на первый план, я уверен, в сознании любого молодого человека. — Мг-хм, — говорит Сириус, и всё что ему приходит в голову, — определённо. — Я принёс… некоторую литературу, — продолжает мистер Поттер, указывая на стопку брошюр. Брошюры, — думает Сириус. Я больше никогда не смогу смотреть этому человеку в глаза. Он не может посмотреть этому человеку в глаза даже сейчас, и пялится на свою обувь, больше всего на свете желая превратиться в шнурок. Всё, о чём ему нужно было бы волноваться — это трещины на концах и щенки, стремящиеся сжевать его. Вот это была бы жизнь, даже если бы в ней не было пудинга. — Ну, — говорит мистер Поттер, — что скажешь? Это Совершенно Естественно. Сириус давится. — Что, кхм. Сэр. Что именно совершенно естественно? — Ну, — выдаёт мистер Поттер. Сириус думает, кому из них более неловко. Он представляет их сражающимися на ринге, где они участвуют в соревновании взрывающихся голов. Их будут оценивать по оттенкам, цвету их лиц и тому, как быстро их мозги полезут из ушей от смущения. — Ну, это. — Это, — повторяет Сириус. О боже, о боже, о боже. Выхода нет. Вокруг только тьма. — Сэр, вы… ох. О боже. — Да, — говорит уже зеленоватый мистер Поттер. Он смотрит на стену чуть выше левого уха Сириуса и пытается нацепить маску веселья. — Именно так, Сириус, мой мальчик. Мы просто подумали, что ты должен знать... это... конечно, прекрасная и естественная часть человеческого опыта и, конечно же, э-э, удивительное выражение любви между двумя взрослыми людьми по обоюдному согласию или, ха-ха, почти взрослыми, есть, конечно, определённые... меры предосторожности, которые необходимо, э-э, принять... вещи, которые необходимо принять во внимание. Э-эм. — Да! — восклицает Сириус сквозь пелену паники и упадка. — Да, абсолютно. Меры предосторожности. Уже приняты и... так далее. Мы с Софи очень осторожны. Не то чтобы... их нужно... принимать, потому что... не нужно! Но это всё есть в брошюрах! — Правильно! — Мистер Поттер говорит с такой глубокой благодарностью, что она почти осязаема. Он катапультируется с кровати и сердечно хлопает Сириуса по плечу; настолько искренне, что Сириус издаёт удивленное «уф!» и сгибается пополам. — Ты мне как сын, Сириус. — Спасибо, мистер Поттер, — бормочет Сириус, пытаясь дышать и взвешивая в голове все возможные способы самоубийства. — Правда. Спасибо. — Давай в следующий раз не будем делать это в доме, а, ха-ха? — говорит мистер Поттер, а затем вспоминает, — о, не забудь, э-э, брошюры. Он бросает их на одеяло Сириуса, словно что-то мёртвое, гниющее и покрытое падальщиками, после чего сбегает из комнаты. — Я хочу умереть, — не обращаясь ни к кому конкретно, говорит Сириус и словно рефлекторно открывает брошюру. Она проиллюстрирована. Сириус издаёт тихий звук боли и заползает под кровать, чтобы дождаться смерти там.***
Мать Джеймса загоняет его в угол по пути в душ взглядом, который говорит: «Не думай, что ты в безопасности». Джеймс пытается прорваться, зная, что если он правильно рассчитает время, то сможет выпрыгнуть из окна в ванной навстречу верной смерти и увечьям, и избежать, таким образом, неизбежного. К несчастью, неизбежное только что закончило мыть полы и сумело схватить его, когда он поскользнулся на мокром месте и рухнул головой в собственную прискорбную судьбу. — Ну, — говорит миссис Поттер, — как дела, сынок? — Ты сидишь на мне, — сипит Джеймс. — Думаю, ты порвала мне лёгкое. Миссис Поттер приглаживает его вечно топорщащиеся пряди волос. — Я принесла тебе брошюры, — начинает она. — Здесь написано, что нужно поговорить со своим сыном о половом акте… — А-А-А, — Джеймс воет, стараясь, чтобы голос его матери, произносящий «половой акт», прекратил разноситься эхом в его голове. — А-А-А А-А-А А-А-А А-А-А! — … о половом акте ещё до того, как ему исполнится восемнадцать, — настаивает его мама. — Вот так. Джеймс знает, что теперь он никогда, никогда не будет заниматься сексом. Если вдруг в ближайшем будущем он утомит Лили во второй раз и окажется с ней в страстных объятиях с её сладкими губами и её волосами в руках, он внезапно вспомнит этот образ матери, смотрящей на него сверху вниз из-за очков в толстой оправе, с взлохмаченными от домашних хлопот седыми волосами, триумфально произносящей «половой акт!». И это будет конец всему. — Половой акт, — радостно продолжает миссис Поттер, усаживаясь у Джеймса на животе, — это одна из самых прекрасных вещей, которую могут разделить два человека, если, конечно, оба человека хотят этого и полны энтузиазма… — Ла-ла-ла-ла! — Джеймс вопит, затыкая уши руками. — Быть сегодня в Англии, в этот день апреля! — …и, — невозмутимо продолжает его мать, — оба полностью осознают риски и последствия, которые влечёт за собой половое сношение. Конечно же, колдомедицина сделала большие успехи в предотвращении и лечении многих заболеваний, передающихся половым путём… — … хорошо проснуться в Англии, и увидеть, встав с постели… — ...но беременность, — безжалостно продолжает она, мягко убирая пальцы с его ушей и сжимая его беспокойные руки своей железной хваткой, — длится вечно, а эмоциональные последствия незапланированного или нежелательного полового акта могут остаться на всю жизнь. — Ты взяла это из книги?! — Джеймс визжит. — Я больше тебе не сын. Почему ты это делаешь? Вы застукали Сириуса с Софи, и теперь я должен страдать? — Ты должен быть проинформирован, — улыбается ему мама. — Конечно, я уверена, что тебе крайне любопытны все эти новые чувства, которые ты испытываешь. И я хочу, чтобы ты знал: не нужно стыдиться, ты можешь задать мне все свои животрепещущие вопросы! Джеймс таращится на неё. — Родители, — говорит она, — могут быть полезным источником знаний о сексе во всех его проявлениях. Мозг Джеймса полностью отключается. Через мгновение ему удаётся прохрипеть: — Мама? — Да, дорогой? Не бойся задавать трудные вопросы. — Мне нужно в ванную, — «навсегда» добавляет он про себя. — Ты вспотел, — соглашается она. — Новые железы, конечно. Половое созревание! Какое замечательное время! — Я больше никогда не смогу с тобой говорить, — глухо стонет Джеймс. — Я собираюсь переехать в Сибирь и стать монахиней. Спасибо, мама, за то, что устроила мою жизнь именно так. — Дорогой, я понимаю, ты немного сомневаешься, — спокойно говорит его мама и целует его в лоб, прежде чем подняться на ноги. — Но, пожалуйста, пойми, что мы — твой отец и я — знаем из личного опыта, что секс может и должен быть одной из самых прекрасных вещей в мире, и тебе никогда не следует стыдиться себя в сексуальном плане или… — СВЯТОЙ БОГ НА НЕБЕСАХ, — вопит Джеймс, бросаясь в ванную и хлопая дверью. Несколько мгновений он просто сидит на унитазе, пытаясь не заплакать, как ребенок. — Сохатый? — шепчет кто-то из-за занавески в душе. — Бродяга? — Твой папа ещё там? — Я никогда не буду заниматься сексом, — говорит Джеймс. — Жизнь больше не имеет никакого смысла. Груди тоже. Я становлюсь монахиней. Не хочешь помочь мне исследовать монастыри? — Я собираюсь стать кастратом, — мёртвым голосом отвечает Сириус, — и петь в опере. Почему, Сохатый? Почему, почему, почему? — Это ты виноват, — шипит Джеймс, — ты и твой французский пудель. — Я полон страданий, — говорит Сириус. — Конец близок. — Я виню тебя, — настаивает Джеймс, не выдвигая никаких обвинений. — Тебя и твои неконтролируемые побуждения. Голова Сириуса со стуком ударяется о выложенную плиткой стену. — Мне дали брошюры с картинками. — Моя мама — сумасшедшая. — Твой папа пытался рассказать мне о фактах из жизни. — Моя мама говорила «половой акт». — Он сказал слово определённый по крайней мере десять раз в одном предложении. — Она говорила о том, как они с отцом… ну, ты понял. — О боже, — Сириус выглядывает из-за шторки. — Ты победил.***
В середине обеда Ремус осознаёт, что, с тех пор как они сели за стол, никто не проронил ни слова. Украдкой поднимая взгляд от своей картошки, он понимает, что его родители посматривают на него, будто они находятся посреди Сахары: его мама и папа, два кружащихся стервятника, и он — беспомощная газель на последнем издыхании. Он старается не подавиться едой, заталкивая её в сжимающееся горло. — Кхм, — начинает он, — отличная фасоль? — Нам нужно поговорить, — говорит мистер Люпин. — Что я сделал? — спрашивает Ремус. — Я ничего не сделал. — Нет, нет, нет, конечно, нет, — добродушно отвечает его отец. — Ты ничего не сделал. — Кто-то из вас умирает? — Ремус с трудом сдерживает панику. Его мама смеётся и обменивается взглядами с отцом. Ремус вздрагивает. — Нет, конечно, дорогой. Мы просто… что же, мы заметили, ты одолжил мою книгу. — Твою… книгу, — повторяет Ремус. О боже, они знают? Они не могут знать. А может, литературные сны это обычное дело в семье Люпинов, и когда они начинаются, тебя наконец принимают в Секретное Сообщество Люпинов. — Я просто хотел… разузнать о некоторых, эм, снах. — Мы знаем, — говорит его отец. Он перегибается через стол, чтобы успокаивающе погладить Ремуса по плечу. — Мы хотели, чтобы ты знал: такие сны бывают у всех. Ремус сидит, уставившись на отца с открытым ртом, набитым наполовину пережёванной фасолью. — Чт… правда? — Ну конечно же правда, солнышко, — улыбается его мама, радостная и понимающая. В горле Ремуса встаёт панический ком. — Видишь ли, в определённом возрасте твоё тело начинает испытывать некие… определённые потребности. — Нет, — быстро говорит Ремус. — Никаких потребностей. Нет никаких потребностей. — Ну конечно есть, — припечатывает его мать, — и это совершенно нормально. Это гормоны, ты знаешь. Функция организма. Не о чем беспокоиться. — Никаких потребностей, — настаивает Ремус. — Никаких потребностей. — Не нужно отрицать это, — ласково произносит его мама. — Мы понимаем, ты, должно быть, чувствуешь себя потерянным, одиноким, может быть, смущённым. Это всё-таки новый феномен. Ты задаёшься вопросами: «Что со мной происходит?», «Я такой один?». Но ты не один, дорогой. — Я тоже через это проходил, — замечает его отец, отрезая кусок жаркого. — Никаких потребностей, — снова говорит Ремус. Он забыл о существовании других слов. — Ну же, Ремус, — терпеливо говорит миссис Люпин. — Мы подумали, раз тебе так нравится читать, несколько книг на данную тему могут оказаться крайне полезными. — Я ещё говорю по-английски? — взрывается Ремус. — Вроде да. Почему вы не слышите? Никаких потребностей. Никаких потребностей! — Вот, — пробует мистер Люпин, — продавец в книжном магазине посоветовал иллюстрированную комикс-версию для молодых людей, хочешь взглянуть? — Нет, если там про потребности, — Ремус чувствует себя так, словно у него истерика. — Я понял, — говорит его отец, несколько раз подмигивая Ремусу. — Никаких потребностей. Верно? Мы просто оставим их в гостиной. Так, на всякий случай. Ремус смотрит на фасоль. С этого момента он больше никогда не сможет есть фасоль. Она навсегда будет ассоциироваться с болезненной, отчаянной тошнотой момента, услужливым выражением лица матери и безумными подмигиваниями отца с его заговорщицким понимающим видом. — Ауч, — говорит Ремус. — Помни, что мы всегда рядом, если тебе что-то понадобится, — успокаивающе говорит его мама. — Ауч, — повторяет Ремус, пряча лицо в ладонях.***
Питер понимает, что у него проблемы, когда до него доносятся крики матери из гостиной. Чего он не понимает, так это причины, по которой у него проблемы. Ею может быть что угодно, но он ничего не сделал, и это отнюдь не сужает круга вопросов. — Питер Уимсли Петтигрю, неси свою задницу сюда живо! Питер сбегает вниз, выбора у него нет в любом случае. Его мать разъярённо смотрит на него, держа в руке что-то похожее на... носок. Очень маленький резиновый носок. — И где, по-твоему, я это нашла? — цедит она, уперев руки в бока. Питер понятия не имеет. Он мог быть где угодно, правда. Он оставляет носки повсюду. Это, возможно, даже не его носок. Вероятнее всего, это носок его сестры. — Эм, — говорит он. — Не знаю. Его мать выглядит так, будто вот-вот взорвётся. Питер представляет, как она взрывается, а затем додумывает, что, если бы она это сделала, пахло бы дезинфицирующим средством. — В стирке, — бубнит его мать. Пол под ногами Питера дрожит. Это почти как землетрясение, вот только его мать может снова заставить его есть мыло, а это гораздо хуже, чем пропасть между тектоническими плитами. — А как ты думаешь, откуда он там взялся? — Я не понимаю, — тупо говорит Питер. — Носки кладут в стирку, нет? Нижняя губа его матери дрожит. Её глаза вспыхивают пятнами красного огня, демонического и обвинительного. Питер отшатывается. — Сношение! — воет она. — Это грязная практика, пронизанная болезнями! В ванну, молодой человек! Два часа! Питер поджимает хвост и бежит. — Ты хоть представляешь себе? — голос его матери следует за ним. — Бородавки, герпес, все эти инфекции, антисанитария, отвратительная… грязь! Ты мне не сын! Питер захлопывает за собой дверь ванной и запирает её. Это даже не было похоже на его носок. Он был слишком маленьким. Должно быть, это была вещь его сестры, застрявшая не в той корзине для грязного белья. Он не совсем понимает, откуда взялись все эти разговоры о сношении и как там оказались бородавки, но он не всегда слушает свою мать, и тайно хранит пылевых кроликов в качестве своих домашних животных, пока она их не забирает. Не то чтобы он должен всегда её слушать. Ну и ладно, думает Питер — и принимает горячую ванную.