ID работы: 9681648

Территория тишины

Слэш
R
Заморожен
66
Размер:
62 страницы, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
66 Нравится 59 Отзывы 18 В сборник Скачать

Ноябрь

Настройки текста
В ноябре Ленинград утопает в сырости, вода Невы тяжело несёт куски серого, едва вставшего льда, вьётся водоворотами, тащит в море хлопья грязно-белой пены. Рылеев снял руку с перевязи. Порывался избавиться от неё и раньше, но Каховский, их барабанщик, тот самый усатый панк, не дал. Трубецкой узнает об этом от Муравьёва, который начинает подозрительно часто переносить дежурства на утро, и получать выговоры от Романова за непредусмотренный уставом похмельный, но такой счастливый вид, что Трубецкой даже не находил в себе сил на то, чтобы его упрекать — Муравьёв ведь молодой ещё. Ну, до этого момента не находил. — Я-то думал, ты невесту нашёл себе, на уступки шёл, перед начальством покрывал, — давит Трубецкой, — а ты с этими ошиваешься… — Мне партия — жена, — фыркает Муравьёв, отступая, впрочем, на шаг, — и комсомол — отец. Трубецкой собирается, было, что-то сказать, но затыкается. В партийной диалектике он — полный профан, и Муравьёв об этом знает… Поэтому Трубецкой молчит и делает выводы. Ладно бы, если б Серёжа просто шлялся по подвалам со студентами, как будто ему снова восемнадцать, а не на шесть лет больше, ладно, но он — поддался тлетворному влиянию Запада… Даже это лечится… Но «сейшены» тех троих больше не накрывают облавы… Они не попадаются на квартирниках, будто заговорённые, как будто знают, когда уходить… Значит, прячет их Муравьёв, уводит из-под облав. А вот от этого уже не лечат. Разве что — электричеством, в специализированных клиниках, рядом с осуждёнными по статье 121. Таких надо гнать в шею: за малодушие, за предательство идеалов партии. Лучше бы и расстреливать, но не те времена, другая эпоха… Даже студенты эти, шарахающиеся по кочегаркам, лучше Муравьёва. Они изначально ведомы ложными мыслями. Если вложить в их головы правильные идеалы, если помочь в самовоспитании… Отец Сергея стилягой по молодости был, первая девушка сбежала вместе с вождём хиппи, но сам Сергей — ничего, приличный человек… А вот Муравьёв — не такой. Совсем не такой… Поманили его студенты громкими песнями и выпивкой, а он и пошёл… -…так что твоему Кондратию-то передать? — продолжает, как ни в чём ни бывало, Муравьёв, которого Трубецкой уже успел мысленно окрестить падалью, — а то он мне плешь проедает про тебя: «приведи, да приведи…» — Прости? — выныривает Трубецкой из своих мыслей. — Куда ты там меня приводить собрался? — Рылеев твой, на которого ты касторку переводил, — напоминает ему Муравьёв, хотя эта фамилия, пожалуй, единственное, что понятно сейчас Трубецкому, — очень зовёт тебя в гости. Отблагодарить хочет… Ты бы сходил хоть раз, так, для приличия, а то Милорадовичу уж очень надоело его с КПП гонять. — Он и сюда ходит? — ошарашенно выдыхает Трубецкой. — Как на работу, — ухмыляется, подтверждая его худшие опасения Муравьёв, и вдруг разражается смехом, — смотришь, будто тебя Кондратий хватил… А Кондратий-то вовсе не Вася, с неприязнью думает Трубецкой, уличил честного милиционера в дружеских связях со всякой падалью, и дождался, пока телегу на него, Сергея, покатят. Ясно теперь, что Николай Павлович так на него поглядывает… Милорадович ведь, наверняка, уведомил его прежде… — Может, скажешь, что я благодарность принял, и он отстанет от Михаила Андреевича? — осторожно интересуется Трубецкой. — Нехорошо всё-таки как-то. — Да сходи ты, чего тебе стоит? — Муравьёв присаживается на край стола Трубецкого, хотя знает, что тот терпеть этого не может. — Сходи, попей чаю. — Касторка казённая, мне-то за что спасибо? — слабовато отпирается Трубецкой. Муравьёв картинно закатывает глаза, на его языке жестов это значит: «да ну ёб вашу мать, товарищ Трубецкой», но Муравьёв слишком вежлив, чтобы произносить это вслух. — Не мучай ты пацана, — Муравьёв подхватывает со стола какой-то газетный лист, и поверх заголовка «Информационное сообщение о пленуме ЦК КПСС», черкает пару строк, — адрес вот. Только умоляю, не в форме. У них даже от меня едва коллективный инфаркт не случился. — От тебя не случился, значит, и от меня не случится, — назидательно сообщает ему Трубецкой, — переживут. Им полезно. Скажи, что зайду вечером, и порекомендуй больше не шляться возле участка, если не хотят в нём оказаться. — Сам и передашь, — фыркает Муравьёв. Трубецкой складывает руки на груди и смотрит мимо собеседника. На его языке жестов это означает: «пошёл вон, Муравьёв». Муравьёв, хоть и предатель партии, но напарник всё-таки неплохой, а потому относительно быстро исчезает за дверью. Трубецкой переворачивает грязноватый обрывок, где ровным Муравьёвским почерком значится лаконичное, но совершенно не информативное: «ищите, да обрящете». «Сука ты, Муравьёв», — думает Трубецкой, но почему-то беззлобно, безобидно. Адрес Рылеева обнаруживается в протоколе, им же, Трубецким, и составленном больше месяца назад. Помимо протокола обнаруживается ещё и объяснительная: «по существу заданных мне вопросов…», «денег за музыку не брал, если кто из ребят собирал — не знаю…», «как зовут хозяйку — не помню, угостила нас водкой «Украинской». Пришёл к девушке на квартиру и не припомнил даже имени, вот тебе и Кондраша… Свинья, а не человек! И всё же, провожаемый взглядом Милорадовича, Трубецкой в этот раз сворачивает не в ту сторону, не к ближайшей остановке, откуда седьмым автобусом пятнадцать минут — и дома. Трубецкой, ругая ленинградскую погоду, поплотнее кутаясь в пальто, идёт, стараясь не промочить ноги, в сторону метро. До Рылеева — три станции, а Трубецкой, как назло, забыл книгу. Всю поездку он созерцает две испорченные надписи «не прислоняться». От одной какой-то народный умелец оставил только «слон ты», а от второй — «не слон я». Должно быть, это казалось ему смешным. Должно быть, если Сергей расскажет об этом Рылееву, он тоже засмеётся и его захочется ударить за то, что он любит извращенное искусство. Бить будет нельзя, иначе тот больше никогда не сможет увидеть в нём человека и друга, в единственном, кто может избавить его от этих привычек, вернуть к нормальности. И это абсолютно точно — единственная причина, по которой Трубецкой его не ударит, если тот засмеётся… Конечно, засмеётся. Открываются двери метро, обдаёт потоками воздуха из вентилятора, ерошит отросшие, с месяц нестриженные волосы. Ленинград в районе, где живёт Рылеев, пахнет недобитым ещё Санкт-Петербургом: чересчур широкими парадными, лепниной на окнах. По комнатам, давно и неаккуратно, на скорую руку переделанным в коммуналки, а после — в квартиры, наверняка бродили раньше дворяне, а может и великие князья… Инфаркт, о котором предупреждал Муравьёв, зарабатывают, правда, вовсе не студенты, а консьержка, решившая, что кого-то из её студентиков «товащщ-лиционер» приехал забирать и что без боя она их не отдаст. Женщине лет шестьдесят с виду, она приличная, вполне себе довольная своим положением, но это вовсе не мешает ей довольно успешно теснить товарища милиционера к выходу из общежития, не слушая его объяснений по поводу того, зачем он на самом деле пришёл… — Ой, Олимпиада Степановна, ну что вы, Кондраша его сам позвал, честное пионерское… — белобрысый, спустившийся с лестницы, вызволяет почти загнанного в угол Сергея, отшучиваясь от разбушевавшейся «мадам-консьерж» тем, что быть два раза арестованным одним милиционером в этом необъятном городе — это нонсенс, а вот подружиться (на этом слове у Трубецкого сводит челюсть) с этими самыми милиционерами — это катарсис, и что Серёжа Муравьёв, «да-да, тот приятный молодой человек», тоже в милиции работает, и, как вы уже убедились, мы с ним довольно быстро пришли к консенсусу… Сергей с пары фраз теряет нить повествования, потому что переваривать речь Бестужева-Рюмина, изобилующую сложными словами, произносимыми не только на русском — чрезвычайно сложное занятие, на которое Сергей, сбитый с толку атакой консьержки, не способен совершенно. — Ну так идёте, товарищ милиционер? — окликает его белобрысый, — а то наш общий знакомый заскучает там без вас, меня и булки. — У тебя нет с собой булки, — подмечает очевидное Трубецкой. — Да, — пожимает плечами белобрысик, — но я ведь не слепой и не тупой — понимаю: если Рылеев с самого прихода Муравьёва торчит по пояс из окна, а потом резко подскакивает и отправляет меня за булкой… Трубецкой хмыкает. Бестужев — умный парень: если выбить дурь из белобрысой башки, будет отличным комсомольцем… Ему бы вместо пыльно-серого бадлона — белую футболку, поверх нее — пионерский галстук, на море бы, в Артек — вожатым… Дети любят таких, как он, а дети лучше других понимают людей… Бестужев-Рюмин просто сопьётся, если останется здесь. Трубецкой уже видит, как выпадает из рук белобрысого бутылка, звенит, откатываясь к стене вытрезвителя. Он видит такие несоответствующие молодому лицу синяки под бешено вращающимися глазами, слышит пьяную речь и чувствует запах перегара… Парадная пропитана дымом, так же, как тысячи подобных ей. В ней пахнет тем же Беломором, что курит Трубецкой, а вместе с ним — половина Питера, но Трубецкому хочется, чтобы в квартире Рылеева воняло сильнее, бычки не выбрасывались в пепельницы, а тушились о подоконник… — Сова! Открывай! — кричит Бестужев, на каждое слово энергично пиная дверь квартиры номер 825. — Медведь! Пришёл! Открывает дверь, правда, не сова, а уже знакомый Трубецкому панк. Желтоватый свитер на чужих плечах не вяжется с ирокезом Каховского, стоящим слегка набекрень. Смерив Сергея подозрительным взглядом, он всё-таки пропускает их в квартиру, чтобы сразу же, едва они переступят порог — защёлкнуть задвижку на двери. — Это чтобы я не сбежал? — интересуется Трубецкой, стараясь не позволять себе нервничать. — Это чтобы Конрад не сбежал, — тихо произносит Бестужев, — он так долго тебя ждал, что я уверен — попытается. «Конрад» — грубо и резко, с ударением на второй слог. Так произносят воинские звания, так сокращают названия в печати, чтобы не тратить бумагу и чернила… Так уродуют неудобные, несовременно-длинные имена и по-домашнему теплые имена — чтобы казаться злее, чтобы не показать того, что попросту запутались, и не знают, у кого искать помощи. Сергею кажется, что он сможет помочь, если Рылеев попросит. Он попросит — стоит лишь показать, как жить по-другому. В мире Сергея его будут звать только полным именем, и так будет правильно. Белобрысик, буркнув что-то вроде: «сейчас приведу», исчезает на кухне. Каховский (здесь они, наверняка, зовут его только по фамилии) прислоняется к стене, упирая руки в бока и продолжая сверлить Трубецкого взглядом. Сергею даже на несколько секунд становится неуютно под угрюмым взглядом на Каховского. — Вы мне не нравитесь, — почти с нескрываемой угрозой вдруг произносит панк, — совершенно. — Вы тоже мне не сильно нравитесь, — размеренно тянет Трубецкой, разматывая шарф и засовывая его в карман служебного пальто, — но будьте добры… В глазах Каховского читается, что он мало того, что не будет добр — он ещё и на могиле Трубецкого с удовольствием спляшет под Pink Floyd, если тот позволит себе хоть что-то сверх меры. «Шавка» — печать ставится легко и просто, будто бы всегда там и была. Трубецкому хочется рассмеяться от того, насколько же легко выходит его заклеймить, а ведь в первый момент у этого цепного пса и впрямь вышло его напугать. Суровые пацанята вроде Пети — цепные щенки, оскалившие клыки, с которых капает не кровь, а только материнское молоко. Из кожи вон лезущие, лишь бы казаться агрессивнее — чтобы хозяин потрепал по холке, чтобы бросил кость со своего стола. С шавками просто: покажи им, что хозяин слаб, уничтожь его, унизь в их глазах, и они, позабыв его, отправятся на поиски нового. Им сгодится что угодно: даже ты сам можешь им стать, но гораздо лучше будет, если хозяином станет партия. Партии ведь нужно пушечное собачье мясо. И всё же шавки опасны, пока верны, пока хозяин силён в их глазах, а особенно — когда ты сам не знаешь, кто им хозяин. Трубецкой вешает пальто поверх знакомой кожаной куртки, игнорируя пустой крючок на вешалке. Чёрная ткань почти что закрывает собой потёртую кожу. Теперь у Кондраши не выйдет сбежать — по крайней мере в куртке, пока не уйдёт Сергей. Пальто Муравьёва на вешалке не обнаруживается — Серёжа бережёт нежных и ранимых тунеядцев от инфаркта… Падаль. — Идёшь? — спрашивает Каховский, как-то слишком внезапно перескочив на фамильярное отношение. Как таковой двери на кухню у Кондратия нет — проход закрывает плотная занавеска, бывшая когда-то бордовой. Сквозь неё почти не пробивается свет, но тихие голоса сидящих с той стороны людей слышны отчётливо. Опыт подсказывает, что там от силы человека четыре: муравьёвский баритон, знакомый за годы совместной службы, он отличает без труда; там точно присутствует белобрысик, голос ещё одного говорящего, тоже смутно-знакомый, различить не выходит. — Господа, — Каховский резко дёргает в сторону занавеску, видимо, поняв, что Трубецкой подслушивает, — вашему вниманию представляется Сергей Петрович Трубецкой, старший лейтенант при исполнении. Взору Трубецкого предстаёт финал комедии Николая Васильевича Гоголя «Ревизор» в несколько осовремененной репутации. Все в смятении, но молчат, и, кажется, боятся шевелиться. — Ёб твою в жопу мать, Конрад! — на одном дыхании выкрикивает Павел Пестель, роняя от неожиданности тарелку, которой до этого увлечённо размахивал. — А ты сразу не мог сказать, что твой товарищ… Трубецкой только пожимает плечами. Они уже виделись, и это закончилось для Сергея сломанной об голову гитарой и тремя неделями в больнице с сотрясением. Для Пестеля это, правда, закончилось ещё хуже, но Трубецкой помнит обиды. — И вас рад видеть, Павел, — цедит Сергей, ни Ньютона силы не прикладывая, чтобы разрядить накаляющуюся атмосферу. — Вашими молитвами, — Павел выходит из-за стола, и Трубецкой боковым зрением замечает, как напрягается Мишель, собираясь, видимо, его перехватить, в случае чего. Это «чего» уже неизбежно, всего пара фраз отделяет их от того, чтобы снова сцепиться как тогда. Бестужев не сможет остановить похожего на танк Павла, а Муравьёв, уже вскочивший на ноги, точно не сдержит самого Трубецкого. И в этот момент, когда нужен только один взгляд, одно мановение крыльев бабочки, чтобы начался ураган, и они смели друг друга… Красиво и как-то совсем уж кинематорафично отлетает в сторону занавеска: — Та-ак… Пестель разворачивается как разъярённый, раздувающий ноздри бык. Трубецкой отдаёт себе отчет в том, что, наверняка, выглядит не лучше, но Кондраша их не боится. Сергей ловит его взгляд, мечущийся между ними, и в нём столько уверенности, столько спокойствия и столько ответственности, что Трубецкому приходится останавливать порыв отдать честь старшему по званию. Кондратий безмолвно пригвождает к месту и Бестужева, и Каховского, и, что самое удивительное, даже Муравьёва. Пару секунд Рылеев тратит, чтобы окончательно сориентироваться в обстановке, и медленно подходит к Паше вплотную. — Пашенька, ещё раз мою посуду тронешь, — ласково тянет Кондраша, не скрывая, что голос его чуть дрожит от злости, — я тебе вилку в глаз воткну и проверну, понял? Каховский с чрезвычайно серьёзным лицом подаёт Пестелю непонятно откуда взявшийся веник, стараясь не заржать от вида опешившего Павла. В конце концов все-таки ржёт, некрасиво открывая рот, к нему присоединяется Бестужев. В разрядившейся обстановке, весёлой и непринужденной, какой она наверняка была до его прихода, Сергею особенно хорошо заметно, как обессиленно опускает плечи Кондраша, так и не повернувшись к Трубецкому, которого он так ждал, лицом. — Сергей… — голос его становится на тон выше, и эта перемена слишком очевидна, чтобы Трубецкой её упустил из виду. — Спасибо вам. Мне ваш коллега сказал, что вы не хотели здесь быть… Можете убираться к чёрту.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.