«But you've gotta make your own kind of music
Sing your own special song
Make your own kind of music
Even if nobody else sings along»
Я любил петь. А умел ли — вопрос другой. Веронике нравилось, она даже подпевала иногда. Бун ничего не говорил; только прикрывал глаза, будто вслушиваясь, и мне думалось, что пою не напрасно, если своей музыкой получается хоть немного отвлечь от ада, что творился в его голове. Песни с радиостанций вертелись на языке, и вспоминал я из прошлых жизней не что-то полезное, а только больше музыки. Порою придумывал сам простой мотивчик и подходящие рифмованные строчки. Оставить всё это неуслышанным и неспетым казалось преступлением, ведь песни — дар Пустоши, способ поговорить с ней и поддержать. Она ведь живая. И очень, очень уставшая. Но иногда не хватало просто выстукивать ритм пальцами или напевать мелодию. Хотелось музыки — настоящей. Ужасно не хватало… чего-то. Чего — я понять не мог, и это раздражало. А на свете есть мало вещей, которые могут раздражать Шестого. Удача моему желанию вняла и решила подсобить. Случилось это во время одного из многих возвращений в Нью-Вегас по девяносто пятой. Встреченный нами вестник Госпожи казался похожим на нас — не рейдер, не старатель и даже не караванщик, а тот, кто слышит зов Пустоши и без устали бродит по ней. Я услышал его раньше, чем увидел; тот сидел под рекламным щитом с выцветшей «Сарспариллой» в ожидании, пока пропечется на углях маисовая лепёшка, и играл на гитаре. Совсем не боялся, что может привлечь чьё-то недоброе внимание. Гитара. Вот оно. Мы болтали с Бродягой о всяком, но я голодным взглядом следил за гитарой, не совсем понимая гложущую пустоту в груди и печаль, что появлялась при взгляде на бренчащий кусок деревяшки. — Можно?.. — тихо попросил я с таким видом, что Одинокий Бродяга хмыкнул и протянул лежащий на коленях инструмент. Я принял её с величайшей осторожностью, провёл по теплому и слегка шершавому дереву, обхватил сначала неловко. Нет. Не так. На второй раз получилось ловче, три пальца вдруг сами прижали струны у ладов, а в голове вспыхнуло: «Am. Ля-минор». И вдруг стало понятно, от чего у меня на левой руке такие шершавые, покрытые мозолями подушечки пальцев, и зачем нужны вгрызшиеся в них борозды, в которые, оказывается, идеально ложатся прижимаемые струны. А я-то думал, что мне руку когда-то прищемило. Гитара вздрогнула и отозвалась гулким переливом, немного задребезжав под конец. — Ого, да ты, смотрю, наученный, — присвистнул Одинокий Странник. В тот момент я просто впал в транс, захваченный единым порывом души. Буну даже пришлось трясти меня за плечо, чтобы вернуть в пыльный и бурый от крови мир. Бродяга ушел в «Топс» со своей божественной гитарой, чтобы наполнять безжалостность Пустоши музыкой, а я остался лишь с застарелой печалью и пониманием, чего же так не хватало всё это время. А потом… потом я встретил Кловер. Да, она не красавица, но и я не идеал красоты. Фортуна, когда думаю, сколько моей старушке лет, то чувствую благоговейный трепет. Она видела то, чего мне никогда уже не увидеть. Встретились мы неожиданно — у Мика с Ральфом. Столкнулись нос к носу, и оба не знали, что сказать. Просто замерли, как два истукана. Я был поражён в самые глубины своего Курьерского сердца. Из всех счастливых случайностей, что со мной случались, встреча с Кловер, после встречи с Буном, была одной из самых невероятных. Буну тогда, бормоча, что у него «сломался Курьер», пришлось снова хорошенько потыкать в меня, чтобы вытащить из транса. Потому что я пялился, не отрываясь, в одну точку — на Кловер. Конечно же, тогда я не знал имени моей малышки, но до дрожи хотелось ощутить её тепло, провести по плавным, пусть и кое-где сколотым, изгибам. Ральф только удивлённо приподнял брови, когда я принёс её, как невесту под венец, бережно и с благоговением. — Этот хлам? Я бы отдал за так, да только Мик мне потом плешь проест. Пусть будет, хм, крышек десять. Едва не огрызнулся на него за «хлам». Да, оставшиеся струны никуда не годились, пришлось искать новые. Но даже без них она была потрепанной красавицей, у которой на нижней деке красовалось четыре полустертых листка на тонком стебле. «Клевер. Четырёхлистный», — констатировал Аркейд, увидев впервые. И усмехнулся. — «Символизирует удачу». Кловер была гитарой, и ничего против этого имени не имела. По моей просьбе Одинокий Странник нашёл струны, а ремешок я приладил сам и даже попросил Веронику сшить кофр. Так мы с ней и жили — душа в душу. При любой возможности во время остановок в Вегасе я играл без передышки. — «When marimba rhythms start to play Dance with me, make me sway Like a lazy ocean hugs the shore Hold me close, sway me more». Это нечто странное — нечто старое, но не забытое. Туго натянутые струны жгут с непривычки, но пальцы почти не запинаются. Слова возникают из воздуха — шепчет ли Удача? От их знакомости по спине пробегает холодок. Я не помню их. Не помню, как и где их узнал. Я просто их знаю. Вероника валялась на одном из диванчиков в гостевой спальне; перевернувшись на живот и сцапав подушку, с жадной внимательностью глядела на то, как я перебираю струны. И так каждый раз: стоило только взять в руки Кловер, Вероника плевала на все свои дела, перебиралась поближе и — слушала. — «Like a flower bending in the breeze Bend with me, sway with ease When we dance you have a way with me Stay with me, sway with me…» Прошлые жизни — лишь осколки воспоминаний. Восемь чужих жизней, восемь чужих людей с одинаковыми ухмылками, по халатности попавшие мне в голову. Как мираж, плотный и осязаемый ровно до тех пор, пока до него не дотронешься. Кто сказал, что фениксы возрождаются прежними? Но когда старые жизни дотрагиваются до тебя так — словами, звуками, движением пальцев и губ, — не знаешь, радоваться или пугаться, потому что их прикосновение внезапно отдает промозглым холодом, которого почти не знаешь, живя под пустошным солнцем. — «Other dancers may be on the floor Dear, but my eyes will see only you Only you have the magic technique When we sway I go we-» Запнулся невольно от ощущения немигающего, пристального взгляда. Бун. Cпокоен, только очертилась резче складка на лбу. Застыл в проходе, вцепившись рукой в косяк, и могу поклясться — там остались следы. Обычно Бун проводил время с пользой, за верстаком на кухне — чинил что-нибудь, прилаживал, сортировал боеприпасы и провиант. На музыку не реагировал. Удача недоуменно дернула хвостом, Вероника любопытно оглянулась через плечо, а я моргнул, будто спрашивая безмолвно: «Что?». Он будто только очнулся; вздрогнул, отцепился от косяка, поглядел на собственные руки, словно впервые видел. Поднял на нас взгляд и вдруг неожиданно, даже для самого себя, произнес: — Мы с Карлой… танцевали под это. На нашей свадьбе, — произнес ровно, но хрипло и сдавленно, будто долго-долго молчал. Тем самым голосом, равнодушным и чужим. Чего ему стоило это равнодушие — до сих пор не знаю. Так похожий на растерянного ребенка, который остался один посреди толпы беженцев Бычьей экспансии. Чёрт. Чёрт-чёрт-чёрт. Я понял, что сделал совершеннейшую, несусветную глупость, гораздо хуже тех глупостей, что делаю порой. Потому что обычные глупости никому не вредят. Снова с ним это творю. Ломаю — как тогда, в палатке, хотя поклялся больше так не делать. Ненароком, конечно, да только есть ли разница? Дуракдуракдурак. Глупый Лаки. Нужно что-то сказать. Срочно. Сказать или сделать. Но опять правильные слова исчезли, закопались испуганными муравьями в песок, а металась в голове лишь ненужная, смешная мысль: Бун умеет танцевать. Сама свадьба не удивила — люди женились. Любой представитель Медвежьей власти, даже военный офицер, мог провести официальную церемонию и скрепить союз. И праздновали порой так же, как и до войны, если время и место позволяло. Мы живём в кошмаре, так что нет смысла унывать больше нужного. У нас мало поводов веселиться, и мы берем от них все. Но это неважно. Бун. Умеет. Танцевать. Порыв требовал, нет, приказывал что-нибудь сделать — хоть что-то, самое безумное из безумного, невидимая сила почти стаскивала с кресла. Неизвестно чего я хотел, чего хотело Безумие или Удача — но точно хотелось стереть эту перекошенную, больную гримасу с Бунова лица, заставить забыть, гуль знает как. В последнюю секунду, когда я уже собрался отложить Кловер и подскочить к Буну, чтобы сделать… что-то, Вероника, заметив мой лихорадочный взгляд, рванула к нему первая. Удар сердца. Схватила его за руки, зыркнула на меня коротко — и почти насильно закрутила беднягу в танце, пока мои пальцы продолжали с прерванного момента, а сам я ошалело пялился на них, благодарный Веронике настолько, насколько может быть благодарным Курьер: — «I can hear the sounds of violins Long before it begins Make me thrill as only you know how Sway me smooth, sway me now». Веронике невозможно сопротивляться. Она — воплощенная песчаная буря, ядерный взрыв в миниатюре, замотанный в свою хламиду, которая сейчас развивалась в такт движениям; с маленькими с виду, но сильными руками и тараторящим голоском. Бун прекрасно понимал это — не стал вырываться, а покорно поддался ей. Двигался скованно и неуклюже, как давно не смазанный механизм, но двигался. Я смотрел на них во все глаза, не очень понимая, что происходит. Это мало походило на танец, но сравнивать особо не с чем. Вероника тоже не понимала толком, что делает — но разве может буря не быть изящной? …И уже потом, когда мне захочется крепко-крепко Веронику обнять, сказать ей, что она — лучшая, она предупреждающе погрозит пальцем: — Даже и не думай, дурачина — я по блондинкам, не блондинам. А потом, всё-таки отбившись от объятий, скажет тихо: — Себя благодари. До меня бы самой никогда не дошло, а как только взгляд твой увидела — и как током… Ты уж прости, что влезла — но на меня он хотя бы с кулаками не полезет, дама, всё-таки. Она в задумчивости покусает ноготь на большом пальце, как всегда делала в моменты глубоких размышлений, и продолжит неуверенно: — И, знаешь, что бы ты там не задумал… Я вижу, что ты не просто так повсюду таскаешь его с собой, и… просто продолжай, хорошо? Бун это заслужил. У Вероники свое безумие; она не испугалась, даже когда я подбрасывал кубик, решая судьбу Хиддэн-Вэли. Если Удаче скучно — они все умрут. Вероника тогда смотрела совершенно спокойно и понимающе. В глазах — ни гнева, ни страха, ни удивления. И когда на ладони ребром вверх легла тройка, Вероника криво улыбнулась, будто знала, что это значит: — Вот видишь. У Удачи твоей губа не дура — моя семейка один кусок сплошного веселья, это точно. Я никогда не говорил ей про Удачу. Однажды я спросил, что она во мне нашла — любопытно же. Вероника наморщила нос, как если бы услышала сущую глупость, и глянула с прищуром: — Мне перекати-поле нравится. Знаешь, катится себе такое по Пустоши, пока ветер есть, и в ус не дует — чем не счастье? И ты — такое перекати-поле, только взъерошенное, долговязое и поющее. Вот и надеюсь, а вдруг и меня с собой захватишь? Жаль только, что ты уже выбрал, кого с собой взять, — она посмотрела за моё плечо, будто увидела там кого-то ещё, рассмеялась колокольчиком: — Только как бы тебе самому не завязнуть — корешок-то крепкий попался. Я безмятежно улыбнулся в ответ: — А я не от ветра качусь — от песчаной бури. От неё не завязнешь.***
Вы когда-нибудь чувствовали себя ублюдком? Последним-распоследним мудаком? Грязным, будто в пыли извалянным, и не оттереться, даже если ногтями кожу содрать. Чтоб вот до красных мушек в глазах и кислой волны отвращения, кишок до самого горла. Я вот чувствовал. За последнюю жизнь — аж два раза. Ощутил себя в полной мере «мудозвоном», как любит говорить Вероника. Так себе ощущение. Сперва — Хаус. Можно ли это назвать убийством? Казнь, может? Но ведь я не палач — а чем ты лучше палача, малыш Лаки? Тогда я завалился Люкс, кулем рухнул на кровать и приготовился лежать, распластавшись, как морская звезда, которую видел когда-то на истертом курортном плакате. Весь такой красный, в пупырках и совершенно, абсолютно ко всему безразличный. С закрытыми глазами — вечность. Пока меня не смоет обратно в море или не подберет любопытный ребёнок. Уж лучше пупырки, чем дрожащие руки и гадость на душе, вся эта непонятная мутная круговерть. От этого становилось ещё хуже, потому что особых моральных мук я не испытывал очень давно. Я убийца. Пусть не убиваю детей и калек, но я — убийца. И руки у меня по локоть в крови, а кровь, даже метафорическая, отвратительно ощущается на коже. Я никого не насилую и не мучаю, но делает ли это меня хорошим человеком? Навряд ли. — Тут сирены выли. Что за чертовщина? Я выдавил слабую улыбку, так и не открывая глаз. Тяжелый взгляд Буна падал на кожу, смешиваясь с мурашками от отвращения к себе. — Да так, мелочи. Как думаешь, где можно официально заверить документы на владение казино?.. Несколько мгновений стоящий в дверях Бун настороженно разглядывал меня, как какое-то опасное животное. Морская звезда я, зве-зда! — Приказ Мур? — спросил наконец вполголоса. — Ага. Секреты-секретики… Только на Пустоши ничего не утаишь. — Ты его… — Ага. Он там как мутафрукт. Весь сморщенный, в колбе. Жуть! Вечная жизнь, тоже мне. Как ты розу не назови… Можно было просто отрубить его от всего внешнего управления, чтоб как натуральный овощ полежал, но я же не монстр. Наверное. Не знаю. Просто пулю в лоб пустил — ну или что у него там от головы осталось, образина та ещё… — в тот момент я не особо понимал, что нёс. — Секьюритроны? — Так я стелс-бой взял, они меня даже не заметили. А потом просто систему безопасности перезагрузил. Бедные железяки даже не в курсе, что произошло… Слушай, подсоби, там на тумбочке пачка сигарет с зажигалкой должна лежать, наверно Рауль оставил, я не стал убирать. — Ты серьёзно? Я не курил — не в этой жизни. Да и имея одно почти не рабочее лёгкое, как у меня… Буново негодование можно понять. Как он при своей-то жизни-жестянке сам не начал курить, как паровоз, и не ушёл в запой — удивительно. Сила воли, наверное. — Да. — Обойдешься. Он взял пачку — и пошёл на выход. Да твою налево! — Бун, пожалуйста. Наверно, что-то такое было у меня во взгляде. Заставило Буна остановиться в дверях. Нахмуриться. Вытащить пару сигарет из пачки и кинуть их на кровать вместе с зажигалкой. — Остальное я смою нахер, так что постарайся выкурить истерику за эти. — Спасибо — отсалютовал я ему подобранной сигаретой. Он хмыкнул: — Если тебя опять накроет, то к Усанаги снова тащить не буду, подыхать будешь в одиночестве, понял? Бун само очарование, когда волнуется за меня. — Принято, сэр. Как только дверь захлопнулась, я ткнул на кнопку радио в Пип-бое. Играл Тони Гитар, а я сделал первую затяжку и закашлялся, с непривычки подавившись дымом. Кловер лежала, прислоненная к письменному столу, и осуждающе глядела на меня. Извини, красавица, ты мне сейчас не поможешь. Да и не хочется тебя пачкать своими руками, пока хорошенько их не вымою. Уж больно от них воняет кровью.***
Второй раз? Лучше — потому что я не курил и не гробил лёгкие, а хуже — потому что паршиво мне было гораздо сильнее. Хенлон. Рейнджер, старый вояка и просто неплохой человек. Бешеный койот, который пытался кусать за пятки Медведя. Койот с удивительно проницательным взглядом на происходящее с НКР здесь, в Мохаве. Я не мог не сдать его, укрывательство могло стоить нам — мне? — им? — Удаче? — победы. А он говорил-говорил-говорил по старой шепелявой связи в санатории, и рейнджеры замирали на своих местах, внимательно вслушиваясь. Испуганные и настороженные, как ставшие на задние лапки гекконы. После того, как замок на двери щёлкнул, я почти ждал выстрела. И это оказалось ни-чер-та не весело. Я — хренов безумный ублюдок. Безумцы не печалятся, но тогда почему мне так плохо? Кубик в руке обжёг — тот самый кубик, которым я приговорил старика к самоубийству, потому что тот выбрал Медведя, а Хенлон Медведю мешал. Захотелось кубик куда-нибудь кинуть. Всё было правильно, но почему мне так паршиво? Я уходил из лагеря Гольф с тяжелым сердцем, сбитый с толку от того, что не мог выкинуть из головы, как сотни раз до этого. Хорошо хоть, что это последняя жизнь, и я не увижу, как расползается от собственной непомерной жадности НКР, иначе бы свалил из Мохаве на следующий день. — Он сделал свой выбор, — заметил Бун, увидев моё состояние. Он мрачен, но с момента истины в Биттер-Спрингс выглядит если не получившим индульгенцию, то отпустившим пару старых призраков. Хоть высыпаться стал. Сказалось на его настроении. — Не-а. Это я ему выбора не оставил. А если бы у меня не вышло Ханов уболтать? Братство? Всех бы закопал в сухую землю Пустоши, а — «Удача» — Мур бы только порадовалась! Бун упрямо качнул головой. — Ты сделал свой выбор, а он — свой. За меня-то всё кубик решил, моей вины тут не было. Не было же? Бун утешающе положил ладонь на плечо, молча сжал. Без лишних слов. — Просто… не думай. Просто не думай — говорил Бун себе тогда. Потому что легче — не думать. Потому что это — война, а я даже не солдат, чтобы выдумывать солдатские отговорки. Воля Удачи не приносила сейчас радости. Но кто я такой, чтобы перечить ей? И что же — у меня моральный компас появился? Я подкидываю кубик не всегда, и множество вещей делаю по собственному разумению, но… неужели Удача пыталась смягчить пилюлю и старалась выбирать то, что для моей морали удобней? И когда ей всё-таки хочется другого, то меня так корёжит? Так, что ли? «В мире нет ничего ни хорошего, ни плохого — мы сами придумали всё это». Легион не зло в плоти, а НКР не святые, да и я кусок сумасшедшего мяса. На войне нет святых, на войне ублюдки — все. Прощать убийцу… значит убивать. — У нас чипсы остались? — Одна пачка должна быть, — в чипсах, в отличие от сигарет, Бун ничего плохого не видел. — Тащи сюда, может хоть заем эту хреновость на душе. У Буна явно сомнения насчёт такого способа лечения, но возражать он не стал, а покладисто полез в рюкзак.***
«I'll show you mine if you show me yours first
Let's compare scars, I'll tell you whose is worse
Let's unwrite these pages and replace them with our own words»
А однажды я всё-таки посмотрел ему в глаза. Стежок, стежок, ещё стежок… Бун тихо хрипел. — A little bit further I will find my rest… — пение помогало не слышать чужое рваное дыхание. В пещере темно; темно и сыро. Слабо светились россыпи поганок, звёздами мерцала радиоактивная плесень, но мне плевать — мы заползли сюда побитыми дворнягами, пока солнце снаружи нещадно палило на пропитанный кровью песок. Рекс застыл у входа в пещеру — стоял на стрёме. Но до этого обнюхал каждый угол, чтобы убедиться, что тут безопасно. Хороший пёс. А то мы немного заняты. Пол под коленями, холодный и чуть шершавый от задутого ветром песка; так удобней, потому что Бун сидел на плоском камне, не в силах стоять, и его шатало. Стежок, ещё стежок… В тускловатом свете Пип-боя и поганок чужой бок казался мертвецки бледным, мясо — мутафруктовым вареньем, нитка — гадюкой, а мои пальцы, сжимающие края рваной раны — грязными и закорузлыми; хотя я всего лишь пару — десять, двадцать? — минут назад сполоснул их абсентом, от его запаха до сих подташнивало и щипало ладони. Пальцы почти не тряслись, когда я раз разом протыкал иглой кожу, тёплую, Бунову кожу — от неё несло жаром, потом и его запахом, даже бьющая в нос вонь крови и спирта не могла этот запах перебить. Хотелось жадно втягивать знакомую горечь носом, но вместо этого приходилось считать вдохи и выдохи — чтобы не сбиться. Не люблю врачей, но от Аркейда, прямо здесь и прямо сейчас, не отказался бы. Курьер — не лекарь, пусть и привык заботиться о себе сам; я делал то, что должен — что уже делал для меня, не задумываясь, Бун. Но руки всё равно почему-то подрагивали. Я не смотрел вверх — боялся. Потому что одно из стёкол очков треснуло, и Бун их выкинул. Я боялся поднять голову и случайно взглянуть ему в глаза, как боялся всегда. Даже после Биттер-Спрингс. Фортуне не по нраву такая трусоватость, но разве я не заслужил хотя бы одну поблажку? — Повезло тебе — не пройди удар вскользь, точно бы кишки вывалились, — глупая констатация факта, от которой Госпожа на плече недовольно фыркнула: не оценила каламбура. Ещё бы не повезло — иначе какой из меня адепт Удачи? Я не смотрел наверх, но почувствовал, как Бун скривился. Моя Госпожа далеко не всесильна, и мы с ней об этом прекрасном знаем. У нас, черт побери, не осталось мед-икса. И это я безумец? От стимпаков немного толку, если что-нибудь сломаешь или нарвешься на нож. Стим обеззаразит, остановит кровотечение, совсем немного обезболит — не больше, не меньше. Но когда у тебя внутренности наружу просятся, толк есть только от мега-стимов, но... Ими браминов валить. Лучше сразу сдохнуть, чем ждать такого отходняка. Поэтому у Буна в зубах изгрызенная уже ветка, а на шее — вздутые вены. Поэтому он хватает носом воздух так, будто отказывают лёгкие, и едва слышно стонет. Поэтому он до побелевших костяшек цеплялся в рукоятку трофейного ножа, выпачканного в своей же крови. Огромного, остро наточенного, пусть и сделанного топорно: с таким и на яо-гая ходить не страшно, не то что с человеком драться. Будто цепляться за штуку, что чуть тебя не убила — единственное, что помогает не грохнуться в обморок. Их было четверо — четверо убийц в красных юбках. Засада была, в общем-то, неплохая; но им стоило просто расстрелять нас, а не лезть в рукопашную, даже если их больше — Рекс успел учуять опасность раньше. Почему они этого не сделали? Фортуна, я не знаю. Может, они тупые, может, Госпожа постаралась, может, Цезарь приказал выпотрошить нас и принести головы, чтобы насадить на колья. После ночи у Биттер-Спрингс и всего, что я натворил, он в своём праве. Бун откровенно плох в ближнем бою — никогда не скрывал, — и нам помогала лишь Удача и моя любовь к танцам. Кровь пахла нагретой сталью, вперемешку с песком липла к лицу, а я смеялся. Их было четверо — четверо убийц, натасканных на охоту, незаметных и бесшумных, как тени. В чём-чём, а в этом Быку равных нет: НКР не готовят из вчерашних дикарей ассасинов и шпионов. Их было четверо, а нас двое с собакой. Но мы стояли спина к спине и смотрели в глаза Смерти без страха, пусть и по разным причинам: я — потому сегодня она пришла не за мной, Бун — просто разучился её бояться. Сложно боятся того, чего так долго желал. Над нами порхала Фортуна, и сегодня ей на потеху развернулось кровавое побоище. Morituri te salutant, Цезарь, которого здесь нет. Одно только плохо — победителям в приз достается лишь жизнь, а уж раны приходится зализывать самим. Стежок, ещё стежок… Адреналин схлынул, унесся тёплым поток куража и радости, и почему-то внезапно подумалось, что порою Удача немного перегибает палку. Я не боялся за себя, нет. Близкая смерть — не то, что может напугать Курьера. Я люблю опасность, пьянящую кровь пузырями, острую и пряную. Ослепительная белизна для черноты скуки. Но пальцы всё равно подрагивали, а по спине лился градом пот. Понял — это уже из-за Буна. В этот раз я по-настоящему боялся за него, сильнее, чем в Биттер-Спрингс, и это чертовски мешало. На душе было странно — и плохо, и одновременно хорошо. Оставив на конце узел и неловко откусив нитку, я полюбовался чернеющими на коже стежками вперемешку с подсохшим бурым; безумие требовало дотронуться, и я осторожно, невесомо протянул ладонь, проверяя надежность швов, ощущая кончиками пальцев жар чужого тела. Бун выплюнул деревяшку и хрипло, с чувством, выругался сквозь зубы. — «Бранные слова — сквозняк, который вреден», — не удержался от шпильки. — Живы. Мы теперь квиты, а? Я поднялся с колен — ноги слегка подрагивали. С удивлением пришло осознание, что меня вообще всего трясёт. — Ты… о чём? — Не помнишь? Сорок второе Убежище, куча гулей и радиация, ты мне тогда ещё вывихнутую руку вправил. Воды оставалось мало, но горло першило так, будто туда забился песок — а может, я действительно успел в драке хватануть его ртом. Честно выхлебал половину и остаток протянул Буну. Тот присосался к фляге так, будто не пил неделю; по грязному подбородку с недельной щетиной потекла тоненькая струйка, и мне захотелось её стереть. Бун вытер губы тыльной стороной руки и хмыкнул — если вспоминать, сколько раз мы друг друга выручали, то можно с катушек съехать. Дёрнулся в попытке встать, но лишь поморщился и рухнул обратно на камень, клацнув зубами. — Куда? — зашипел я, вытянув из рюкзака бинты. — Сиди, ещё не всё. Рекс сторожит. Старые тряпки вряд ли назовешь бинтами, но они хотя бы чистые, и этого достаточно. Снова перед ним на колени, ползать по песку вокруг, осторожно обматывая торс. Бун тяжело и рвано дышал, и от каждого вдоха мои ладони чесались всё сильнее. У него на внешней стороне левого предплечья белел уродливый шрам. Не знаю, откуда — Бун не говорил, сколько не проси. Только зубы скалил, мол, не твоё собачье дело. Вздутые мышцы выделили шрам ещё сильнее. Неровный, кривой и белый, этот шрам. Отливающий неестественной зеленцой из-за освещения. Такой отчетливый, что из головы не шёл. Притягивал взгляд, заставлял на себя смотреть, и любопытство достигало пика, щекоча изнутри грудь и застревая косточкой в горле. Когда закончил бинтовать, закрепив повязку на его правом плече, то плюхнулся без сил задницей прямо на пол. Выдох получился шумный, будто всё это время я задерживал дыхание. Усмехнулся, разглядывая потолок пещеры. Почесал грязную, чешущуюся ладонь, и вздрогнул от бегущего по спине холодка. Рефлексы у Буна были что надо, я это понял уже давно. Он был натянутой пружиной, приготовившейся к броску гремучкой. Спокойный с виду, но всегда готовый ударить. Но когда я резко подался вперед и схватил его за левую руку — он даже не дёрнулся. Будто доверяет мне. Или просто от боли не соображает толком. Хотелось верить, что первое. Будет причина показать Неудаче средний палец. Я осторожно, почти невесомо прикоснулся губами к неровности шрама, к горячей и липкой от пота коже. Бун весь дрожал, как и я, мелко и лихорадочно. Два дурака — мокрых и грязных от крови. Один с дыркой в боку, другой — с дыркой в голове. Почти тут же отпрянул, боясь его реакции — и невольно взглянул наверх, забывшись и надеясь встретить лишь темноту стёкол, но встретился со взглядом Буна. Голубые. У него были, мать твою, голубые глаза. Даже в полутьме пещеры отчетливо различимые. Голубые — и живые. Голубые, пусть и усталые, с алой сеткой полопавшихся сосудов — нет, серьёзно, как он умудрился не заорать от боли? Донельзя удивленные, но, чтоб не быть мне Курьером — живые. Полные горечи, успевшей остыть ярости, но — живые. Мы так и застыли в нелепой позе: шатающийся, согнувшийся Бун сидел на камне, а я на полу рядом — уткнувшись виском ему в куда-то в сгиб локтя и глядящий снизу-вверх. Малодушно подумалось, что у Буна наверняка сил не хватит, чтобы мне врезать. Я попытался не ухмыляться, как идиот, от чувства безнаказанности. Бун ошалело уставился на меня — теперь я читал его, пусть только с самой поверхности, и балдел от ощущения чужих эмоций. Хрена с два он был бесчувственным истуканом! Да, его лицо по привычке не выражало ничего, кроме скрываемой боли: напряженная челюсть и стиснутые зубы, бьющаяся жилка на виске. Но не глаза. Теперь дошло, чего же я так до усрачки боялся. Вот этого — разомлеть от эмоций в чужих глазах, окунуться в них с головой, как в нагретую солнцем речку. Я Буна обезличивал, делая его просто очередной зарубкой в списке дел последней жизни, чтобы не... Чтобы. Чтобы что? … И я не-хотел-не-хотел-не-хотел думать, что когда-то его глаза могли быть другими — мертвыми. Потухшими. Только интересно было — когда? Наверняка после Биттер-Спрингс. Но этот не тот вопрос, на которым можно получить ответ словами. Я просто вдруг понял, что всё-таки успел. Исполнил нигде не записанное, но такое важное обещание. Может, работа моя не совсем окончена, но... От Буна я ожидал чего угодно. Вообще всего. Но не того, что он дёрнет уголком разбитой губы в намеке на улыбку. Что по наждачке ожогов на моём лице пройдутся почти нежно чужие пальцы, чтобы зарыться в волосы. Что приподнимут слипшиеся от пота и пыли вихры, и большой палец осторожно огладит следы, которые оставил Бенни своей «Марией». Финальный аккорд восьмой жизни. У каждого свои отметки времени, да, Бун? Какие-то видимые, а какие-то нет. У нас этих отметок столько, что впору с кем-то делиться. Вот мы и делились друг с другом, потому что рядом никого больше не было. И всё-таки несправедливо это — я прошёл восемь с лишним жизней, чтобы собрать такую внушительную коллекцию. Бун не прожил даже одной, но шрамами своими вполне мог со мной потягаться. Я-то успел смириться. Научился улыбаться в ответ на боль, чтобы та зашипела на такую наглость и поскорее убиралась восвояси. Я застыл — на пару с Удачей, — и тупо пялился наверх. На Буна — бледного, с бисером пота на лбу и висках, с жестким ежиком отросших волос и неровной щетиной. Странно ухмыляющегося, с непонятным выражением в своих невозможных голубых глазах, чтоб его. Удача отмерла, хихикнула где-то в стороне. А до меня на пару с веселящим ужасом дошло: не будь это последняя жизнь, то я бы прямо сейчас, в этот момент, секунду, удар сердца, с таким Буном и его живым взглядом, и его пальцами, что гладили сейчас мой висок и перебирали волосы Я бы Абсолютно точно Влюбился. Бы? — Блядь. Бун удивленно моргнул — его Лаки почти никогда не матерился. Ругался, да, но не матерился. А мне захотелось истерически заржать от всей иронии, проклиная своё безумие, Удачу и ещё не наступившую ночь. Проклиная Буна — что заставил так за себя волноваться. Что его всегда прорывало, когда мы были избитые, полумертвые или злые. Проклиная спутанные воспоминания о той ночи, когда мы сначала подрались, а потом отдрочили друг другу, и предпочли благополучно забыть. Потому я тогда, прямо как сейчас, был таким безумно, охерительно счастливым. Но — слишком. Слишком живым. Слишком не инструментом Удачи. Слишком не готовым отдавать ей свою последнюю жизнь. Почему я не встретил его раньше, Госпожа? Я же так хорош. Я же такая послушная собачка. Была Тряпочка, был и Билли-рейдер-сэр-Уильям, но они были, и они — не Бун. Удача молчала. — Лаки, — хриплый голос Буна вытащил за шкирку из истерики. — Ты в порядке? «Ты ничем втихую не закинулся?» — спрашивал его взгляд. О нет. Не в порядке. Я гребаный еретик. Удача сегодня спасла наши шкуры, а я её ненавижу. Но я только ткнулся в руку, которую Бун хотел убрать. Выпрашивая ласку, как распоследняя псина, хуже скулящего рядом Рекса. Девятая жизнь грозилась оказаться до смешного короткой, и я впервые об этом пожалел.