ID работы: 9647045

Все тлен

Джен
PG-13
Заморожен
48
Yannisa соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
99 страниц, 16 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
48 Нравится 43 Отзывы 10 В сборник Скачать

Глава 3: Украденный медвежонок

Настройки текста
Примечания:
— Поздравляю, Арчибальт Браун, — Устало протянул мужчина, пытаясь привести свои темные непослушные волосы в порядок, стоя у зеркала, — ты просрал очередной день своей убогой жизни. А я ведь знал, что у нас с тобой все так и будет, парень. За тридцать семь лет ты не написал ничего путного, куда там справиться за месяц? Ты ведь не Достоевский, мать твою… За целый вечер ни строчки! Арчи резко швырнул скомканный лист бумаги в стену, тот мигом отскочил прочь, присоединяясь к своим собратьям, что неподвижно лежали около коврика, где храпел старый слюнявый мопс — Гюго. Пес лениво открыл один глаз и, убедившись, что хозяин не станет дальше громить квартиру, зевнул, почесался и перевернулся на другой бок. Арчи даже ногой топнул от негодования, где уж тут искать участия и доброты у людей, когда даже эта блохастая скотина не оправдывает звания «самого верного друга человека». А ведь хорошо было бы, если б у главного героя была собака? Гордая, статная, любящая, с большими влажными понимающими глазами, что подходила бы к главному герою и клала бы голову ему на колени. «Все хорошо, Ринер. Был трудный день…» — тяжело вздыхая, ответит главный герой тугим басом. Ринер! Какое чудное имя! Так звали дворняжку Арчи, что жил с ними на ферме в далеком детстве. Интересно, немецкие аристократы не брезгуют столь простыми душевными именами? Или же их собаки носят те же клички, что и Папы Римские? Нет, решено. Собаку главного героя будут звать — Ринер. Арчи медленно опустился на стул перед заправленной свежими, еще пахнущими чернилами печатной машинкой. Едва озарившая разум идея потухла так же быстро, как и появилась. Арчи машинально провел по мятому листку для черновиков пару линий черной гелиевой ручкой. Полученный символ чем-то напоминал…орган мужского достоинства. Арчи, чертыхаясь, швырнул бумажный комок в голову храпящему Гюго. Густав Шваген-Вагенс. За долгую ночь любви с его костлявой истеричной дочкой Арчи узнал об этом странном жестоком и действительно обаятельном человеке достаточно для написания романа. А почему нет? Показать жизнь семейного тирана, психопата, вооруженного линейкой, с помутившимся рассудком после Вьетнамской войны. Вполне неплохо, четырнадцатилетним девчонкам понравится. Предъявить что-то молодому писателю Густав уже не сможет, а его дети? Им до имени отца, кажется, нет никакого дела. Что ж, а ведь Арчи даже пошлет Себастиану и Лидии законченную работу в подарочном издании! Каким же ужасом и стыдом исказиться лицо строгой блондинки. Кстати, о Вьетнаме! Вот представьте, сидит молодой Густав Шваген-Вагенс в одиночной камере в Ханой-Хилтон, например, и вспоминает свою грешную, серую, несчастливую жизнь. И непросто вспоминает, а кается! Своему брату! Нет, не брату! Что за ерунда…? Откуда в одиночке возьмется…дух! Дух брата, звучит неплохо! Густав медленно сходит с ума и разговаривает с приведением! Арчибальт Браун улыбнулся, вкушая лавры будущего гения. Хруст пальцев, храп Гюго, кипящий чайник и пальцы застучали по клавишам печатной машинки. Только надо вот начать как-нибудь оригинально, чтобы сразу всех удивить! Кажется, у Арчи уже появилась идея… "Ты здесь. Как хорошо. Знаешь, я тебя всю ночь звал, кричал так, что сорвал голос, кулаки вот в кровь разбил… А ты, наверное, спрятался где-то так ловко, удачно, ты следил за мной все это время. Следил и смеялся надо мной! Ты вот сидел всю эту ночь и думал: «Дай-ка я его еще минуточку помучаю! Пусть покричит, поплачет, помолится, проклянет всех и каждого, снова помолится, укусит кулак до крови, и головой об стену ту-ту-ту, ту-ту-ту, ту-ту-ту! А я помолчу минуточку, а я посмотрю минуточку, я посмеюсь минуточку! Полюбуюсь, и тогда уж точно выйду, улыбнусь ему, пожалею, скажу что-нибудь гордое, яркое, смелое! Процитирую Ницше или бездомного бродягу, что каждый день ошивался у помойки около нашего дома!» Так или нет, Себастиан?! Так или нет, старший братец?!.. Не молчи… Мне только двадцать два. Мне только двадцать два года, Бастиан. Я не готов смириться с тем, что говорю со стеной. Ты злишься на меня? За что, мой милый брат? Поверь, у меня никого в этом мире дороже тебя нет, и не было. Прости, если не говорил этого раньше. Уж так мы устроены. Мы забрасываем словами о любви и нежности каждую вторую приглянувшуюся нам девчонку. Мы оправдываем некой «любовью» желание залезть ей под юбку, расстегнуть бюстгальтер. И мы, конечно же, врем ей и себе. Слов же, чтобы описать привязанность к своей семье, мы никогда не находим. Я люблю тебя, брат. О нет! Поверить не могу, что ты об этом не знал! Ха-ха-ха! Да ты с детства этим частенько пользовался, грязный недоношенный ублюдок! Ты хорошо осознавал, что я смотрю тебе в рот! Ты хорошо знал, что я все для тебя сделаю! Ты приносил мне свои тетради по математике и с глазами олененка просил решить ту или иную задачу, ты ел варенье моей ложкой и частенько забывал ее в банке, ты даже прятал свои сигареты под моей подушкой от маменьки. А я не мог злиться на тебя долго. Есть люди, на которых просто невозможно злиться. Тебе хватало твоей фирменной улыбочки, Бастиан, одного твоего взгляда, чтобы заставить меня смеяться. Смеяться и все простить. И я прощал, братец! Клянусь, я не врал священнику на исповеди, что не держу зла в сердце не на одно живое существо. Я восхищался тобой! Твоим добрым сердцем, музыкальным даром, ошеломляющей харизмой. Я даже вел маленький блокнотик, куда записывал все твои проказы, шуточки и едкие замечания. Я пару раз читал тебе его, помнишь? Ты удивился, что действительно мог так сказать. Я это тоже записал, ведь ты такой скромный. Спасибо, что ты здесь! Спасибо, что не бросаешь меня одного! Мне страшно, Бастиан… Мне снова страшно! Я здесь, в «Ханой Хилтон» уже неделю! Уже неделю я нахожусь в «тихой» одиночной камере! Семь дней? Только семь дней?! Так может подумать лишь человек, что никогда не сможет себя представить в одиночке, да и вообще во вьетнамском плену. Здесь нет пыток физических. Только вот есть две вещи, которые я ненавижу всем сердцем: тишина и одиночество. Что значит одиночество? Хорошо оставаться наедине с собой, будучи в ладах с головой. Что касается меня, то ты сам понимаешь — мне здесь долго не протянуть. Они хотят, чтобы я признал себя международным преступником, чтобы выдал все, что мне известно. Увы, у меня не так уж и много важных сведений, но здесь, Бастиан, дело принципа! Я помню, ты часто восхищался тем, как я могу часами сидеть в стороне, погруженный в свой собственный мир. Как мне удается хранить чужие секреты. Знаешь, мне страшно! Я боюсь, что говорю во сне и выдаю тем самым, всех парней, что сейчас мерят шагами джунгли. Я боюсь, что окончательно сойду с ума и подпишу все нужные Вьетнаму документы, скажу специально заученный бред на камеру. Поэтому я молчу, и этот голос сейчас звучит в моей голове. Ты ведь знаешь, мне не привыкать. С какого возраста ты начал осознавать себя? Странно, мы никогда не говорили с тобой на эту тему. С какого воспоминания ты в силах начать рассказ о себе? Ведь маленькие дети однажды буквально просыпаются от долгого сна. С любопытством смотрят по сторонам и вдруг понимают, что люди вокруг — их семья, стены — их дом. Когда, Себастиан, когда это случилось с тобой? Я хорошо помню час своего первого пробуждения. Урывками соединяя непонятные образы, силуэты и фразы — я с трудом, но все же могу восстановить в памяти маленький домик на окраине Берлина. Холод, темноту, запах сырости — весь тот мир, о котором я долгие годы мечтал позабыть навсегда. Весь тот мир, о котором я вам не сказал ни слова. Музыка, вот то, что меня пробудило! Скрипка, «Лунная соната» Бетховена! Помню последнюю струну, смычок в руке высокого худого солдата в мятой фашисткой форме, его светлые, отчего-то влажные глаза. Негромкую мягкую фразу на немецком: «Это музыка. Тебе нравится?» Лицо матери… бледное, улыбающееся, очень похожее на мое. Это было счастливое воспоминание, первое и последнее. Я не помню своего первого имени, имени данного мне при рождении. Оно у меня точно было, в этом я полностью уверен. У человека должно быть имя. Я не помню имени матери, я и внешне-то ее, с трудом припоминаю. Перед глазами всего лишь одна картинка: мрак, гробовая тишина, жалкие лучи солнца с трудом пробиваются сквозь плотные ставни в комнату, очень высокая худая женщина с длинными костлявыми руками бережно расчесывает волнистые светлые волосы. Я окликаю ее по-немецки, она вздрагивает, выпрямляется, откладывает гребень в сторону. Слишком темно — я не вижу ее лица. Слишком темно — во мраке светятся два голубых злых глаза. Она рычит? Я не шучу! Быть может, это плод моего воображения или старый ночной кошмар. Она рычит! И мне, возможно, впервые страшно, впервые хочется спрятаться, убежать, защититься. Через мгновение она уже налетает на меня, вытянув длинные худые руки перед собой. Черт возьми, от этой картины у меня до сих пор бегут мурашки по коже. Сопоставляя многие факты, я теперь с уверенностью могу заявить — моя биологическая мать была дешевой фашистской проституткой. Не самая удачная наследственность, верно? Что до моего отца, то, едва ли она сама могла ответить на вопрос, кто он. Мужчин ведь в дом входило так много, что я имею право предъявить права на наследство каждому из них. Естественно, я был далеко не первым и не последним ребенком, зачатым каким-нибудь пьяным солдатом Рейха в этом доме. И что еще более странно, почему именно мне она решила сохранить жизнь? Быть может, мать узнала о своей беременности слишком поздно? Когда уже ни один городской врач и даже полоумная бабка-знахарка не соглашались сделать аборт? Делать же эту грязную работу своими руками, а уж тем более умертвить новорожденного младенца ей не хватило смелости? А вдруг любовь? Смешно! А все же? Ходил, быть может, к ней один смазливенький солдатик или даже офицерик, сыпал деньгами, комплиментами, строками умных книг? Растопил ее наивное сердце! Ходил, ходил и перестал! Наскучила! А тут ребенок. Какое ни есть, а все же напоминание о недолгой любви. А вдруг шантаж? Захаживали к матери и состоятельные люди! Вдруг захотелось ей изменить свой социальный статус и переквалифицироваться из обычной шлюхи в содержантки? Родить побочного наследника какому-нибудь человеку с громкой фамилией, и обеспечить себе безбедное существование на всю оставшуюся жизнь. «Не хочешь соплей, пеленок? Выкладывай деньги! Жаль денег — передам жене, не обижайся, любимый.» Хороший план, не спорю. Я бы и сам им воспользовался, родись я девушкой. Да только мать где-то ошиблась: не было у нас ни денег, ни папки, ни громкой фамилии. И да, мне мерзко рассуждать на эту тему, а все же — это хороший способ победить тишину. Большую часть дня я по своему обыкновению проводил дома, в темной холодной комнате на последнем этаже пятиэтажного дома. Конечно же, для любого другого ребенка это была бы настоящая пытка, но учитывая мой диагноз, братец, пребывание в одиночестве в столь юном возрасте мне не досаждало. Не досаждала и темнота, я легко с ней свыкся — блуждал по маленькой комнате ловко, как кошка. Я день ото дня снимал маленькую картонную коробку из-под обуви, где хранилось незавидное материно приданное — восемь алюминиевых ложек, три вилки, клубок шерстяных ниток, новая зубная щетка и пустой тюбик от клея. Одним словом — хлам. Ты вот, мой милый брат, возразишь, ведь эти вещи могли быть полезны в доме. Вот именно, Себастиан, могли бы — но они лежали без дела, а тем более были добыты моей матерью не самым благородным способом — что-то она стащила из ресторана, куда ее иногда приглашали клиенты, что-то подобрала на улице или вытащила из кармана случайного прохожего. Я знал, зачем она хранила этот мусор, да и сейчас не знаю. Постепенно масштабы ее трофеев стали приобретать некоторые размеры — мусор с улицы заполнял шкафы и другие полки, многие вещи она прятала под кроватью. Возможно, теперь ты понимаешь, почему не вовремя замененная лампочка в люстре, а уж тем более забытый конфетный фантик на столе — могли стать причиной моих вспышек гнева. Прошу, прости меня за это, сейчас я понимаю, какая это мелочь. Мне, милый брат, нравилось перепрятывать материн мусор, располагать в понятном лишь мне порядке. Мать была рассеянна, она не догадывалась о моих проказах. Впрочем, мы редко виделись. От голода я никогда в этой темной комнате не страдал — мать стабильно оставляла мне свежий хлеб, купленный в лавке неподалеку. К тому же, гордости во мне еще не было, а вот хороший аппетит давал о себе знать. Меня, как бездомную кошку, подкармливал целый дом. Предполагаю, почему меня не передали в берлинский детский дом. Зима сорок пятого года — не до того было. Случалось и так, что в эту комнату заваливалась целая орава пьяных фашистов. Меня быстро выпроваживали на лестничную площадку — на самом деле могли и оставить в комнате — я не выходил на улицу. Я послушно ждал у двери, не прислушиваясь к доносившимся из квартиры звукам. Меня это не заботило. Странно, что я никого из них не боялся, а теперь мне страшно. Помню, что мне давали сахар и даже конфеты. Один солдатик любил дать и тут же выхватить обратно, закатываясь истеричным бабьем смехом. Быть может, это и было смешно? Мое присутствие в комнате никого особо не заботило и не смущало, тем более, как я забыл упомянуть — я до семи лет не разговаривал. Вообще. Вернее я умел говорить и спокойно вел сам с собой непринужденную беседу, перекладывая восемь ложек и три вилки местами. Но потребности заговорить с матерью или с кем-то из ее гостей — не было. К тому же, я отчетливо помню день, когда один из офицеров спросил, не посещал ли маму некий сэр Гельмут? А этот тип, как раз вчера покинул нашу квартиру, в чем я спокойно признался офицеру. — Грязная лживая шлюха! — Брызжа слюной, завопил тот, налетая на мать с кулаками. Помню, она меня страшно избила в тот день и не говорила со мной две недели. Две недели абсолютной тишины, Бастиан. Я думал, что сойду с ума. А впрочем, я осознал, что в молчании заключена огромная сила и даже власть над людьми. Никто не знает, что творится в твоей голове, пока ты не открыл рта. Никто не знает, чего от тебя можно ожидать. Молчание стало моим главным хобби. Я спорил с собой, о том, чтобы не говорить день, неделю, месяц. А после — это вошло в привычку. Когда мать говорила со мной ласково, что случалось довольно редко — я молчал. Когда она меня била кожаным сапогом по голове — я молчал. Когда я увидел огромную лужу крови посреди комнаты — я тоже не проронил ни слова. Вернее… Это было уже весной, крах фашистской системы все приближался, быть может, поэтому, у солдат Рейха срывало крышу? Это был тот же высокий парень, что неплохо играл на скрипке. Только в руках он держал уже не смычок, а окровавленный нож. Не думаю, что он убивал кого-то прежде — в оркестровой яме прошла для него Вторая Мировая война. Не представляю, за что он прикончил мать, да и нужен ли был повод в это время? Помню только его испуганный взгляд, дрожащие руки, громкие причитания. Заметив меня, он тут же кинулся в атаку. Я с места не сдвинулся и это его смутило. Помню, как холодное лезвие ножа коснулось моей шеи, он чуть приподнял мою голову за вихрь волос — так режут коз, Бастиан, я сам видел. Я смотрел на него спокойно без страха, его — напротив — трясло в лихорадке. — Убирайся, грязный безродный щенок, убирайся! — Он вытолкнул меня прочь из квартиры, я кубарем скатился с лестницы. Я смутно помню голодные сырые, полные неизвестности, дни на улице. Горячий суп и хлеб, которым делились со мной, и другими оставшимися без родителей детьми, люди с красными флагами и звездами на форме. Помню, как нас считали, стригли, отмывали, переодевали — готовили к далекой эвакуации — кого-то отправляли во Францию, кого в СССР, мне выпала карта отправится в далекую неизвестную Америку. Помню темный трюм корабля, доверху забитый немецкими сиротами, качку, рвоту и жажду. Мокрые штаны… Плач доносился то с одного, то с другого края трюма, постепенно мы подхватывали эту заунывную песнь, как стая волчат и не закрывали рты до тех пор, пока нас не настигал матросский ремень. Рядом со мною сидели брат с сестрой: двенадцатилетняя девочка и пятилетний мальчик. Его звали Густав Шваген-Вагенс. Имени девочки я не знаю. Он часто теребил потасканного плюшевого мишку и спрашивал о своей маме. Сестра ругалась на него и плакала. Игрушечный мишка в руках маленького Густава буквально завораживал мое внимание. В моей никчемной жизни еще не было игрушек или книг, в темной комнате, которую я навсегда потерял — лежал только хлам. Я несколько раз совершал попытки воровства мишки. Мне всегда не везло. Сестра не сводила с Густава глаз, ведь он все время кашлял и часто дрожал, а он не выпускал из рук игрушку! Когда мы прибыли в Америку — Густав уже умер. Бастиан, пойми! Мишка ему был уже ни к чему. В час, когда нас делили на мальчиков и девочек, распределяли в детские дома и, возможно, в разные штаты, я все же нашел удобный момент для заветной кражи. Сестра Густава плакала в стороне, она не смутилась моему появлению. Я был таким же ребенком, как и ее покойный братишка, тем более от меня трудно было чего-то ожидать. Она подняла на меня красные глаза, полные слез, хотела что-то сказать. Я быстро вырвал потрепанную игрушку из ее рук и растворился в толпе других детей. Я бежал, расталкивая всех и каждого. Я бежал, не думая не о чем. Я бежал, радуясь своей победе, ловкости и хитрости. Я бежал. Вопрос: куда? Ты прав, Бастиан, об этом я не подумал. Я ведь оказался в совершенно чужой для меня стране. Голодный, продрогший насквозь, одинокий. Я помню, что уснул на помойке, и мне до сих пор не по себе от этой мысли. Смутно помню озадаченные лица полицейских, не имеющих ни малейшего понятия, откуда на их обычно тихом стабильном участке оказался маленький беспризорник, не знающий ни слова по-английски. Я помню, как один из них с трудом сумел прочитать на мягкой игрушке: «Густав Шваген-Вагенс», и неуверенно почесав затылок, что-то предложил товарищу. Меня взяли на руки и положили на заднее сидение полицейской машины. — Мадам Кэролайн Шваген-Вагенс? — Уточнил тихий, наверняка простуженный голос полицейского, что держал меня за руку. — Да, чем я могу быть вам полезна, господа? — Отозвался тончайший фальцет маленькой, бедно одетой брюнетки с большими темными ласковыми глазами. — Это ваш сын? — Спросил другой, подталкивая меня к неизвестной двери. Женщина вздрогнула, мой внешний вид явно ее шокировал. Я удивляюсь, братец, как она сумела перебороть в себе отвращение, беря меня за руку. — Мой. — Сама не до конца осознавая значение своих слов, произнесла Кэролайн Шваген-Вагенс. Так я молча переступил порог вашего дома, не выпуская из рук заветного мишку, что изменил всю мою жизнь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.