Белый день
15 июля 2020 г., 15:43
Примечания:
Примечания:
В Белый день мужчины дарят женщинам подарки в благодарность за подарки на День святого Валентина.
Шоры — специальные пластины, надеваемые на морду лошади, закрывающие ей обзор по бокам; переносное значение — ограниченность.
— Так чем вы хотели бы заняться, сэр?
— Чем-нибудь расслабляющим, — Фицджеральд выдерживает эффектную паузу и наблюдает, как Эклберг стремится не показать своей настороженности. Не слишком уважительно, но как же занятно! — Поговорил бы с тобой, например.
Эклберг рефлекторно сглатывает вставший поперёк горла нервный ком. За последнее время это действо успело побыть и новым сигналом «он рядом», и надоевшим пережитком прошлого — так сознание привыкает беречься от травмы, хотя травма зажила. После памятного февральского дня Эклберг жил как бы в долгой контузии — слепым, глухим, заторможенным. Это состояние походило на тоскливое ожидание весны. Чтобы не задумываться о нём, Эклберг спрятался в панцирь монотонной работы. А стоило выбраться из скорлупы с новыми силами, как чёрт дёрнул его поддаться на просьбы Луизы. Да ещё на просьбу, связанную с ним.
Предстоящий выходной Фицджеральд отвёл под совершение кое-каких покупок. В размахе шоппинга он был поистине велик, и теперь этой черте потворствовала ещё и тяга к распродажам. После его «экономных затмений» офис вполголоса обсуждал очередные обновки для корпоративной столовой или масштабные запасы кофе.
Луиза, занятая неким неотложным делом, обратилась к Эклбергу за помощью: составить боссу компанию и временно побыть «здравым смыслом обычного человека».
Вот почему Эклберг опять рядом с ним.
Они находятся в апартаментах Фицджеральда. Возникшая в гостиной атмосфера, несмотря на домашний вид хозяина, точь-в-точь повторяет атмосферу встреч в кабинете «Manhasset Security». Именно там Эклберг учился преодолевать робость перед неизвестным. Там познакомился с Фицджральдом во всей красе, испытал на себе его благодушие сытого хищника. Там впервые узнал, что насмешка может вызывать неожиданные реакции.
Фицджеральд — человек со специфическим чувством юмора: подчас жестоким, но не теряющим притягательность.
Эклберг улыбается с вежливой растерянностью:
— Давайте поговорим. Только о чём?
У Фицджеральда приподнятое настроение. Эклберг улавливает в нём некое предчувствие улыбки, хотя самой улыбки не видит. Когда у него такое настроение, Эклберг представляется самому себе гувернантом богатой семьи. В каждом воспитателе есть что-то от укротителя. Эклберг научился управляться с живым стихийным бедствием, но всё ещё терялся перед его обликом проказливого херувима.
— Ты живёшь в Японии дольше меня, — с деланной задумчивостью произносит Фицджеральд. — Что здесь празднуют весной?
Отставив в сторону полупустую чашку с чаем, Эклберг принимается терзать манжеты рубашки. Вроде что-то припоминает, на деле же просчитывает, куда его заведёт разговор; ему спокойнее иметь за душой хотя бы приблизительные предположения. Работа мысли угадывается в лёгкой мечтательности его лица. В логических цепочках Эклберг разбирается лучше, чем в хитросплетениях чувств. Фицджеральду слегка досадно: теперь его будет непросто удивить. Или как раз-таки наоборот?
Больше всего Эклберг знает о праздниках, про которые много говорят.
Он рассказывает про Сэцубун — первый в череде весенних празднеств — и как объелся бобами и эхомаки, пока зазывал счастье в дом.
Он рассказывает о Дне основания государства — удивительно тихом для спорного торжества, похожем на внеплановый выходной. На праздничность дня указывают разве что трепещущие множества алых солнц и золотых хризантем на флагах.
Он рассказывает о Хинамацури и маленьких девочках в кимоно; словно ожившие куклы с красных постаментов разбежались по городу, чтобы полакомиться хина арарэ.
Он рассказывает про дни, любимые падкими на невинную прелесть японцами — Валентинов день и День кошек.
Фицджеральд останавливает его на Белом дне:
— А ханами?
— Ханами — традиция, не праздник, — поправляет Эклберг, выдыхая с незаметным облегчением. — Цветение напоминает японцам о быстротечности жизни… и выпивке. Его встречают шумными пикниками.
— Раз жизнь коротка, нужно ею наслаждаться, пока есть возможность, — Фицджеральд всё-таки улыбается, открыто и немного печально. — В чём-то японцы знают толк.
Эклберг вновь ощущает в горле комок и мысленно предупреждает себя: «вот оно, не теряй бдительность».
— После праздников связанную с ними еду продают со скидкой. Идём, полакомимся!
Фицджеральд элегантный — и беспардонный, точно канзасский ураган: захватывает, спирает дыхание, уносит за собой на улицы, блестящие витринным стеклом до нестерпимой яркости. В белом огне весеннего солнца Йокогама выглядит засвеченной фотографией. Эклберг беспомощно жмурится от света, смеха и крепкого ветра с моря, но не замирает на месте — движется, точно на автопилоте. Лишь бы не потерять среди прохожих важный для себя ориентир — Фицджеральда в коричневой куртке, бодро идущего как бы рядом, но на шаг впереди. Если их разъединит, всё пропало.
— Мистер Фицджеральд, куда вы? — окликает Эклберг, ускоряя шаг.
В ответ живой ураган помахивает рекламным проспектом, словно маленьким знаменем.
— В магазин, конечно!
Пирожные и булки в виде кошек.
Башенки из трёхцветных ромбов, хиси моти — остатки роскоши после Хинамацури.
Нарядные коробки с шоколадными конфетами, на которые Эклберг избегает смотреть.
Воздушный зефир и покрытые белым кремом торты с клубникой внутри, почему-то называемые у японцев «рождественскими».
Приятный сумрак кондитерской — настоящий бальзам на душу… вернее, на глаза. Эклберг, к которому возвратилась способность нормально видеть, разглядывает сокровища мягко подсвеченной витрины и вполглаза следит за Фицджеральдом. Верно, Фицджеральд ценил хорошие сладости, но относился к ним без фанатизма. Эклберг не помнит за боссом признаков завзятого сладкоежки. С другой стороны, он и кофеманом не был, однако накупил же отборной арабики на год вперёд…
— Нравится что-нибудь? — спрашивает Фицджеральд, пока хозяйка отлучается вглубь магазина.
По наводке Эклберга он покупает пакет шоколадных пончиков с кошачьими ушками в довесок к упаковке зефира в виде пирамидки. И всё. Ни гор конфет, ни гигантского торта из пирожных, ни килограммов вагаси. Всё не так уж катастрофично. Эклберг ожидал повторения знаменитого случая с кастрюлями и придумывал общие доводы, легко изменяемые под ситуацию, но обошлось. Он зря беспокоился. Прогулка складывается приятно.
Смахивает на… свидание…
Когда они стоят в очереди в соседней кофейне, Эклберг усиленно отвлекается от холодящих затылок волнением догадок о сговоре. И сам не замечает, в какой момент вместо вывески с ценниками его внимание переключается на новый факт: Фицджеральду нравится побаловать себя капучино.
Они берут кофе на вынос. Фицджеральд не желает пропускать ни одного погожего денька. После затяжной слякоти японской зимы хочется больше солнца.
— Наденьте перчатки, — просит Эклберг; голос у него глухой из-за высоко поднятого воротника куртки.
Он понимает Фицджеральда, но и коварство робкого тепла осознаёт.
— Ничего, нам есть, чем согреться, — Фицджеральд беспечно улыбается и вновь тянет спутника за собой. — Поищем местечко для ханами?
Другое название Хинамацури — Праздник цветения персика.
Ленивый вариант пикника — на скамейке в сквере — избирается ими единогласно. Одну руку Эклберга согревает стакан с американо, другой он достаёт из пакета ещё один пончик. Пончики отвлекают от свербящего волнения, напоминающего голод. Зато нет больше неприятного комка в горле. Эклберг перестаёт напрягаться, доверяется спокойной уверенности Фицджеральда и расслабляется.
Он чётко видит — именно видит, а не ощущает: в Йокогаму пришла весна. С него точно спадают невидимые шоры.
Аллея сквера засажена персиками и похожа на мазок краски среди пыльного блеска города. Приземистые деревца тянут к бледному небу тёмные ветви, густо облитые нежной розовой дымкой. Кажется, будто ветер нанёс на ветки клочки предрассветных облаков, а они возьми да превратись в цветы. Или что цветы выпали утренней росой. Или…
Эклберг невольно улыбается: звучит мечтательно. Не так, как обычно. Мечтательность Эклберга иная — вместо наслаждения грёзой побуждает искать пути для воплощения грёзы в жизнь. Почему? Почему он избегал несбыточного? Ведь в нём своя прелесть.
Рядом с Фицджеральдом пахнет горьковато и свежо. Такой аромат мог бы быть у древесного сока, возобновившего свой ток внутри серых тел деревьев, одетых сплошь в одни цветы.
В голосе Фицджеральда под флёром добродушной насмешки сквозит облегчение:
— Вот и ты расцвёл.
Он не думал, что в скромный валентиновский дар Эклберг буквально вложит все свои силы. И перегорит. Замкнётся. Единственной связью с ним стали сухие рабочие разговоры, что-либо кроме них Эклберг как будто не слышал.
Фицджеральду было не по себе: жутко стыдно, жутко интересно. Насколько сильны чувственные бури Эклберга, раз вот так выводят его из строя? Каких демонов запирает в себе этот неуклюжий гений? Связанные с ним загадки хорошо отвлекали.
Фицджеральд хотел бы многое узнать. Но для начала Эклберга нужно было вернуть, выманить, разбудить.
— Тебе стоит улыбаться чаще. Пусть лучше морщины появятся от улыбки, чем от хмурого лица.
Эклберг переводит на своего спутника прояснившийся взгляд, собираясь сказать в ответ что-то достойное — и в мгновение ока забывает слова, снесённые куда-то колкой волной мурашек. Куски мозаики — просьба Луизы, беседа о праздниках, уходящая вглубь кондитерской хозяйка — складываются воедино в руках Фицджеральда, держащих коробку с японскими сладостями.
Съедобные цветы матово белеют под блестящим пластиком.
— Это мой ответ на Белый день. Прими его.
Глаза Фицджеральда сияют в солнечном свете. Они — просвечивавшее сквозь тонкую вуаль облаков весеннее небо. Они — море, посветлевшее после зимних штормов. Они голубые. Эклбергу чудится, будто он впервые видит их.
Белые цветы-вагаси Эклберг торопливо прячет под курткой, как будто ветер может навредить им так же, как настоящим. На серьёзное выражение своих чувств, радостных и смятённых, у него не хватает решимости — только не на людях. Тихо поблагодарив Фицджеральда, Эклберг прижимается плечом к его плечу.