16.
25 августа 2020 г., 00:40
Дальнейшие наши странствия по этому благословенному городку я припоминала довольно смутно. Надо мной властвовало ощущение того, как все преображалось на глазах: луч так падал на побитые здания, что они наряжались и исполнялись жизни, ухабистая дорога казалась устроенным полотном, а встречные лица нетрезвых людей в спортивных костюмах приобретали отпечаток одухотворенности. Когда мы спустились к небольшой речке с подобием набережной, я заметила заброшенные ржавеющие карусели, которые неплохо вписались бы в декорации какого-нибудь трешачка, посмотрела сквозь их опоры на солнце, что успело заметно опуститься, и вдруг вспомнила про время.
Кассир, заключенная в крошечном окошке среди прохладных оседающих стен с бумажным расписанием, расширила глаза и сказала, что последний автобус на Тверь ушел час назад. Мои привычки к цивилизации и окончательно сносящие обстоятельства обернулись неловким намеком на новые приключения. Благо, существовал сервис поиска попутчиков, и сквозь невротические сомнения, протест перед обретавшей реальность ночевкой в каком-нибудь сомнительном месте и виноватость перед этим совершенно доверившимся мне существом, я отыскала единственный подходящий вариант. Машина отходила через полтора часа от «Бума», как назывался местный торговый центр, и при спокойной дороге мы вполне успевали к электричке.
Если блаженный вакуум в голове был теперь вполне объясним и оставлял только привыкать к себе, то телесный начинал обретать какие-то не очень приятные формы и вдруг сделался похожим на голод. Мне ужасно стало стыдно, что, предавшись своему ликующему торжеству, я совсем забыла о существенности, а мой спутник в своей скромности, верно, не решался мне о том напомнить. Я выразила свою досаду и смущение, а он с такой впервые открытой мне интонацией ласкового упрека возразил, что вовсе не был голоден, и многозначительно добавил, что ему хватило малины. Но теперь подкрепиться стоило хотя бы для того, чтобы не укачало в автомобиле. Он кивнул было на ларек с шаурмой, но я протянула «Неет, это не Маросейка». Бабушка-бактериолог внутри меня говорила о том, что умение рисковать лучше приберечь для более важных явлений в жизни. Самым сносным вариантом показалось зайти в супермаркет, где мы набрали каких-то булок, сыра и йогуртов. Вернулись к реке и сели прямо на траву у прибрежного откоса. Получился немного косплей картины «Охотники на привале». Кругом гуляли несколько дам с колясками и группка детей, и я невольно считала пару удивленных взглядов в нашу сторону. У меня был встречный вопрос к этому парку: где же собаки и собачники?
Получалось интересное антропологическое наблюдение, порожденное разницей городских культур. Если вырезать кадр с нами (на самом деле я верила, что кто-то совершенно точно именно этим и занят в настоящий момент, иначе зачем все?), то мы вполне могли бы прокатить за берлинских хипстеров. Но, расширяя панораму, взгляд бы опознал среднерусскую глубинку со всеми ее нехитрыми атрибутами. С точки зрения местных мы гляделись, казалось, немного отбитыми ребятами – автостопщиками, к примеру, если бы не солидный возраст господина рядом со мной, вполне попадавшей в образ, и его изысканные манеры, которые сказывались даже в том, как он уплетал булочку. Но если снять все эти культурные, наносные определения, которые совершенно ничего не значат перед тем, кто выстраивает этот кадр, оставались просто два человека, неважно из какого времени, одинаково предоставленные один другому, но на самом деле – каждый лишь самому себе.
Я узнала по номеру светлый «Ниссан», будто пригнанный из моего детства, что нисколько не удивляло, и с легкостью возвела этот факт в степень чудесного, как и все, окружающее меня в едва приоткрытой, но такой сокрушительно новой реальности. В салоне пахло чипсами, и густой этот масляный запах робко пытался перебить хвойный освежитель. Я радовалась за моего спутника, что теперь бодрствующим взглядом следил за картинами в окне, которые, быть может, вызовут что-то в его памяти. Лицо его, по которому проходили тени и полосы света, было по-прежнему невозмутимым, лишь брови или уголки губ, на которые я смотрела теперь совсем по-другому, чуть вздрагивали, отвечая легкому сквознячку из-за отведенного стекла. Для меня было совершенно недостижимым, как он хранит такую сдержанность, - меня настолько прошивали эмоции, что главным усилием было хоть как-то контролировать свою мимику. Мне хотелось бы уразуметь, как этот переливающийся состав, безусловно одноприродный тому, что заполняет меня, умещается в его светлой голове и бесхитростном сердце. Но я догадывалась, что понимать такое вовсе не нужно, что мне и без того дано слишком многое в возможности заглянуть в этот кадр, где он равен сам себе, а какой-то тайны, сокрытой в нем, я вовсе не могу быть причастна.
- Вы москвичи что ли? – повернул мощную шею бородатый малый из-за руля, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы определиться летящей кабиной, рисующимися полями за ней и вспомнить, что мы не вполне наедине.
- Не совсем, но приехали из Москвы, да, - максимально сухо ответила я, стараясь отстоять воздушный купол, накрывший нас, от всяких, даже самых невинных вторжений. С другой стороны ощущалась необходимость выплеснуть в кого-нибудь избыток собственного счастья, но она сдерживалась неумением найти такому высказыванию должную форму.
- И что вас занесло в наше захолустье?
Только не смол ток, пожалуйста, - мне иногда кажется, что это какой-то мой личный сорт расплаты за мизантропию - настолько терпеть не могу такой тип коммуникации. Хуже только сообщения вроде «привет» или «что делаешь?». Хотя мой спутник, напротив, смог бы составить самую изящную беседу в иных обстоятельствах, теперь же я была рада, что он счел благоразумным промолчать.
- Смотрели старину. Много прекрасных и недооцененных памятников у вас тут, - проговорила я еще более вяло, на всякий случай сделав лицо кирпичом, чтобы у чувака точно не осталось сомнений в моем желании продолжать беседу.
- Историки что ли? – счел все же необходимым уточнить тот, и я, не удержавшись, прыснула от смеха в ладонь.
- Вроде того, - вдруг выручил он и склонился ко мне с расходящейся улыбкой. Шепнул, приблизившись к уху: один из нас точно историк.
Я попыталась еще рассмеяться, но остановилась на выдохе - почувствовала теплый щекочущий воздух, и после слов длящийся от его губ, коротко коснулась подбородком его плеча и вернулась в исходное положение, решив, что не стоит сейчас пускаться в такое опасное плавание. Широкий затылок водителя впереди был хорошим маячком, чтобы не забываться.
- Понятно, - напомнил он о себе с такой интонацией окончательной ясности, будто ему стало понятно про нас больше, чем нам самим. Или же он всего лишь выяснил, что говорить с нами особенно не о чем, и в этом прозвучала его удовлетворенность собственным выводом.
Дорога была удивительно легка, мы неслись так быстро и будто едва касаясь земли, что никакие прежние ухабы просто не успевали о себе напомнить. Опоры ЛЭП вырастали, прорезая полевую расслабленность вторжением протянутого порядка. Но громады их были такими величественными, древними и устроенными, что, казалось, они стояли суровыми наблюдателями, вросшими в землю, от сотворения мира, и повозка с семейством теблешского священника, следующего с племянником на ярмарку, тоже проезжала мимо. Я не сразу обратила внимание, что водитель прибавил громкость динамиков, и теперь мне хотелось сделать комплимент его музыкальному вкусу: играли Cure – Just like heaven, и это был лучший из возможных саундтреков к происходящему. Предзакатная прохлада заструилась между нашими пригревшимися телами, я осторожно протянула руку над его коленями и прикрыла окно. Пространство будто еще сжалось, плотно отделив наш купол смыкавшегося тепла от густого холодеющего великолепия под низким небом.
Рука водителя отстраненно лежала на руле, и это так странно не совпадало с той могучей скоростью, которой он вверял предающихся нас. Какие-то неровности трассы все же не могли пролетать незамеченными, и на каждом резком скачке меня слегка подбрасывало изнутри, но тело справлялось, привычное к подобным явлениям немного другой природы.
- Светлый драйв? – вдруг обернувшись, проговорил мой спутник, и я даже не сразу поняла, к чему – так внезапно было услышать от него эти слова.
А когда все встало на свои места, я не смогла справиться с улыбкой и спряталась в ладони, отвечая сквозь беззвучный смех, который был от избытка:
- Он самый.
Это было настолько выраженное свидетельство его понимания, нашего разговора на одном языке и его внимательной памяти к тому, что я пыталась до него донести. Мне без того было слишком хорошо, но теперь он увлекал за собой дальше, и от мысли о следующем шаге меня накрывало будто одновременно изнутри и со всех сторон.
Он взял меня за запястье и отвел ладонь от лица, так что мне нечем было защищаться, и я зажмурилась не то от заоблачного сияния в окне, не то от человеческого рядом со мной, которое, вровень с расплывавшимся солнцем, теплело и обретало все новые очертания. Глядя на мое открытое в своем восторге лицо, он не отпускал руки, прикладывал пальцы к губам, которые смелели и влажнели с каждым касанием, обдавал дыханием, гладил и сжимал в своей уверенной ладони. Я осторожно выдохнула, будто боясь нарушить воздушный состав происходящего, опустилась на спинку кресла, чуть запрокинув голову, и прикрыла глаза. Каждое его движение отдавалось в пояснице нараставшей волной, которая будто толкала меня и отделяла от остального пространства. Казалось, подо мной и вокруг ничего нет: ни сиденья, ни шин, ни всех хитросплетений механизма, который делает из нас движущуюся по трассе точку. Только переливающийся сквозь ресницы раскрашенный воздух, тягучая сладкая сила, которая заставляет его делать это со мной, и мой выгнутый позвоночник, выдерживающий все на своей утратившей пределы оси. Дышать становилось сложнее, я сжала дверную ручку, как на вираже, каких вовсе не предвещала мирная равнина за стеклом. Плавленый, томный, изнемогающий голос Ланы Дель Рей выводил в моей голове: “I’m alive, I’m a lush, I’m in love” – я готова была подписаться под каждым словом, но у меня не достало бы сил сделать этого даже метафорически. Меня несло взвесью степного закатного зарева над ликующей чащей, и я плыла золочеными полями, его коленями, растворяющей музыкой, которую ставил, казалось, какой-то неотмирный диджей. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь двигал точки на карте так, что Тверь отделяли бы от нас несчетные древнерусские версты. Но если смириться с тем, что каждая из них приближает нас к остановке, то пусть она случится скорее. Чтобы это бесконечное предстояние не вынесло из меня крохотный, бьющийся сознанием кристаллик, который все наполнялся горением лететь далеко далеко, но ничего не хотел больше, чем не двигаться с места.
***
- Следующая остановка Московское море, - говорила к нам ночная необитаемая электричка, ящерка света, уверенно ползущая по проложенному пути. Я приоткрыла форточку и забралась с коленями на сиденье, чтобы обдаваться стремительным дуновением от несущейся земли, в надежде освежить им голову. Он благоразумно занял место напротив, и лишь на его реплики я отрывалась от звучно движущейся картинки, без стекла создающей такое ощущение захватывающей погруженности, которое милостиво обещало спрятать меня даже от меня самой.
- Откуда же здесь морю взяться? В мое время и начала того не было, - в его интонации звучала предсказуемая усталость - и от затянувшегося дня и, казалось, от усилий вести беседу в прежней манере, когда ее неопределимо начинало клонить в какое-то иное, тревожное и прельстительное русло.
- Это разлив водохранилища, место слияния канала имени Москвы с Волгой, - изображала я бодрящегося топографа, не уверенная в собственных словах, - искусственное море, одним словом.
Я вспомнила вдруг балкон и гомеровскую пену, подступавшую ко мне, и его предплечье. Протянутая близость случившихся моментов показалась далекой, как сон, и ничего не заполняющей. Сквозь телесное торжество и уверенно взыскующее предвкушение хлынули вдруг его слова, почему-то именно сейчас накатившие волной памяти: «Все, встречающееся с душою из отдаленной страны, но ей родное: она сперва в него тихо и долго всматривается, потом сближается с ним, и, наконец, у нее не достает сил отлучить его от себя».* У меня не было мысли досадовать на Гомера, потому что сказанное относилось всего лишь к «Одиссее», и казалось бессмысленным уточнять, в какие это было годы: до нашей встречи или после. Слова эти обрушились на меня во всей их болезненной, исчерпывающей силе так, что высекли невольные слезы. Я опустилась на сиденье, жалеющим жестом обняв колени и будто желая запрятать все это в себя поглубже, наверняка, чтобы не задеть его ни на краешек этим отчаянным осознанием неотвратимой утраты.
- Что случилось? - подался он вперед, мужественно не сходя со своего места.
- Ничего, просто стихотворение одно вспомнилось, способное, мне кажется, возвести эту картину в окне до совершенства. Вы не откажетесь прочесть?
- Разумеется, если вы дадите подсказку, что вам хотелось бы услышать. Я, кажется, выучился отчасти читать в ваших мыслях, но умению этому еще далеко до самостоятельной полноты.
Даже его многозначительная полуулыбка не вызвала во мне ожидаемый трепет – меня сковывал иной, выхватывающий из теплого вагона к продутому обнаженному космосу, которому я не готова была предстоять. И только обращение к искусству показалось возможностью временного, но спасительного примирения.
Я протянула ему телефон заметно дрожащей рукой, и он успокаивающе коснулся моего холодного запястья. В его взгляде была тревога и жалость – ко мне? К себе? – я не знала. Знала только, что каждый из нас был обречен справляться в одиночку с тем, чем нельзя поделиться теперь, и нельзя будет позже, когда человеческая близость станет предельной. Это было страшно, но внушало ледяную, сухую отвагу перед тем, что будет, когда она разомкнется.
А вот как будто ночь по всем приметам.
Деревья жмутся по краям дорог,
и люди собираются в кружок
и тихо рассуждают, каждый слог
дороже золота ценя при этом.
И если я от книги подыму
глаза и за окно уставлюсь взглядом,
как будет близко всё, как станет рядом,
сродни и впору сердцу моему!
Но надо глубже вжиться в полутьму
и глаз приноровить к ночным громадам,
и я увижу, что земле мала
околица, она переросла
себя и стала больше небосвода,
а крайняя звезда в конце села –
как свет в последнем домике прихода. **
Поэзия перерастала почерк Рильке и язык Пастернака, доносивший его до нас, и оседала в колебаниях воздуха на знакомых губах. Она густела в опрокинутом небе, венчающем степь, в звучном трепете трав, бесстрашно обступивших рельсы, в вихре железной дороги, мешающем искры из-под колес с поднятой пылью. Она была натянута между беззвездным одиночеством блуждающего самолета и хрипловатым звучанием близкого голоса, которое хотелось связывать с собственным существованием. Она выставляла на бескрайний неподкупный холод и ввергала в обещанный, невозблагодаримый покой. Она забирала всю мелкую дрожь и возвращала меня мне подлинной, живой, равно предстоящей счастью и боли, заключенной в светлом гремучем поезде, что сверху, быть может, казался плывущим рукотворным созвездием.
***
Автобусы уже не ходили, и от станции мы шли пешком. Глухие окраинные громады своим хладнокровным покоем казались так же причастными неумолимому космосу, как первобытная даль Московского моря. Маленьким признаком жизни теплились мошки в круге от фонаря, но трепетание их казалось каким-то беспомощным, а редкие незасыпающие лучи из-за человеческих окон не умели согреть каменной тверди. Он держал меня под руку каким-то светски необходимым жестом, и я не знала, чего ждать от этой ночи, все вернее переходящей в новый день. Телесное переутомление невольно заставляло искать в нем опоры, а от большего удерживал какой-то нутряной, не вполне снятый поэзией страх. Меня колотило от близости собственных пределов, которые испытываются Другим, и я всерьез начинала сомневаться, стоит ли в этом идти до конца. Его профиль казался бесстрастно заключенным в своей усталости и доносил до меня лишь неизменный отсвет ровного принятия. Искать ответы здесь следовало только в себе, в этом сомневаться не приходилось.
Оба предсказуемо не захотевшие ужинать, мы коротко попрощались до утра, не обсудив обыкновенные планы на завтрашний день. Выйдя из душа, где всегда был риск замкнуться на собственной чувственности, я ощутила только девять часов пути за спиной и гораздо превосходящую их тяжесть пережитого за один перегон. Но эта исчерпанность казалось обманчивой: каждый день прежде я так же думала, что усну, едва коснувшись подушки, но всегда ошибалась. Привычным жестом поджав к себе колени, я вдруг вспомнила о ненаписанной «стенограмме» прошедшего дня. Нет, на нее теперь сил решительно не хватало. И все эти торопливые, сбивчивые буквы показались каким-то совершенно бессильным и даже противоречащим подлинной памяти способом что-то сберечь. Да и нелепостью было бы опасаться, что хоть одна черточка из сегодня выцветет и не уцелеет. Происходящее начинало обретать какие-то плотные, надежно высекавшиеся контуры. Успокоив себя хотя бы на этом, я не сразу поверила спасительному ощущению утопания в невнятных образах, что обычно предшествовало сну. И уже не смогла определить, услышались мне или пригрезились осторожные, едва различимые шаги за стеной.
***
Стрекотание в высоких спутанных травах перерастало станционный шум, было громче протяжно отходящего поезда и сжатого облака человеческих голосов. Несколько десятков шагов – и оно забирало в себя полностью и становилось подобным гулу неприрученного моря. Подмосковными полями к городу подступал с торжеством, затаившим грусть, звучный злачный месяц август.
Мы двигались по кромке кургана, превращенного в железнодорожный откос и стоявшего неизменным со времен открытия магистрали. Проснулась я неприлично поздно – видимо, сказался слишком длинный день, да и сработал какой-то закон самосохранения, призванный как можно дольше беречься от проживания сложных решений. Увидев послеполуденный час на экране, я почувствовала холодок при мысли о том, что он, должно быть, встал в обычную рань и все это время вынужден был оставаться наедине с собой и, как мне казалось, с той же тяжкой необходимостью размышлений. Потом вспомнила, что на днях привезла ему электронную книгу и несколько живых изданий, так что он вполне мог провести утро за каким-нибудь поздним романом своего любимого Диккенса, еще не изданным в его времена. Но как же наивны были подобные заключения: что я на самом деле могла знать о нем, о воздухе его часов, прошедших за стеной, о том, что происходит с ним даже тогда, когда он кажется совершенно прозрачным? Но именно близость приоткрытой тайны и не давала мне покоя, мне казалось, его она тоже не может не мучать, и нам обоим необходимо прийти к какому-то разрешению. Еще нагнетало тревогу мое обостренное чувство времени в его линейности, несмотря на все творящиеся опровержения этого свойства. Безумно нелепым было отсчитывать наши общие дни, как каникулы в детстве, но с реальностью того факта, что они перешли за свою половину, было не поспорить. Я готова была цитировать его слова о потерянном времени, которое мы по нерешительности протягиваем, чтобы потом жалеть. Но вся обнадеживающая нежность случившегося путешествия будто осталась в тверских полях, и я тщетно искала в каком-то сбившемся и рассеянном сегодня ее следы. Я боялась прямо и долго вглядываться в его лицо и не найти там ни искорки, потому что понимала, что решение за ним: я не могла так грубо противоречить его сложившимся взглядам и брать все на себя, хотя уже, пожалуй, многое себе позволила.
Возможно поэтому меня и потянуло ко вчерашней дороге, будто рельсовое полотно, бывшее свидетелем прошедшего дня, могло нам чем-то помочь. Я предложила разведать низину, где могло посчастливиться поймать туман, и он так радостно согласился, сказав, что подустал вчера и более чем расположен к недалекой загородной поездке. Это было лучшим решением – продумывать какую-то культурную программу и ехать в душный, вытягивающий центр сейчас было бы совсем немилосердным.
Долина Сходни была будто создана для избегания времени. Деревянная лесенка вдоль откоса крепилась на том же месте, как на фотографиях середины позапрошлого века. Он спокойно сжимал мою руку, помогая спускаться крутыми ступеньками, где я столько раз пробиралась опасной наледью неосвещенными вечерами, и теперь эта дань этикету в его прикосновении была особенно невыносимой. Заросли здесь были настолько нетронутыми, что после дождя нужно было ступать осторожно, как даос, чтобы не навредить никому из царства лягушек. Сверчковые и птичьи голоса были совершенно ничем не ограничены и заливались по-первобытному. Вторжением человека звучали только гудки паровозов и большие секунды электричек, но мне они всегда казались настолько вписанными в очертания здешнего края, будто относились, как все живые существа, к шестому дню творения. Так же я смотрела и на опоры линий электропередач, создававшие здесь рисунком проводов невероятно зримую иллюстрацию натяжения. Вышка, стоявшая над рекой, раскинувши прозрачные гроздья изоляторов цвета первой зелени, казалась соприродной мощной лиственнице, созерцавшей этот берег несчетные годы, только у первой вместо крови было электричество, а у второй – терпко шумящий сок.
Поднявшись на высокий берег, откуда узкая речка начинала казаться нарисованной, я стала догадываться, что тумана в той его густоте и великолепии, которыми мне хотелось бы с ним поделиться, нам сегодня не видать. В воздухе стояло какое-то его робкое предчувствие, едва различимая дымка. Это была горьковатая метафора, которой я бы предпочла не замечать. Я видела, как распахнуто и вполную он смотрит по сторонам, любовалась явленной мне его частью и старалась различать в ней что-то большее того, чем можно обладать. Вдруг низкий самолет взрезал покоившийся воздух, казалось, над самими крышами двухэтажных домов – за годы под глиссадой близкого аэропорта мне этот жест стал настолько привычен, что я забыла предупредить моего спутника. Я заметила, как он, само спокойствие, чуть прогнулся невольно и прикрыл лоб рукой.
- Тихо-тихо-тихо-тихо, - приблизившись, тронула я его за локоть, - он не упадет. Представляете, где-то сейчас сидят ребята в больших наушниках перед экраном, на котором десятки таких вот движущихся точек, и их задача – помочь им лететь, не мешая друг другу.
Он посмотрел так, словно еще одна часть небывалой реальности стала описанной и понятной, встроившись в его внимательное сознание. В этом была какая-то примиряющая красота, будто я снова наблюдала за ним, как в самом начале, не ища ничего для себя. Но я не могла не разглядеть превышающего сияния, расходящегося из уголков губ. Различая узнаваемую морщинку и крохотную родинку на щеке, я невольно приподнималась всем телом и тут же одергивала себя, делая вид, что увлеченно разглядываю что-то в другой стороне.
- В таком бы домике приютиться на остаток лет в каком-нибудь приятном обществе, - вдруг проговорил он, глядя на противоположный берег.
Живописная жилая постройка выделялась на крутом холме среди прочих, я называла ее альпийским домиком, и он только издалека казался таким скромным. Неплохой у вас вкус, господин профессор – хотя, быть может, среднестатистический ректор и может позволить себе такой, где-нибудь к пенсии. Стоп, я разве об этом подумала? Что он сейчас сказал? Какой-то сбой матрицы: в письмах он намеревался, кажется, «приютиться в себе», и этим казался мне близким в своем трезвом взгляде на существование. Может, это со мной что-то не так, и я стремлюсь принять все на свой счет, но никакого другого смысла мне не удавалось вынести из этих слов. Пожалуй, он звучал в них еще наивнее, чем я. Насколько все было сложнее. В этом безудержном саможалении я совсем забыла о возможной боли, которую последствия временной близости смогут причинить и ему.
- А как же ваши планы на Финляндию? – выговорила я, не найдя других слов, хотя старалась как можно меньше намекать на прочитанные мной его письма.
- Раньше я думал, что мне нужно море. А теперь, кажется, хватит и такой речки.
Я не понимала его не знала, что здесь можно сказать. Считывать что-то в свою пользу сил не было, как и думать об этом. В голове колотилась, будто вылитая, строчка о том, как хочется все это прекратить, уйти от слов, заставить его прислушаться к воздуху и уловить в нем то, что необходимо нам обоим. Окунуться туда и пройти до конца, прожить счастье, равновеликое боли, которое поможет ее вместить. Или хотя бы сделает оправданной и понятной.
- А за ним комарики на воздушном шарике. Современная детская поэзия, - мягко сметя с его ладони вездесущих насекомых, постаралась улыбнуться я.
Он беззвучно рассмеялся.
- Вас тоже кусают, негодные. Позвольте хоть отчасти вас спрятать, - не дожидаясь проговоренного согласия, он взял мою руку и крепко укрыл в своей.
Он защищал меня от маленькой боли и все вернее подводил к той, которая почти не пугала, которой хотелось предаться, потому что даже она казалась выносимее этого бесконечного предстояния.
Мы сделали круг и двигались обратно, наползала послезакатная прохлада. Трава тяжелела от росы и, влажно холодя, задевала колени. Я начинала замерзать, но не могла достать кофту из рюкзака одной рукой. Плечи вздрагивали невольно, приходилось по-прежнему отбиваться от комаров, и это было спасительным для того, чтобы выносить всем телом его жаркое, не отпускающее прикосновение.
- Кажется, эти ребята пытаются собрать с нас налог на красоту, - сказала я, в очередной раз шлепнув по коленке.
- Здесь на самом деле необыкновенно, - задумчиво говорил он, - я благодарен вам за то, что смог увидеть эти места. Будто аркадские поля, не предназначенные простым смертным, - он вдруг осекся, оглядев меня с ног до головы. – Но, кажется, вы озябли? Быть может, нам пора домой?
Его взгляд был таким значительным и что-то сулящим, что я могла лишь молча кивнуть, и мы ускорили шаг. Руку мою он выпустил только перед билетными кассами. Обратный путь я помнила плохо, лишь свои попытки притворяться спящей, чтобы ничего не говорить и, глядя на него, не изнемогать от необходимости коснуться. Воображение и под веками не оставляло меня в покое, но я держалась одной мыслью, что теперь происходит что-то значимое и тонкое, которое так легко спугнуть, и самым лучшим будет помолчать всею собой.
Нам достался маленький лифт, я изучала кнопки, как будто в них содержался какой-то вечный ответ, и не могла понять, почему так тихо. Мне казалось, здесь должно шуметь так, будто высоковольтные провода натянуты над пустующим полем. Или под нами вот-вот соберется реактивный состав, способный выпустить эту кабину из бренной шестнадцатиэтажки куда-нибудь в стратосферу. Он стоял, прижавшись к стенке, и я чувствовала его взгляд на кончиках моих пальцев.
Едва ли не с порога я извинилась и нырнула в душ. Объясняла это себе тем, что мне хочется спрятаться и переждать, но что – неужели каким-то самостоятельным чудом свершится что-то, где я предполагаю себя прямым участником? Быть может, подсознательно я просто следовала инстинкту, готовя себя к самому лучшему. Но всячески отбивалась от этой мысли, раздумывая, что бы приготовить на ужин и куда предложить ему отправиться завтра.
Сквозь закрытую дверь своей комнаты я слышала шум воды и отказывалась рассматривать, как намек, то, что это противоречило его привычкам. Обычно сначала мы встречались на кухне. Я думала о том, что и сейчас мы будем пить чай, как ни в чем не бывало. Собственно, ни в чем и не бывало, разве что в воздухе, но кто внятно может истолковать эти атмосферные явления? Меня трясло так, что я не знала даже, как ровной рукой наполнить чайник. Но я убеждала себя, что нужно собраться с силами, не могу же я оставить человека голодным из-за того, что мне показалось. Только почему-то я продолжала шагать по комнате и медлила переодеваться во что-то приличное, оставаясь в легком платье с открытыми плечами и едва доходящем до колен.
Вскоре вода замолчала, еще какое-то неподсчетное время шумела вытяжка, и по щелчку выключателя звуков не стало совсем. Шагов его я не услышала, только легкий стук и сразу за ним – скрип двери. Я уверяла себя, что, увидев меня в таком наряде, он извинится и тотчас скроется. Но он стоял на пороге, и я могла различить, как намокли кончики его волос, и с ключицы стекает случайная капелька.
У меня было множество догадок о происходящем. Дружочек, ты ошибся дверью и просто завис? Кто-то перепутал сценарий, или это очередная вселенская шуточка, как с тем поездом, и я вижу перед собой какую-то другую версию его? Я готова была поверить чему угодно, чтобы не соглашаться с густо подступавшей реальностью, парной, влажной, пахнувшей гелем для душа с морской солью.
- Прошу меня простить за такой вид... вы, верно, хотели на балкон? – пробормотала я, натягивая на плечи плед.
- Вам так к лицу это платье, - проговорил он, глядя на мои колени. - Да, было бы неплохо подышать еще вольным воздухом, под защитой от комаров, - выдохнув, он сказал это так, будто воспользовался моей подсказкой, чем занять разреженный воздух. – Составите мне компанию?
Тяжело волоча за собой плед, я приняла за чудо, как не споткнулась о высокий порог своим неверным шагом. Мы стояли молча, и я, положив голову на руки, наблюдала за жизнью соседнего дома в ее неизменном хлопотании, которое теперь казалось сродни равнодушию самой природы. И звезды, как кнопки лифта, – сколько в них не вглядывайся, не станет яснее, как сделать следующий вдох не таким звучным, как выжить в этой опасной близости маленькой стратосферы среди многоквартирного безмолвия.
- Видите, движущаяся точка, - решила я нарушить молчание, надеясь проговорить к нему что-то хотя бы интонацией. – Это такая же громада, что сегодня так низко взлетала над нами, просто набравшая высоту.
- Там, верно, очень холодно, - будто чуть понизив голос, отвечал он.
- Нет, в кабине самолета так же тепло, как в электричке или автомобиле.
Кто-нибудь объяснит мне смысл этой беседы? Быть может, это неведомая мне часть этикета, которую обязательно нужно пройти?
Я заметила, что он то и дело навязчиво трогает шею. Конечно, чесаться при даме, пусть она, по его меркам, почти неглиже, все равно совершенно недопустимо. Бедный человечек.
- Вас, должно быть, ужасно покусали? – подошла я на шаг ближе. – У меня есть огуречный лосьон, с ним должно стать легче, - видимо, осмелиться меня заставило уже какое-то жгучее самосохранение: я с трудом держалась на ногах и, казалось, вот-вот расплачусь – едва ли тогда он сможет понять меня правильно. От опасений удерживала почти уверенность: он зашел сюда уже с принятым решением, мне лишь нужно помочь ему утвердиться в нем.
Я благодарила обстоятельства за то, что аптечка оказалась именно в этой комнате. Мне казалось, открытая дверь нарушила бы какую-то тайну сгустившегося воздуха, который должен вот-вот поменять свое качество и сделать из мучительной альпинистской трассы пристанище незаслуженного, но обретенного покоя.
Он опустился на краешек кровати, а я села, согнув колени, у него за спиной. Рука почти не дрожала – это было слишком ответственно. Ему, верно, никогда не доводилось испытывать блаженный холодок, который накрывает раздраженную кожу от этого целительного средства, которое для меня всегда будет пахнуть каким-то вечером на дачной веранде из детского прошлого. Я ровно касалась смоченной ваткой его шеи, чувствуя, как уместно упала одна бретелька платья с моего плеча – когда-нибудь же он обернется ко мне.
- Вы еще и обгорели, - вдруг заметила я красноту до самого затылка, - как же так?
Мне не нужно было удерживать в себе нежность – она переливалась в каждое движение, и я чувствовала, что уже иду по ее сверкающему, неотменимому пути.
- Верно, вчера еще, в Бежецке.
- Да, там было... солнечно.
Мы по-прежнему держались в лидерах среди самых бессмысленных разговоров в этом месяце или на этом районе. Казалось, весело, но пора было с этим завязывать.
Я осторожно, прохладно подула на покрасневшую кожу и проговорила затихающим голосом, приблизившись к его уху:
- Не больно?
- Нет. Хорошо, - почти шепотом протянул он и чуть откинул голову назад, коснувшись моей щеки.
Я не слышала звука, с которым что-то схлопнулось в воздухе, или оборвалась невидимая струна. Но почувствовала, как тонкая струйка пространства между нами обернулась его долгим выдохом и растворилась, ее больше нет.
Я прижалась к нему, медленно проведя по спине затвердевшими сосками, и раздвинула колени так, что наши бедра соприкоснулись. Ватка куда-то пропала из моих рук, и они были свободны. Я несмело ласкала его плечи, тонко целовала позвонки сквозь рубашку, гладила щекой лопатки, будто заново убеждаясь в его реальности, узнавая его очертания, предвкушая их подлинное, ничем не прикрытое явление.
Его ладонь накрыла мое колено, и я почувствовала, как все пространство, поддерживающее меня, проваливается и тянет за собой. Скользнула было рукой под платье, но нет, это слишком просто, я здесь, чтобы испытывать собственные пределы. Интересно, насколько меня хватит? Боюсь, при всем старании мне не сравниться в терпении с этим господином. Что ж, это даже азартно – чем не способ удерживать себя в сознании?
Я приподнялась, выгнув спину, ощутив под трепещущим изгибом легкое касание воздуха, которое лишь усиливало желание. Опустив пальцы в его еще влажные волосы, я чуть отвела их, чтобы не задевать уязвимую шею. Поцеловала беззащитную ложбинку на затылке, уткнулась носом в макушку, стараясь уловить его подлинный, живой запах, затаенный там с самого детства. Прерывисто, повинуясь собственной дрожи, провела языком за ухом и почувствовала, как его пальцы, обласкав круглую косточку на моем колене, спустились к его сгибу. Я смотрела на его розовеющую мочку и копила свое вожделение. Часто целовала раковину со всех сторон, обводила по контуру, спускалась к шее и возвращалась к виску. Расслышала в нем биение, которое будто совпало с моим, заполнившим до краев и переливавшимся неровным дыханием. Лизнула щеку, ощутив легкую, будоражащую колкость, коснулась носом челюсти. Вернулась к мочке, которая казалась еще более разгоряченной. Я едва задевала ее кончиком языка, прихватывала и сжимала губами, вбирала в себя, вылизывала, не отпускала. Очнулась, почувствовав, как он запрокидывает голову, и в выдохе его зарождается стон. Ладонь его заметно обмякла на моем колене, другой он обнажил мое бедро, расслабленно скользя по нему. Зажмурившись, поцеловала его в лоб – отчего-то избегала глаз и губ, хотела встретиться с ними вполную, когда он решится. Опустила руки к воротнику его рубашки, старалась быть аккуратной, как вдруг почувствовала густой поцелуй в ухо и выстонала что-то беспомощное. Удерживаясь, чтобы не начать совсем бесстыдно тереться о его поясницу, я забылась до последней пуговицы. Предвкушая открытую ласку, припала к его шее, мутнея взглядом и уже не так терпеливо обходя укусы, коснулась круглого плеча, ведя вниз, узнавая наощупь свою звездную карту. Разглаживая мягкие волоски на его груди, я осторожно, мимолетно дотронулась до сосков и опустилась всем свои утомленным телом, обняв его за талию и водя пальцами по животу. На несколько секунд все будто стало почти выносимым, и я почувствовала маленький островок покоя, вдох перед новой волной.
Это снова было похоже на какое-то высокогорное восхождение, только теперь воздух сделался милостивее, подсказывая, что приблизит нас к полному торжеству лишь тогда, когда станет общим. Скользя раскрытой губой по его обнаженной спине, невольно заставляя утратить бдительность, я обвела пальцами его пупок и стала спускаться ниже. В ушах зашумело с новой остротой, но я уже не принимала это, как напоминание о хрупкости собственных пределов. Вдруг он крепко сжал мою руку, остановив ее движение, поднес к губам и влажно приложился к запястью.
Что же, дружочек, не готов пока доверить мне самое дорогое? Может быть, хочешь что-то сказать?
Я желала отчаянно, но необъяснимо боялась его взгляда, и его мягкий поворот в мою сторону заставил меня чуть податься назад, зачем-то разглаживая складки сбившегося платья. Он посмотрел так, что я почувствовала, как рассыпается вся моя смелость. Я усомнилась в том, что только что делала, и ощутила себя девочкой из его века, странным образом оказавшейся наедине с полуодетым мужчиной. Слишком много было в его руках, на его языке: он весь заключал одержанную, но будто не вполне воплощенную решимость. И мысль о натяжении между двумя полюсами, куда его следующий жест мог забросить меня, заставляла рядом с болью желания питать какой-то липкий, изматывающий страх перед собственной мечтой. Потому что тот, кому она была посвящена, все еще не был так достижим, чтобы бесстрашно вверить ему ее вместе с собой.
Он приблизился ко мне, жарко провел рукой по озябшему плечу и, взяв мое лицо в ладони, поднял к своему. Движения губ его были чуткими и уверенными, я почувствовала, что начинаю куда-то опадать, и вцепилась в его спину. Меня накрывало даже не от удовольствия, а от осознания несметной, звездной силы происходящего. Он убедил меня в ней настолько, что я снова осмелилась и стала вбирать в себя его язык так, как хотела его всего, чтобы не осталось никаких сомнений. Не помню, кто сдался первый, голова тяжелела, но, едва разомкнулось тепло, которое, кажется, уверило меня в этой минуте сполна, я взяла его за подбородок и поцеловала в уголок рта, как тогда, только ничем не скованно. Он осторожно и, будто успокаивая, касался усталыми губами моего лба, переносицы, бровей, я чуть отстранилась и уперлась ладонью в его грудь, не переставая смотреть на него снизу вверх. Он опустил на меня глаза. Это был тот самый взгляд, желанный едва ли не с первой встречи, и он казался еще более неузнаваемым, чем я себе представляла. Всегда почти прозрачный, он так увлажнился и потемнел, точно светлые морские камушки, омытые штормовой волной. И заключенная в нем стихия будто переливалась и обрушивалась на меня, совершенно беззащитную, заставляя трепетать и сбивая дыхание.
- Не дрожи так, - гладил он мои плечи, спуская уже едва державшиеся бретельки, - все будет хорошо, - прижимался щекой, заполняя мой вдох своим подлинным запахом, обдавая неровным дыханием мой колотящийся висок.
У меня были сомнения, что я в его представлении и в моем собственном ощущении дрожим и нуждаемся в ободрении по одним и тем же причинам, но не все ли было равно. Эти слова, сказанные таким изменившимся и в то же время совершенно присущим ему голосом, были настолько огромны и необходимы. Из них можно было отлить, пожалуй, онтологическую формулу, но теперь мне нужно было гораздо меньше - я считала в них окончательное утверждение собственного здесь и сейчас, обещание новых и новых минут вслед за этой. Они, как и ничто, поддающееся человеческому пониманию, не могли отменить конечности, к которой рано или поздно все это придет, но они могли ее осмыслить.
- Я знаю. Мне уже хорошо, слишком, - хрипло выговорила я.
- Ты такая чувствительная, - в какой-то новой волне восторга звучно зашептал он, спуская платье с моей груди и освобождая от него мои руки, - такая нежная, - стал подниматься губами от ключицы и остановился под ухом, горячо скользнув языком.
Он держал мою грудь на ладонях, как что-то драгоценное, медленно и будто нерешительно проводя большими пальцами по соскам. Мне хотелось мычать, неизящно и грубо, но я не могла обойтись так с его эстетическим чувством. Только дышала тяжело, кусая губы, и держалась за его локти так, будто боялась провалиться куда-то. Он склонился передо мной, мягко развернул так, чтобы я могла лечь во весь рост, и опустил на спину, не отрываясь губами от моего тела. Влажно лаская и прихватывая кожу, стал двигаться к животу, снял, наконец, с меня мешавшее платье, приподнял мои ноги и положил на свое бедро. Нежно сжимал пальцы, гладил колени, невесомо целовал щиколотки, приближая к себе.
Я не могла сказать, что привыкла к его ласкам, нет – каждое движение дарило новую, казалось, уже взятую высоту. Держала руки по швам, чтобы не потянуться к себе – не только хотела сберечь его от зрелищ, к которым жизнь пока не готовила, но и была уверена, что простая разрядка слишком мала и несоразмерна этому волшебству. Я хотела держаться и следовать за ним, повиноваться ему, под его руками проживать знобяще новые, не испытанные прежде ощущения. Которые так просто спугнуть мнимой невыносимостью, но стоит стерпеть, и ныряешь на большую глубину. Быть может, мне стало чуть легче из-за снятой тревоги, но неразбавленное блаженство длилось недолго, к нему неизбежно примешивались мысли.
Моментами мне казалось, что все это затянувшийся сон на обратной дороге в электричке, или вовсе я никуда не ездила, а лежу в своем домике под насыпью и смотрю какое-то чувственное кино. Я не ожидала от него такой чуткой и упоительной трепетности. Казалось, самое большее, что меня ждет – милостивое согласие с моей безудержной мечтой. Но я должна была еще раз принять, что совершенно не знаю его, и надуманный и досочиненный образ снова, теперь так невероятно, расходится с обнаженным почти человеком, склонившимся передо мной. Голову кружило от осознания, что он равен мне в своей неутоленной, накопленной нежности. Да, я упускаю, что он принадлежит совсем другому, обманчиво знакомому времени. Быть может, он, как гуманист и поклонник красоты, проявлением которой я никак не готова была себя признать, просто не может иначе отнестись к женщине, которую ему предстоит... сделать своей? Какие, однако, изящные эвфемизмы я способна подбирать даже в подобном состоянии. Все что угодно, чтобы отгородиться от сквозящей, обездвиживающей мысли о чем-то большем.
Он часто целовал мои ребра, водил языком вокруг пупка, мягко переворачивал меня на бок и повторял чуть дрожащими губами каждый изгиб напряженного тела. Я начала шептать какие-то слова вежливости, которые обыкновенно сопутствуют просьбе, но внятно выговорить ее саму мне уже не хватало словарного запаса.
- Потерпи немного, - отозвался он, приподняв голову и обдав меня новой волной будто отбрасывающего, нестерпимого великолепия. Оно стояло в его истаивающем взгляде и влажно раскрытых губах, которые он облизнул совершенно невольным и оттого еще вернее сносящим жестом. – Я так долго этого ждал.
Чего ты ждал, милый друг, предающегося тельца? Существа, которое проговорило несколько слов на одном с тобой языке? Точно не девочки, рожденной в Советском Союзе. Сквозь поток очередных собственных представлений, быть может, совершенно чуждых ему, я вдруг приоткрыла недооцененную толщу собственного эгоизма. А ведь с ним, должно быть, очень давно ничего подобного не было. Это мой взгляд снизу вверх, его дорисованная неотразимость и исключительность мешали мне представить такое. Но если посмотреть на документальный образ антропологически сухо, то вывод будет именно таким. Кажется, в настоящем моменте, где я полагала лишь отдаваться происходящему, сквозило немало инсайтов о пути к подлинной близости. Хотя бы о попытке построить этот мостик к другому. Но все это было дано мне не более чем мгновенными искорками осмысленности, которые выхватывали ровно настолько, чтобы представиться взгляду. Они мерцали и отскакивали от густых волн, раскачивающих меня и заволакивающих в себе.
Он спустился ниже, развел мои бедра и стал тягуче медленно скользить по ним губами. Меня будто подбросило, я приподнялась на лопатках, но не выдержала и нескольких секунд, прогнулась в шее и бессильно опустила голову набок. Поднесла невольно руку к горлу, где билось перераставшее меня, огромное сердце. Его горячие выдохи едва касались моего лона, я жмурилась, не выдерживая вида его жадно склоненного лица, но тут же раскрывала глаза, чтобы вбирать хоть отчасти эту непоместимую красоту. Хотелось умолять его протянуть руку и избавить меня от тяжелой, ненасытной, пульсирующей боли, но каждую секунду я сдерживалась, надеясь, что это будет его собственным, следующим воли движением. Но он отстранился, оставив мою разгоряченную плоть неподвижно остывающему воздуху, и, подняв мое колено, стал тонко целовать чувствительную впадинку под ним. Во мне осыпалось все, кроме единственного, жгучего, давящего, что заставляло забыть все хрупкое и сложное, вершившееся между нами. Я выгнулась всеми позвонками, подалась к нему навстречу, раскрылась еще сильнее. Сжимая дрожащими пальцами грудь, закусывая губы до солоноватой боли, я слышала собственные просящие всхлипы, которые уже не могли перерасти в слова, и чувствовала, как по бедру стекает густая прохладная капля. Губы его разомкнулись, руки мягко расслабили мое колено. Глядя сквозь пелену, без сил даже смахнуть накатившие слезы, я слышала шорох, говоривший о том, что он, наконец, сжалился надо мной. Я старалась выровнять дыхание, убеждая тело, что теперь справлюсь.
Он был таким предсказуемо неторопливым и бережным, и это совпадение образа из моей головы с бьющимся человеческим теплом, накрывавшим меня и забиравшим всю мучительно накопленную боль, было сродни какому-то катарсическому узнаванию. Он потно соприкасался со мной, коротко задевая безвольными, смазанными поцелуями щеки, виски, шею, и на его невозмутимом прежде лице открывались новые выраженья. В нем было и торжество, и страсть, и восторг, и удивление, и какое-то невыносимое моему взгляду предчувствие утраты, которого не мог вытеснить даже этот момент. Я зажмурилась, крепче сжимая его бедра и вцепляясь в лопатки, будто нашей близости сейчас могло что-то угрожать. Он беззвучно шептал мне в шею, щекотно и горячо, я выгнулась, и пространство между нами холодило мне кожу. Мне было тесно, туго, сокрушительно сладко, я чувствовала, как внутри растут и перекатываются волны, как на них расцветают пенные облака, и радугой светится каждая отлетевшая капелька. И вместе с этим я была догоравшей чащей, над которой сжалилось зарево, выгибалась и таяла каждой веткой в огневом вихре, и хрусткие искорки рассыпались в моих ушах. А потом усталая вода и лесное пепелище будто встретились, я смогла уместить их в себе. Уткнувшись в его напряженное предплечье, густо пахнувшее им, я знала, что такое совершенство – от слова совершаться. Он продолжал двигаться, продлевая меня болью, но уже совсем другой, которой хотелось предаться, преображая в его удовольствие. Но мне совершенно некуда было от нее деться, и я сосредоточила свое напряжение, наморщив лоб так, что стянуло всю голову, и не могла вымолвить ни звука, только дышать. Я видела, как он менялся в лице, и каждая искаженная черта говорила мне о нем что-то новое, и вот последние содрогания разгладили их все, отдавшись во мне сроднившим нас теплом. Он отстранился и лег на спину, грудь его поднималась высоко, я целовала раскрытый сгиб его локтя, чувствуя усталый солоноватый вкус. Закинула на него ногу, он сжал ступню и стал поглаживать заметно слабеющей рукой. Я поняла, что мне стоит дать ему отдохнуть; все было, казалось, впереди, и в то же время оставалось заключенным в этом моменте, сметавшем системы мер и времен. Я поднялась к его лицу, потянулась к сомкнутым ресницам, и соленая капелька скатилась к моей прикушенной губе. Я долго не слизывала ее, впитывая жгущую боль, держа на себе горящее свидетельство его близости, его уязвимости, его принятия. Почувствовав подступавшую дрожь, чуть отдалилась от него, дышавшего стройно и глубоко, и сжалась в беззвучно рыдающий комочек. Его незасыхающая слезинка мешалась с моими, сменявшими друг друга, капавшими с подбородка и холодившими грудь. Я смотрела на сонные изгибы его тела в синеватом отсвете с потолка и наблюдала, как редкие тени ночных заоконных движений рисуются на стенах, иногда спускаясь к нам. Лицо его на мгновения высвечивалось и было таким успокоенным, таким беззаботным и благодарным, и я не знала, как вместить и чем объяснить свое место рядом, свою причастность к нему.
Я так и не смогла определить, наяву или во сне услышала отдаленный, но уверенный гудок паровоза. Он взрезал густой воздух над моей головой и донесся сквозь ряды многоквартирных пристанищ, пробираясь опустелыми рельсами Савеловской ветки, где никто и не слыхивал о локомотивах в такой час. Или, быть может, то был приснившийся образ любимой песни, где герой под звук поезда умирает от любви. И в этом была заключена невозблагодаримая, сверкающая мысль о том, что мир соглашается и протягивает ответ моему совершенству.
Меня разбудила прохлада, заставившая привычным жестом подтянуть к себе колени и, собравшись с силами, сожмурясь от первого солнца, пуститься на поиски одеяла, которое обычно сбивалось к краю кровати. Нынешнее же мое утро было обставлено несколько необычно, и сперва я озаботилась тем, чтобы укрыть его, дремавшего аполлонически невозмутимо ни к свету, ни к холоду. Я не знала, ликовать или сожалеть, когда вернулась на свое место после этого невесомого движения и увидела, как он тянется ко мне рукой, сонно моргая чуть припухшими веками. Я придвинулась ближе, поймала и стала целовать его ладонь, думая, что усну сейчас прямо навесу, прижавшись к ней щекой. Выхватила взглядом циферблат, где было пять. Маленькая негодующая мысль рьяного совенка забилась во мне: что, если этот господин задумал подъем и намерен, при сложившихся обстоятельствах, приобщить и меня к своему сумасшедшему режиму? Нет, сударь, этого вы не дождетесь, при первой попытке я буду применять запрещенный прием. Сон чуточку слетел перед необходимостью продумать детали такого плана, но он вовсе, кажется, пока не нуждался в воплощении. Он скользнул рукой под одеяло, уверенно взялся за мои озябшие, жмущиеся ступни и, разогнув мои колени, спрятал их между своих горячих бедер. Я заметила волнительную дрожь, прошедшую по его лицу в тот момент, когда меня охватило желанное, покалывающее тепло. Но как он догадался, что мне нужно именно это? Лениво поцеловав его нижнюю губу, я почувствовала смыкавшийся купол сна, расчисленный для нас обоих. Странная привычка вспоминать события ровно недельной давности почему-то сказалась именно сейчас. Когда сложнее всего было поверить, что семь дней назад я куталась в овсяном запахе, приучая к чудесному кухню и думая, можно ли перевести одну фразу из песни как «рассвет заботливого дня».
Я досматривала сон, где была маленьким упрямым медвежонком коалой, который праздновал победу, забравшись на вожделенный, недосягаемый эвкалипт. Теперь кругом защита и прохлада, и можно будет кутаться в ней целыми днями, обхватив теплое древесное тело и прижавшись к нему. Терпкие маслянистые листья сплетаются в крону, и над головой звучит зеленый шелест. Приоткрываю глаза – он рядом, дышит ровно, как успокоенное море. Шумит кондиционер – не помню, когда после того сладкого холодка стало так душно, что я успела его включить? Теперь дышится легко, но все равно очень горячо. Наши пригревшиеся тела сплетены, и я чуть отстраняюсь, высвобождая свою руку. Смотрю на его черты, тающие в мягком свете. На часах почти девять – кажется, этот легкомысленный академик изменяет своим привычкам. Ощущаю себя в никем не обнаруженном измерении, где можно просто лежать и изучать его близкое предплечье, рассматривать родинки и составлять из них созвездия. Понимаю, что проснулась окончательно, когда осознаю плотное касание его бедра, от которого меня пробирает знакомым, густым, неутолимым. Поднимаю к нему лицо и встречаю бодрствующий взгляд, который, кажется, тоже украдкой наблюдал за мной. Он тянется ко мне глубоким, но будто еще не окрепшим поцелуем. Он такой робкий и расслабленный. Чувствую, как настоящий момент создан для того, что я столько раз себе представляла. Помню, как зарекалась лежать перед ним предающимся бревнышком, способным лишь отвечать его патриархальным ожиданиям, но вчера все случилось настолько помимо нас, естественно и верно, что даже мысли такой не пришло в голову. Но теперь мне хотелось узнавать его, говорить с ним, открывать ему, творить над ним – создавать его наслаждение, приравнивать к своему.
Я предвкушала, как расскажу каждой его черте о нежной буре внутри меня. Перебирая его волосы, я будто стремилась разгладить поцелуями все морщинки на его лбу. Невесомо касалась бровей – темных, не тронутых сединой, умевших придавать такую очаровательную силу всему его облику. Чувствуя, как его веки трепещут под моими губами, я сама содрогалась всем телом от его теплых щекочущих выдохов на моей шее. Он уверенно взялся за мое бедро, усаживая на себя, и это был лучший жест, которого я могла ждать от настоящей минуты. Он был раскрыт передо мной, принимал мою ласку, и я видела, какое блаженство она способна ему принести. Это было слишком волшебным, чтобы происходить наяву, но мне не оставалось ничего, кроме как убеждаться каждым вдохом и движением в густой реальности происходящего. Я медленно потерлась о его щеку своей, ощутив чуть обжигавшие щетинки, и это была та крошечная боль, которой я искала, чтобы хоть как-то выносить заключавшую меня в себе, неразрешимую сладость. Он гладил мои предплечья, все вернее разгоняя внутри меня катившуюся волну, и я выгнулась, уравновешивая ее давящую тяжесть. Обвела вокруг его губ, коснулась ямочки на подбородке, бережно делясь с каждым очертанием тела своим переливающимся вожделением. Тонко целовала ключицы, напряженную шею, спускалась по груди. Видела, как он сморщился от удовольствия, когда я прихватила губами чувствительную складку у подмышки. Двигаясь ниже, я все вернее становилась подвластной глубинной дрожи, которая нарастала перед гулкой рискованной тишиной каждого следующего жеста. Я старалась быть осторожной, чтобы не смущать его исступлением, но мне хотелось и усыпить его бдительность в ответственный момент. Я касалась его живота трепещущими ресницами, чувствовала, как он вжимает его, невольно затаивая дыхание, и зацеловывала каждое щекочущее прикосновение, скользила языком, ласково перебирала пальцами волоски. Подняла к нему лицо, потянувшись к простыне, которой он был так по-античному великолепно прикрыт, надеясь встретить побуждающий взгляд. Но нахлынувшую негу в нем одолевало недоумение, и я не знала, как мне его разрешить.
Робко поцеловав косточку его бедра, наполовину спрятанную от меня, я не решилась на большее и так же неторопливо стала подниматься к груди. Меня колотило от сомнения – так ли необходимо воплощать свою прихоть, если через нее я рискую хоть на мгновение вернуться к тому настороженному взгляду, которым он видел во мне что-то чужое и непонятное? Конечно, я не могла всерьез думать, что теперь подобное возможно, но все равно мне было далеко до уверенности. Я примиряюще целовала его ребра, подставляясь ласкающей руке, в которой чувствовалась радость обладания. Столько раз подбирая и прокручивая слова, которые могли бы, как мне казалось, теперь помочь, я понимала, что все они бессильно опали, и я не могла ничего выговорить перед ним. Но мне хотелось попытаться высказаться на другом языке.
Я крепко взяла его руку, терпеливо перецеловала костяшки пальцев, чувствуя, что из-за волнительного напряжения не могу сейчас спокойно налюбоваться полупрозрачными прожилками на запястье, которые создавали передо мной образ какой-то хрупкой незыблемой красоты. Я сжала в своей ладони его пальцы, кроме большого, который выставила вверх. Кусая губы и влажно обводя их языком, я надеялась считать в его взгляде ответное горение, но пока он смотрел с таким умилением, будто я предаюсь какому-то ребячеству. Это не спугнуло меня, лишь прибавило азарта. Я медленно облизывала его палец, начиная с самого кончика, сжимала в губах, обволакивала языком по всей длине, мягко прикусывала и вбирала в себя до основания. Меня вдруг так безумно возбудил этот... маневр, и желание повторить все эти действия забилось во мне с такой силой, что я перестала держать взгляд. Подняв глаза, я заметила, что в нем изменилось что-то, и я будто замерла перед новой тайной, скрытой в этом чудном существе. Я думала о том, что движет им, когда творящийся перед ним образ ни о чем не говорит к его культуре, но, быть может, что-то отвечает инстинкту. И моим затаенным, побеждающим желанием было разбудить в нем его, чтобы сделаться к нему еще ближе и рассказать о своей тяжелой, неприрученной страсти еще полнее.
Изнемогая от тягучей, неутоленной боли, я неровно вела языком от его запястья до кончика пальца, накрывая его губами, выгибалась и задевала его грудь своей. Казалось, теперь мне хватит смелости на все. И эта решимость вдруг стала созвучна тому, что происходило с ним: я снова видела, как из его глубины поднимается шторм, омывающий взгляд. Я выпустила его влажную руку и стала скользить вниз по груди, жадно и торопливо лаская. Даже властительная, устремляющая тяга, разлитая во мне, не могла остановить мысли, что я могла бы бесконечно так спускаться, узнавая его наощупь, на запах, на вкус, сродняясь с ним всею собой. Обводя языком его соски, я чувствовала на затылке мягко требующую руку, которая будто влекла меня ниже. Это было безудержное, победное ликование, болезненное желание уступило место чему-то большему, что совпадало очертаниями со сбывавшейся мечтой. Во мне будто открылось второе дыхание, снова позволившее сделаться бережной и чуткой. Я подступалась медленно, изводя себя, продлевая его предвкушение непознанного и зовущего. Он сам отвел ткань в сторону, и я благодарно поцеловала его руку. Он сжал мое плечо и сощурился, улыбнувшись уголком рта. Меня кружило и клонило от его проговоренного желания, от теплого трепетания его предающегося тела. Я прикладывалась щекой, сменяла горячий язык прохладным дуновением, легко касалась пальцами, узнавала губами. Я была невесомой и осторожной, сверяя каждое движение с его взглядом, пока его пригревшаяся ладонь не обмякла на моем затылке, и я не расслышала звучный выдох. Он не просто придал мне уверенности, но открыл то, что нам было дано совпасть с собственными телами, объясниться на их языке и понять друг друга. Едва ли я думала в тот момент, что предчувствие неотвратимой утраты заставляет меня запоминать каждую прожилку, беречь ее след на языке. Я лишь повиновалась самодовлеющей, влекущей силе, которая будто обещала открыть мне его полностью, сделать тайну объятной.
Я была наполнена и окружена чутким, доверившимся теплом, его вздохи плавили границы моего позвоночника, на оси которого держалась, казалось, не только я, но и вся комната, и эта необъяснимая земная способность преодолевать. Меня накрывало так, что я не могла больше держать голову, и мои уже не осознающие себя движения тоже начали опадать. Он поднял меня к себе так непредсказуемо резко, и я была счастлива предаваться вдруг налившимся силой рукам, влюбляясь в их новую черту. Я закинула голову на его плечо, вжимаясь искрящими позвонками в прохладную грудь. Его нежное предупредительное движение пальцами высекло из меня стон, и я едва удержалась, чтобы не сжать их в себе. Он был такой стремительный, одаривающий и будто весь мне понятный, пусть на эти несколько минут.
Он жарко ведет поцелуями по контуру моего уха, скользит языком к мочке. Я всхлипываю и утыкаюсь лицом в его раскрытую ладонь, ловлю губами кончики пальцев – грубоватые, усталые, несокрушимо родные. Движения губ его выталкивают на воздух слоги: девочка.. Почему это звучит так, что от меня не остается камня на камне? Я не знаю, за что он держится: мне кажется, я стала взвесью мурашек, еще один его выдох – и я рассыплюсь сладкой пыльцой, растревожившей воздух. Чтобы впитаться в его кожу и остаться на ней вечным теплым сиянием.
***
Где-то на лестничной клетке лаяли собаки счастливых людей, идущих на прогулку поздним будничным утром. Приглушенно топотали детишки квартирой выше. Улица жила в окне под пасмурным небом с призвуком исхода лета. Автобусы совершали свои рейсы к платформе Лось, поликлиника горела нежилым, резким светом всех этажей. Лица домов были невозмутимы и строги, и приметы жизни, впечатанные в них, без вечернего света были затаены. Деревьев отсюда совсем не было видно, и только кущи орхидей на подоконнике дремали островком природы. Реальность казалось испытанной на прочность и возвращала в себя, цепляя потолком чужой квартиры, стрелками на часах, датой в календаре и обманчиво приоткрытыми границами Другого. Он, казалось, забылся коротким сном или просто лежал, повернувшись на бок, и я не хотела тревожить его. Вспомнила, что неплохо бы покормить Троцкого, и удивилась, что его, вопреки привычкам, совсем не слышно. Собака бы на его месте получасом раньше прибежала, пожалуй, ко мне на помощь, а он предпочел скрыться, опасаясь, что сомнительные человеческие звуки и для него могут таить какую-то угрозу. Я осторожно спустилась с кровати и накинула длинную рубашку, попавшуюся под руку. Вчерашнее платье лежало в стороне на полу, и я как-то не решалась его поднять.
Отражение в зеркале снова отбросило в утро недельной давности, поражая взгляд тем, что я совсем не изменилась за прошедшие в эту неделю тысячи световых лет. И со вчерашнего вечера тоже, разве что губы чуть ярче обычного, будто объелась ягод. Троцкий бросился к своей еде сквозь комнаты, как гончая, обнаружив новый уровень скорости. Кажется, превышала свои пределы в этом доме не я одна. Закрывая холодильник, я задумалась, что в питании нуждается не только кот. И вообще, кажется, мне стоит побережнее обходиться с русской культурой. Но нет, готовить что-то сейчас представлялось самой нелепой идеей - наверное, патриархальная женщина из меня бы вышла не очень.
Я сидела полуодетая на кухонном диванчике, подняв колени к подбородку, заказывала доставку и думала, что кто-то снова перепутал сценарий и я попала в какой-то из молодежных сериалов, которые терпеть не могла. Звонок домофона и звуки за дверью комнаты, кажется, растревожили его сонный покой: он сидел, завернувшись в простынку, очаровательно растрепанный и будто помолодевший лет на двадцать. Нет, я не склонна была приписывать какую-то особенную силу произошедшему – скорее, моему взгляду так показалось, потому что ему впервые предстал такой уверенный в своей беззащитности облик, ничем не прикрытый, позволивший себе снять все социальное, культурное, наносное. Он был подлинный и совершенно вневременной, и это выпускало внутри меня новый росточек восторга, заставляя закрыться хотя бы на минуту красоты от неотступно холодящего сквознячка, который определивал нас.
Я поставила коробку с пиццей на кровати перед ним, как будто это было самым естественным жестом в моем утре.
- Ты ужасно голодный, я знаю, - провела по его плечу, запоздало кое-как натягивая рубашку на бедра.
- Быть может, пройдем за стол, и мне... стоило бы одеться, - таким серьезным тоном проговорил он, что я положила свой кусок обратно.
- Ну зачееем? Правда, чтобы есть пиццу, одежда вовсе не нужна. Ты еще успеешь насидеться со своими господами в безумных воротничках и со всеми этими приборами непонятно для чего. Нет, как тебе удобно, конечно, - спохватилась я, чтобы не неволить его, - но так ваше превосходительство нравится мне гораздо больше, - позволила себе долгий взгляд, но не стала касаться, надо же было дать человеку возможность спокойно поесть.
Глядя, как он, несмело попробовав незнакомое блюдо, начал все с большим аппетитом уплетать, я искала, чем заняться, чтобы не сводить всю себя к не отпускающему созерцанию.
- Посмотрим «Онегина»? – заметив на столике пульты, вдруг выдала я, не потрудившись объяснить, что имела в виду.
- Это что-то вроде постановки, переведенной в ту форму отражения, к которому всегда можно вернуться?
Это было настолько изящное описание медиатехнологий, что я не сразу нашлась, что ответить, возясь с пультами. Вот уж не думала, что заботливая Катина инструкция к плазме пригодится мне при таких обстоятельствах.
Мы смотрели британскую версию, и его впечатления были смешанными: то звучали определения вроде «чудесно-грациозно» или «больше чем замечательно», то его смущали какие-то подробности вроде того, как Татьяна лежала в рыбацкой лодке с несвойственной барышне смелостью. Мне безумно интересно было видеть в нем реципиента, хотя сама я вообще не понимала язык кино и могла смотреть разве что экранизации. Но я рада была открывать ему возможность увидеть дорогое и привычное по-новому, и это было настолько увлекательным, что я справлялась со своей густой тягой, мешавшей видеть его целиком и вполную.
- Вы же все прекрасно знаете, - сбилась я вдруг на «вы», словно этот предметный разговор снова отнес нас на ту сторону близости. Но на самом деле мне очень нравилось так говорить, будто это множественное число хоть отчасти вмещало чудо обращаться к нему и заключенной в нем красоте, так превышающей меня. - ... про деталь и художественную условность. Просто в языке кино они проявлены так.
- Да, я за все, что создает подлинную картину жизни, ее ощущение, ее атмосферу. Просто несколько необычно наблюдать в таких образах героев, которых сам представлял иначе. Но тот, кто создал это – безусловно, художник, и его смелость творить рядом с Пушкиным оправдалась очень изящным произведением.
- Кстати, а почему тебя там нет? – озвучила я, не успев обдумать, едва пришедшую мысль, исполнившись какого-то звенящего счастья от этого осознания. – Вяземский есть, декабристы есть, архивны юноши есть, даже Шишков, а как же самый лучший издатель?
- Полно тебе, - так трогательно засмущался он, что я не могла бы за себя поручиться, - я, кажется, до сих пор не могу прийти в себя от строк его посвящения. Это же сродни бессмертию.
Мне стойко казалось, что все, происходящее со мной последнюю неделю – сродни бессмертию, но я не могла делиться этим с ним ни сейчас, ни вообще, прибегая к словам. И теперь, когда мы нашли другой язык, способный передавать и превышающее чувственность, я была почти спокойна. Насколько спокойной можно оставаться, зная, что самого сокровенного ты никогда не донесешь даже тому, кто стал, казалось, ближе собственной кожи.
Я возобновила в памяти стихи пушкинского ему послания и почувствовала подзабытые мурашки, слишком перекрытые похожими ощущениями другой природы. Смотреть экранизацию «Евгения Онегина» в кровати с человеком, которому он посвящен, было каким-то новым культурным уровнем. Почувствовала себя немного героиней какого-нибудь постмодернистского романа.
- Расскажи про свои любимые строки, - попросил он.
Я была рада, что пицца закончилась – иначе подавилась бы от восторга. Нет, правда, это была лучшая форма экзамена по русской литературе, которую можно себе представить. Он был близким, теплым, спокойным, сидел, набросив простыню на плечи, размеренно говорил о своем любимом деле и находил во мне такой горячий отклик не только самим собой, но и тем, что оно дорого и мне. Я понимала, что это совершенно незаконно и так не бывает, но опыт превышать пределы захватывал и заставлял проживать его снова и снова, не задумываясь, насколько это укладывается в голове.
- Я нежно восхищена всеми описательными строфами, этими совершенными приметами смены времен года. Про самый дорогой мне эпизод расскажу тебе чуточку позже, - протянула я, склонив голову, будто отягощенную осознанием: как удивительно ответ на его вопрос созвучен тому, чем я лишь набиралась смелости с ним поделиться. – Потом, не так давно меня вдруг очаровало это небольшое описание зимнего Петербурга, ты помнишь: барабан, лед, охтенка. Про нее я даже написала маленький фанфик.
Рассмеявшись беззвучно его округлившимся глазам, я поспешила пояснить:
- То есть небольшую историю о персонаже, которого выдумал другой автор. Представь, в онегинские времена она - совсем юная тонкая девочка, это ее первое утро развоза молока. Она прижимает к себе кувшин, у нее горят щеки, ей тяжело от ответственности. А лет через двадцать пять она – уверенная дама, владелица молочной лавки, шагает по Знаменской площади и слышит гудок паровоза. И эта уязвимость перед большим и непознанным, и невольное крестное знамение, и поворот головы, и тяжесть кувшина в свободных руках – все вдруг вырастает перед ней в этом звуке.
- Какая прелесть, и как точно - отчего ты не дашь мне прочесть ничего из написанного тобой? – слегка даже возмутился он.
- Оттого, что сейчас с нами происходит жизнь, а литература будет после, вместе они не умеют существовать, во всяком случае, в моем понимании. Быть может, поэзия способна отчасти... Но неважно, все равно ты не станешь мне объективным критиком, я тебе не доверяю, - поняла, что шутливого тона здесь недостаточно, и не стоит продолжать беседу в эту опасную сторону. Спряталась от его взгляда, торопливо поднимаясь губами по плечу. – Я хочу говорить с тобой.
Он взял меня за подбородок, и я благословила открывшийся нам верный способ сворачивать все сомнительные разговоры.
- Знаешь, в этом эпизоде я еще представляла тебя: как ты идешь своей утренней прогулкой до Биржи, из-за узорной ограды доносится морозный пар от всей Невы, кругом дымятся трубы, пышут скачущие лошади – на их горячих телах замерзает морозная корочка, как на фюзеляже самолета. И твой маленький выдох летит в бесцветный, матовый воздух неба и встречает снежинку, которая обращена к земле.
- Мог ли я предположить, что в такой далекой стороне живет ко мне такая нежность? И не может донестись.
Он высказался почти той самой цитатой, теперь она точно становилась для меня больше, чем про Одиссею. Я зажмурилась, выдохнула в подушку и не смогла выговорить ничего в ответ.
Кино закончилось, я лежала у него на груди и держалась молодцом, только позволила себе слизать с его ладони маленькую россыпь мучных крошек, которые всегда остаются от корочек пиццы.
- Я же обещала тебе свой любимый отрывок из седьмой главы. Ты, наверное, уже догадываешься, какой. Я все представляла, как ты ходишь по своему ректорскому дому, такому бесконечно огромному. Искала его фотографии в разные годы, смотрела, как падает свет, как река плещется в окнах. И думала: в какие ссылки перейти, чтоб просто о-ка-зать-ся там? – эту фразу я проговорила про себя. Не то чтобы мне было неловко цитировать Монеточку в разговоре о тексте Пушкина, но в необходимых разъяснениях эта фраза, мне казалось, утратила бы безусловно содержащуюся в ней поэзию, да и речь теперь была немного о другом. – Как ты за ними ловишь лучи сквозь портьеры, перебираешь книги, листаешь бумаги. И как я не могу даже увидеть настоящего облика этой комнаты и взглядом обнять все эти предметы, принадлежащие тебе, хранящие печать твоей руки. Но жизнь решила пойти другим путем, как видишь, вопреки литературному… Давай никуда не поедем сегодня, - подняв к нему лицо, решилась я, наконец, на это сомнительное предложение. Мой не отпускающий долг почему-то продолжал говорить о необходимости какой-то насыщенной культурной программы. – Здесь неподалеку есть чудный парк, можно будет выбраться. Чуть попозже, - откровенно лениво выдохнула я, встретив его совершенное согласие.
- Конечно. Мне тоже сейчас никуда отсюда не хочется. Что нового покажет мне Москва? – улыбнулся он.
- Сегодня бал, а завтра будет два.
- Тот сватался – успел, а тот дал промах, - приподнялся он на локте, чтобы приблизиться ко мне взглядом.
- Все тот же толк, и те ж стихи в альбомах***, - продолжала я видимо легко, но понимая, что на этом мой цитатный запас прерывается, и предвкушая его законную победу.
- Дальше я не помню, - опустил он глаза так откровенно. - Иди сюда.
***
Извилистый бульвар примирял негромкую улицу с вытянутым островком природы. Можно было идти его заключенным, почти беззвучным покоем и быть застигнутым удивлением, когда он упирался в гремучее прерывающее шоссе. По сторонам тянулись плотно вросшие в землю новостройки вперемешку с полувековыми домами, меньшими высотой, но превышающими опытом вмещать в себе жизнь, всякий день выпуская и впуская ее, наблюдая ее тянущийся след. Автобусы высаживали вечерних пассажиров, обремененных прошедшим днем и желанием преодолеть вытягивающую линейность: метро, маршрутов, графиков рабочих часов, уйти от нее к круглому, как сфера в дверном глазке, миру, ограниченному кухонным окном. Мы шли утоптанной тропинкой из мелкого гравия, совершенно непричастные этим законам, отягощенные другим, сухим и непреложным.
Парк был немноголюден в этот час, его устроенные просторы населяли лишь ранние собачники и счастливцы, отпущенные на волю. Воздух с примесью сладкой ваты прорезали звоночки самокатов и детские возгласы. Школьники предавались летним радостям с видимой беззаботностью, но можно было предположить вечерний взгляд какого-нибудь случайного мальчика, с опаской скользнувший к календарю, следующий лист которого таил знакомый трепет, всякий раз напоминая о хрупкости отведенной свободы. Никогда в детстве и студенчестве эти расхожие фразы о том, как август напоминает вечер воскресенья, как он затаивает тоску, не отзывались во мне, как теперь. Я знала, что все гораздо сложнее, что мои отношения со временем поневоле переросли эту линейную предсказуемость. Но проще было вместить что-то понятное, как уходящие каникулы, как отзвук увядания в каждой склоненной кроне, как воздух у холодеющей земли, неуловимо поменявший свое качество.
Я догадывалась, что под видимым спокойствием и твердостью, с которой он прижимал к себе мой локоть, не могло не таиться то же предчувствие, так созвучное его меланхолическому нраву. Но я знала, что мы не будем говорить об этом и делиться своими ощущениями на словах. Способ забыться и преодолеть всякие системы измерений, несмотря на свою беспомощность что-то переменить, был таким верным, что давал чувство обманчивой надежности и умел укрыть от части обдающих нас сквознячков. Отлетая, они пускали рябь по молчаливой воде.
Ангарские пруды несколько лет назад перед моими глазами отражали чужую юность. Я ходила кругом, держа банку колы у оплавленной головы, и проживала первый выходной в месяце среди видимого царства другой, ликующей, принадлежащей себе жизни. Теперь постаревшие собаки, подросшие дети и новые жители окрестных домов проходили мимо, задевая случайными взглядами меня, невольного летописца этих широт, и человека рядом, веками отстраненного наблюдателя. Быть может, год спустя я так же буду идти вдоль покоящейся чаши неизменной воды, и складные каменные высоты, обогретые внутренней жизнью, будут по-прежнему смотреть сверху вниз. Разве что появится новый природный всплеск на фасаде-лице и переменится рисунок выцветающих век-окон - горящих станет больше, чем пустых, или наоборот.
***
Дни стали густыми, будто вода, отсчитывающая часы, обернулась вдруг молоком. Мы вставали позже и с заметным трудом, не успевая отдохнуть, зарекаясь не спать вовсе, но побеждаемые природой, перед которой были так же бессильны, как перед временем. Выйти из дома бывало все сложнее – в этих стенах, казалось, оно идет медленнее, будто становясь снисходительным к нам. А внешняя линейность и вытянутая по ней немилосердная Москва, прорезанная шоссе и железнодорожными ветками, жила по расписанию, согласно правилам отправления и прибытия, которых мы старались избегать.
Ехать в Коломенское решили внезапно – когда гуляли по Ангарским прудам, я вспомнила, что местный парк высажен по образцу древнерусского еще яблоневого сада на южной окраине. Конечно, я не могла не показать ему резиденцию московских царей. Мы стояли в ожидании поезда, и с края платформы напротив слетали капли, свидетельства короткого слепого дождя. Я смотрела на них и думала о том, что прозрачное, беспримесное человеческое счастье возможно едва ли. В начале этой истории весь мой восторг отдавал тяжестью недостижимости, теперь ее сменило предчувствие утраты. Есть моменты незыблемой полноты, близости между нами или каждого из нас через другого – с чем-то большим, божественным. Их можно было бы назвать считанными, но они не поддавались счету, потому что сметали его законы. А вне их озарительной силы, говорящей о совпадении каждого с собственным замыслом, всегда будет оставаться зазор – и между миром и человеком, и между людьми.
Советская панельная улочка, открывшаяся грохочущим трамвайным кольцом, вывела нас к простору, совершенно отрицающему Москву. На самом деле в нескольких километрах она возобновляла свой многоголосый простроенный ритм, но здесь, если не смотреть по другую сторону шоссе, можно было и вправду поверить, что стоишь на настоящей окраине. Мы двигались ухоженными дорожками, полупустыми садами, где изредка вежливо обходили какую-нибудь пышную фотосессию или затеянный ради инстаграма пикник.
Его природное любопытство к современности будто чуть поблекло - как я догадывалась, едва ли оттого, что он все о ней узнал. Мои антропологические ремарки тоже стали суше, я лишь зачитывала ему исторические справки о здешних местах, радостно встречая его собственные замечания по Карамзину. Но оба понимали, что каждый день теперь больше про нашу близость, чем про окружавшие ее сменяющиеся декорации. На людях он был по-прежнему безукоризнен и сдержан, и я, несмотря на отчаянные трудности, крепилась и старалась ему соответствовать. Разве что иногда позволяла себе невинные жесты – рассмеяться, уткнувшись в сгиб его локтя где-нибудь на летней веранде или коротко поцеловать в плечо. Вжимаясь в его руку, я смотрела на встречные лица людей и любовалась в них собственным торжеством, несметной полнотой обладания. В такие моменты мне удавалось будто бы обойти все сквознячки: пусть себя было не обмануть, но прохожих – вполне, и я пыталась смотреть на нас их равнодушными, неразборчивыми глазами.
Мы ехали в старом дребезжащем поезде замоскворецкой ветки, унося каждый что-то, зароненное в сердце. То могла быть панорама Москва-реки, выросшая внезапно и заворожившая сплетением времен: на том берегу от палат и церквей шестнадцатого столетия громоздились покинутые индустриальные руины отжившего завода, ряды многоликих высоток и по-вавилонски бесстрашные трубы. Или вековой вяз, совершенно точно бывший свидетелем того неба, под которым, с небольшой разницей широт, вырос мой спутник. Или сиреневато-прозрачный, совершенно нездешний шатровый храм, устремленный, как ракета.
Поезд на несколько станций всегда выносило к поверхности земли, но отчего-то теперь этот жест был для меня таким внезапным и непредсказуемым. Кажется, на пути туда мы что-то читали, были вовлечены и не заметили. Он поднял голову к окну, и на фоне синеющей бухты с безмолвными рядами портальных кранов, под креозотовым вихрем, развевающим волосы, в его профиле мелькнуло вдруг что-то такое беззащитное. Совершенно неподвластное обладанию, описанию, даже самому взгляду. Его близкая, но недосягаемая красота вдруг высекла из меня слезы, и я подумала было, как это кинематографично - смотреть сквозь соленую дымку на пролетающие громады, содержащие тысячи жизней, быть заключенным в одном из сотни поездов перед их глазами и не сомневаться в собственной реальности благодаря свидетелю утвержденного бытия. Но я не могла перестать плакать, и это становилось чем-то большим, чем эстетический опыт. Заметив мои слезы, он, ничего не спрашивая среди побеждающего грохота, приблизил меня к себе, вопреки обыкновениям, и прижал мою голову к своей груди. Я будто заново проживала все от первого прочитанного его письма и скромных знаков родства между нами до настоящего момента, такого близкого к развязке. Я боялась того, как он справится с этим в своей уязвимости, представляла его уходящую спину и понимала, что оплакиваю саму себя, собственное неумение смириться с должным. За него я могла не опасаться хотя бы потому, что располагала неоспоримыми свидетельствами. Он встретит чудесную женщину, вырастит сыновей, напишет и сделает еще множество прекрасных вещей. Еще было интуитивное, но очень уверительное предположение, что все впечатления последних дней сотрет из его памяти железнодорожный сон, за время которого он переместится из купе «Красной стрелы» в вагон первого класса состава Николаевской железной дороги. Поэтому все мои слезы – исключительно про себя, и от осознания их неблагородной, слабой природы делалось еще горче, и тяжелее было остановиться. Мне было ужасно неловко рыдать в его рубашку, холодить кожу мокрой тканью, но он водил казавшейся уверенной рукой по моей дрожащей спине и коротко, успокаивающе целовал в голову.
Уже в автобусе, приближавшем к дому, я будто очнулась от слезной тяжести, что клонила к стеклу. Слабо помнила пересадку – он, наверное, едва ли не нес меня на себе. Часто поморгав, смахнула с век соленую взвесь и незамутненным взглядом увидела его усталые руки, мокрый след на груди, и попыталась улыбнуться. Профиль его казался почти стоически невозмутимым, и только тень моего лица будто чуть приподняла уголки его губ. Я думала о том, что даже творящаяся видимо бессмысленная боль заключает в себе какую-то милосердную мудрость: один из нас способен справиться со всем достойно, а другому ничего не остается, как тянуться за ним по мере своих малых сил. Долго поливая горящую голову теплой водой, я надеялась, что внезапно выпущенная слабость хотя бы на время исчерпала мои возможности, и это поможет держаться завтра. Дрожать над каждой минутой казалось лишь признанием в собственном бессилии; сомневаться в непознаваемой воле, которая стояла за всем происходящим, или пытаться ее обойти – всерьез в голову не приходило. Оставалось попытаться прожить эту ночь так же, как прошедшие – слитые в какое-то одно самодовлеющее торжество, но при этом каждая, как отдельное произведение искусства. Глухую заключенность в боли можно было оставить множеству предстоящих, не переставая верить, что мое незрелое сердце сумеет взрастить хотя бы каплю благодарности, которая ее перевесит.
Он невесомо целовал мои опухшие, покрасневшие веки и тонко, прохладно дул на их разгоряченную кожу. Я понимала, что, несмотря на всю эту нежность, завтра буду выглядеть не лучшим образом. И не могла даже сожалеть о том, что он запомнит меня такой – хотя это было, пожалуй, последним, о чем стоило бы думать. Я держала перед собой его руки, заново изучала их очертания, сроднялась с каждым изгибом, создавала воспоминание.
- Эта шишечка на пальце у тебя от пера? Такая профессорская, писательская. У меня тоже осталась такая со времен, когда много писала ручкой.
Он как-то повел бровями и зажмурился, будто в смущении. Неужели он в чем-то еще способен передо мной стесняться? Приходится признавать собственное упущение.
- Я всегда так стыдился своих рук – они мне казались мужицкими, неизящными.
- Друг мой, - я очень старалась не сбиться на назидательный тон или, чего хуже, не сорваться голосом. – Я знаю, что ты все забудешь. Но просто прими это, как свою собственную мысль, быть может, она с тобой останется – у тебя прекрасные руки. Самые чудные на свете - добавлю уже от себя.
Я стала целовать уголок каждого ногтя, но скоро сбилась и уткнулась в его ладонь, даже в этом жесте расслышав призвук какой-то опустошенности.
- Как я смогу забыть тебя? Ты же моя плоть и кровь, - будто даже оскорбившись слегка, повернулся он лицом ко мне.
Я хотела было пожурить его за патетику, но поняла, что стоит сделать скидку лет на сто пятьдесят. И доля правды в этих словах определенно была: чем я занимаюсь все это время, как ни попытками вжиться, врасти в его телесную память? Разум и воображение были бессильны перед законом временных поясов, но не готовы принять его сухую, логичную жестокость. Оттого в каждом моем движении плескалась надежда оставить какой-то след в его чувственном опыте. И я полагалась на него, как на самое неопровержимое свидетельство свершающейся близости.
Редкие раскаты мотоциклетных моторов, собачьи переговоры и отголоски ночных прогулок дробили тяготеющий воздух, заключенный в комнате. Поднебесная жизнь с ее равнодушно негаснущими огнями держала в ровном уверенье, что до рассвета еще далеко. Железная дорога молчала, все вернее оставляя неразгаданной тайной один прозвучавший гудок, и в ее опустелом недалеком сне была снисходительная, милосердная красота.
***
Я шла вдоль поезда «Красная стрела» и думала, что от этой истории мне остается высокопарная метафора, как в прошлой жизни была «площадь цвета боли». Да, только таким, снижающим и сметающим все образом мысли можно было преодолеть эти несколько десятков шагов. Я не стала заходить в поезд, не смогла бы достойно выслушать, как провожающих просят выйти из вагонов. Он был будто не цельный, как всегда, а кем-то сложенный – так, что не отличишь, за вычетом ровного теплого сияния. Его словно выключили, оставив уголки губ и глаз просто следами прожитых лет на лице. Меня это напугало до сжатого стона, но стоило прислушаться и понять, что так, наверное, он справляется с происходящим. Он же вчера показал, как принимает и ценит мой способ. Со взглядом он ничего не смог сделать, он был прежним, забирающим полностью и возвращающим меня мной. Он сказал, что обрел со мной дом и теперь будет полагать все силы на то, чтобы отстраивать его внутри себя.
Во мне начали было складываться антропологические догадки о природе слез, которые он, как воспитанник Карамзина, позволял себе – они были, скорее, от культуры, чем от реальности. Оттого теперь, когда приходилось проживать, а не сочувствовать, он был больше похож на самурая, чем на поклонника сентиментальной поэзии. Я не знала, откуда во мне эта глыба, позволяющая не рассыпаться на месте, этот странный анестезийный холодок в голове, но стойко понимала, что готовиться стоит совсем к другому. Пока же я могла быть заключенной в торжествующем бесчувствии, с которым отбрасывала от себя громоздкие люстры вокзала, табло, перед которым он замер тогда, утопленную в солнце гостиницу «Ленинградская». Я могла бы назвать это почти невесомостью, если бы не тело: оно так затихающе ныло, что я не отказалась бы от какого-нибудь другого. Во мне вертелись какие-то фразы, цитаты, вовсе, казалось не принадлежавшие настоящей минуте. Я думала о том, как складно вышло, что Катя послезавтра приезжает, и я смогу прямо сейчас уехать из квартиры. Оставить только Льву побольше еды и сослаться на неотложные дела. Подумала, что надо бы перечитать Кундеру – он неуловимо накладывался на случившееся, пока не знала, как. «Я буду жить бессмертием мне милых»**** - никак не могла вспомнить контекст. Да он был и не нужен. К его бессмертию, которое уже полно и заслуженно состоялось, моими неловкими строчками едва ли выйдет что-то прибавить. Со своим я, напротив, вполне знаю, что делать – единственным доступным мне способом, складывать буквы в слова. Потому что даже эта история получилась в большей степени про себя. Мне, быть может, были лишь приоткрыты очертания тайны, которую он заключает в себе. Но как же слагаемое двух бессмертий – или это очередной культурный валун, который не сдвинешь с себя так просто, подкапывать придется как минимум до древних греков? Наверное, проще остановиться на этом, чем что-то такое пытаться найти. Постой, дружочек, - а что, если все эти наши словесные и интонационные совпадения – не совпадения вовсе, а просто... следствия? Тихо и долго всматривается, потом сближается с ним..
В следующую минуту вся эта выкладка могла рассыпаться перед мыслью: это же всего лишь слова, чего они стоят в сравнении с тем, что было? Дальше могло последовать – но без слов ничего этого бы просто не было. Но я не стану перелистывать следующую минуту. Время нелинейно – это я теперь знаю совершенно точно.
Примечания
* цит. из письма П.А. Плетнева к В.А. Жуковскому
** цит. стихотворение Р.М. Рильке «За книгой»
*** цит. «Горе от ума» А.С. Грибоедова
****цит. из стихотворения П.А. Плетнева
Примечания:
бесконечное спасибо тем, кто прочитал! вы самые лучшие и необыкновенные!!
*буду безумно рада и благодарна, если вы скажете что-нибудь)