***
Утро наступило ещё до того, как он понял, что ночь закончилась. Время превратилось в бесконечный поток. Он подозревал, что проснулся только потому, что кто-то запустил пальцы в его растрёпанные волосы. Глубоко вздохнув, чтобы успокоить внезапно забившееся сердце, и вырвавшись из бессознательного состояния, немец повернул голову, но не осмелился открыть глаза, потому что того, чего он хотел, здесь нет. Просыпаться, чтобы кто-то гладил его по волосам, было всего лишь ещё одним способом судьбы для толчка к отчаянию. Неужели всё должно напоминать ему о давно минувшем прошлом? Его брат делал это каждое утро. Каждое утро, даже когда на самом деле не было никакой причины вставать, он нависал над Людвигом и проводил прохладными пальцами по его волосам, пока он не просыпался, и всегда одаривал яркой улыбкой. Любовь. — Людвиг? Но это не брат. — Привет. Только Антонио, сидящий на краю кровати и волнующийся. — Ты не спишь? — Нет, — проворчал он хрипло и приглушённо подушкой и с усталым вздохом приподнялся на локтях и на коленях, стряхнув оцепенение вчерашнего дня. Испанец попытался улыбнуться. — Хочешь чего-нибудь поесть? Я собираюсь уходить. — Нет, спасибо. Ожидающий взгляд Карьедо казался усталым. — Ладно. Жаль, что я не могу остаться здесь с тобой. Почему бы тебе сегодня не побыть дома? Он покачал головой, и Антонио тяжело вздохнул. Обескураженный. — Хорошо. Мне пора. Будь осторожен, ладно? Не ходи туда, куда тебе не нужно. Я вернусь, как только освобожусь, не слишком поздно. — Со мной всё будет в порядке, — сказал Байльшмидт более уверенно, чем чувствовал на самом деле, и беззаботно пожал плечами. — Не беспокойся. Это невозможно, потому что Антонио всегда волновался, но он всё равно направился к двери, быстро бросив: — Увидимся позже, — и ушёл. Людвиг мог только поднять взгляд на часы, уже чувствуя тяжёлые круги под глазами, и смириться с тем, что действительно начался новый день. Всё по-старому. Скатившись с кровати, он поплёлся к двери, удивляясь про себя: неужели это того стоило? Что он получил от всего этого? Если он ничего не должен — и, чёрт, теперь ему придётся заменить и это окно, — тогда в чём причина всего этого? Ответа нет. Достаточно плохо — иметь собственный разум в качестве врага. Далеко не первый враг. Отлично. Спускаясь по лестнице и выходя на улицу, он чувствовал себя точно так же, как и всегда, потому что на самом деле ничего не менялось. Всё по-старому, по-старому. Чем больше всё менялось, тем больше оставалось прежним. Однако было одно обстоятельство, которое привлекло его внимание. Людвиг шлёпал по грязному, слякотному снегу на тротуаре, подходя к магазину. Отблеск. Странно. Он поднял глаза, замедляя шаг. Витрина магазина. Наспех сколотого пластикового брезента, которой он ожидал увидеть, там не оказалось. Никакого трепещущего непрозрачного материала на зимнем ветру. Ни кусочков разрезанного картона, ни самодельных ограждений из коробок или скотча для защиты от ветра. Вместо него в лучах утреннего солнца поблёскивало стекло. Новое стекло. Как будто ничего и не было. Тошнотворный всплеск адреналина заставил его шагнуть вперёд и толкнуть дверь. Прежде чем кто-либо успел открыть рот и сказать ему «привет», он выскочил на середину магазина и провозгласил, несколько громко и определённо отчаянно: — Н-нет! Не вы должны были покупать стекло! Это была моя вина, я должен был сам его заменить… Они стояли неподвижно, и он замолчал, пойманный странными взглядами. От румянца на щеках сжались челюсти. Юноша сумел подытожить, переминаясь с ноги на ногу: — Я должен был его купить. Не вы. — Мы его не покупали, — последовал неуверенный ответ жены. Людвиг удивлённо поднял глаза. Они были необычайно молчаливы, растерянно поглядывая друг на друга. Наконец, хозяин махнул рукой в воздухе и сказал смиренно: — Нет, это был тот парнишка. Он снова приходил вчера, после того как ты ушёл. Заплатил за всё. Даже остался, когда ребята устанавливали его, и носился вокруг да около, следя за их работой. …что? Всплеск негодования решительно вывел его из шока, и внезапно ужас вчерашнего дня сменился неописуемым смятением. Неужели он не совсем ясно дал Джонсу понять? Разве он не велел ему не возвращаться сюда? Что из этого он не понял? Ничего. Чего хотел Джонс? Застыв на месте, он смотрел прямо перед собой, стиснув зубы, как вдруг хозяин что-то аккуратно протянул ему. Маленькую белую карточку, которую Людвиг машинально взял. — Он оставил это для тебя. Тот нахмурился и с ужасом перевернул её. И что теперь? Небрежные, корявые слова. Жирные буквы. Излишние восклицательные знаки. Энтузиазм в письменной форме. «СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА! Я виноват. Вот мой подарок тебе.» О, неужели? И снова накатила мигрень. Тупой Джонс. Какой детский, глупый жест. И всё же… Подняв глаза, он внезапно ощутил себя обессилевшим и подавленным — пойманным настороженным взглядом. — Эй, Лютц, — послышался неуверенный вопрос, — ты ведь знаешь его? Не так ли? Туман враз исчез, уступая чувству вины. И, может быть, немного раздражения. — Ага, — наконец проворчал он, выпрямляясь и небрежно засовывая записку в карман брюк. — Знаю. Взгляд хозяина задержался, и он дёрнулся, будто хотел что-то сказать, спросить, зачем, во имя всего святого, Людвигу вообще нужна эта записулька, но в конце концов затих и покачал головой. — Будь осторожен. Я имею в виду. Такой друг на дороге не валяется. Будь осторожен. Друг. Конечно, это правда, но тем не менее от этого заявления и последующего волнения скрутило живот. Странное чувство дискомфорта. Если кто-то и собирался дать Джонсу понять, какой он ублюдок, так это только он. Немец не нуждался в том, чтобы кто-то прикрывал ему спину и говорил, кто опасен, а кто нет. Он знал о Джонсе всё. Он подавил внезапное желание выпалить: «Я знаю его лучше, чем Вы!» — потому что это было бы неоправданно грубо и, конечно, глупо. Да и зачем говорить такие вещи? Они с Джонсом не были друзьями. Он знал это. — Знаете, — начал Людвиг, переводя взгляд на сияющее в окне новое стекло, — я правда чувствую себя не очень хорошо. Не возражаете, если я вернусь домой? — Конечно, нет! — последовал быстрый ответ. — Иди! Иди. Приляг и хоть немного поспи. У тебя всё ещё бессонница? Направившись к двери, засунув руки в карманы и чувствуя странную дрожь, он покачал головой. — Думаю, нет. Я хорошо спал прошлой ночью. — Хорошо. Иди. И Байльшмидт ушёл. И пока шёл, та его глупая сторона, которая должна была знать лучше, не могла не чувствовать некоторого утешения, каким-то странным образом, что Джонс не так сломлен их ссорой, как он сначала себе представлял. На самом деле даже наоборот. И облегчение, и досада. Альфред выглядел ужасно с тем выражением отчаяния на лице. Как раненый щенок. Жалкий. Такие люди, как Джонс, не должны выглядеть так, будто вот-вот разрыдаются. Он ходил по городу. Домой он не пошёл. Потерявшись в своих мыслях и сжимая в руке листок бумаги, юноша бесцельно гулял по улицам, бродя туда-сюда с занятым видом. Может быть, какая-то часть его, глубоко в подсознании, заставляла его двигаться, чтобы увеличить шансы наткнуться на Джонса. Почему? Чтобы бросить записку в его лицо, конечно, и сказать ему, чтобы шёл куда подальше со своими подачками. Да. Да, именно поэтому. Утро сменилось полуднем. Ноги начали немного пульсировать. Но он всё равно шёл, осторожно пересёк улицу и побрёл по забытым ледяным тропинкам парка. Полдень сменился раскрашенным вечером. Он шёл по-прежнему, оставив парк позади, к сверкающим улицам возле Бродвея. Слишком много людей. Слишком много шума. Он быстро отказался от этой затеи и к тому времени, как вечер сменился уже лунной ночью, повернул к дому, голодный, усталый и странно неудовлетворённый. Никаких встреч. Хорошо это или плохо. Тем не менее, после стольких недель, провёденных в неподвижности, стук его сердца и холодный пот на лбу наконец стали ощутимы. Хорошо, что его мышцы пришли в движение и вышли из летаргии. Повезло, что он не схлопотал какую-нибудь болезнь. Луна светила высоко, белая и сияющая за тонкими облаками, которые скрывали небо. Звуки улицы и зимний ветер смешивались с голосами. Его дом был уже в поле зрения. В бледно-голубом свете лампы ему показалось, что рядом с дверью зловеще шевелятся тени. Голоса стали громче. Людвиг ускорил шаг, чувствуя, как его охватывает тревога. Кто-то пытался проникнуть в его дом? Только не он, пожалуйста, кто угодно, только не отец Джонса, только не он. Вспышка белого золота в свете лампы. Тревога переросла в ужас. Возможно, это точно отец Джонса. На секунду немец замер, конечности окоченели: эта мысль заставила его содрогнуться. Что он будет делать? Драться или бежать? Пока он обдумывал каждый ужасный исход, ветер начал нести голоса к нему. Он прищурился и навострил уши, понимая, что оба голоса до боли знакомы. Странно громкий Антонио, выкрикивающий резкие слова на своём родном языке. И второй голос… — Слушай, парень, просто скажи ему, что я здесь. Всего лишь… — Вон, ублюдок, не понимаю, о чём ты! Проваливай! Антонио кричит. Необычное событие. И второй голос тоже он помнит. Невозможно. Быть не может. Он, должно быть, сходит с ума. Одно дело — наткнуться друг на друга на улице. Совсем другое дело — заявиться к нему домой. Незваный гость. Людвиг бросился вперёд, а голоса становились всё громче. — Что? Слушай, хватит кричать на меня, сумасшедшая истеричка, я не собираюсь вредить ему, я лишь хочу… — Я тебе сейчас по ебалу заеду, если не уйдёшь! Мразь! — Не ори! Я не понимаю тебя! Людвиг скользнул к ступенькам и на мгновение остолбенел, резко остановившись. Очередной момент полного, потустороннего сюрреализма, с которым он никогда не думал столкнуться вновь. Антонио стоял в двёрном проеме, мрачный и разъярённый, поскольку свет изнутри струился из-за его спины в пугающей манере, а на верхней ступеньке, всего в нескольких дюймах от лица испанца, стоял воинственный Джонс, раскинув руки, чтобы удержать равновесие на случай, если тот вдруг решит сильно толкнуть его. Сжатый кулак Карьедо угрожающе поднялся в воздух. На грани. Ха. Куда подевались слова Антонио «просто поговори с ним»? Без сомнения, предостережения жены лавочника пробудили в нём повышенное чувство недоверия и агрессивности. Теперь уже не просто один Джонс. Есть угроза того, что его отец будет следовать за ним, как тень, и сеять хаос со стороны. Антонио этого не потерпит. Но ссора на такой маленькой площади, прямо перед домом, была последней вещью, которую он когда-либо хотел, и от мысли, что завтра все вокруг будут это обсуждать с осторожным хихиканьем и весёлыми взглядами, хотелось умереть от стыда прямо здесь. Нужно прекратить всё, прежде чем это выйдет из-под контроля. Антонио выпятил грудь, чтобы показать Джонсу, почему он когда-то был чемпионом в корриде. Глубоко вздохнув, Байльшмидт поднялся по ступеням, а на лице Альфреда отразилось облегчение. — О, привет, я искал тебя… — Антонио, — прервал его немец, чопорно глядя куда угодно, только не на Джонса, и взмахом руки попытался втолкнуть друга обратно в дом. — Дай мне разобраться с этим. Фернандес не отступил, вцепившись руками в дверной косяк. — Нет, — последовал упрямый ответ, и американец отпрыгнул в сторону, чтобы его не сбили. Антонио наблюдал за ним, нахмурив брови и явно негодуя. — Я справлюсь с ним сам, — с готовностью заявил он, не понимая, ведь именно этого Людвиг и хотел избежать. — Я избавлюсь от него, — пробормотал Людвиг, в то время как Джонс непонимающе переводил взгляд с одного на другого. — Просто дай мне… «Только дай, я ему сначала врежу», — наверное, хотел сказать Антонио, но ему не дали такой возможности. — Вернись внутрь, — тихо приказал Байльшмидт, и после некоторого колебания Карьедо сдался и шагнул назад. И не хотел поднимать шум, хотя бы ради Людвига. Альфред с облегчением выдохнул сквозь зубы. Антонио не упустил этого и прищурился, бросив на Людвига серьёзный взор. — Я буду тут, за дверью, — заявил он очень строго и тонким, опасливым тоном, — так что зови, если понадоблюсь. — Конечно. Бросив на Джонса испепеляющий взгляд, Антонио прикрыл дверь, напоследок раздражённо проворчав: — Я его точно урою, если он ещё раз здесь покажется, тупой… ублюдок. Он остался на крыльце один с Джонсом. Секунду они лишь смотрели друг на друга. Американец не находил себе места, засунув руки в карманы, снова и снова пытаясь улыбнуться, но все попытки с треском проваливались, и в конце концов он просто рассеянно пнул ногой кусочек льда на каменных ступенях и спросил несколько натянуто: — Как дела? Людвиг не стал утруждать себя ответом на такой вопрос и прислонился спиной к двери, скрестив руки на груди и надеясь, вопреки всему, что у него ещё хватит сил смотреть на Джонса сверху вниз. А может, и нет. Юноша покачал головой, тревожно огляделся и наконец тяжело вздохнул: — Короче, я просто… я хотел убедиться, что ты получил мою записку! Рука рассеянно опустилась в карман, крепко сжимая карточку. У него был шанс сунуть её обратно в лицо, но руки не двигались. Джонс проигнорировал его напряжённый взгляд и вдруг полез в карман куртки. — То ещё убожество, да? — не очень-то гладкий переход. Наконец он слабо и нервно улыбнулся, вытащил что-то из куртки и протянул. — Поэтому я принёс тебе настоящую. И действительно, когда Людвиг опустил глаза, Альфред протягивал ему открытку. Головная боль внезапно вновь усилилась. Тот только улыбнулся и приглашающе помахал ею в воздухе. — В смысле, уже почти Рождество! Ну же, каждый получает открытку на Рождество, верно? Нет, неверно. Но он не возьмёт. Нет. — Это всего лишь открытка. Байльшмидт растерянно покачал головой и застыл на месте. И на мгновение лицо Джонса немного вытянулось. — Ладно, тогда ладно. Тогда я оставлю здесь! С этими словами он очень осторожно опустился на колени и положил открытку на коврик прямо перед ногами Людвига. Без сомнения, он делал медленные, обдуманные движения и держал руки высоко поднятыми на случай, если его решат ударить по лицу, что на самом деле было заманчиво. Но этого не произошло, и Джонс выпрямился, выглядя вполне довольным собой. Немец несколько удивился. Альфред повёл плечом. — Ничего особенного. Там просто написано «Счастливого Рождества», зато настоящая открытка. Во всяком случае, она блестит. Короткое молчание. Людвиг представил себе, как Антонио стоит прямо за дверью, прижавшись ухом к дереву и проклиная своё несуществующее знание английского. Достаточно забавная мысль, чтобы Людвиг немного успокоился. Наконец, открыв рот, Байльшмидт выдал лишь: — Ты сумасшедший. В прямом смысле. Глаза американца немного расширились от удивления, а затем он осёкся и очень натянуто рассмеялся, сказав: — Хах, ну да, есть немного. О, он не отрицал! Лёгкая, безобидная улыбка, расплывшаяся на лице Джонса, никак не вязалась с теми бедствиями, которые он принёс с собой. Но, как заметил Людвиг, пока ничего ужасного не случилось. Хмыкнув, Альфред попытался отмахнуться от невысказанного предположения движением руки. — О, не волнуйся. Отец отключился на диване. Это не оправдание, чтобы быть здесь. Юноша, выпрямившись, резко фыркнул: — Кажется, я просил тебя оставить меня в покое? — Знаю, — быстро бросил Джонс, игнорируя дрожь беспокойства, — я просто хотел… Хорошо. Глубокий вдох, и что-то тёмное вдруг блеснуло за стёклами его очков. Безумный вопрос. — Могу я… могу я тебе кое-что отдать? — Нет, — автоматически ответил Людвиг, не терпя внезапную тяжесть в воздухе. Но американец уже протянул руку с почти пугающим изменением от его обычно легкомысленной уверенности. — Пожалуйста. Я нашёл его. Думаю, тебе это нужно больше, чем мне. Он принадлежит не мне. Мне не нравится, что он лежит у меня дома. Как-то… неправильно. Прошу. Господи, что делать? Джонс заплатил за окно. Что делать? В итоге, возможно, именно любопытство, а не уступчивость, вынудило немца протянуть ладонь с раздраженным взглядом, и Альфред осторожно вложил ему в руку что-то холодное и твёрдое. Он отдёрнул руку и сжал в кулаке, но не посмотрел вниз. Джонс чуть не вспотел от волнения. И именно эта нервная дрожь не давала Людвигу опустить глаза. — Он твой. Его не должно быть в моем доме. Может быть… Намного лучше, если он останется с тобой! Он? Юноша ждал, выжидающе наблюдая за ним и одновременно испытывая облегчение и ужас. Наконец, выдохнув, Байльшмидт посмотрел вниз и разжал руку. Альфред переминался с ноги на ногу. Секундное колебание. Похоже на удар кувалды. По обеим сторонам его ладони развернулась лента тех цветов красного, белого и чёрного, от которых по венам, словно алкоголь, разлилась жуткая тоска, цвета Великой империи, которой когда-то была Германия, а в центре сиял Железный крест. Невредимый, каждая деталь цела, вплоть до свастики в центре и года, сверкающего снизу, орден Почёта сорок второго года, смотрящий на мир так, будто он никогда даже не знал войны. И дело тут даже не в свастике, а в том, что человек заслужил эту награду, проявив храбрость даже перед лицом врага. Честь, а не ненависть. Гордость, а не стыд. Не вздохнуть. Такого он не ожидал. Только не это. Металл поймал отблеск синего уличного фонаря и засветился серебром. Джонс не мог знать. Быть не может, что Джонс мог по-настоящему понять. Железный крест отца. Когда отец пришёл домой за долгое время разлуки, он упал на колени на кухне, а Людвиг прыгнул к нему в объятия. Отступив через несколько минут и показав свою медаль оставшемуся сыну, он рассказал историю с привычной скромностью, и мальчик провёл весь день, сжимая цветную ленту на его шее и согревая крест в ладонях, пока отец тихо пел, сидя рядом с матерью. Он оставил крест на сохранение сыну, когда снова ушёл, но тот отдал его матери. Мужчина так и не вернулся. Рыцарский крест отца. Мать каждую ночь засыпала на диване, сжимая в руке Железный крест, пока не переставала плакать. Вскоре война закончилась и солдаты союзников лишили страну всего, что имело отношение к Гитлеру, и он всё ещё помнил надрывистый крик матери, когда они ворвались в дом и принялись срывать со стен флаги и плакаты и вырывать медаль её дрожащих рук из-за свастики в центре. Нельзя. Денацификация. Окончательное разрушение духа матери. Джонс не мог знать. Он не мог понять, как много значила эта медаль, даже если она не принадлежала не его отцу, а незнакомцу, давно умершему солдату, о котором он ничего не знал. Это кусочек прежней жизни, который Людвиг держал в руке. Джонс не понимает, как и он сам. — Зачем ты это делаешь? — немцу наконец удалось прошептать, приложив все усилия, чтобы голос не растворился в воздухе. Альфред сделал шаг назад, что Людвигу нравилось считать проявлением уважения и попыткой дать ему пространство. — Я тоже потерял своего отца. Где-то. Знаешь, я всегда считал его величайшим. Он много раз рассказывал мне свои байки, и я слепо хотел быть похожим на него. Я считал его своим героем, — глухой слабый смешок. — Хах. Я стащил это прямо из его комнаты. Я столько раз слышал эту историю. Как он сорвал этот крест с мёртвого солдата в доте и привязал к концу винтовки, чтобы все знали, что он уже убил первого. Меня тошнит от одной мысли об этом. Джонс склонил голову, и юноша едва расслышал его голос, такой низкий и жалкий. — Он не должен быть в моём доме. Заберёшь его? Это явно служит мне напоминанием, каким придурком я был. Не могу больше его уже видеть. Это несправедливо. Я… правда устал столько думать об этом. Так заберёшь? Забрать? В ту секунду, когда железо коснулось ладони Байльшмидта, он уже не собирался отпускать его снова. Потому что Джонс был прав (на этот раз); эта медаль не принадлежала его отцу. Только не тому мужчине. Не тому, для кого эта медаль была трофеем, а не памятной наградой. Ха, Джонсу придётся сражаться с ним, если тот попытается вырвать этот крест из его лап. Но внезапная мёртвая хватка на Железном кресте, казалось, доставила большое удовольствие американцу, который кивнул в знак согласия и расплылся в улыбке. Никаких лучей. — Да! Тебе он больше подходит, — задумчиво заметил он, небрежно приподняв бровь и глядя на ленту, свисавшую с пальцев Людвига. — Я думаю, парень, которому он принадлежал, был бы счастлив узнать, что он у тебя. Ты сохранишь его. Затем Джонс коротко отсалютовал двумя пальцами, как это делают друзья, не сказав больше ни слова, сунул руки в карманы куртки и спустился по ступеням. Он уходит сам, случайным и удивительным образом. Немец ожидал, что он задержится и будет навязываться. Его легко было прогнать резкими словами или же силой, но видеть, как он уходит по собственной воле после такого жеста, даже не пытаясь вытянуть из него скупые фразы, было как-то тревожно. Неудобно. Ему не нравилось чувство уязвимости, оставшееся после его поступка. Джонс направился к тротуару. Тяжёлые ботинки глухо стучали по влажному бетону. И Людвиг не выдержал: — Хей, — хрипло. Тот остановился и оглянулся через плечо. — М? Юноша собрался с духом и, расправив плечи, спрятал медаль в нагрудный карман, где она будет в целости и сохранности. — И ты даже не спросишь, как меня зовут? Альфред улыбнулся. — Нет. Скажешь, когда захочешь. Я могу подождать. Скажи, ты достаточно спишь? Усталый уж шибко. Отдохни, — короткий взмах рукой. — Ещё увидимся. Секундой позже он завернул за угол и исчез совсем, растворившись в тёмной ночи. Людвиг стоял неподвижно, как вкопанный. Может быть, он просто играл главную роль в Театре научной фантастики. Потому что здесь что-то было не на своём месте. …может быть, он спит? Чёрт, если он вдруг проснётся и обнаружит, что снова лежит в постели, а в складках брюк до сих пор торчат осколки стекла, он потеряет сознание. Не сможет с этим справиться. Он приложил ладонь к груди, и холодная твердость Железного креста оставалась там. На какую-то смутную секунду он чуть не улыбнулся, хотя и не поверил своим глазам. Не думая об этом, Людвиг наклонился, поднял открытку с коврика и с ошеломлённым видом распахнул дверь, почти не замечая отшатнувшегося Антонио, который едва не повалил его. — Он ушёл? Что он сказал? Что он сделал? Что это? Хочешь, чтобы я пошёл за ним? А? Что он сказал? Антонио схватил его за рукав, втянул внутрь и выглянул наружу, осматривая окрестности, чтобы убедиться, что враг скрылся из виду. Юноша только пожал плечами и сказал, задыхаясь: — Ох. Ничего… С этими словами ноги сами собой заскользили к лестнице, и он услышал, как Карьедо, заикаясь, пробормотал сзади: — То есть, н-ничего? Хей, подожди! Не успев опомниться, он отступил в спальню, чувствуя себя скорее плывущим, чем идущим. Впервые за много лет он запер за собой дверь. Ему хотелось побыть одному. Дрожащими руками он положил открытку на кровать, выудил из кармана клочок бумаги и уселся поверх одеяла, сложив ногу на ногу и уставившись на бумаги так, словно они были написаны на иностранном языке. Он не получал рождественских открыток уже много лет, и никогда здесь, никогда по эту сторону океана, и никогда от кого-то, кто на предыдущее Рождество был заклятым врагом. Стоит её открывать? Нет. Лучше оставить запечатанной, потому что, если он откроет его, тайна исчезнет, и он, вероятно, почувствует некоторое разочарование. Он не питал особой любви к секретам, но в том, что касалось Джонса лучше было не знать. Не имея возможности связно мыслить, не говоря уже о словах, немец просто сидел в тишине, уплывая куда-то. Уже поздно, внизу тоже всё стихло. Антонио спал. Сунув руку в карман, он взял Железный крест, рассеянно перебирая пальцами маленькую частичку своего сердца, дома и прошлого, и долго рассматривал. Дом. Снова в голове заиграла та старая песня. «Как приятно быть окружённым, Отцовской улыбкой и материнской заботой! Пусть другие радостям мира ведомы, Ну, а я попрошу, попрошу-ка я радости дома!» Красивые слова. Но у него больше не было ни отца, ни матери, ни дома, и на земле не осталось более будоражащих душу мест. А оставшиеся и вовсе безнадёжно повреждены. Теперь это его дом. Его единственный дом. Как бы ни было трудно это признать. Железо в руке враз отяжелело, когда он взглянул на открытку на кровати. И на мгновение растерялся. Как Джонс сделал так, чтобы это выглядело настолько просто? Бросаясь вперёд, не обращая внимания на все препятствия, на всю опасность, слишком безрассудно, пренебрегая предупреждающими знаками. Может, слишком решительно. Были времена, когда нужно было идти против всего, что тебя окружало, и твёрдо стоять перед лицом набегающего прилива. Но сейчас не тот случай. Далеко не великий кризис. Никакой угрозы благородству человечества. Никакой великолепной войны за правое дело. Только он. Только Людвиг. Странно. Это не принёсет ничего, кроме неприятностей. Неприятности ему не чужды, и он так привык попадать на плохую сторону судьбы, что, возможно, всё это не страшно. В конце концов, нет никакого способа, которым он мог бы опуститься ещё ниже. Отец Джонса грозился забрать всё. Ну и что? У него и так ничего не осталось. Он пустил всё на самотёк. Он не станет искать Джонса, но и не побежит, если столкнётся с ним. И если старый сукин сын убьёт его, то так тому и быть. Как будто он не пытался сделать это сам. Он и пальцем не пошевелит. Пусть всё идёт своим чередом. Он будет только свидетелем, молчаливым и неподвижным. Он больше не попытается изменить свою судьбу. Джонс мог бы, если бы захотел, и если бы ему от этого стало легче. Байльшмидт устал с этим бороться. Проще было дать Альфреду делать то, что он хочет. И кто знает? Может, на этот раз у него всё получится. Только на этот раз. Надежда. Странное понятие. Джонс сделал всё это для себя. Но даже так, почти удивительно, как один простой жест мог внезапно прорваться сквозь темноту, как второе солнце, как вдумчивые слова могли отодвинуть волну отчаяния, как сама луна, как случайный акт доброты мог остановить мир и отправить его вращаться в противоположном направлении. Что-то такое простое. Альфред. Впервые с тех пор, как он себя помнил, Людвиг почувствовал себя лучше. Солнце всё скрывалось за облаками. Но он почувствовал себя лучше. Крест казался таким тяжёлым в руке. Он обнимал отца всю ночь, спал в своей старой кровати в своей старой спальне в своём старом доме, а внизу на диване лежала мать, а не Антонио. Дар иллюзии. Память. Сила от мёртвых. Великая награда Альфреда. И этого достаточно.Глава 9: Вальс Лагуны
15 января 2021 г., 05:00
Рождество.
Скоро Рождество. Осталась неделя до самого ожидаемого праздника в году, а там уже и до нового года рукой подать.
Людвиг был этому рад. Какой выдался ужасный год!
Худший из всех долгих, затянувшихся лет, что он провёл здесь. Он даже не оглянётся назад, чтобы вспомнить ключевые его события, иначе снова задумается, почему до сих пор его сопровождает беспокойство. Обрыв стал таким крутым. Уже идти некуда, кроме как наверх. Он пытался быть оптимистом, но на самом деле стоял на распутье между двумя совершенно разными исходами. Зачем притворяться, что больше ничего не изменится в худшую сторону? Зачем всё приукрашивать?
Никак не задержать дыхание.
Дни становились всё короче. Холоднее.
Новый год покажет.
Несмотря на то, что он заставил себя встать утром с постели, несмотря на омрачившуюся часть души, приказывающую лечь обратно, несмотря на проявленную стойкость, решимость пробиться через темноту шла не от разума и сердца, и он первым признал бы, что лишь долг перед другими вынуждает его что-то делать.
Другие.
Конечно, ради других. Зачем он вообще поднял голову с подушки, если никому это не нужно?
Кто-то вроде Антонио, что всегда рядом с ним и всегда готовый помочь, протянуть руку и взять на себя груз проблем Людвига, что никогда не просит ничего взамен и всегда готовый дать понять ему, что у него есть друг, который отправится в ад и вернётся за ним.
Кто-то вроде Фелиции, что всегда готова его видеть, взять за руку и сказать слова любви и ободрения, которых ему не хватало уже много лет со смерти матери, что так часто приходит к нему, что наводило на мысль, мол, она навещает его лишь по просьбе Антонио. Хотя неважно.
Они держали его на плаву. Чтобы напомнить ему, что есть кто-то, кто будет скучать по нему, если он просто сдастся. И именно поэтому он должен продолжать стоять. Ради других. Ради Антонио, которому он должен. Он продолжал пробиваться сквозь темноту к Антонио и Фелиции, чьи нежные руки придавали ему мужества перед лицом тьмы.
Или, во всяком случае, он повторял себе это снова и снова, словно мантру, и каждый раз, когда эта мысль пыталась проскользнуть в его разум, он быстро отбрасывал её. Может, даже слишком пылко. Потому что он не хотел думать, что есть кто-то ещё, кто помогает ему пройти через темноту. Он довольно часто ловил себя на том, что мысленно спорит сам с собой.
Кто-то другой. Кто-то ещё?
…нет.
Нет? Точно?
Нет.
Плевать. Двигаемся вперёд.
Небольшие ссоры с собственным проклятым разумом в последнее время особенно участились, и он пришёл к выводу, что всё это из-за встряски и колебанию в нестабильной среде. Когда что-то менялось, вполне естественно чувствовать себя немного взволнованным.
Немец выдержал эти недели неопределённости и смирился с тем, что Карьедо каждую секунду нависает над ним, суетится вокруг него и едва ли не запихивает ему в глотку еду. Насильно. Но в последнее время он стал есть сам. Может быть, ради кого-то другого.
Помимо аппетита, Фернандес придирался к другим аспектам, спрашивая его каждый день, как он себя чувствует. Ответ не менялся.
«Нормально.»
Швы на голове зажили неделю назад, и именно Антонио, с его иногда подавляющей защитной силой, толкнул его на диван и принялся за раны. Это Антонио ткнул его в грудь назойливыми пальцами и критическим взглядом, и сколько бы раз он ни спрашивал: «Как ты себя чувствуешь?» — ответ никогда не менялся.
«Нормально.»
Всё «нормально».
Но это, похоже, удовлетворило испанца. Он так и не спросил, как именно появились эти раны. Байльшмидт подозревал, что на самом деле он не хотел этого знать, ведь всё равно не услышал бы правды. Он не мог признаться Антонио, что сделал это намеренно.
Антонио будет разбит.
Карьедо улыбнулся и кивнул, но было видно — он не поверил. Людвиг с трудом мог припомнить, когда в последний раз спускался по лестнице и не видел его, суетящегося на кухне или спящего на диване, и он безмерно благодарен ему, потому что, когда хозяин пекарни позвонил ему пару недель назад и сообщил, что его дочери привыкли работать с ним, и он больше не нуждается в Людвиге («Прости! Ничего личного, не переживай, видит Бог, я буду говорить о тебе только хорошее!»), только присутствие Антонио помешало ему упасть к стене и завыть.
Антонио похлопал его по плечу и сказал:
«Ну и что? Есть много других работ».
Легче сказать, чем сделать. После пяти лет, проведённых там, мысль о переменах пугала.
Перемены.
Кольнуло сердце. Тем не менее на следующий день он надел ту же старую маску бесстрастия, отбросив гордость, натянул свою лучшую одежду и вышел в европейский квартал с некоторым опасением. Кончались деньги. Просить милостыню и побираться — невыносимо, не для такого, как он, для которого гордость — всё, что у него осталось.
Иногда невозможно сделать всё в одиночку. Поэтому он остановился перед дверью маленького немецкого магазинчика, стоявшего на углу уже не один десяток лет, и, глубоко вздохнув и собравшись с духом, поднял подбородок, толкая дверь.
Он пришёл не за покупками, и когда хозяин бросил ему приветливое старое неизменное приветствие («Хей, Лютц, уже женился?»), Байльшмидт только слабо улыбнулся и застыл посреди комнаты в момент дурного предчувствия и нервозности.
Он не хотел напрашиваться. Не при этом седовласом, крепко сложенном и довольно грубоватом человеке, который приехал сюда с женой после окончания Великой войны и сам поднялся, даже открыв собственный магазин, невзирая на то, что жил в этой стране, смирившись с агрессией со стороны.
Людвиг чувствовал себя неловко, даже стоя здесь перед ним. Сильный юноша в расцвете сил, просящий помощи у старика. Позор.
Возможно, почувствовав его беспокойство и, без сомнения, заметив настойчивое шарканье ног, мужчина положил подбородок на ладонь, упершись локтём в стойку у кассового аппарата, и натянул странную улыбку.
— Что случилось? У тебя такой вид, будто ты что-то натворил!
Бледная улыбка немного померкла.
— А, да я просто! Просто хотел…
— Да?
Немец замолчал, поймав на себе выжидающий взгляд, выдохнул воздух сквозь зубы и тихо пробормотал:
— Тебе помощь здесь не нужна, Рудольф?
Тишина.
Он ожидал вопросов. Но их не последовало.
Может быть, старик просто видел, как он подавлен, видел отчаяние или видел, как больно было вообще спрашивать. Что бы это ни было, он что-то увидел, оглядев Людвига с головы до ног, опустил руки и произнёс после затянувшегося молчания:
— Надеюсь, ты сможешь начать завтра.
Тот застыл на месте и вскоре расслабился, испытав прилив облегчения.
О, слава богу! Конечно, совсем не то, чего он хотел, — опираться на хороших, стабильных людей, как на костыль, но у него не было выбора, и он сделает всё возможное, чтобы их доброта была вознаграждена. Скоро.
— Спасибо, — искренне начал он, — я очень рад…
— Не стоит, — быстро перебил его мужчина, бросив строгий, взгляд, и добавил: — В десять часов, Лютц.
Он кивнул головой и быстро отступил, чувствуя себя легче и немного нервничая.
И вернулся домой с высоко поднятой головой.
Антонио лишь выдал:
— Видишь? Всё не всегда может быть плохо.
Откуда он мог знать? Это просто счастливый случай. Оптимизм и жизнерадостность Карьедо сбивали с толку.
Но неважно. На следующий день у него появилась ещё одна причина вылезти утром из постели, и он с нетерпением ждал, когда сможет принести хоть какую-то пользу. Тяжесть в груди медленно испарялась. Голова болела уже не так сильно, как раньше. Утром встать с постели не так уж трудно. Не когда ему нужно было где-то быть.
Работа, даже если она не была ему нужна ни при каких обстоятельствах. В этом маленьком магазинчике на жалости других.
Не то чтобы он был действительно кому-то нужен, но все понимали, что он будет болтаться, пока не найдёт своего места. Кроме того, немцы должны были подсоблять другим немцам. Итальянцы следили за другими итальянцами, шотландцы поддерживали шотландцев, поляки помогали полякам, а украинцы заступались за украинцев.
Немцы позаботятся о нём в трудную минуту и пощадят его гордость.
Скоро Рождество, и хотя он не нашел другого места для работы, он не мог не ощутить странный укол чего-то, похожего на надежду, где-то глубоко в груди. Не совсем надежда. Ещё нет. Какая-то тонкая, как бумага, вера в то, что у него что-то получится.
Скоро. Может, в следующий раз.
Здесь хорошо. Тихо. Спокойно.
Работать тут было приятно, в окружении знакомых товаров и людей, которых он знал, хотя бы в лицо и по имени. Приятно и в то же время как-то душераздирающе от тоски при взгляде на красивые свёртки с завёрнутым в них штолленом, искусно испечённые баумкухены и замысловатые пряничные домики.
Тоска по дому.
Иногда звучала старая оперная ария в те редкие спокойные моменты, когда за радио бралась жена владельца.
«Средь удовольствий и дворцов, по которым мы бродим,
Нет места лучше, чем дом, пусть он и скромен! Дом!
Дом, милый дом…»
Тоска была невыносимой. Обременяющей.
Слыша, как счастливые хозяин и его жена смеются на кухне, стоя над жарким огнём и обмакивая деревянный валик в жидкое тесто, он стоял в дверях, наслаждаясь их пением, и чувствовал себя подавленным, глядя на стойку и вспоминая вещи, которые лучше было бы забыть.
Он помнил, как держал брата за руку и шёл по оживлённым улицам в то чудесное Рождество, как подбегал к каждой булочной, чтобы поглазеть на торты внутри, и довольно амбициозно заявлял, что однажды научится печь замечательный баумкухен, а брат только запрокидывал голову и смеялся, упрекая его за глупость.
«Ты говоришь как девчонка!»
И всё же…
Несмотря на это, брат на следующий день провёл несколько часов с молотком и пилой, создавая удивительно эффективный валик, хоть они и использовали его не совсем по назначению, играя в пятнашки. А когда брата не станет, спустя столько лет, он будет смотреть на это издалека, так и не попытавшись сдержать обещание.
Тоска по дому.
Но почему? Он так сильно хотел, но теперь не мог заставить себя войти в кухню и попросить их научить его. Всего лишь. Просто попросить.
Нет. Это желание умерло вместе с братом.
Слишком много воспоминаний связано с простыми вещами. Мелочи, которые были нормальными для других. Обычными. Ни с того ни с сего на него обрушились виды и запахи, что он едва сдержался, чтобы не согнуться и не блевануть или жалобно не захныкать в рукав. Не может.
Двигаться дальше.
По крайней мере, он немного продвинулся.
Проблеск зари далеко на горизонте, пробивающийся сквозь ночь. Как только он встанет на ноги, как только найдёт новую работу, он сможет попытаться склеить кусочки вместе. Сэкономить деньги. Заплатить Антонио. Укротить гордость. Продолжать. И потом, есть ещё кое-кто, кто должен платить, пусть и больше настойчивостью, чем деньгами. Ужасный горький привкус во рту внезапно пропал.
Кто-то другой.
Он.
Ха, да, он. За последние несколько недель он, казалось, был повсюду. Везде. Даже жутко, на самом деле, как Людвиг едва мог повернуть голову, не видя его.
Джонс.
Альфред.
Что же произошло в ту снежную ночь? Что так резко изменилось? Потому это было…
Сюрреалистично.
Каждый раз, когда он выходил. Каждый раз, когда он оглядывался через плечо. Каждый раз, когда он ходил за продуктами. Каждый раз, когда он останавливался на перёкрестке. Постоянно. И каждый раз Альфред оказывался рядом с ним, двигаясь на удивление незаметно для такого неуклюжего человека, и всегда задавал один и тот же вопрос.
«В следующий раз! Как тебя зовут?»
Сюрреалистично.
Он ловко отнекивался очередным уклончивым «в следующий раз», хотя знал, что в следующий раз скажет то же самое, и иногда задавался вопросом, наберётся ли он когда-нибудь смелости назвать Альфреду своё имя. Это не было намеренным поддразниванием или даже злобой: он не знал, почему так трудно ответить на этот вопрос, но каждый раз, когда американец спрашивал, горло сжималось, не давая словам вырываться наружу. Что в этом плохого?
Предвидеть ничего нельзя.
Нельзя. Слишком личное. Он не готов к такой открытости, и мысль о том, что он услышит своё имя, произнесённое громким, уверенным, высокомерным голосом, пугала. Будто если бы Альфред знал его, то их бы начало что-то связывать. А мысль о том, чтобы когда-то он станет Альфреду кем-то, была…
Ошеломляющей. Он не готов.
Как бы немец ни сопротивлялся, Джонс перепрыгивал через любые препятствия с пугающей скоростью. Ещё одна вещь, которая сбивала его с толку. Как Альфред так быстро двигается вперёд?
Казалось, Людвига просто оставили позади.
Иногда, в самое оживлённое время дня, когда улицы наполнялись спешащими куда-то пешеходами, тень падала на стеклянный фасад магазина. Подняв глаза, Людвиг заметил кого-то, застывшего среди суетливой толпы, словно неподвижная звезда на фоне кружащейся Вселенной. Странное покачивание руки, будто он хотел помахать, но на полпути перехотел. Чрезвычайно неловкий, неуклюжий жест. Любой, кто был рядом с ним, подумал бы, что он просто отмахивается от назойливого насекомого. Людвиг знал лучше.
Золотистые волосы блестели на бледном солнце. Стёкла очков отражаются, как маяки. Осторожная, неуверенная улыбка. Всё та же уродливая куртка.
Альфред.
Было достаточно странно стоять рядом с ним несколько недель назад на том светофоре, слышать дрожь в его голосе, которую он так отчаянно пытался скрыть, держась прямо и неподвижно, как доска. Почти умопомрачительно видеть его сейчас, так часто у этой лавки.
За пять лет Байльшмидт мог бы пересчитать по пальцам одной руки, сколько раз Альфред осмеливался заходить в эту часть города. А теперь он приходил чуть ли не каждый день.
Иногда Людвиг был совершенно уверен, что он, наконец, окончательно сошёл с ума и ему начала мерещиться всякая хрень.
Хотелось бы, чтобы это было так, но, к сожалению, Альфред был более чем реальным и продолжал бродить вокруг, продолжал стоять перед магазином, продолжал махать и продолжал смотреть.
Юноша терпел подобное поведение так, как, по его мнению, от него ожидали: молча, с поднятым подбородком полного безразличия, быстро перехватывая нервный взгляд американца и находя что-то гораздо более интересное, выпрямив спину и изо всех сил стараясь выглядеть абсолютно снобистским и неприкасаемым, хоть и не всегда хотел представать таким.
Иногда Альфред смирялся и быстро убегал, исчезая в толпе, как тень в тумане. Иногда смирялся более изящно, засунув руки в карманы, и медленно удалялся. Иногда задерживался, как бы Людвиг ни старался не обращать на него внимания. Он смотрел в окно, уткнув руки в бока и норовя зайти в любой момент.
И это пугало Людвига, потому что появление Альфреда в этом магазине было для него совершенно непостижимым.
Альфреда здесь не должно быть. Это не его сторона. У Джонса своя часть города. Почему он не остался там, где ему самое место?
На его стороне. Правильно. Они не должны выходить за эти рамки, и та довольно надменная девушка, которая зачастую висела на руке американца, всегда напоминала ему об этом, будучи с ним, и одного её взгляда было достаточно, чтобы он снова почувствовал себя в том унылом приюте.
Напомнило.
Ох, почему Альфред любил всё усложнять?
Немец игнорировал его и держал язык за зубами. Пока тот оставался снаружи, всё в порядке.
И сегодня ничего не изменится.
Утро медленно перешло в унылый полдень. Байльшмидт прибрал помещение, ожидая какого-нибудь дела. Серое небо грозило снегопадом. Люди проходили мимо, потерявшись в собственных мирах. Куда они постоянно ходят? Вечно суетятся. Мчатся. Что у них на уме? Можно только догадываться. Он не двигался вперёд. До сих пор. В том же месте. Застрял в тех же колеях.
— Хей, Лютц!
Выпрямившись, он повернул голову и едва успел среагировать, аккуратно ловя мешок, брошенный ему. Владелец коротко рассмеялся:
— Думал вот, что бы тебе поручить. Может, соберёшь пряничный домик и выставишь на прилавок? Приблизим праздник, чтоб народа больше было. А ты время с пользой проведёшь.
Рассеянно ткнув пальцем в серое небо, хозяин коротко улыбнулся и скрылся в коридоре, а Людвиг, нахмурив брови, тупо смотрел на мешок в руках.
Собрать пряничный домик? Это было так давно.
Неохотно отступив к стойке, он расчистил место и просто стоял, уставившись на голые кусочки имбирных пряников и разноцветные конфеты, снова чувствуя подступающую мигрень. Он не хотел, потому что однажды в другой жизни уже строил такой с кем-то рядом. Сейчас рядом никого нет.
Но, тем не менее, он сделает, как ему велели. Отяжелевшими руками он раскрыл мешок пошире, вынул всё и принялся за работу, вытаскивая другой, трубчатый мешок и откупоривая кадку с глазурью. Его домик, вероятно, окажется самым уродливым в магазине. Он не был хорош в таких вещах, а вырисовывание красивых фигур с глазурью и лестным расположением украшений не было его сильной стороной.
Подтянув ноги, он упёрся локтями в стойку, повернулся лицом к огромному окну и принялся за работу.
Как он и предполагал, это нелегко, и уж точно не красиво.
Время шло так быстро, как и обещал хозяин, и юноша был так поглощен тем, что собирал по кусочкам свой маленький конфетный домик, что даже не заметил, как часы пробили пять вечера. Сосредоточенно высунув язык и молясь, чтобы вся эта чёртова штука не рухнула в ту же секунду, он попытался сделать дымоход. И когда он засунул в него большой пушистый шарик сахарной ваты, который служил дымом, на него упала тень.
Волнение. Странное предчувствие. Тень не пропадала, и Людвиг не поднял глаз.
Опять! Сделав глубокий вдох, он постарался успокоиться и посмотрел вверх. И это именно то, чего он ожидал. Опять он. Опять.
Альфред.
Он стоял, убрав руки в карманы. Людвиг застыл, глядя на него из-за крыши недостроенного дома, и на мгновение не мог даже пошевелиться под его взглядом.
Их глаза встретились.
Что это значит? Почему он никак не отстанет? Какой в этом смысл? В конце концов, неважно. Они никогда не смогут стать друзьями. На них никогда нельзя было смотреть, как на равных. Так почему же Джонс так старается?
С надеждой и в то же время мрачно, Альфред пытался улыбнуться, хотя улыбка уже давно перестала растягиваться до ушей. Словно призрак, блуждающий по улицам, потерянный и одинокий, видно, именно поэтому он тут. Ему больше не к кому идти. Разве Альфред не оттолкнул всех своих «друзей» в тот момент агрессивной бравады месяц назад?
Блуждающий по улицам.
Что ж. Возможно, они никогда не смогут стать друзьями, но, боже, Людвиг мог понять это чувство.
Американец стоял с опущенными плечами, в неизменных очках, с развевающимися на ветру волосами, неподвижный и брошенный, на фоне снующей толпы, а небо над головой грозило снегом. Он наклонил голову, как провинившийся пёс.
Людвигу стало не по себе. Неужели он всё-таки войдёт? Он не готов.
Они замерли.
А затем…
Альфред помахал ему рукой.
Может быть, что-то подбодрило его, кто-то подбодрил (но кто?) или он наконец-то собрал всю волю в кулак. Слабый жест руки превратился в настоящий взмах (настоящий и энергичный, как янки иногда дарили друг другу), и Джонс расплылся в широкой, солнечной улыбке.
Как будто в мире всё стало враз прекрасно.
Сюрреалистично.
Альфред махал так открыто, так радостно и так искренне, что немец не смел отвести взгляд.
Альфред никогда не улыбался ему так. Никто никогда не улыбался ему так. Это как долгожданный пункт назначения в конце долгого путешествия. Волосы на затылке едва не встали дыбом. Напряжённость. Джонс всё улыбался, и теперь даже шумные люди казались за миллион миль отсюда. В груди что-то сжалось. Необычное чувство, которому он не мог придумать названия.
Он опустил глаза на леденцово-пряничный домик и после минутной паузы вскинул большой палец вверх. Как-то чересчур уверенно. Приглушённый, далёкий крик «Потрясающе!» пробился сквозь стекло и толпу, ревущие машины и гудящие клаксоны.
На секунду всё замерло.
Альфред просиял.
И тут произошло нечто странное.
В груди что-то кольнуло. Почти забытое ощущение на лице. Губы дрогнули. Предчувствие чего-то ужасного. С секунду Байльшмидт посмотрел на пряники, и при взгляде в окно его угнетало, каким беспомощным он себя ощутил, не в силах пошевелиться, пойманный взглядом юноши и опасно близкий к потере самообладания.
Возможно, это самое худшее. Неизвестно, как упадёт маска и упадёт ли вообще. Если бы она развалилась на части в приступе раздражения, ненависти и гнева, то было бы вполне привычно. Несерьёзно, без сомнения, и глупо, но ладно. Но что, если будет ещё хуже? Что, если он случайно выдаст свою неуверенность или слабость? Что-то, что Альфред мог бы заметить?
Время застыло.
Американец приблизился к двери.
Ужас.
Вдруг тяжёлая рука легла ему на плечо, и Людвиг резко вздрогнул, чуть не опрокинув пряничный домик прямо на пол. В последнюю секунду он поймал его и обернулся, широко раскрыв глаза.
— О, неплохо! — заключил владелец.
Юноша молча постоял секунду, открыв рот и подёргиваясь, вскоре стряхнул оцепенение и сумел неловко пробормотать:
— С-спасибо.
— Зато он даже не упал! Во много раз лучше, чем мои. Вот почему жена делает их. О, у меня есть кое-что для тебя!
В свободную руку ему всучили пакет.
— Сегодня тут осталось немного. Я подумал, может, ты захочешь забрать домой. Здесь хлеб и несколько пирожных. Знаю, тебе они нравятся.
Его похлопали по плечу.
— Лучше тебе отдам! Ты становишься каким-то тощим, Лютц. Раньше ты был больше.
Он сунул пакет под мышку и пробормотал слова благодарности, стараясь казаться как можно более бесстрастным, хотя сердце бешено колотилось в груди. Пустая улыбка, и хозяин, довольный, быстро похлопал его по плечу, а затем начал отступать назад.
— Как закончишь, можешь идти домой.
— Хорошо.
Оставшись один и замерев на месте, Людвиг уставился перед собой и понял, что, хотя ему больше не грозит опасность за то, что ему не следует делать, он уже не может повернуть назад. Да и почему следовало бы? Теперь он свободен от пристального взгляда Альфреда. Какой смысл оборачиваться и снова ставить себя в столь уязвимое положение? Он мог просто плюнуть на него и не чувствовать ни малейшей вины. Мог.
И всё же…
Любопытство. Именно оно было почти непреодолимым, и по усилению дрожи в пальцах он догадался, что нужно сделать. Обернуться. Посмотреть. Убедиться. Он взял себя в руки, но, глубоко вздохнув и осмелившись оглянуться через плечо, ничего не увидел. Только размытая, проходящая мимо толпа.
Джонс исчез.
Немец на какую-то странную секунду почувствовал укол разочарования.
…и что это? Разочарование от его ухода? Ага, конечно. Сейчас.
Чувствуя себя чрезвычайно взволнованным и беспокойным, Людвиг оставил пряничный домик у окна, взял пакет, который ему дали, и протопал к двери, крикнув:
— Я ушёл!
— Хорошо. Увидимся завтра.
С этими словами он толкнул дверь, остановившись на улице, чтобы хорошенько осмотреться.
Альфреда там не было.
Поджав губы, Байльшмидт направился к дому, уткнув подбородок в воротник, прижимая к груди пакет с выпечкой и изо всех сил стараясь не думать о чём-то постороннем.
Солнечная улыбка Альфреда продолжала пробиваться сквозь мрак в голове. И как бы он ни старался, это не проходило.
Чего он хотел? Он знал, что тот хочет чего-то, но не знал, чего и почему.
Идиот, без сомнения, пытался развеяться и заставить чувствовать себя лучше после недавней взбучки отца. Чувствовать себя виноватым или просто хотел быть на стороне Людвига, дабы очистить свою совесть. От этой мысли внутри что-то болезненно сжалось. Не нужно, чтобы всё было так. И он снова ощутил себя ещё более жалким.
Он не хотел, чтобы Альфред приходил к нему, и ещё меньше хотел, чтобы он приходил к нему по своей воле.
Погружённый в свои размышления и подавленный, немец встретился со своей входной дверью и холодными пальцами потянулся к ручке.
По крайней мере, Джонс не пришёл сюда, в его дом. По крайней мере, у этого придурка не хватило бы ума.
Едва он толкнул дверь и вышел на свет, как к нему подлетел Антонио.
— Ты рано вернулся! — воскликнул он, вскочив с дивана и буквально перепрыгнув через его спинку, положил тёплую тяжёлую руку на плечо Людвига, нахмурив брови и обеспокоенно глядя на него. — Даже очень! Всё хорошо? Может, приляжешь? Выглядишь немного бледным. Я уже приготовил ужин!
Приоткрыв рот и не имея возможности ответить на быстрые вопросы Карьедо, Людвиг мог только стоять и позволять Антонио легонько трясти его.
— Скажи! Ты в порядке, да?
Наконец Антонио замолчал, чтобы перевести дух, и юноша воспользовался секундным замешательством, чтобы быстро сказать:
— Я в порядке! Просто не спешу.
Лицо испанца расслабилось.
— Ох. Я рад. Но тебе всё равно надо прилечь.
— Я в порядке.
— Ты всегда в порядке, — бросил он несколько сурово, но вся эта суровость рассеялась, когда Байльшмидт протянул ему пакет.
— Я тут тебе подарок принёс.
Стоило только ощутить запах хлеба и пирожных, давно покинувших стены пекарни, чтобы Антонио забыл, о чём волновался, и с сияющей улыбкой и нетерпеливыми руками побежал на кухню, возбуждённо крикнув:
— Хорошо! Лучший подарок на свете!
Людвиг вздохнул, и дурное настроение рассеивалось от радости Антонио. Трудно быть мрачным, когда рядом Антонио.
Такой, как он.
— Иди сюда, Людвиг, выпей со мной кофе. На улице холодно.
Звучало здорово.
Он подошёл к столу и опустился на стул, и Фернандес в ту же секунду придвинул свой достаточно близко, чтобы можно было закинуть руку на его плечи, тряся его, толкая, и, возможно, проверяя, действительно ли он всё ещё жив. Людвиг только смиренно сидел рядом и позволять ему делать всё, что он захочет.
Казалось, он всегда позволял всем делать то, что они хотели.
Антонио всегда улыбался ему.
И он только сейчас осознал, что ласковая улыбка Карьедо — это всё равно что окунуться в тёплую, успокаивающую ванну, но это немного другое, не похоже на тот яркий солнечный блик на лице Альфреда, на котором ещё отражалось напряжённое, затаившее дыхание выражение тоски, боли и неописуемой надежды. Улыбки Антонио заставляли его чувствовать себя в безопасности и спокойствии. Но от них волосы на руках и шее не вставали дыбом.
Он и не подозревал, что Альфред может так выглядеть, и видел его только мрачным, злым и опасным. Он не знал, что Альфред может так улыбаться.
Испанец заметил его странный взгляд, приподняв бровь, пододвинул к себе кружку с кофе и с надеждой спросил:
— Ты голоден?
Он покачал головой.
Рассеянно помешивая кофе и глядя в пространство, он размышлял, согласится ли Антонио с ним насчёт Альфреда.
Антонио.
Он выпрямился, резко выйдя из оцепенения. Конечно. Антонио. Антонио был здесь всё это время. Почему он не спросил об этом его? Почему не спросил совета? Казалось немного глупым, что он даже не подумал об этом раньше. Побочный эффект его гордости, без сомнения. Что плохого в том, чтобы поговорить с Антонио? Было больно говорить такие вещи вслух, конечно, даже с ним, но и молчать всё время было больно. Ему нужно кому-то рассказать и выговориться. Карьедо скажет ему то, что ему нужно. Антонио уверял его, что он прав, а Альфред ошибается.
— Скажи, — наконец выдавил Людвиг, прозвучав слишком низко и скрипуче, несмотря на ком в горле от тревоги. Испанец поднял голову.
— М?
На секунду он застыл под его взглядом.
…ох, как рассказать всё Антонио? Признать свою слабость и расписать в мельчайших подробностях позорные минуты? Признаться в том, что произошло на грязных улицах города? Антонио будет думать о нём хуже.
— В чём дело? — спросил Фернандес, и на мгновение немец успел пожалеть, что вообще открыл рот. Обнимавшая рука внезапно встряхнула его.
Джонс стоял на улице и смотрел. Не говоря ни слова. Просто наблюдая.
Мог ли Антонио понять это лучше, чем он? Антонио мог быть объективным. Отстранённым от ситуации.
Он должен знать.
И вскоре Байльшмидт слабо выдал:
— Я хотел тебе кое-что сказать.
— О-о!
Это произошло мгновенно, глаза Карьедо заблестели, и он резко и нетерпеливо повернул голову, на что Людвиг даже не удивился. Чуть не опрокинув свой кофе, Антонио повернулся на стуле, а его взгляд ясно говорил: «Ты действительно собираешься поговорить со мной? Неужели?».
Он снова почувствовал угрызения совести. Антонио заслуживал большего, чем давал ему. Он ничего не сделал, чтобы заслужить Антонио. Не мог даже поговорить с ним. Он был ужасным другом.
Фернандес заслуживал большего, поэтому с глубоким вздохом Людвиг наклонился вперёд, положив локти на стол, а его упрямая рука всё ещё лежала на его плечах, и рассказал всё. Всё. Пять лет истории лились как дождь. Он рассказал Антонио то, что поклялся себе никогда и никому не рассказывать.
Каждое слово, каждое действие, каждый взгляд, каждое язвительная фраза ненависти, каждый удар, каждый пинок, и, что хуже всего, его собственное молчание и безмятежность, боязнь поднять на них руку из-за страха худшего возмездия, из-за страха оказаться где-нибудь в деревянном ящике, из-за страха быть арестованным и отосланным домой, в город, по которому он скучал и в котором ему больше нет места.
Пять лет Альфреда.
И вдруг дошёл до месяцев перемен. Он рассказал Антонио всё. Всё, что он знал об Альфреде. Всё, что он сказал и сделал. Каждое его движение. Каждый взгляд. Он рассказал о той ночи. Как всё изменилось с тех пор. Как всё изменилось теперь. Он был готов провалиться сквозь землю.
Он рассказал Антонио всё.
Единственной деталью, которую он опустил, была причина, по которой он ушёл в ту ночь. Он не мог сказать об этом Антонио. Это разбило бы ему сердце.
Прошло несколько часов; к тому времени, как он понял, что больше не может говорить, кофе остыл, а небо за окном стало чёрным. Испанец всё это время не двигался. Он просто сидел, прислонившись к юноше, почти не дыша и только слушая. Он не произнёс ни слова.
Сказав всё, что можно было сказать, Людвиг обмяк в изнеможении и после некоторого колебания спросил, обращаясь в основном к самому себе:
— Значит, ему на самом деле нет дела до этого, верно?
Подняв глаза на вздох Антонио, он увидел, что тот задумчиво смотрит в свою кружку. Повисло ожидание. Антонио согласился бы с ним.
— Ну…
Подтверждение, которого он добивался, внезапно разбилось о неуверенные слова Карьедо:
— Может… может, ты слишком строг к нему. Ты так не думаешь?
Тяжёлое молчание. Немец почувствовал закипающий внутри гнев.
— Что? — выдал он, и Антонио, конечно, уловил негодование в его голосе, но продолжал прижимать к себе, а хватка крепчала. Их глаза неожиданно встретились.
— Ты спросил — я ответил.
Людвиг замер.
Да, он спросил. Спросил, потому что был уверен, что Антонио поддержит его. Но нет.
Слишком строг к нему? Слишком строг? К Альфреду?
Голос Карьедо был очень твёрдым и в то же время очень спокойным.
— Послушай, предположу, что ты немного упрямишься. Да, он мудак. Однако! Судя по тому, что ты мне рассказал, похоже, он хочет оставить всё в прошлом. Во всяком случае, я так думаю. И вряд ли будет смертельно, если ты просто поговоришь с ним. Какой вред может быть от разговоров? Просто спроси его, чего он хочет. И всё. Тебе не обязательно с ним дружить, понимаешь? Просто поговори с ним, и, может быть, он оставит тебя в покое.
Просто поговорить?
Как он мог поговорить с Джонсом? Да и о чём говорить? Он не знал, что сказать, с чего начать, чего на самом деле он хочет.
Неудобно. Неправильно. Антонио всё усложнял.
— Я ему не доверяю, — наконец отреагировал немец, откидываясь на стуле, оскорблённый, что излил душу, а в итоге оказался идиотом, чтобы Антонио ожидал от него большего, чем он должен был дать. — Я же хочу, чтобы он отстал.
Фернандес некоторое время молчал, а потом схватил его ладонь, крепко сжав её и хорошенько встряхнув для пущей убедительности.
— Ох, разве тебе не надоело жить в вечном отчаянии? Зачастую, Людвиг, я думаю, не разучился ли ты улыбаться. Я просто хочу, чтобы ты был счастлив. Тогда, когда мы впервые встретились, ты улыбался, но… Не думаю, что когда-либо видел тебя по-настоящему счастливым. Ты сейчас замкнулся. Больше не разговариваешь. Я скучаю по тебе. Я скучаю по тому, каким ты был раньше. Иногда я даже не уверен, здесь ли ты.
Неужели? Он всё время чувствовал себя таким беспомощным. Отдалённым, ошеломлённым, отстранённым. Он не хотел этого, но никак не мог заставить свой мозг работать, словно тот отключался в эти моменты. Только не это.
Поймав взгляд Антонио, Людвиг выдохнул:
— Извини.
Неизвестно, что делать, что говорить.
Потерянный.
Карьедо снова пожал ему руку, покачал головой и сказал гораздо более низким и строгим голосом:
— Тебе не нужно извиняться. Ты не сделал ничего плохого, я имел в виду… Иногда нужно доверять людям. Не все такие, как ты думаешь. Посмотри на себя! И ты совсем не такой, как они говорят. Ты же знаешь, каково это. Может, тебе стоит дать ему шанс? Просто поговори с ним. Только один раз. Один раз — и всё кончено.
Он поднял глаза, чувствуя себя таким безнадёжно растерянным и одиноким, и Антонио попытался разрядить обстановку, протянув руку и нежно погладив его по холодной щеке.
— Но! Если он облажается, я пойду и покажу ему, как я заставил Луну Лови оставить тебя в покое. Он даже не поймёт, что его ударило.
Людвиг попытался улыбнуться. Не вышло.
Антонио легко хлопнул его по спине, отодвинул стул, встал и, взяв Байльшмидта за руку, пробормотал:
— Может, всё-таки вздремнёшь немного?
И он пойдёт, хотя бы потому, что не знал, что ещё делать. Лучше всего поспать, пока голова окончательно не взорвалась. Всё шло совсем не так, как он планировал. Теперь он был в ещё большем замешательстве, чем прежде, и, когда Антонио повёл его вверх по лестнице и, как ребёнка, проводил до двери спальни, он обнаружил, что идёт, сам того не осознавая.
Он подошёл к двери и толкнул её.
— Людвиг. Ты мой лучший друг. Ты мог бы поговорить со мной раньше. Не стоило позволять этому зайти так далеко.
Этот голос. На мгновение показалось, что Антонио действительно понял, зачем Людвиг отправился туда в тот день.
И снова всё, что смог сказать юноша:
— Извини.
— Если хочешь, поговорим об этом утром.
Он не хотел, но всё равно кивнул и проскользнул в свою комнату, не сказав больше ни слова. Он лёг и уставился в потолок, пока не заснул, а предложения Антонио крутились у него в голове даже во сне.
Ему снились его отец и отец Альфреда.
Солдаты на противоположных линиях. Эти двое никогда не смогли бы помириться. Так как же они с Альфредом могут? Это казалось невозможным. Возможно, оптимизм Антонио превратился в иллюзию. Враги, обречённые с рождения. Изменится ли этот путь и как? Они тоже были солдатами, только сражались совсем на другой войне. На войне, в которую их забросили их же отцы. Несправедливо.
Ночь прошла беспокойно, он ворочался и просыпался через короткие промежутки. Часы беспокойства и дурных предчувствий. Неопределённость. А когда наступило утро, он почувствовал себя ещё более измученным.
Как будто он не спал уже несколько недель.
С налитыми свинцом ногами и жгучей головной болью он заставил себя выползти из постели, в буквальном смысле, и с трудом добрался до шкафа. Ему не хотелось возвращаться в магазин. Сегодня он не хотел видеть Альфреда. Не после того, что сказал Антонио. Разговор вдруг показался ему самой сложной задачей на Земле.
В оцепенении он задумчиво натянул мятую одежду и, шатаясь, побрёл к двери, слишком усталый, чтобы причесаться. Тело не испытывало желания делать что-то ещё. Крадучись вниз по лестнице, стараясь не разбудить храпящего Антонио, который вполне удовлетворённо развалился на диване, завернувшись в одеяло в защитный кокон, немец направился к двери, не забыв пальто.
Закружилась голова.
На улице шёл снег.
Он неуклюже плёлся по холодным улицам, засунув руки в карманы и не отрывая глаз от земли. Голова болела как никогда сильно. Так или иначе, это вина Джонса.
Раньше всё было проще, когда Альфред был главной целью ненависти. Проще. Уже нет.
Пекарня появилась в поле зрения быстрее, чем он ожидал, а внутри громкий голос хозяина показался резким и болезненным для ушей.
— Доброе утро! — раздалось приветствие, как только он вошёл, и Людвиг ответил слабым кивком головы. — Ты хорошо себя чувствуешь, Лютц? Выглядишь не очень хорошо.
Тот пожал плечами и попытался отмахнуться, не обращая внимания на ужасную пульсацию в висках.
— Я в порядке. Не мог уснуть. Кажется, у меня бессонница.
Хозяин поджал губы и поправил фартук.
— Надо будет спросить об этом жену. Она найдёт что-то, что поможет тебе уснуть. Ты слишком обо всём беспокоишься, вот что я думаю. Я скажу ей, — он неторопливо направился в коридор, громко крича: — Грета! Скажи мне…
Людвиг покачал головой, снял пальто и положил под прилавок, заняв своё почётное место у кассы. Солнечный свет струился пыльными лучами в окно, зажигая украшения на крошечной рождественской ёлке, и он склонил голову, уткнув подбородок в воротник, и вполне мог бы заснуть прямо здесь и сейчас.
Но каждый раз, когда тут и там мелькала тень, он встревоженно вскакивал. Ложная тревога. Просто клиент. Он сделал вежливое лицо и высоко поднял голову, быстро приветствуя и начиная небольшую беседу.
Время тянулось, как в тумане. Слова Антонио тяжело давили на душу.
Уходя, посетители желали ему счастливого Рождества, и Байльшмидт кивал головой и посылал им улыбку, хоть и фальшивую. Он умел улыбаться. Глупо. Конечно, он помнил, как улыбаться. Будто он мог забыть! Проще простого, не так ли? Не то, что можно забыть. Ха. Глупый Антонио. Он помнил, как надо улыбаться.
…разве не так?
Эти фальшивые подёргивания губ, которые он бездумно держал, не совсем улыбки. Но он мог бы выдать настоящую, если бы постарался. Если бы действительно попытался, то смог бы. Если попытается.
Ага.
Зачем беспокоиться? Люди улыбались, когда у них была на то причина. Когда у них было, чего ждать. Когда они счастливы. Он не мог вспомнить, когда в последний раз был счастлив. Возможно, когда гулял с Блэки в парке.
Он даже не потрудился улыбнуться.
Шли часы, большую часть которых он тупо смотрел в стену и вёл мысленный разговор с самим собой. Антонио и Альфред довольно часто вторгались в его разум, ища внимания.
Друзья. Враги. Друзья. Который из них Джонс? Он уже не был так уверен. Они с Альфредом не могли быть друзьями. Правда? Звучит странно.
Друзья.
Внезапно он представил себе, как они с американцем вместе идут по улицам, время от времени толкая друг друга в плечо, как это делают друзья, дружески огрызаясь и рассказывая друг другу всё, и проводят ночь вместе, выпивая и веселясь, и между ними больше нет вражды, больше нет ненависти и отчаяния, больше нет беспомощности в бурлящем приливе, потому что они могли опираться друг на друга, и каждый проходил через собственную тьму, питаясь друг от друга силой, будучи вместе и не чувствуя себя такими потерянными…
Невозможно.
Они с Альфредом никогда бы так не поступили. Даже если они смогут преодолеть последние препятствия и стать «друзьями», что с того? Альфред не стал бы рассказывать ему всё. Да и вряд ли он стал бы пить с ним. Альфред не пошёл бы с ним по улице ради приличия. Людвиг не позволит себе опереться на Альфреда, чтобы укрепить свою гордость. Они не могли быть настоящими друзьями. Он никогда не сможет позвонить Альфреду по телефону посреди ночи, когда тот не может заснуть. Между ними не может быть дружбы.
Но…
Они могли бы быть просто знакомыми, говорить друг другу «привет» на улице. И этого будет достаточно. Достаточно, чтобы закончить эту войну, чтобы знать, что ему больше не нужно беспокоиться о Джонсе, чтобы вернуться к нормальной жизни. Даже если Альфред пытался успокоить свою совесть, это не имело значения. Может, общение с ним, даже такое незначительное, как приветствие, послужит лекарством для них обоих.
И Людвиг снова сможет заснуть.
Только поговорить. Будет достаточно. Он мог это сделать, потому что был должен Антонио, а также потому, что Антонио был не единственным, кто скучал по нему. Он скучал по себе, ненавидел это чувство так же сильно, как Карьедо ненавидел видеть его в таком, уже ставшем привычном, состоянии.
Байльшмидт выпрямился, прогнал сонливость и приготовился к предстоящему дню. Сегодня тот самый день. Сегодня ему предстояло похоронить пять лет. Это ему поможет. Или нет. Но он мог сказать, что пытался.
Время шло, пока он облокачивался на прилавок, опираясь на дрожащие руки.
С наступлением утра на улицах стало многолюдно. Один из лучших моментов для появления Альфреда. Появлялась тревога. Что он будет делать, когда придёт Альфред? Время шло. Полдень был в разгаре. Альфред ещё не пришёл.
Но день ещё только начинался.
Немец взял тряпку и принялся вытирать столы, стараясь успокоить нервы и сделать вид, что работает. В его голове проносились неловкие сценарии. Может, ему удастся помахать Джонсу, и тот будет так взволнован, что уйдёт, и после этого всё станет проще.
Полуденное солнце медленно начало опускаться, бледное и белое за бесконечными зимними облаками, и с каждым дюймом, что оно опускалось в небе, его ожидание начало ослабевать. Каждые несколько секунд он ловил себя на том, что смотрит в окно, затаив дыхание в темноте тени, но в итоге ничего.
Альфред ещё не появился. Он убедил себя, что боль в животе — это, конечно, не разочарование.
Он держал тряпку в руке, протирая стойку в том же месте, где был полчаса назад, рассеянно и затуманено глядя на противоположную стену. Каждый раз, когда кто-то останавливался, он автоматически оглядывался. Снова не Альфред.
Юноша почувствовал, как внутри скрутило опасение. Ему потребовалось столько времени, чтобы собраться с духом и попытаться сделать это, а теперь вдруг этот придурок даже не собирается показываться? Маловероятно, что завтра он будет обладать такой же волей. Сейчас или никогда. Сегодня. Это должно произойти сегодня.
Но даже если Джонс и придёт, что он скажет? При мысли об этом его чуть не стошнило. Что он мог сказать?
«Давай просто больше не будем ссориться.»
Нет.
«Ты Альфред. Я Людвиг. Давай заключим перемирие.»
Нет.
«Ты эгоистичный болван, и я всё ещё ненавижу тебя и твою уродливую куртку, но мне надоело постоянно это терпеть, так что давай будем друзьями.»
…неа.
Задрожали руки, спрятанные под тканью. Тревога душила его. Такая странная мысль — думать, что они с Альфредом могут быть не просто заклятыми врагами, но и уж тем более не неприятелями. Он устал. Если потепление чувств к Джонсу было лекарством от этого, тогда, хорошо…
— Ого! — внезапно раздалось рядом с ним, и немец испуганно подпрыгнул, повернув голову. Это был владелец магазина, положивший руку на бедро и улыбавшийся ему. — По-моему, это самый чистый прилавок за последние лет десять.
Опешив, Людвиг застыл на месте, а потом густо покраснел и отложил тряпку в сторону, пытаясь прийти в себя. Жена хозяина захихикала из-за кухонной двери, глядя на него взглядом, полным материнской нежности.
Оглядываясь по сторонам, он стоял молча, пока снова не остался один и не позволил себе выдохнуть.
Время шло. Солнце всё ещё светило ярко. Белым. Наступал вечер. Почти пять часов. А тревога достигла пика. Именно в пять часов недавно появился Альфред. Время замедлилось. К нему подкрадывалось желание забыть обо всём и бежать. Возможно, это ошибка, и в итоге его снова одолеет ступор, как всегда. А американец уйдёт, и всё будет по-прежнему.
Но вспоминая ту потрясающую улыбку, которой одарил его Альфред! Людвиг не доверял ему, нет, но было труднее думать о нём плохо после этой улыбки.
Время тянулось как в тумане. Белое солнце стало золотым, облака — оранжевыми и розовыми.
А потом случилось это.
Краем глаза он заметил, как кто-то остановился перед витриной, отбрасывая тень на магазин. Тусклый блеск куртки.
Почувствовав, как сердце подскочило к горлу, и взрыв головокружительного адреналина, Байльшмидт обернулся. Сто процентов это Альфред, собирается поднять руку и дерзко помахать, но на этот раз Людвиг заставит себя улыбнуться в ответ, и если всё пройдёт хорошо: Альфред осмелеет, сделает шаг вперёд и действительно войдёт внутрь, и они даже пожмут друг другу руки…
Просто поговорить. И всё. Как нормальные люди.
Он обернулся. Посмотрел. Признал. Улыбнулся. Он умел улыбаться. Он мог. Мог…
Он повернул голову.
А потом отскочил назад от мощного, оглушительного грохота.
Что-то (видимо, камень; он был слишком ошеломлён, чтобы сказать точно) врезалось в витрину магазина, и хотя разум не сразу понял, что произошло, тело отреагировало машинально, и он отпрыгнул назад, закрыв лицо скрещёнными руками.
Шум эхом отдавался в ушах. Звон осколков стекла, бьющихся о кафель.
Звуки улицы снаружи стали слишком громкими, барьер, сдерживающий их, теперь разрушен. Затем наступила густая, пугающая тишина, и Людвиг медленно опустил руки и широко раскрытыми глазами посмотрел на разбитое окно, в которое с жаром ворвался холодный зимний воздух.
Адреналин перешёл в ползучий ужас. Время остановилось. Дыхание спёрло. Кто-то стоял перед окном. Это не Альфред. Но достаточно близкий ему.
Его отец.
Кровь застыла в жилах при виде мужчины с расправленными плечами и сжатыми кулаками. И, чёрт… Выражение его лица. Волосы на затылке Людвига встали дыбом. Совсем не то, с чем бы пришёл его сын.
Ненависть.
Как давно он такого не видел. С тех пор он не видел настолько ужасного выражения гнева и чистой, неподдельной, неконтролируемой ненависти…
…хватит трещать на своём отвратительном языке, ясно? Всем тошно слушать эту поебень, забирай её обратно в ад, грязный старый фриц, и скажи Адольфу, что это я послал тебя туда, как и всех остальных…
…с того самого дня, как старика Дитера втоптали в землю в тот солнечный, тёплый день, окружённого со всех сторон людьми и в то же время такого одинокого. Тот же самый взгляд. Тот же. Только на этот раз он направлен на него.
Оцепеневший и не в силах пошевелиться, Людвиг мог только смотреть в окно без стекол, застращанно раскрыв глаза, и гадать, что он сделал. Что он сделал не так?
Этот взгляд! Невозможно пошевелиться.
Сзади послышались шаги. Хозяин и его жена проскользнули в комнату. Женщина ахнула, увидев разбитое стекло на полу, но немец не мог посмотреть на них. Он был пойман взглядом этого монстра.
Сквозь статический шум в голове пробился голос, низкий и скрипучий. Опасный. Холодный.
— Искал своего мальчика. Он не появляется дома. А потом кто-то сказал, что он ходит здесь. Но я не тупой, и знаю, почему он приходит сюда. Ты… — мужчина пренебрежительно указал на юношу пальцем. — Я скажу только один раз, так что слушай внимательно.
Людвиг перестал дышать.
— Не знаю, что ты с ним сделал, но тебе это не пройдёт даром.
Слишком напуган, чтобы даже дрожать. Ни один мускул не дрогнул.
— Ты его не увидишь.
Ужасный, непреклонный взгляд. Чуть ли не сводящий с ума.
— Держись подальше от моего мальчика. Держись подальше.
С этими словами отец Альфреда ушёл, оставив после себя только слова и осколки стекла, напоминавшие о его присутствии.
Ничто не двигалось. Ни звука.
Людвиг мог только стоять и гадать, может быть, он невольно выбил что-то из головы мужчины, узнав про его сына. Может быть, он действительно теряет рассудок или же станет ещё опаснее, чем прежде. Скоро решетки на его окнах окажутся нужнее, чем он предполагал…
Ошеломляющее осознание.
Альфред? С каких это пор?
Джонс. Чёртов Джонс и чёртов его отец.
Он был в ужасе от самого себя, в первую очередь. Глупо. Всё всегда из-за Джонса, всегда. О чём он только думал? Друзья! Глупости!
Так глупо. Никогда ещё не было настолько глупого человека, как Байльшмидт. Это замкнутый круг. Джонс ударил его, и Людвиг упал. Джонс попытался протянуть руку, и Людвиг упал. Выхода нет. В любом случае ему не победить. Он был так глуп, так глуп, когда думал, что что-то хорошее может исходить от кого-то вроде Джонса…
Наконец хозяин двинулся к окну, поджав губы и осматривая повреждения орлиным глазом, качая головой.
Юноша вздрогнул, придя в себя. Ужас сменился стыдом.
— Простите, — простонал он, падая на одно колено и осторожно собирая осколки стекла в ладони, — я правда… я всё исправлю. Простите меня.
Ему хотелось разрыдаться.
О нет. Конечно, они не вышвырнут его из-за этого, только не из-за этого. Он не знал, что это произойдёт, он не хотел этого, не хотел. Нельзя потерять работу. У него больше нет сбережений. Но зато места на улице много.
Этого не может быть.
— Простите, простите, я починю, клянусь, починю, пожалуйста, не надо…
— Тише, — послышался мягкий голос жены. Хозяин удалился за метлой. — Думаешь, это первый раз, когда у нас разбивают окна? Ха. Прими мир таким, какой он есть, Людвиг, а не таким, каким он должен быть.
Её рука легла ему на плечо.
Она последовала за мужем, оставив Людвига в момент отрезвляющей неподвижности.
Ха. Как странно.
«Прими мир таким, какой он есть, а не таким, каким он должен быть».
Его отец произнёс почти эти же самые слова, — когда он стоял на коленях на полу, точно так же, как сейчас — положив свои большие руки на плечи Людвига, давая наставления сыну в последний раз, прежде чем отправиться на войну, взял сумку и винтовку и скрылся за входной дверью. Мир оказался совсем не таким, каким представлял его себе Людвиг. Отец никогда не готовил его к этому.
Не к такой жизнь.
Борясь с желанием упасть на пол и раствориться, он стиснул зубы и попытался как можно лучше убрать беспорядок, чувствуя себя безнадёжным и абсолютно никчёмным. Ничего хорошего из него не вышло. Несчастье — это всё, что он мог приносить людям. Хорошие люди принимали его и обжигались на этом. Впервые за несколько недель он пожалел, что не умер в ту ночь. Было бы лучше.
И вдруг, когда осколки стекла в его ладонях щёлкнули и застучали друг о друга, а он сосредоточился на том, чтобы не изуродовать себе руки от горя, над ним упала тень.
Золотое солнце, светившее сквозь дверной проём, заградилось. Но только на секунду, и прежде чем Байльшмидт осознал это, кто-то опустился перед ним на колени. Он не поднял глаз, потому что на самом деле не хотел знать, кто это. И когда они потянулись за одним и тем же осколком стекла…
Ожог в груди.
Чужие холодные пальцы коснулись его собственных. И остались там, замирая.
Волнение нарастало. Потому что немец знал эту руку. Он знал рукав этой куртки. Он знал этот запах машин, кожи и одеколона. Он знал эти ботинки.
Почему? Почему он здесь? Невыносимо. Он не мог смотреть на Джонса, не после того, как он подверг опасности других, только из-за Джонса. Он поставил его в такое положение. Джонс сделал его опасным для окружающих.
Антонио ошибся.
Рывком поднявшись на ноги и ощутив появившуюся боль в боку, словно заживающее ребро вот-вот сломается снова, юноша швырнул разбитое стекло к ногам Альфреда, слишком рассерженный, чтобы взять себя в руки. Тот, шатаясь, выпрямился, выглядя встревоженным и, возможно, задетым, и Людвиг топнул ногой, закричав:
— Вон! Убирайся! Убирайся отсюда!
С секунду американец стоял, опустив руки по бокам, и вместо того, чтобы отступить, как стоило бы, опустил глаза на руки Людвига, почти растерянно пробормотав:
— У тебя кровь.
Тишина.
Байльшмидт тупо посмотрел вниз и увидел, что действительно порезал ладони об осколки, яростно швырнув их в юношу. Капли крови на кафеле. Тепло, пробежавшее по пальцам, непрерывно капает.
Джонс всё ещё тут. Почему он не мог оставить его в покое? Почему? Чего он хотел?
— Уходи, — наконец выдавил Людвиг, и Альфред вдруг поймал его взгляд, и было видно, что он изо всех сил старается улыбнуться, стараясь не обращать внимания на резкий тон голоса.
Джонс не сдвинулся с места.
Внезапно стало трудно дышать. Слишком сильно давят напряжение и бесконечное разочарование. Он не мог понять, чего хочет от него Джонс. Почему он не мог понять, что они никогда не станут друзьями? Разве он не жил в реальном мире?
Друзья.
И он вспомнил, как Джонс смотрел на него с ужасной болью, которая почти ощущалась, что он тоже выскользнул из реального мира. Рядом с Джонсом он был спокоен. Он позволил Джонсу приблизиться, позволил заговорить с ним, позволил разыскать себя, позволил стоять и смотреть на него, не отрываясь. Он смотрел в ответ и не сделал ничего, чтобы остановить его. Он почти с нетерпением ждал встречи с Джонсом, ожидающим его снаружи. Ему нравилось быть пойманным именно его взглядом. Он помнит, как его губы дрогнули, когда Джонс помахал ему, так близко к настоящей улыбке.
Байльшмидт и в самом деле лелеял мысль, что они с Джонсом могут быть друзьями. В тот день он почти улыбнулся. Улыбнулся. Как он мог? Эта глупая мысль, что есть что-то, что может свести их вместе, в то же время по-детски отвергает тот факт, что есть сотни других вещей, которые прочно разделяют их. Они с Джонсом никогда не станут друзьями. Разбитое стекло на плитке было болезненным напоминанием. Стоя на осколках, смотря друг на друга, находясь по разные стороны.
И у них ничего нет для этого.
…ох. Было больно. Реальность причиняла боль. Поэтому он и выскользнул из реального мира, а возвращение в него казалось разрушительным.
Друзья.
Понурый, американец стоял неподвижно, всё же каким-то образом до сих пор надеясь, что, возможно, есть способ исправить эту неразбериху, и сделал шаг навстречу. Хруст стекла под его сапогами донёсся до ушей Людвига и вытащил его из тусклого тумана.
Джонс не мог этого исправить. Джонс ничего не мог исправить. Джонс не мог исправить людей. Джонс не мог изменить мир. Даже если бы захотел. Что может сделать один человек, чтобы измениться?
Немец, ненавидя чувство уязвимости, скрывал обиду яростью.
— Убирайся! — сжав окровавленные кулаки, он воинственно шагнул вперёд, надеясь напугать Альфреда только своим голосом и решимостью, и со злостью пнул стекло в сторону этой бестолковой сволочи. — Вон! Убирайся! Проваливай! Оставь меня в покое!
Тот не сдвинулся с места. Не ушёл. Никогда не будет бояться Людвига, никогда, потому что Людвиг жалок.
Джонс протянул руку с выражением мольбы на лице, умоляюще поднял руки вверх и простонал:
— Пожалуйста, послушай меня, пожалуйста, послушай, я хотел сказать тебе…
— Мне плевать! — прервал его Байльшмидт. Голос превратился в пронзительный визг, незнакомый ему, и он никогда ещё не был так зол, так обижен и так несчастен, и ему потребовалась каждая капля сдержанности, чтобы не прыгнуть на Джонса и не ударить его, пока он не сможет ударить его сильнее.
Во всём виноват Джонс.
От апатии и только к гневу. Несправедливо.
— Пожалуйста!
— Проваливай!
Американец приблизился, внезапно нахмурив брови, будто был готов разрыдаться, и коснулся рукава рубашки Людвига, на что тот огрызнулся.
Больно.
Вырвавшись из хватки, словно обжёгшись, Людвиг отдёрнул руку и ударил его по лицу, вложив в удар все силы своего измученного тела.
Звук в магазине казался слишком громким.
Он не хотел причинять ему боль. Лишь чтобы он ушел, потому что при виде его хотелось плакать.
Джонс отшатнулся, споткнувшись о собственные ноги и в последнюю секунду ухватившись за косяк двери, а когда поднял глаза — глаза широко раскрыты, волосы взъерошены, щёки красные, очки вот-вот спадут, — взгляд, который он бросил на немца, был почти таким же жалким, как и сам немец. Недоумение. Боль. Непонимание, предательство, беспомощность и опустошение. Подавленность.
Тоже больно.
Почему всё произошло именно так? Они оба будут несчастны вечно. Он не хотел видеть Альфреда в таком состоянии, но другого выхода не было. Потому что Альфред такой тупой.
— Уходи отсюда. Не возвращайся.
Джонс покачал головой, глядя куда-то вперёд, и пробормотал:
— Почему ты продолжаешь это делать? Я не понимаю, не понимаю.
Сколько можно… Невыносимо.
— Убирайся! Господи, убирайся! Проваливай!
— Я только хочу…
— Мне плевать! Уходи! Убирайся отсюда! Убирайся! УБИРАЙСЯ! Вон!
Он никогда в жизни ни на кого не кричал, его голос был таким громким и высоким, что надламывался, а горло горело от напряжения, норовясь сорвать голосовые связки.
Джонс всё смотрел. Было бы гораздо лучше, если бы Джонс разозлился и отомстил, или закричал в ответ, или в ярости убежал прочь, но он не двинулся с места. Ничего не говорил. Просто стоял.
Всё равно бесполезно. Как бы Джонс ни старался.
— Пожалуйста, уходи, — жалобно простонал Людвиг, опустив руки по бокам. Ярость сменилась полным отчаянием, молясь, чтобы американец ушёл до того, как он заплачет, ведь умрёт от стыда, если расплачется перед ним. В одном вздохе от рыданий. — Пожалуйста!
Какое-то движение.
Джонс глубоко вздохнул, оглядел помещение и остановил взгляд на юноше. Но на этот раз улыбки не было. Это должно было случиться, и оба это знали. Он кивнул.
— Ладно.
Несколько секунд он медлил, возможно, ожидая, что Байльшмидт передумает. Тот не ответил и не двигался. Наконец Альфред отступил, развернулся и исчез так же быстро и бесшумно, как и появился.
Тишина.
Но даже после его ухода никакого облегчения не последовало. Людвиг опустился на колени, едва не потеряв равновесие. Ему стало только хуже. Оперевшись на ладони и не обращая внимания на впившиеся в них осколки, он уставился в пол, опускаясь всё ниже и ниже, пока не осознал, что лоб почти коснулся плитки.
Это должно было случиться.
Он бы сдержал себя, если бы попытался. Нельзя было предсказать, что ему собирались сказать. Джонс не должен был стать его падением. Джонс не должен был стать его концом. Джонс никогда не узнает, что он почти добрался до Людвига.
Но…
Никогда ещё конец не казался таким привлекательным.
Шаги за спиной вернули его в реальность, и с внезапным приливом сил он оттолкнулся от пола, чуть выпрямившись, и сделал вид, что всё это время собирал стекло. Хотя он и знал, что они видели (или, по крайней мере, слышали) ссору, но всё равно не стоило пренебрегать гордостью и позволить Джонсу превратить его в камок искалеченных нервов.
Женщина осторожно обошла его и положила руку ему на спину.
— Ты весь в крови, Людвиг, давай. Позволь мне обработать твои руки.
— Ничего страшного. Всего несколько царапин.
— Так, не упрямься!
— Дайте мне закончить уборку…
— Я займусь этим, — твёрдо вмешался хозяин, и, зная, что никакие отговорки не помогут, Людвиг поднялся на ноги и постарался высоко держать подбородок, пока она проводила его на кухню, а её муж, поджав губы, подметал осколки.
Она суетилась вокруг него и ворчала, но он не слышал её, уставившись в стену и сохраняя бесстрастное выражение лица. Они не увидят, как это повлияло на него.
…это должно было случиться, но легче не становилось. Боль в руках не шла ни в какое сравнение.
Его похлопали по руке.
— Ты меня слышишь?
Вздрогнув, словно ото сна, юноша поднял на неё затуманенные глаза и выдохнул:
— А?
— Говорю, что с ними всё будет хорошо. Раны не настолько глубоки. Даже швы не придётся накладывать. Просто несколько порезов.
— О, — только и смог вымолвить он.
Жена бросила на него странный, строгий взгляд.
— Тебе надо пойти домой и отдохнуть. Давай! Иди поспи немного. Ты выглядишь ужасно.
— Спасибо, — пробормотал он, слишком погружённый в размышления, чтобы понять, что происходит, и в следующее мгновение она уже вела его к двери.
Он услышал скрежет стекла о кафель.
— Хей, Рудольф, я скоро вернусь, провожу его домой.
Густой туман заполонил голову. Тупой Джонс.
— Ладно. Скажи тому парню, с которым он живёт, чтобы он хорошенько присматривал за ним. Вместе с той сумасшедшей Ами. Господи, когда ж всё станет спокойно…
— Не говори так, старый дурак. С ним ничего не случится. Мы знаем, что сейчас лучше не стоять на месте.
— Конечно! Как в прошлый раз, и в позапрошлый, и в позапрошлый.
— Прекрати.
Их голоса едва долетали до его разума.
Как странно, что всего несколько часов назад его мысли были столь обнадёживающими. Всё может перевернуться с ног на голову в один миг.
Кто-то дёрнул его за руку, и он вдруг отмер, в каком-то смысле осознавая окружающее, но не в состоянии полностью освободиться от шока и оцепенения. Холодный воздух. Звуки улицы.
Байльшмидт почувствовал, как сквозь морозную ночь пробился луч тепла. Глупо. Ему следовало бы уже знать лучше. Бессмысленно тешить себя надеждами. Ничего никогда не получалось так, как должно было. Разве он не усвоил этот урок давным-давно? Какая глупая вещь — надежда! Бессмысленная.
Глухой стук.
Стоя в оцепенении, нахмурив брови и, возможно, что-то бессвязно бормоча себе под нос, он почувствовал на себе чью-то руку и старался казаться сосредоточенным, хотя на самом деле это было не так. Это знакомое ощущение руки Карьедо. Его передавали между ними.
— Ну, слушай…
И теперь женщина говорила Антонио. Антонио, снова сбитый с ног беспокойством.
Людвига опять потрясли его за плечо.
— Хей! Оставайся завтра дома, хорошо? Отдохни несколько дней. Ни о чём не беспокойся. Мы позаботимся обо всём. Не торопись.
Даже сквозь туман он распознал жалость. Он не нуждался в жалости.
— Завтра, — парировал он. — Я буду завтра. Не беспокойтесь обо мне.
Его гордость убьёт его.
Смутно оглядываясь вокруг, он заметил прикованные к нему взгляды. Фернандес выглядел совершенно опустошённым, будто всё это случилось с ним. Может быть, чувство вины за то, как он пытался приободрить Людвига ранее.
Антонио ни в чём не виноват.
— Я буду завтра, — монотонно повторил он и, вежливо кивнув головой, бесшумно скользнул вверх по лестнице, оставив их шептаться между собой и, без сомнения, бросать озабоченные взоры ему вслед.
Он предпочёл бы просто заснуть.
Разбитое стекло.
Держись подальше от моего мальчика.
Мой мальчик. Но он и близко не подходил к этому мальчику. Как несправедливо. Ужасное положение, в которое его поставил Джонс. Джонс изо всех сил старался, тупой болван, вытащить его из одной колеи, в итоге лишь бесцеремонно швыряя в другую.
Найдя глазами кровать, он с усилием сбросил ботинки и упал на матрас, не потрудившись ни раздеться, ни откинуть одеяло. Такие мелочи. Зачем с ними возиться?
Хотелось спать.
К счастью, натянутые нервы, усталость и тяжёлое сердце облегчили сон.
За одно нужно быть благодарным.