***
Джек приходил всю неделю, мялся рядом, раздражая одним видом своей вновь чумазой физиономии. Дошло до того, что я была готова без всяких сантиментов вновь отмыть его, даже если при этом пришлось бы «любоваться» его голым задом. Меня бесило всё: таблетки, которые не убирали болевой синдром полностью, резкие, до тошноты, запахи моих любимых духов, мыл и шампуней; погода, недостаточно тёплая для спасения от озноба, и недостаточно холодная, чтобы сбить жар. Хотелось начать громить собственную комнату, а ещё что-нибудь сжечь. Но едва не задохнувшись от шалфейного дыма, желание быть поближе к огню я удовлетворяла, мрачно уставившись на медленно тающую свечку. Наверное, останься месячные ещё хоть на один денёк, я бы вцепилась в горло бульдожьей хваткой единственному находящемуся в опасной близости от меня существу — Джеку. Но, к счастью, обошлось. Я снова стояла у зеркала, рассматривая венок в волосах. Он продолжал сидеть как влитой, оставаясь всё таким же свежим, ни лепесточка не опало с волшебных роз. Алые, настолько яркие, что смотреть на них долго просто невозможно, и даже если закрыть глаза, на тёмном фоне ещё долго будут краснеть кляксы распустившихся бутонов. Разумеется, его не видел никто кроме меня. Ни его, ни цветов на стенах, которые, правда, уже начинали блекнуть, теряя свой живой вид, превращаясь постепенно в призрак. Нельзя было оставлять всё как есть. Мне следовало бы вызвать фейри на разговор, чтобы прояснить ситуацию, но было как-то неловко. Как их звать? Что говорить? Вернее, мне было что сказать, но, скорее всего, после моих слов мелкие летуны постарались бы испортить мне жизнь. Крики и обвинения вперемешку с ругательствами они слушать не любят, а ничего другого, вспоминая о той ночи, на языке и не вертелось, даже спустя неделю после инцидента. До учёбы оставалось всего ничего, и провести остаток дивных летних деньков, маясь от безделья в четырёх стенах было бы преступлением. Трава с сочным хрустом сминалась под подошвами сандалий, над головой, в густых кронах щебетали птички, а бубенчик на браслете, отзываясь на любое движение, радостно позванивал. Нагретая солнцем земля пахла совсем как рассыпчатый шоколадный пирог, полный изюма и чернослива. В груди поселился маленький тёплый шарик, заставляющий уголки губ разъезжаться в счастливой улыбке. Настроение было просто отличное. Мои одинокие прогулки по лесу, наверное, привели бы любого человека в священный ужас, вызвав желание обвинить моих родителей в безразличии к собственному ребёнку, который непременно потеряется, наестся, оказавшись в одиночестве, ядовитых грибов, ягод, или будет непременно искусан бешенными енотами. Но, конечно, ничего из этого не произойдёт с человеком, который как минимум приучен не тянуть в рот то, в съедобности чего он не уверен, и не пытается погладить любую зверюгу, которая оказывается в поле зрения. И, хотя заблудиться может даже бывалый путешественник, у меня никогда не возникало такой проблемы. Может потому, что мне исподволь помогали фейри, или потому, что я сама чувствовала примерное направление, но ни разу ещё мне не приходилось заплутать. Разве что время, каждый раз, стоило мне зайти в лес, текло по-разному. Мне могло казаться, что я потратила часы, бродя по залитым солнечным светом полянкам, но возвращалась домой от силы через полчаса. Или, напротив, зайдя совсем ненадолго, я могла прийти обратно уже под вечер, даже не осознавая, что начинало темнеть. Придержав юбку, я перепрыгнула через толстую корягу, поросшую со всех сторон мхом. Было что-то особенное в том, чтобы гулять по лесу именно в платье, а не, к примеру, в более практичном джинсовом комбинезоне. Будь в лесу овраги, крутые холмы, или скользкая, расползающаяся под ногами земля, то в моём наряде и в самом деле нечего было бы здесь делать. К счастью, лес больше напоминал парк. Разве что деревья росли в разы кучнее, не было никаких дорожек и скамеек. Хочешь посидеть? Пожалуйста, выбирай, упавшее дерево, небольшой камень, или можешь опуститься прямо на траву, если не боишься оставить на ткани несмываемый зелёный сок, или нацеплять клещей на самые нежные места. Как раз после того как я умудрилась измазать свои новые шортики в земле и траве, от которых мама не смогла их спасти, я стала надевать одежду такого оттенка, на котором никакой грязи видно не будет. Кроны над головой были настолько далёкими, что казалась, словно небо держит вовсе не атлант на своих плечах, а деревья, врастая ветвями в голубую высь. Интересно, если бы я могла взобраться туда, наверх, был бы там целый мир как в той сказке про горсть волшебных бобов? И жили бы там великаны, или лилипуты? А может единороги, которые в прежние времена спускались на землю по радуге, и возвращались обратно по дорожкам сотканным из лунного света? Задумавшись, я закусила губу. Хотелось бы хоть издали увидеть единорога. Какие они? Лошади с серебристой шкурой, как рисуют в фильмах, или всё же они напоминают небольших тонконогих ланей с длинным гибким хвостом, чей конец украшает пушистая кисточка? Впрочем, как бы они не выглядели, наверное, мне бы не стоило и пытаться на них поглазеть. Если судить по легендам, то девушку, что уже не была так «чиста», зверь от ярости мог попросту нанизать на рог, как средневековые воины поднимали на мечи своих заклятых врагов. Занятая этими размышлениями, я даже не заметила, как вышла к своему самому любимому месту. Окружённый безумно пышными зарослями мяты небольшой родник, бьющий прямо из земли, уже давно отвоевал себе место, образовывая небольшую лужицу, совсем неглубокую, воды там было ровно по щиколотку, но этого хватало, чтобы даже в самый жаркий день ощущать рядом с ним умиротворяющую прохладу. Устало опустившись на нагревшийся на солнце камушек, я с облегчённым стоном вытянула ноги, стянув обувь. Пахло свежестью ледяной воды, мятой и солнцем, а ещё разогретой кожей. Комок тепла в груди, взявший в привычку разрастаться до решительно неприемлемых размеров, заворочался, и, окутанный успокаивающей прохладой, затих, больше не вспыхивая, не обжигая в самый неожиданный момент. Как сытая саламандра, которая получила достаточно веточек для того, чтобы не истлеть впустую, но и не слишком много, чтобы начать полыхать яростным факелом. Тихо поёт нож, срезая толстые стебли, оставляющие на руках сок, от которого ползёт лёгкий холодок. Запах поднимается ввысь как облако пара над котлом. Ему впору быть зелёным, этому запаху, но увы, этот чудный зелёный можно лишь обонять. Передвигаясь на корточках, оставляю за собой след из охапок собранной мяты. Когда высохнет, то станет отличным добавкой в чай, но и только, для того же масла от головной боли, увы, она не подходила. Сидя на коленях, отложив нож, опускаю голову, и пара коротких прядок, выбившихся из хвоста, налипают па мокрые от пота щёки. Из груди вырвался рваный вздох. Я шмыгнула носом, а затем ещё и ещё, пока губы скорбно не искривились, вслед за прыснувшими из глаз слезами. Уткнувшись в колени, я хныкала как обиженный на весь свет ребёнок. Горючие слёзы впитывались в подол, и их было настолько много, что юбку можно было выжимать. Здесь не было никого, чтобы застать меня в таком позорном виде. Только безразличная вода, и умиротворённые кустики. Им не было до меня дела, и поэтому я могла не сдерживаться. Вот в чём была истинная причина моего прихода сюда. Вовсе не нужда в сушёной мяте привела меня на это место. Мне было плохо. Совсем непонятно почему. Я чувствовала себя дурой, сопливой пятилеткой, но продолжала реветь, остро ощущая жалость к себе, и упиваясь ей. Снова и снова, гадкий порочный круг, который поглощал меня подозрительно часто в последнее время. Я ощущала себя потерянной. Бесконечно одинокой. И это одиночество было одновременно мучительным, выворачивающим наизнанку, и привычным, «нормальным». Как же отвратительно это слово — «нормальность». Оно серое, уже давно с душком, но его продолжают пихать повсюду, куда только можно. Нет, я не хочу плакать в одиночестве! Кто-нибудь, пожалуйста, пусть придёт хоть кто-нибудь! — Прошу, кто-нибудь, хоть кто-нибудь, — мой голос срывается, слова перемешиваются со всхлипами, — мне одиноко, я так больше не могу, я умираю, гнию, пожалуйста, спасите, — отчаянная мольба в пустоту. Но родник всё так же безучастно продолжает выталкивать из-под земли воду, а листочки мяты тянутся к свету. Им нет до меня дела. Пока за спиной не раздаётся тихий шорох, от которого по хребту пробегают мурашки. На плечо ложится тяжесть. Он здесь. Я не одна. Оборачиваюсь, чтобы увидеть уже ставшее привычным лицо. — Сними, — шумно хлюпаю носом, утирая глаза ладонями, — толстовку сними. И он повинуется, не спрашивая зачем, стягивает её через голову, откидывая подальше, и присаживаясь рядом. Запах остался. Но он хотя бы не такой сильный, хотя, наверное, мне это лишь кажется, потому что забит нос. Я обхватываю его, прижимаясь и пряча лицо на его груди. Обнимаю как любимую игрушку, или подушку, а которую можно вдоволь порыдать. И сейчас мне действительно наплевать на всё.***
Джек плещется в роднике, фыркая и шипя от холода, а я, усевшись к нему спиной, нервно обгладываю веточку мяты, стараясь хорошенько прожевать листья. Сейчас я что-то ломаю. Некая структура внутри треснула, от неё откололся кусочек, с тихим звоном потонувший в темноте. Тело охватил озноб. Уже в который раз. Трясутся руки, ноги, даже спина, и та трясётся. Разум плавится. Я схожу с ума. Желание кричать, плакать, чувство страха и одиночества смешиваются воедино, лишая остатков адекватности. Может я действительно больна? И мне надо к психиатру? Что если у меня всю жизнь были галлюцинации? И фейри, и Джек не более чем плод моего воспалённого сознания? Розы, снова они, душат, забивая лепестками горло. Ветви врезаются в череп, прорастают корнями в мозг. Рот полон вязкой слюны. Судорожно сжимаю подрагивающие колени, и выплёвываю пережёванные листья. Тяну его к себе, лезу на колени, прижимаюсь к ледяному, влажному от воды телу, вцепляясь в плечи. Мята и роза, и совсем немного смолы — запахи дурманят. Пытаюсь найти его губы, но он отворачивает лицо. Почему? Я же чувствую что он меня хочет. Или я ему неприятна? Но он же меня обнимает! — Джек, ты меня не хочешь? — Нельзя, — он твёрд. — Почему? Тебе плохо? Или ты болен? — Плохо станет тебе, — но руки по-прежнему не убирает. — Не станет, всё будет хорошо, — губы тонкие и сухие, крепко сжаты, и сколько я их не целую, не размыкаются. Лишь дыхание, тяжёлое и неровное выдаёт то, что ему не всё равно. Там, где смола не оставила следов, оставляю поцелуи. Ах, жаль что я не накрасила губы. Как бы мило смотрелись отпечатки помады на его лице! Объятия незаметно, исподволь, с каждым поцелуем и прикосновением становятся теснее. Пустые глазницы смотрят на меня с немым укором и затаённой болью. Ладонь ложится на затылок медленно, нежно, почти неощутимо, позволяя откинуться назад, открывая шею. Что-то влажное касается ключицы, до боли медленно, с отчаянным нажимом скользя вверх. Бесконечные секунды растущего по каплям напряжения взрываются острым импульсом, когда кожу чуть прихватывают губами.***
Его воспоминания противоречили тому, что Она говорила. Джек хотел верить Кэтрин, и не был склонен врать самому себе. Как бы он ни хотел защитить её (в первую очередь от самого себя), он всё равно продолжал желать её. И её горячие губы выпивали из него последние остатки сдержанности и самоконтроля. Замки, на которые он закрыл свои самые опасные желания, шли трещинами. Её кожа была солёной, разгорячённой, и под ней лихорадочно билась жилка, выдавая волнение. Руки опустились вниз, ныряя под подол, и ложась на округлые, мягкие бёдра. Скольжение вверх даётся слишком уж легко. Его терзало дурное предчувствие. Кэтрин игриво засмеялась, и до ушей Джека донёсся звук пуговиц, выскакивающих их петель. Одна, другая, третья. Кэтрин тянет его руку к своей груди — она уже ничем не прикрыта. А пуговицы всё ещё поют под её пальцами, платье уже не держится на теле — соскользнуло прочь, а затем она, чуть приподнявшись, стянула и бельё. Его грызло сомнение и беспокойство. Что-то было не так. Изо всех сил стараясь не задеть её когтями, он провёл по её телу руками, получив довольный вздох от Кэтрин и зародившуюся внутри него самого панику. Вот что его беспокоило. На её теле не было волос. Вообще нигде кроме головы. Она пахла бесконечно привлекательно, пусть её запах и перебивался той резкой мешаниной различных запахов, что она на себя наносила. Но именно прикосновение к неестественно гладкой коже приводило к тому, что всё его естество буквально кричало — «не смей!». Поймав её ладонь, он склонился к запястью, ведя носом к сгибу локтя, потом к шее, и даже принюхался к затылку. Запах по-прежнему был приятен, и говорящим что всё «можно». Что не так? Почему такое противоречие? Осознание краткой вспышкой пронзило его сознание.Ребёнок
Это слово шло вместе с непоколебимой уверенностью в том, что тех, кого можно назвать этим словом, он не имеет право трогать. Одна мысль о том, что Кэтрин оказалась ребёнком, и что он сейчас её желал, повергла его в ужас. В ужас не менее сильный, чем тот что он испытал много лет назад, когда проглотив последний кусок Её плоти понял, что она бесследно исчезла. Он не знал, почему она ребёнок, ведь никогда их не ел. Бессмысленно ловить кого-то столь маленького, кто, к тому же, всегда под присмотром. Но скребущее чувство не покидало его. Во весь свой исполинский рост перед ним встал запрет — «Табу». Не знал он и того, почему детей нельзя трогать так, как он сейчас трогал Кэтрин, и тем острее он ощутил внезапно вспыхнувшее к самому себе отвращение за то, что он всё ещё был возбуждён. Кэтрин продолжала тянуться с поцелуями, ёрзать у него на коленях, и пытаться переместить его руки, сведённые нервной судорогой, с плеч обратно на бёдра, грудь и… между ног. От её движений желание вспыхивало, разрасталось, и Джек отчётливо осознал, что прямо сейчас он был бесконечно близок к тому, чего делать ни в коем случае нельзя. Поэтому он заставил её с себя сползти, и вернул к себе на колени уже со сведёнными ногами, схватил за запястья, не позволяя больше себя поглаживать, и попытался слепо нащупать на земле её одежду. Кэтрин извивалась, пытаясь то вновь прижаться к нему губами, то устроиться поудобней, и что-то обиженно бормотала, но что именно Джек не слышал — шумело в ушах. Он уже принял решение, и теперь точно не собирался идти на поводу у желаний. Пусть и взаимных.