Сломанный дом

NC-17
В процессе
1222
86
автор
Maya_Augustina бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 310 страниц, 155 858 слов, 29 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
1222 Нравится 895 Отзывы 425 В сборник

Часть 16: Сломанный дом

Настройки
Примечания:
      Настоящее время. Йокогама       Отдалённый шум. Движение вперёд. Контраст тепла с ознобом напоминает об уютных посиделках у камина. Но, я не слышу потрескиваний поленьев у костра. В груди жжёт, словно лёгкие измазаны копотью. А, как известно, от копоти образуется креозот, впоследствии вызывающий сажу — причину пожаров в домах с дымоотводами. К чему я, собственно, о дымоотводах?       — Очаровательное зрелище. Не могу насмотреться. Такая красота и вся — мне.       Ужасная тошнота. Сквозь щель постоянно закрывающихся глаз вижу молочную пелену, мешающую обзору. Точки фонарей вытягиваются тусклой астигматической вертикалью.       — Опять проблевалась. И, знаешь что? Если ты сама не в силах взять ответственность за свою жизнь, то её возьму я.       Как же мутит. Чёрт, ещё два слова — и я врежу, кем бы он ни был.       — И возьму очень крепко. Скажи, будь добра, вот чем нужно было думать?       Гадкий, препротивный вкус на языке. Смесь блевоты и сорбента. На зубах трещит, словно песка объелась. Славный ужин.       — Так или иначе, у меня не остаётся выбора.       С усилием распахиваю веки. Недовольный, злой Ринтаро сидит максимально отчуждённо, облокачивается локтем о раму закрытого автомобильного окна. Неподвижный профиль закрывают прядь волос и часть высокого воротника. Но я-то знаю этот сдержанно-угрожающий абрис, лёд с которого можно сбивать молотком. Спустя секунду понимаю — его водитель нас куда-то очень быстро везёт, игнорируя все правила дорожного движения.       — Куда мы едем? — спросонья спрашиваю донельзя охрипшим голосом. Оттягиваю пальцами нижние веки, дабы не упустить сознание. Он — молчит, продолжает с безразличием таращиться в окно. Цокаю языком, немного раздражаясь. — Эй, всё в порядке? Что вообще случилось? Почему мы в машине?.. Ринтаро? Не игнорируй меня, прошу, мне страшно. Всё болит. — Выжидаю, но засим следует лишь убийственная тишина. В непонятках мотаю головой, прекращая буравить его плечо взглядом. Рассматриваю себя: вроде — сухая, даже — тепло одетая. Только волосы влажные, хотя и их укрывает массивный капюшон серой плюшевой толстовки. Непонятно как — полулежа-полусидя — корчусь в машине, силясь унять давящие боли в животе. Вспоминаю, что вообще было. Кроме пререканий, последующего секса и того, что он позаботился о моём тепле, ничего воспроизвести не могу. — А, кажется…       Ринтаро мрачно поднимает руку, обозначая человеку, сидящему за рулём, закрыть перегородку между водительской и пассажирской частями, а мне — заткнуться. Чёрная звуконепроницаемая панель тут же замыкает вид спереди. Плавный ход машины ускоряется ещё больше. Настораживаюсь, громко глотая слюну.       — В твоём возрасте полагается иметь голову на плечах, — надменно произносит, с отторжением смотря мне в глаза, — Анзу.       Набираю воздуха, дабы возразить, но тут же подпрыгиваю на месте от неожиданного, столь лаконичного жеста сомкнутых пальцев на своей шее. Желудок разрезает очередная волнообразная боль, а между рёбер пробирает спазм импульсивного вдоха. Смотрю на него испуганными глазами, сжимаю запястье в попытках высвободиться, но — тщетно.       — Ты, дорогая, заигралась. Я нашёл в твоей… — он быстро поправляет себя, цепляя торжественную ухмылку, — нашей квартире чуть ли не целое хранилище Ксанакса. Позволь поинтересоваться, дама моего погибшего сердца, сколько времени ты принимаешь эту дрянь?       — М-микродозы… — сиплю сквозь узкую расселину связок. Лгать при нём — дерьмовая затея. — М-микро…       — Повторю свой вопрос, милая: сколько времени ты ешь Ксанакс?! — на тон громче, на привкус — язвительнее.       — Н-не знаю… — выдавливаю из гортани, напрягая весь свой плечевой пояс от усиливающегося хвата сжатой руки Мори. — К-как расстались. Отпусти… — вовсю хриплю, дёргаю коленями. Он надавливает ещё сильнее, показывая этим, что ничерта не верит. — Л-ладно, с больницы, с больницы… — Всё пытаюсь отодрать его пальцы от себя.       — Насколько нужно быть бестолковой? — цедит жёлчь прямо в губы. С предвзятостью убирает руку с моего горла и отталкивает макушкой на подголовник. Воспроизвожу громкие болючие вдохи, держась за травмированную кожу. Грудь вздымается вместе с глотанием воздуха, а голова кружится от нехватки кислорода. Опускаю окно, не с первого раза попадая на кнопку. Смотрю на Мори — удручённо склонившего голову на руку — ошалевшим взглядом. Никогда, вплоть до этого момента, он не позволял себе делать мне больно физически. Забиваюсь в угол, поднимаю к себе колени. Предрассветная прохлада гладит шею, как мама. То ли от боли в животе, то ли от его гнева к горлу подкатывает ком, а вот слёз, коим резонно было бы пойти, — их будто не осталось. Даже выдавить — и то не выходит.       — Я бы никогда не убил тебя. Прости, если испугалась. — Строгость безапелляционного тона его голоса твердит о нешуточном волнении, о вине, и, если это слово сопоставимо такому человеку, как он, — об испуге. Он мрачно кивает головой в стороны, словно отказывается во что-либо в этом мире верить. — Если бы ты погибла… — не договаривает. — Ты приносишь очень много проблем. Знала бы — сколько.       День — неизвестный.       Получается, меня заперли в белой комнате с мягкими, упругими стенами. Руки — по понятным причинам — прочно связаны рукавами спереди. Чуть сверху сгиба — хорошо закрепленный бугорок-катетер, закрытый тканью смирительной (?!) рубашки. Проглатываю вязкую слюну, заходясь в приступе лающего кашля, вызывающего дробную боль в руке. Сплёвываю на пол. Сколько времени я без воды? В моём положении не хватает только астмы. Точнее — её рецидива. Хочу есть, пить и спать. Последним займусь прямо сейчас, если не откинусь. Разгневанно прошу выключить свет. Обращаюсь к пустым резиновым стенам, как к людям. Никто, без сомнений, не слышит. Кричу ещё раз — в пустоту, затем — в маленькую, едва заметную камеру на потолке. Манкирование настигает меня вновь зловещей тишиной.       День — скажем — второй.       Вырванный зубами вместе с тканью катетер разбросал частицы моих эпидермиса и эритроцитов по белому мягкому полу. Рана болит пронзительной резью. Синий цвет переходит в мерзкий багрово-фиолетовый. Если организуется нагноение, я всего-навсего лишусь конечности, как какой-то среднестатистический представитель героиновой культуры. К тому же, задница ноет от постоянного сидения на полу, и я не знаю, что здесь хуже. Конечностей останется три, а вот зад — он один.       День — пускай будет — третий.       Рану вовремя заметили и обработали, одежду — поменяли на такую же, только целую. Катетер теперь красуется на другой руке. Какая-то сучка в белом халате принесла поесть и воду. Только сегодня дошло, что чёртов Мори запер меня в дурке. И, когда ложка направилась в мой рот, я крепко схватила её зубами и выбросила в сторону. Протестующий сей жест по достоинству оценен местными лекарями не был, поэтому вскоре в моей глотке болтался тонкий зонд с разбавленной порошковой смесью, которой по обыкновению кормят коматозников. Так я здесь безнадёжный пациент или же почтенный пленник?       День — получается — четвёртый.       Жестокий ход босса мафии избавить меня от зависимости раз и навсегда вызывает кучу вопросов: зачем, а главное — почему. Неконтролируемый приём бензодиазепинов, т.е. — Ксанакса, — спустя годы привёл всего-навсего к небольшому близ-летальному кризу, а, быть точнее, — к терминальной интоксикации организма. Причина моей агрессии столь понятна, сколь и то, что Мори — бесподобная сволочь, а агентство — вершина образцового лицемерия. Я злюсь и чувство моё справедливо. Ацуши ведь спасали? — Спасали. Кёку спасали? — Спасали. А Наоми? — Первым делом. А что там с Анзу?       А кто такая Анзу?       Я тоже не знаю, кто такая Анзу. Но ведаю то, что от одной мысли о Ксанаксе жёлчный сок подступает к глотке, обжигает кислотой воспалившиеся от зонда горловые стены.       В итоге — я потеряла не только счёт дням, но и доверие к людям.       Свет включают в семь утра. Выключают — в девять вечера. Моя познавательная активность — так называемый «гнозис» — на этом и заканчивается. Закрываю глаза, удобно располагаюсь в мягком углу безликой комнаты, чтобы переспать накрывшую меня тревожность. Мысли в голове крутятся разные и нехорошие, но их заглушает желание вредной привычки, сводя к базовым потребностям. Чувствую, насколько сильно впали щёки и выступили скулы. Сколько в весе я потеряла? Килограмм? Быть может — все десять? Глаза беспощадно высыхают, и от красноты появляются рези. Я закрываю глаза. А Мори ведь был злой, как демон.       Лекарства, с помощью которых они хотят избавить меня от наркотической кабалы, вызывают крайне странные сны. Каждый чёртов раз, когда закрываю их, вижу полнейшую ересь — ошибку мозга, дежавю, что угодно. Сон повторяется вновь и вновь, вытягивает все жизненные силы, что остались на донце битой фаянсовой посудины. Я не верю в сны, а верю в науку. Поскольку дежавю ещё не удавалось вызвать искусственно в условиях пробирки, его научные исследования затруднены, тем самым — и мои умозаключения тоже. Сновидения ведь не могут быть отголосками прошлого? О чём там говорят все эти именитые психиатры с книжек? — Чем более странным кажется сон, тем более глубоким смыслом обладает?       Девочка.       Она же стоит на каменной Голгофе, когда-то бывшей либо горой, либо покинутой обезображенной высоткой. Жёлтое муслиновое платьице развевается под ураганными порывами ветра. Вокруг летают металлические балки, корни раздробленных деревьев, фрагменты автомобилей, лопасти вертолётов, погнутые, изуродовано сломанные детские коляски. Здесь нет более ни света, ни цвета, кроме краски платья и глаз, таких настежь испуганных, всполошенных, горящих жжённым янтарём в белках, в зрачках и радужке. Девочка упирается о помост из камня и мокрой грязи миниатюрными исцарапанными ступнями. Когда-то белые носочки сейчас в крови, порванные, чёрные, с примесью травяного зелёного, словно до этого она резвилась с другой мелюзгой на ещё целом, убраном газоне. Красные лакированные туфельки — давно утеряны. В сжатом добела детском кулачке держит за длинное ухо порванного плюшевого зайца — без глаз, лап, со вспоротым животом из помойной ваты. Всё серое, пыльное, ураганное, забитое взрывами газа, непрекращающимися обвалами дорог, стен, домов, мостов, воплями и плачем охваченных страхом людей. Настоящая катастрофа, «катаклизм», тут же спущенный властями на причастность Всемирной войны, — накрывает город-призрак прямо здесь и сейчас.       Но, девочке тоже страшно. Она плачет, отчаянно выкрикивает слово «папа», сжимая ещё крепче несчастную игрушку. Она прижимает её к сердечку, словно вся любовь — в этом печальном огрызке ваты. Глаза, будто зачарованные самоцветами небес, обращены в ничто, в никуда, истошно далеки от её воли. Сталь, притянутая многотонным магнитом, — вот на что похож её завороженный взгляд, где языки свечения выходят далеко за пределы склер.       Неосязаемые ленты, словно бабочки, струятся из её спины в свинцовое, низкое небо. На лентах-полотнах можно прочесть слова: ломать, крушить, калечить, разбивать, сносить, сметать, дробить, убивать… бесконечные ленты всё тянутся ввысь и конца им нет, как и словам. Бесконечно стирается город-фантом с лица земли. Бесконечно воссоздаётся.       — Такова воля разрушений, — не своим, далеко не ребячьим, утробным голосом звучит маленький, детский рот.       Слишком ярко. Я здесь. Опять белые стены. Опять этот сон, где существует странная девочка, лицо которой не вижу или каждый раз забываю. Глаза открываются легко, без страха. Лишь томительная усталость и запыленный разум затормаживают восприятие. Ну, и чёрт с ней, с этой химерой! Вздыхаю, пытаясь встать без помощи рук, связанных длинными рукавами. Судя по лампам — сейчас день. Всё затекло, вены ноют, голова гудит, тревога нарастает с течением секунд в моём сознании. «Всё временно, нужно лишь пережить, я знаю, как это работает» — твержу в мыслях. Хочу выйти отсюда: всё, что мне нужно — это чёртов свежий воздух, запахи бензина и цветочного шампуня. Жена ли я отвратительного босса Портовой мафии или одноклеточная амёба с простейшим цитоплазматическим выростом? Не раз я выходила с различных передряг собственными силами. До работы в агентстве мы с Дазаем вляпывались во всевозможные неприятности, но, каждый раз выбирались сухими из воды, и — не всегда не без моей помощи. Но… Дазай. Зубы сжимаются, губы давят на друг друга, я до мяса сдираю с них кожу. А пытаются ли меня найти?.. пробуют ли? По сути — я одна, и всегда таковой была: навязанной, слабой, жалкой, где-то наивной, где-то глупой. Всё же, решаю бросить бесполезную затею оправдывать ближайшее окружение и саму себя. Куда лучше навернуть несколько десятков кругов по опротивившему помещению. Мгновенно возникшее головокружение заставляет остановится и оперется об одну из мягких стен плечом. А ещё — напрячься, навострив уши. Там что-то движется?       — Что?.. о! Ого, — выговариваю, приходя во внезапное смятение от того, насколько хрипло звучит мой голос: а мой ли он? Прислоняюсь ухом к мягкой стене, слегка опускаясь в коленях. Странный звук — загробно рокочущий — становится всё отчётливее, пока не грохочет по барабанным перепонкам шумом из топота и невнятных голосов. Сердце забивается в груди, и я отбегаю в другой угол. Как раз — вовремя. Стену с оглушительным громыханием выбивает нечто неведомое, и я вскрикиваю, округляя остекленелые глаза. Всё происходит быстро, но кирпичная удушливая пыль оседает слишком долго, пряча за собою три неизвестные тени. Кашляя, инстинктивно хочу отойти дальше, спастись, но опираюсь выпирающими лопатками о стену. Неужто кто-то из агентства вспомнил?.. в лучшем случае. В худшем — опять плохая компания Достоевского.       — Оба-сан, ты здесь? Эй!       — Нихрена не видно, придурок…       — О, а я её вижу!       Что? Эти до боли знакомые голоса. Мне хочется одновременно кричать, визжать и ругаться. Как они здесь оказались? Откуда, чёрт возьми, узнали? Это же опасно! Но, мне так эгоистично… приятно, что ли? Радостная гримаса искреннего удивления в одну секунду мимикрирует в нешуточную тревогу, не касающуюся насильственного отказа от Ксанакса. Взгляд озадаченно приклеивается к камере: всё так же горит зелёным и записывает без видимых перебоев. К счастью, здесь ничего не пропускает звук — ни двери, ни стены, ни даже потолок. Но, о чём они думали, беспризорники чёртовы, руша стены психбольницы? Осевшая белая пыль объясняет сей громоздкий переполох радостными лицами троих португальских подростков, коих Мори называл «закулисным отрядом малолетних разбойников из трущоб». Те самые дети, которых я спасла от участи Дазая и остальных ребят стать бездушными воспитанниками мафии. Они наотрез отказались от нормальной жизни, продолжали существование в трущобах на свой пиратский манер. Это опасные по всем меркам эсперы, приговорённые на родине к смерти. И я защищаю их настолько, насколько они мне позволяют.       — Это что вы вообще придумали, а? — Смотрю то на них, то на камеру в углу. И опять: на них, на камеру. — В Лиссабоне так санитаров зазывают, что ли? Дань традициям? Карнавал? С ума посходили? Так давайте все вместе помашем им ручками. А что? Эй, санитары, привет! — Злостно кривляюсь в камеру, потому что не могу двигать руками. — Кто из вас самый умный? Аристотель, ты? Вероятно — уже нет. Вас видно, гении! — Хочу-таки всплеснуть руками, продолжая брызгать желчью, но получается лишь кое-как поднять оба локтя.       — Не-а, не видно, оба-сан, не злись, а то плохо станет. Это… неважно выглядишь, — спокойно отвечает уже упомянутый паренёк, который по праву мог похвастаться наибольшей мозговитостью данной флибустьерской троицы. — К слову, э-э, Гринго-сан поймал нас на краже, — через зубы, как бы между прочим, бормочет он, почёсывает взъерошенную макушку и колупает носком грубых ботинок пол. Я закатываю глаза. Что, чёрт побери, опять? Они обокрали какого-то гринго? Американца, что ли? Я знаю в Йокогаме только одного американца — и это не самый лучший выбор для воровства. — Мы пригрозили тобой, а он вдруг по-идиотски как засмеялся и переспросил на своём английском. What? — коверкает Аристотель, театрально дёргая всей лицевой мимикой. — Как оказалось, вы с гринго знакомы. В общем, сказал, что простит нас и даже заплатит зелёными, если мы вытащим оба-сан из этой богадельни на зло кое-кому. Мы, конечно же, вытащим оба-сан, и вытащили бы, если б только знали, что ты здесь… короче, мы сейчас должны сматываться, потому что у Розалии это, кровь из девчачьего места течёт… а если надо, мы уберём гринго-сана, — будто саму собой разумеющуюся вещь, добавляет он.       «Что я только что услышала?» — Мне остаётся лишь философски созерцать настоящее и морщить лицо, словно от солнца.       — Идиот, это месячные, — встряет второй парень, выше и крупнее телосложением. Судя по багровому лицу, предмет обсуждения сейчас взорвётся. — Розалия теперь женщина, — деловито объясняет, будто он без пяти минут кандидат урогинекологических наук. — Мы нынче обязаны защищать девичью честь одного из наших кулаками и лезвиями.       — О, Мария, Господь, нет! Нет! Вы оба тупые, ненормальные придурки! Молчите! — в чувствах визжит помянутая Розалия, подпрыгивая на месте от стыда, вся злая и донельзя красная, но, при этом — очень красивая. Она тычет в них указательным пальцем, словно пытается заколоть им насмерть. — Молчите! Молчите! Молчите!..       Так-с… глубоко и громко вздыхаю, с наклоном головы потирая бровь о предплечье, как кот. Всё, что я узнала: они додумались обокрасть, очевидно, Фицджеральда. Тот их, без сомнений, поймал. А ещё, у Розалии, наконец, пошли её первые месячные. Чувствую себя матерью двоих самовольных парней и застенчивой девочки. Я была бы ужасным родителем, о боги!.. к счастью, столь опрометчивый брак не принёс ни «благодатных» плодов, ни серьёзной ответственности.       — Значит, коротко и по делу, — резко начинаю, не то тоном, не то взглядом заставляя их тут же успокоиться и разом посмотреть на меня моргающими глазами-блюдцами. — Рози, идти сможешь? — обращаюсь к Розалие. Смотрю на стекающую по её ноге тоненькую линию крови. Она смущённо кивает, отводит взгляд и сводит тощие коленки. Как я могла не предупредить о таком! В трущобах у неё ведь только эти два засранца и никого больше. — Я помогу тебе с… этим, да. На счёт гринго-сана — всё нормально. Это наш друг. Вообще, вам крупно повезло, что господин Фицджеральд — золотой души человек! — Испепеляю взглядом линзу камеры, зная, что этот, буквально, золотой человек прямо сейчас смотрит и глумливо потешается надо мною. «Глаза Бога» всё-таки очень много ему упрощают. — Нужно поторапливаться, пока медсестра не пришла. А о вашем поведении поговорим позже. Как и о нежностях долгожданной встречи. — После сентиментального упоминания подростки чуть не прыгают от радости, что не может не вызвать у меня хоть и измученную, но, как ни крути, улыбку.       Ребята наскоро помогают избавиться от узла длинных рукавов. Рву ткань, протягиваю её девочке. Глазами указываю на то место, куда их надо класть. Она, вся в растерянности, показывает кивками, что не понимает. Опять моё упущение. С твёрдым намерением сделать это за неё, направляюсь к робкой смуглянке с большими чёрными глазами, но парень по авторитетной кличке Зевс, — их неизменный дурачина, плотно подсевший на изучение такта и тяжёлую атлетику, — волает на всё помещение, что их нужно, цитирую, пихать в трусы. Назревает плач. Быть может — драка. Моя голова опять кружится: слишком много информации, чересчур громко. Зевс всё пытается помочь Розалие, даже не понимая, что в данный момент это — совсем не к месту. Розалия — визжит. Аристотель отвлечённо и нараспев производит расчёты о том, насколько быстро мы сможем попасть наружу, если он выбьет стену в ещё одном месте, и какова арифметическая вероятность того, что подобная навигация не выведет нас прямо в чей-то кабинет. Пожалуй, здесь я тоже лишняя. Подожду.       Наконец, следую босиком по длинному, как кишка, подземному коридору. Я искренне радуюсь тому, что, наконец, вижу их — троих — целыми и невредимыми. Но, одновременно меня съедает гнетущее чувство собственной незначимости и того, насколько я смехотворна и жалка в окружении эсперов и прочих прирождённых гениев. Даже эти дети, одарённость коих так привлекла в своё время Мори, что тот не побрезговал самолично спуститься в трущобы, могут с лёгкостью постоять за себя, в то время как я только и умею, что надеяться на помощь либо мафии, либо агентства.       — Сеньора Анзу, вы опять общаетесь с тем скверным господином? — участливо спрашивает Зевс, стараясь звучать как можно более вежливо, не забывая параллельно шерудить потёртыми страницами своей книжки о правилах хорошего тона. Он подсвечивает их фонариком, так как наш самодельный тайный проход — абсолютно тёмный.       — Ты о каком именно? — не задумываясь, задаюсь вопросом. Невзначай пробую пальцами стены. Они гладкие и холодные.       — Он говорит о твоём паскудном мужике, оба-сан, — отвечает за него Аристотель, косится на меня. Из-за проблем с перегородкой он немного гнусавит, но это ничуть не умаляет его врождённого обаяния. — Надеюсь, вас развели по закону? Он оставил тебе квартиру? А машину? А деньги?       — Ах, это… да нет, мы практически не общались с тех пор, — кривлю улыбкой, как и душой. — Так, по мелочи, туда-сюда… всё при мне.       — Именно поэтому он засунул оба-сан в психушку? — Прищуривается. — Туда-сюда? Нам гринго всё рассказал. Прям всё.       — Иногда даже самые деловитые люди совершают необдуманные поступки, Ари. К слову, я разберусь и с этим. А вы — все трое — направляйтесь прямиком к гринго-сану и извинитесь. Я обязательно подтянусь позже. Просто хочу нанести дружественный визит к нескольким знакомым людям. И, пока не забыла, не называйте его гринго, умоляю. Его имя — Фрэнсис. Запомните. Я не планирую ссориться с этим человеком, как и он со мной. Так что с вас — манеры. А теперь, повторите, что сказала.       — Мане-е-еры, — вразнобой гундят ребята.       — Всё-таки это не может подождать? — со щемящей досадой протягивает выпрыгнувший из линии Аристотель. Заглядывает прямиком мне в самое глазное дно, дабы вызвать жалость. — Мы не хотим идти туда одни. — Теперь он обращает этот жалостливый взгляд к друзьям, и те активно ему поддакивают, мотая головами.       — Ничего с вами не станется. Делайте, как говорю. Там — безопасно. Сейчас весь город шерстить начнут. Потом свожу вас куда скажете. Нужно закончить дела и разделиться.       — Ла-а-адно, — кисло протягивают все вместе, ужасно недовольные.       — Попросите этого человека, чтобы одна добрая мисс, по фамилии Олкотт, помогла Розалие. О нет, Роза, умоляю, не криви своё прекрасное личико.       «К чёрту преступников, бойтесь детей!» — воистину правдивые слова. Аристотель, обладающий выдающейся способностью создавать под землёй проходы-коридоры, кивает мне. Показывает жестом, что они прямо сейчас чрезвычайно удручающе направляются к Фицджеральду и делают при этом великое, необъятных размеров одолжение. Его лицо выглядит хмурым, но, более от того, что прямо сейчас мы не можем провести время вместе, вчетвером. Я привязалась к этим беспризорникам, как и они — ко мне, несмотря на то, что такие дети — это дети улиц. Потенциально — опасные, умозрительно — с социальными отклонениями. Они увидели свой первый свет в фавелах Португалии, познали существование в трущобах Йокогамы, были гонимы и преследуемы представителями высших властей обоих государств. Возможно, когда-то они позволят решительно и всецело помочь, но сейчас — сейчас я связана их твёрдым нерушимым «нет». Так или иначе, я выклянчила их жизни у Мори и смогла договориться с Анго, чтобы в документах тройка числилась погибнувшей при небезызвестном взрыве. Такая участь куда лучше той, что была им уготована с самого начала.       Не рискуя выходить на свет, прячусь в переулке, куда я попала, совершенно тривиально для подобного образа жизни, — просто выйдя через канализационный люк. Решаю, из кого вытянуть душу первым: из Мори или Фукудзавы? Кем-то оставленная фанера с остатками стекла на ней, — вероятно, ранее бывшая зеркалом, — в парадоксальном духе вежливости говорит о том, что мой внешний вид означает не что иное, как отчаянный побег из лечебницы: глянцевитые, нездорово-бордовые следы под глазами, впалые щёки, сизый цвет кожи, влажный нос, собранные на макушке, грязные волосы, порванная больничная одежда, жуткий тремор, резкие движения… лично мне плевать на всё это, ведь я зла, как цепная собака. Я приняла твёрдое решение порвать с Мори любой ценой, несмотря на свои ностальгические чувства к нему, а также — уйти с агенства. И, если у первого найдётся пара-тройка специфических причин умолять меня не рубить с плеча, то какой прок Юкичи держать меня при себе? Старые связи с подпольем? Босс мафии? Альтруизм? Наши, по слухам, — тёплые, приятельские отношения? О-о, как бы не так.       Так почему же агентству не было поручено найти пропавшего сотрудника? Им не составило бы труда отыскать меня в трёх соснах Йокогамы. Директор что, не посчитал это дело важным? Или всё это время находился в очередном временном сговоре с Мори? Надеюсь, что нет, потому что последнее убьёт меня вчистую.       Обрываю остатки с и так небрежно разорванных рукавов и подозрительным движением неровной поступи пускаюсь в часовое форсирование через самые покинутые дворы города — и так прямиком до здания агентства. У меня нет при себе ни денег, ни телефона, ни ключей от машины, да уже и самой машины нет. Столь колоритный внешний вид рискует броситься в глаза полицейским, в особенности — нещадно продырявленные капельницами руки. А как только станет известно, что в палате пусто, в небе тут же появится пара-тройка вертолётов, а на земле — кучка ищеек. Брошенный на асфальте одинокий календарь говорит о том, что я просрочила наказание в доме престарелых на семь дней. И, если бы у меня остались силы по прошествию пройденных километров и повышенного кортизола, я бы выбила ногой дверь уютного офиса и разнесла всё там вщент.       Просто скажу Юкичи, что с меня довольно. Сложу своё в коробку и уйду. Мне плевать, что будет с агентством, если оттуда исчезну я. Пускай его хоть тысячу раз взрывает мафия — моё дело сторона. Пускай Мори с Фукудзавой собачатся до посинения — я даже знать не буду, ведь меня это больше не коснётся.       А вот и он — офис. Стоит лишь опустить ручку и я войду, быть может, вызову некое удивление своей жуткой наружностью. Дойду до стола. Под ним — картонный пакет со сменной одеждой. В шухляде — запасные ключи от квартиры и немного налички. А дальше что? Вот так, одним махом, рвать на всём? Чем для меня было агентство? Ценностью человеческих уз? Возможно. Сохранить эти узы — может быть, есть величайшим из искусств на земле. Но, я не художник. Скорее — поддельщик, фальсификатор. Мысли вынуждают осесть. Мне нужно что-то, за что можно зацепиться рукой. Что-то осязаемое, материальное, никак не касающееся поддержки в человеческом понимании слова. Немало воды утекло с тех пор, как я отказалась понимать людей, а попросту — принимать их. Но принимать — не равно любить?       Моя любовь к Мори — бесподобна своим вздором. Он запер меня в лечебнице — так цинично, аморально, без каких-либо зазрений совести и презрительности сожалений. Он мог сделать что угодно, даже отказаться, забыть, выкинуть из памяти. Но попросту кинул в закрытую одиночную спец-палату, как какой-то вчерашний обед в чёртову микроволновку. Через полгода подобного лечения от человека осталась бы одна оболочка. Не могу поверить, что агентство не приняло мер.

***

      Три года до основных событий. Йокогама       Любовь — она как большущий пригородный дом: такой высокий, благородный, смотришь да не насмотришься — настолько рад. А годы идут, фасад ветшает, на месте трещин появляются зазоры, через свет которых видишь мутную, затхлую смесь. Ты любишь красивый, идеальный дом, но наступает время недостатков, жутких сквозняков и даже крыс, пугающих скрежетом лап еженощно.       А зима нынче холодная. Год с тех пор, как я — в агентстве. Год со дня, как в беспамятстве припала к ногам Фукудзавы. Я держалась за воротник дорогого кроваво-красного платья, дабы покрыть весь пол слезами и судорожными, сдавленными стенаниями. Он, совсем не удивлённый, тут же поднял, крепко прижал к себе, — всю грязную, замёрзшую, зарёванную, — укрыл голову тёплой, широкой ладонью и ничего не сказал: всё понимал. Юкичи знал Мори, знал и меня. Вероятно, столь мудрый и рассудительный человек знавал также то, какую именно драматургическую форму возымеет моя личная трагедия. Я была не той женщиной, что выжмет все соки из супруга, в моём случае — босса мафии, и станет худшим олицетворением четы. Я не романтизировала его положение, всеми силами старалась быть в самой смутной тени империи беззакония. Меня лелеяли, берегли, как единственного наследника знатной семьи. Будто было нечто, чего никак нельзя было потерять. Например — продолжения власти. Но, не глупо ли? Я бы не смогла воспроизвести на свет кронпринца, — знали все, — но Ринтаро это нисколько не заботило. Ни что иное, как тайна мадридского двора, — для чего я была нужной Мори, — но, никак не проявление бескорыстной, преданной «любви».       — Прости. Это заняло больше времени, чем рассчитывал. — Мужской голос доносится сзади. Звук размеренных шагов по деревянному полу останавливает свой ритм за спиной. Дом, обустроенный в исконно японском стиле, настолько просторен, что отражает каждый деликатный стук, пущенный по стеночке аккуратной дробью. Здесь слышно абсолютно всё, если не более. И, стоит отдать должное Рампо, которому скрутило желудок в последний момент настолько, что он гнал меня в спину с агенства на «чрезвычайно важное дело», которое ни при каких обстоятельствах не могло остаться невыполненным. Вместо него помогать разгребать старые книги директору поехала я. Идея последнего подарить редкие, предельно ценные, хоть и тысячу раз перечитанные фолианты Йокогамской академической библиотеке во имя несомненного блага образованию, — даже во мне отзывалась мучительной болью.       — Да пустяки всё, — непринуждённо протягиваю, рисуя пальцем на влажном окне женские имена. Покрытое льдом искусственное озерцо на улице поблескивает синевой небесного отлива. Всего лишь шесть вечера, а такой мрак. — Почему ты сразу меня не попросил? Рампо бы не доехал — ставлю десять тысяч, — говорю, не отвлекаясь. Палец мёрзнет до боли в кости, как и вся я. Его дом, аналогично многим другим в стране, совершенно не отапливается. В моих же апартаментах тёплый даже пол — но это, скорее, исключение, нежели правило. — Я истосковалась по нашим неформальным встречам, Фукудзава-доно, как раньше. Но ты стал избегать меня. Отличная возможность спросить: в чём же причина?       — Не хотел заставлять заниматься скучной работой с брюзжащим стариком. Как себя чувствуешь? Озябла, пригодится. — Укрывает мои плечи длинным шерстяным пледом. Поправляет его спереди без излишнего директорского официоза, касаясь моей спины всем телом: грудью, впалым животом, бёдрами. От этого не веет вульгарщиной, скорее — чрезмерной заботой. Рисующая список рука нарочно мешает укутать женское проказливое тело. Поражаюсь, насколько сильно своим поведением начинаю смахивать на Мори, когда нахожусь рядом с Фукудзавой. С первым я всегда была предельно осторожной, слабой, иногда — язвительной. А вот с Юкичи — дерзкой, рискованной, самоуверенной, даже — местами заносчивой. Но нет двух путей для человека.       — Не отходи. Стой так же. Вот, куда теплее. Оставь руки. — Удостоверяюсь в удобстве положения и продолжаю: — Так что, игнорируешь мой вопрос? — Жалобно поджимаю губы, показательно вздыхая. Юкичи помнит, что этот день является грандиозным семейным праздником, днём, когда я сбежала от Ринтаро в одном тонком платье и неудобных туфлях. Его разговор, тайным свидетелем которого стала, ситуация с Одасаку и детьми, рассказанная спокойным внешне, но, на самом деле, — убитым горем Дазаем, — всё стало катализатором к побегу. — Вероятно, лучше, чем могло бы быть. Чёрт его знает, Юкичи, что могло случиться, а? — С тёплым, уютным спокойствием располагаюсь затылком на его груди. Смотрю на одну и ту же точку в окне — на дальнюю, яркую звезду. По телу пробегает призрачная дрожь, укутанная в плед сильными, бережными руками. Глубоко вздыхаю, закрывая глаза. Если бы кто-то мог видеть нас через окно, то, скорее, назвал бы парой, нежели просто хорошими друзьями, нашедшими друг друга при одной неблагоприятной причине. Но, ничего подобного и быть не могло: и дело не только в нравственных принципах, но — в положениях. «Секс не любовь» — кажется, так я успокаивала себя, когда воображала, с кем проводит время Ринтаро? — Я рада. Однажды ты сказал мне, что корабль, на который сел, назад не поплывёт. Удалось сбежать на шлюпке — и то хорошо. Там же было плохо и неправильно, да? Я же набралась много дурного? Я ведь знаю, что именно из хорошего человека делает преступника. — Про себя отмечаю, что это далеко не зло с его проявлениями. — Останься я при боссе мафии, кто знает, скольких бы ещё людей искалечила эта рука. Я рисую имена тех, кого пытала. Видишь? — Указываю на потёкшие иероглифы, стуча ногтями по стеклу. — Это были мужчины. Ради своего спокойствия я дала им женские имена. Больше я не вижу их лиц перед глазами. Мне было лет двадцать.       — Слышу в твоём голосе скорбь, — утверждает. — Мне искренне жаль, что тебе пришлось пройти через такие ужасы в столь раннем возрасте. Но, как бы нам не хотелось, прошлого не изменить. Тем не менее — с ним можно работать, и работать во благо себе. Несчастья и счастья переплетаются, как волокна в верёвке, Анзу. Помни об этом. — Он сжимает мои предплечья через плед, давая понять, что понимает, не обесценивает переживания, вкладывая в них тот же смысл, что и я. И говорит он, имея в виду не только мою прошлую связь со своим главным противником, но и жизнь в семье, полной насилия и нескончаемых мук. — Я не отрекусь, я дал слово. Подчинённые, агентство — это вся моя жизнь. И ты её часть.       — Не припоминаю, чтобы ты обещал что-то, мистер филантроп. — Явственно веселюсь, закидывая голову на его грудь ещё более назад, чтобы посмотреть на столь серьёзное лицо снизу вверх. С ехидной улыбкой на губах поворачиваюсь в его руках и ловлю контакт напористым взглядом. Он, как истинный руководитель, — собранный, степенный, хладнокровный, — не отводит взора, видит, что его всего-навсего испытывает хитрая девчонка. — Человек, — заискивающе продолжаю, — который под своим крылом собрал самые сливки общества… кто же будет следующей неуравновешенной приблудой? Знаешь, ты как тот мудрец, говорящий загадками у тысячелетней высохшей сакуры под дудку ветра. Вот и проболтался, что дал кому-то слово. Ха-ха! — громко смеюсь, вызывая мимолётное директорское неодобрение во взгляде. — Ладно, не суть. Я бы не хотела уходить отсюда. Редко бываю за городом. В городах не видно звёзд.       — Агентство всегда будет прибежищем для тех, кто в нём нуждается. Ты навсегда останешься мне близким, милым другом, чего бы не случилось. — После этого он замолкает, вытирая рукавом юкаты имена на стекле, размазывая всю влагу со скрипом, и случаем меняет тему на погоду: — Всё во льду, Анзу, посмотри. Ты лихо водишь. Здесь уйма места для гостей. Я буду только рад принять тебя. Так что, не отклоняй моё предложение.       — Знаешь, а не отклоняю, — довольная предвиденной инициативой, иронично и очень быстро отвечаю. Вспоминаю, как однажды учтиво подвозила Куникиду с Дазаем на задание, после чего любитель порядка на коленях целовал землю и клялся, что впредь не подойдёт к моей машине даже под прицелом. Мой железный конь и я беспардонно опередили его тайм-менеджмент на добрых полчаса, что уже выходило за временные рамки и моральные устои Куникиды. — Вот только у меня есть некое опасение. Я занимаю мало места, а здесь так просторно. Боюсь, ночью мне будет холодно и одиноко. Смекаешь, Фукудзава-доно? — Перехожу, собственно, к тому, для чего я на самом деле пришла. Книги — лишь удачное стечение обстоятельств. Коварная улыбка трескает кожу на губах, растягивает острые уголки. Блудливый, полированный взгляд заглядывает чуть ли не в рот директору. Прижимаюсь к нему ещё сильнее, всем телом, без права на мельчайший просвет между тканями наших одежд. Привыкшему к моим вне офисным фамильярностям директору такое не в новинку, но мускулы на его лице заметно напрягаются.       — В этом нет проблемы, я принесу обогреватель… — Держится так же строго, чинно и собранно, не отводя взгляда. Я замечаю едва-едва проступивший румянец на его щеках. Так, что же, получается, понимает и увиливает? О-о, если бы Фукудзава сомневался, то пресёк бы порочное дельце в самом его зародыше.       — Давай я тебе покажу обогреватель. — Продолжаю столь щекотливое наступление, вспоминая лучшие уроки обольщения от выдающегося профессионала. — Только он немного необычный, этот обогреватель. — В наигранной наивности склоняю голову набок. Знаю, что выгляжу при этом исключительно милой, а директор питает к такому виду очень немалую слабость. Трепетно перебираю пальцами с могучих плечей на воротник юкаты, претенциозно поправляя и тщательно стряхивая несуществующие пылинки. — В начале будет лишь слегка тепловатым, но ласковым и приятным. А потом — раскалённым, словно сухая сковорода. Когда дотрагиваешься, становится непереносимо больно. В конце — обширный химический ожог. Ну, как тебе такой эксперимент? О, ты нуждаешься в этом, как и я, дорогой директор. Два свободных человека, пустой дом, резонирующий от каждого вздоха. Так смекаешь, о какой печке толкую? А завтра мы опять станем строгим директором и его мрачной подчинённой, выполняющей все поручения на свете. — Выжидающе смотрю на него, улыбаясь глазами. Фукудзава некоторое время молчит, всем своим видом выдавая обдумывание неоднозначной ситуации.       — Если это не обесчестит твои прежние чувства, Анзу, — сухо произносит, оставаясь при этом всё таким же монументально неподвижным и напряжённым. В тон он вкладывает куда больше серьёзности, нежели я — в собственные действия. Но, определённо, остаюсь довольной ответом.       — О, никоим образом, — лгу, опуская глаза. Невзначай начинаю развязывать узёл его оби, — плавно и неспешно, — чтобы можно было потом снять юкату. Он не препятствует, но и не делает шагов в мою сторону. Прежние чувства к Ринтаро, на самом деле, горят радиоактивным пламенем, отравляют своею скверною даже раковые клетки. Быть может, я смогу забыть о нём хотя бы на одну ночь и заснуть спокойно без слёз, воплей и снотворного. — Пришла книги складывать, а вы взяли и соблазнили меня своею неумолимою суровостью, — сладко лепечу, в попытках повлиять на холодность и непреклонность Фукудзавы, глаза которого выражают лишь серое, металлическое наблюдение рыбака, под судёнышком которого курсирует голодная акула. — Я и не знала, что вы такой искуситель.       Оби развязано. Юкичи всё ещё стоичен, как утренний снег. Пытаюсь акцентировать маниакальное возбуждение и скрыть настоящее желание о забытье прерывистым дыханием. Заворачиваю ткань на его плечах, чтоб накидка — хаори — спала. Но, в один момент, он перехватывает мою руку. Останавливает глядеть на него пустым, недоумённым взглядом. Откажет, что ли? И это всё?       — Подожди, Анзу, стой. — Его неодобрительный тон заставляет напрячься. Сдавливаю зубы, поднимаю в изумлении бровь. — Не торопи событий. Я обязан знать. — Выдерживает паузу, словно пытается подобрать нужные слова. Удовлетворившись найденной мыслью, продолжает: — Тебе тяжело. Всю свою боль ты, почему-то, прячешь за этими фокусами. Ты точно хочешь этого, Анзу? Тебе станет легче? Мы можем просто поговорить. — Он приближает лицо так, чтобы ощущались бытность, соприсутствие и тепло настоящего, безусловного, важного человека, а не предмета мимолётного вожделения, каким сейчас делаю его я. Как назло, всё становится пульсирующим, резким, быстрым. Губы покалывает в наваждении от вибраций его голоса, и я совсем не хочу ни говорить, ни обсуждать. Властная рука сильнее сжимает мою, а глаза, цвета тяжёлого свинца, блуждают по лицу, выдавая за деланным равнодушием хорошо припрятанное желание. Мы стоим, тесно прижавшись, дотошно глядя друг на друга. Он прекрасно контролирует тело, поэтому я могу ощущать томительную, рвущуюся жажду лишь посредством немного прикрытых, блестящих глаз, внутри которых постепенно разгорается стихия. Что же в нём так сильно борется? Неужто былая мужская дружба с влечением к «чужой» женщине?       — Не жалей меня, любимый директор. Это лишнее.       Он тягостно вздыхает, заметно ослабляя хват руки. Моё запястье шелковисто ниспадает на бедро, невзначай задевает его хакама и то, что под ним. Стоически любуюсь мельчайшими изменениями его мимики. С выражением лица «да чёрт с тобой», со сведением таких нахмуренных, непреклонных бровей, с должной решительностью, он обхватывает мою верхнюю губу, так замечательно приятно оттягивая её. Шумно выдыхает мне в рот, инициируя свою единственную оппонентку победно усмехнутся в горячие, ранее отринувшие поцелуи уста. Бастион — практически пробит. Из-за разницы в росте мне приходится напористо притягивать его лицо к себе и запрокидывать голову. Он целует глубоко, продолжительно, волнующе, кружа языком вокруг, чувственно сминая, — и не скажешь, что у этого человека, посвятившего себя делу жизни, давно не было близости с женщиной по осознанному решению. Это что-то совершенно новое, вызывающее невероятную дрожь по телу: иная кожа, иные руки, иные телодвижения, иная температура. Шерстяной плед глухо ниспадает к ногам, и я сразу начинаю ощущать здешний стылый холод, от которого покалывает в ступнях и чертовски сильно замерзает нос. Не разрывая поцелуя, он стремительно упирает меня об закрытое, влажное окно. Обхватывает одной рукой мою спину, другой, немного наклоняясь, подхватывает обнажённое место чуть ниже ягодицы, после чего, по стеклу, плавно поднимает на уровень своих глаз, — так, чтобы было удобно. С азартом обвиваю крепкую талию ногами. Твёрдую, обтянутую тугими мускулами шею — дрожащими руками. Трогая его, даже под сенью одежды, чувствую, как сильно годы, отданные целиком и полностью практике боевых искусств, ожесточили его тело, сделали литым, непоколебимым, твёрдым, словно кремень. Олицетворение строгости, порядка, лучших волевых качеств человека, силы тела, духа, терпения, — но, каков он, отринув это? Оставив лишь то, что мы называем тягой, потребностью, приземистым желанием бренной плоти?       — Я пожалею об этом… — в сбивчивом помрачении шепчет, оставляя влажный, очаровательный след за моим ухом. Лаская неторопливыми поцелуями шею, словно эти поцелуи — в смиренную, молчаливую благодарность, Юкичи продолжает говорить, и говорит — чувственно, гладя мои закоченевшие предплечья вверх-вниз, чтобы хоть немного согреть: — Ты дрожишь, заболеешь, мы можем переместиться… одно твоё слово… только слово… сам я не смогу остановиться.       — Ах, вы как обычно на светлой стороне, Фукудзава-доно, — с лёгкой надменностью в голосе перебиваю и, совершенно медленно, почти издевательски провожу языком по шершавой щеке. Знаю, что он злится, когда называю его так, но ничего не могу с этим поделать. — Пора бы внести красок, а? Можно разлить их прям здесь, на полу, как вариант. Я не привередлива.       — Какой дьявол в тебя вселился, Анзу? — Жарко, как для такого холода, выдыхает мне аккурат в висок, с нежным чувством прижимаясь к нему, словно к самому спокойному пространству на земле. Его руки поглаживают мою талию, боясь спугнуть или сломать. Они медленно опускаются к бёдрам, к юбке и, деликатно, — под неё, — запрокидывая ткань. Ощущаю некоторое удивление с его стороны после понимания того, что в столь собачий холод — я лишь в чёрных утеплённых чулках да тонком белье.       — Дьявол? Ха-ха-ха! — заливисто смеюсь. Запускаю пальцы в его волосы. — Здешний йокай! По дороге сюда местный тэнгу проклял. — Вожу бёдрами вместе с его рукой, резко переходя с усмешки на томительное вожделение. — А что, директор? Вам не нравится? Мы можем поиграть в самурая и духа снежной женщины — юки-онна, которая с книжек. У меня достаточно бледная кожа? Сегодня я могу стать кем-угодно.       — … .       Чувствую, что вот, сейчас, наконец, пару секунд — и это произойдёт, наполнит прожжённую сквозную дыру в груди светлым, пьянящим чувством. Несомненно, я изнываю, привыкшая к постоянной близости с мужчиной. Моё бельё под юбкой позволяет даже не снимать его — настолько тонкое. Юкичи аккуратно, дрожащими от колебаний пальцами отодвигает узкую ткань в сторону, обнажая плоть, но не касаясь её. Моё сердцебиение не на шутку учащается. Становится как-то удушающе горячо, душно. В груди рождается смутная тревога, как давящий, кружащийся шар. Я хочу вернуть Ринтаро. Скучаю. Люблю его. Но, как оказалось, я не нужна ему. Прошёл год. Чёртов год в одном и том же городе, который ненавижу всей душой. Стоит ли он моих слёз?       — Нет. Посмотри на меня, подними лицо. — Он, конечно, замечает эту мимолётную прострацию, бездну в когда-то ярких, а сейчас — потускневших глазах. Касается моего подбородка двумя пальцами, направляя на себя. Меньше всего сейчас хочется кричать во весь голос, насколько сильно мне нужно избавиться от Мори в своих мыслях и что единственный человек, способный помочь в этом, — это он, Юкичи, заклятый враг моего законного супруга, босса Портовой мафии. — Я прекращаю, слышишь? Анзу, я не могу над тобой издеваться. Это не шутки. Ты не ведаешь, что творишь. — Он готов опустить меня и прекратить всё, что, собственно, и делает, пока я не начинаю приходить в себя и просить, как падшая женщина, буквально — молить, торопливо водя пальцами по изрядно возбудившемуся органу через ткань хакама, в надежде оставить всё так, как было. Пытливо смотрю в глаза. Касание заставляет его протяжно вздохнуть от удовольствия и отвернуться, словно он не желает видеть меня, но и уйти не находит сил.       — Мне хорошо, — нежно нашептываю ему на ухо. — Правда. Очень хорошо. Я хочу тебя — здесь, там, где угодно, как угодно, даже — с кем угодно. — Оставляю на его лице мокрые, горячие поцелуи. — Будь нежен, Юкичи, я давно не… — Обрамляю вранье в рамочку натянутой ухмылкой. С приоткрытым ртом, в растущем нетерпении, смотрю, как одной рукой, словно его что-то заставляет, избавляется от хакама. Приподнимает меня выше, сильнее упирая спиною в стекло, — хлёстко и до удивления напористо. Полусонно смотрю впереди себя, находясь чуть выше уровня его головы. Так сладко и столь долгожданно ощущаю влажное, нежное касание эрегированной головки по плоти, по опухшему, чувствительному клитору. Крепко сжимаю его плечи, прикусывая край нижней губы. Выдыхаю первые, непроизвольные стоны. Он не спешит, ласкает шею губами, не проникает дальше прежнего. Эта игра безумно заводит, но, в неё невозможно резвиться вечность. Когда я чувствую подобную аккуратность, мне хочется грубостей, цинизма и беспардонностей. — Я сейчас умру, если не войдёшь полностью, — бессвязно проговариваю. Обнажаю его сильные, округлые плечи, ключицы, очертания рельефа груди, солнечное сплетение, линию сухого, железного пресса, и трогаю, трогаю, трогаю, что есть сил… вскрикиваю, судорожно вдыхая воздух. Впиваясь острыми ногтями ему в натянутую кожу у ключиц, горбя спину. Подсознательно задерживаю дыхание, дабы прочувствовать весь забытый спектр плотских ощущений. Внутри меня ужасно узко. Такое чувство, что не хватает места, что всё разорвётся к чертям, не выдержит, лопнет. Юкичи, боясь даже в мыслях сделать мне как-то не так, приостанавливается. Но я не намерена прекращать. Целую со всей оставшейся, безумной страстью, беря его лицо в руки, выдыхая в губы разные бессвязные речи, стоны, вздохи, пошлости, желая наполнить всю себя только им, дабы другому не осталось места. Он двигается, выходя на половину, давая мне привыкнуть, принять его размер. Прекращая поцелуй, касается влажными губами моей скулы и тихо проговаривает, что всё будет хорошо, что всё наладится, что я буду счастливой, здоровой и любимой. Ох, он нежный, аккуратный, обходительный, прекрасный любовник. Да, чёрт возьми, — самый лучший человек! Но, всё равно, это не то, это — не так. Плавные движения бёдрами становятся чуточку настойчивее, проникают от основания и до самого конца. Я не контролирую стоны, позволяю себе кричать, делать это громко, чуть ли не навзрыд, обнажая чувства, всю боль, страх, вину, сравнимую с грязной, мерзкой изменой. Ощущение того физического удовольствия, которое он дарит, с которым мягко и трепетно сжимает моё тело, переплетается со щемящей горечью той невзаимной, первой и единственной любви, бежать от которой пришлось, игнорируя визги умирающей в агонии души. Пытаюсь представить Ринтаро, каждую часть его стройного тела, голос, ненавидя себя за это, ненавидя все реинкарнации, перевоплощения и прочую волшебную чушь. Но, Ринтаро не ведёт себя так: он кусает, играет, водит за кошачьей игрушкой на крючке, манипулирует, приучает к кнуту и прянику с отравленной начинкой. Он приручает и заставляет убиваться по хозяину каждую минуту, когда того нет рядом. Чёрт, если бы не этот секс, нынче я бы наложила на себя руки.       — Ты будешь меня ненавидеть за это, да?.. ужасна, лицемерна… — что-то произношу виноватым, уличенным голосом, что-то — выдыхаю между тихими, сдавленными стонами в ответ на его мягкие, тёплые толчки. Опрокидываю голову, прогибаясь в пояснице. Держусь, с мучительной истомой обвивая его разгорячённую шею. Плавно покачиваясь в руках мужчины, что смотрит на меня в равной степени с благоговением и вожделением, обнажаю всю дрянную изнанку через слёзы, предательски выдающие весь мотив орфического действа — забыться и забыть в объятиях другого.       — …я себя ненавижу, — с натугой произносит и тут же, резко, укладывает меня на распластавшийся по полу плед, нависает надо мной. Опущенный верх его одежды обнажает тренированное тело, орнамент жёстких мышц. Он не раздевает, не срывает мою одежду, напротив — ведёт себя максимально сдержанно. Припадает к закрытой груди лбом, с горечью сжимает подол задранной юбки. Глажу его жёсткие волосы пальцами, глядя в потолок полными слёз глазами. Чувствую, насколько ему тяжело отказаться от меня.       Это словно бросать камень в море: сначала брызги, потом — на дно. Водой из крана сочатся дни, сливаются воедино со стенаниями раненной птицы. Они обволакивают, душат, губят жизнь. Мертвецы не чувствуют вины. О них, зачастую, слагают стихи: о тех людях до последней капли крови, что отдают себя во имя других — заветных, неразгаданных, незнаемых «энигм». Мы переходим черту закоснелых принципов, отдаваясь чувствам приглушёнными стонами, словно боимся быть уличенными стенами, что могут слышать. Постепенно, под тяжестью обжигающего тела, сильного и прекрасного, любимое имя растворяется в вероломной неге. Оно, надеюсь, было однажды сказано лишь единственной, подлинной мне, а не десяткам таких, как моя поруганная душа.
1222 Нравится 895 Отзывы 425 В сборник
Отзывы (49)