5 глава
22 июля 2020 г., 19:04
Солнечными зайчиками, падающими сквозь толщу воды на дно, сохранились воспоминания с того дня до нынешнего. Из забытья меня вырывали то низкий голос Закарчука, то звонкий — Шуйского, я слышал их, но не было сил поднять веки; то женщина взывала ко мне: я признавал Джалилю, но откуда ей взяться? Шуйский всё причитал, что негоже герою войны существовать в подобных условиях, и что соседские свиньи живут лучше, а женщина утешала меня, и гладила по голове, и уговаривала поесть.
Но то дни, а ночами выползал он, обдавал запахом гари и жаром, дышал мне в ухо: «Просссти, Петруша, просссти», — и мёртвые объятия держали крепко, не вырваться.
Снова был день, свет из окошка резал лезвием по глазам. Звенели, раскатываясь по полу, бутылки, постоянно скрипела дверь. Люди говорили обо мне, звали меня, а я кутался в одеяло, забивался подальше в постель, ещё пахнущую горелым.
Наступала ночь, и я лежал на постели у самой стены, а перед лицом моим копошился Тень, шелестел по-паучьи и плакал кровавыми слезами. За окнами ходили и заглядывали, и бормотали между собой, а я кричал — не на них, от страха.
В последнюю ночь остался со мной Закарчук. Он выкинул мой колченогий табурет, принёс из дома резной стул и теперь восседал на нём. Я отдал ему дядино письмо, что всё время держал при себе, у самого сердца — мятый пожелтелый конверт. Закарчук вертел его в руках, будто тот жёг пальцы, и жаловался, что никак не смог отыскать и расспросить получше полковника Раевского, тот как в воду канул.
— На кой тебе бумага, друг мой? И чернила, ты посмотри, и письменные перья, аж три штуки, да все уже измочаленные… Не свои ли мемуары ты собираешься писать? — с добродушной усмешкой спросил он. — И ящик стола заперт, неужто там рукопись?
— Почитай мне письмо, — попросил я, и он со вздохом вскрыл конверт ножом для заточки перьев, достал сложенные вчетверо листы и принялся читать мне вслух.
Сегодня пятый день, точнее, утро. Прошлую ночь я не пил и почти не спал, наутро голова непривычно ясная, будто её долго тёрли мягкой тряпочкой, как Джалиля протирала два единственных в Лихеевке хрустальных бокала перед праздниками.
Закарчук всполошил всех моих друзей и знакомых. Адина с причитаниями прибралась у меня, выкинула пустые бутылки и смятые листы, постирала и зашила мою одежду, сменила постельное бельё, взопрелое и грязное. Муж её Абдул починил печь, привёз новый воз дров, и наконец в доме стало тепло.
Закарчук очистил от потёков свечного воска мой письменный стол, добыл мне еще бумаги и чернил из своей конторы и достал где-то хитрое немецкое перо из стали, чтобы писать стало удобнее, а также передал объёмную книгу «для развлечения», «от некой молодой особы». Милая Наденька, она тоже беспокоилась обо мне.
Пусть лёд на речке только-только стаял, я сходил на берег и смыл с себя весь пот и всю ночную копоть, и будто заново родился.
Я скорблю по нему, как и прежде, но за три года он превратился в фантом, живущий лишь в памяти моей, в строках немногочисленных писем, которые прекратились, когда он отыскал клад. Ничего в моей жизни и не поменялось из-за этого известия.
Его письмо меня не утешило, отнюдь, озлобило в придачу к моему горю.
Дядя писал, как любил мою мать и моего отца, как полюбил и меня. Как вырастил меня словно родного сына, которого Господь им с Алевтиной Егоровной не дал, обучил всем нужным наукам и разным языкам, поставил на ноги. Он желал мне пойти по стопам отца и продолжить хорошую военную карьеру. Он жаловался на свою прошлую бедную жизнь, когда приходилось отрывать от себя кусок, чтобы выкормить меня. Сетовал, что, не будь меня на его попечении, он жил бы куда богаче и счастливее, но он ни в чём не винит меня, ведь дорогая сестрица умоляла его позаботиться о сиротке. Что являлось неправдой, ведь после смерти её мой отец прожил ещё два года, и во время отлучек он просил лишь, чтобы дядя присмотрел за мной.
«Не гневи Алевтину Егоровну, во всём слушайся и почитай её, — напутствовал меня дядя. — А я немного подсоблю тебе деньгами на первое время». С некоторым холодком я узнал, что он оставил мне куда больше, чем передала тётушка.
«Выпей за твоего старого дядьку, который получил наконец такую жизнь, которую заслужил долгими годами смирения и праведных трудов. Будь и сам молодцом, Петруша, да позаботься о моей библиотеке».
На прощание дядя хвастался, что ему славно живётся с молодой женой-иностранкой в Германии, а Норах-Герёз глаза бы его не видели. Только жена его избалована и беспрестанно деньги тянет на наряды и развлечения, а он не в силах отказать. Мне он пожелал тоже жены хорошей. «Будь скромнее с женщинами, да не слишком верь им и не жди от них многого. „Frailty, thy name is woman!” — как писал Шекспир. Почитай Шекспира, мальчик мой, он надоумит тебя и на мудрость, и на богатство. Твой Аркадий Иванович».
Вот так и вышло, что я сделался злым на него и припомнил всякий раз, когда тётушка била меня или оскорбляла, а он лишь посмеивался и мягко её журил, и меня не защищал. Однако злость на покойника, пусть не утешила меня, но придала сил. Я припомнил всю свою жизнь с ним — и решил для себя, что и без него проживу не хуже. В конце концов, этого он желал мне.
Мир праху его и светлая память, а я так пойду сейчас к Закарчуку на ужин, матушка его обещала к моему приходу запечь целого гуся.
***
Я в смятении, руки мои дрожат, новомодное перо пачкает и рвёт бумагу. За окном рассвет, но сна ни в одном глазу.
Только бумаге я могу доверить случившееся, но никому из живых людей. Не привиделось ли мне это? Вдруг это новый морок, и настоящий я лежу в хмельном бреду на грязных смятых простынях и вижу прекрасный сон?
Я отужинал у Закарчука с его матушкой и милыми сестрицами. Он ничего не рассказал им про письмо, и они наперебой выражали мне соболезнования и вспоминали Аркадия Ивановича добрым словом. Участие было мне приятно, однако я чувствовал, будто чем-то обманываю их — ведь они не знали, как его тяготил Норах-Герёз со всеми жителями. Не просидев и часа, я откланялся и поспешил домой.
Около реки я оказался совсем скоро, но когда подходил к своему домишке, заметил в окнах свет. Нет, точно не оставленная свеча, она прогорела бы за это время. Неужто снова вор? Я вёл скромный образ жизни, тем не менее, город полнился слухами, что дядя передал мне часть клада — целый горшок золота, и не раз, и не два любители наживы наведывались ко мне. Не раз и не два я радовался, что рядом с домом моим течёт река.
Ступая еле слышно, я подобрался поближе и заглянул через закопчённое стекло: внутри находилась женщина, стояла у моего стола; но лица рассмотреть я никак не смог — на голову был накинут капюшон плаща, и падавшая тень скрывала черты. Осторожно и тихо я обогнул угол дома, подкрался к двери и рывком распахнул её.
Она, вероятно, все же услышала шум и торопилась уйти — я столкнулся с ней на пороге. Женщина тихо вскрикнула, отскочила, с головы спал капюшон, и я увидел рыжие кудри, круглое личико и светлые, будто затуманенные, глаза.
— Кристина Генриховна? — пролепетал я ошеломлённо. — Сударыня, что вы делаете здесь?
Она уже натянула капюшон обратно на голову, словно это помогло бы ей остаться инкогнито даже после разоблачения.
— Я… это визит человеколюбия, — сказала она вполголоса, и глаза её блеснули жёлтым светом из тени. — Я слышала, что вы безмерно убиваетесь по дяде, и мне стало жаль вашу молодую пропащую жизнь.
— Благодарю вас, — ошалело произнес я, и она, кивнув, двинулась мимо меня к двери. Всё ещё в растерянности, я ухватил её за край плаща.
— Да как вы смеете? — прошипела она, словно змея.
— Но разве вы пришли не навестить меня?
— Я вижу, что с вами всё в порядке, а значит, могу быть спокойна. Хорошей вам ночи, — ответствовала Кристина Генриховна. — Уберите руки от меня!
Я чуть не выпустил её накидку, но какое-то предчувствие заставило меня бросить взгляд на стол, залитый светом свечи.
— Где письмо?
— Какое письмо, о чём вы? — спросила Кристина Генриховна с наигранным возмущением.
— Письмо! — вскричал я, подтягивая её к себе за плащ. — То, что лежало на моём столе!
— Вы с ума сошли! У вас тут бегают мыши, они и стащили ваше драгоценное письмо! — ответила она, однако быстро приложила одну руку к вырезу платья, словно проверяя, на месте ли спрятанное. Мне показалось, что я разглядел бумажный угол.
— Оно у вас! Отдайте, немедленно отдайте! — потребовал я, вне себя от гнева. Пусть это письмо принесло мне боль, оно осталось единственной памятью о всё ещё дорогом человеке. Злость мою усиливала мучительная мигрень, я готов был крепко поколотить воровку.
Кристина Генриховна рассмеялась мне в лицо.
— Вам нужно это письмо? Так отнимите!
Я окончательно потерял голову от близости женского тела. Я был груб и настойчив — но меня не отталкивали. Я вёл себя нагло и непристойно — и не встречал сопротивления. Я решился пойти до конца в своём стремлении — и она только поощряла меня.
Спустя час или бесконечность Кристина отодвинулась от меня и, приподнявшись на локте, вслушалась.
— Что это шуршит у вас в углу? Неужто мыши?
Свет из окна падал на её обнажённую грудь, но она продолжала смотреть в темноту, не смущаясь своего вида.
— Нет, это не мыши, — торопливо ответил я, надеясь, что она не разглядит моего инфернального сожителя. В моём жилище не водилось никакой живности — ни пауков, ни тараканов, ни мышей с крысами, даже ласточки не гнездились под крышей. Не иначе как он распугал. — Видите ли…
— Плевать, — пробормотала Кристина и поднялась с постели, потянулась. — Сколько же времени? Из-за вашей неутомимости мне придётся возвращаться поздней ночью через полгорода, до самой Сосновой улицы. Мерзкий городишко — одна гостиница, и та переполнена…
— Я провожу вас! — предложил я, вскакивая следом.
— Нет, не стоит, — ответила она и указала на своё платье, повисшее на моём стуле. — Лучше помогите мне одеться. Только посмотрите, что вы сделали с моим корсетом, криворукий болван…
Я послушно и неумело зашнуровал и завязал всё, что мне велели. Уже поднимая с пола плащ, я заметил дядино письмо — оно валялось, забытое нами обоими.
— Зачем оно вам, Кристина? — спросил я, наклоняясь за ним.
Кристина усмехнулась и забрала у меня плащ.
— Глупый, — проворковала она. — Это был лишь повод…
— Повод для чего? — вскричал я; она уже выскользнула за дверь. — Постойте! Я не могу отпустить вас в ночь, останьтесь, переждите до утра!
Я выскочил наружу, огляделся — её нигде не было. Мелькнула мысль бежать до Сосновой улицы, я наверняка нагоню её!.. Но я вспомнил её насмешливую улыбку — и вдруг меня прошила мысль, что это всё мне привиделось в бесстыдном сне.
Растерянный, я вернулся домой, в смятении сел на развороченную постель, положил руку на простыни, которые, мне казалось, ещё хранили тепло её тела.
В углу снова зашуршали, забормотали.
— А ну замолчи! — прикрикнул я, и шорох стих. После того как я узнал содержимое письма, он побаивался меня и старался не попадаться на глаза.
В наступившей тишине я разделся, поправил постель и снова улёгся, но сон так и не пришёл, и вот он я — сижу и пишу эти строки.
Пресвятой Боже, она — и полюбила меня?
***
Закарчук, проклятый, устроил-таки мне выход в свет. Весь путь до тётушки он пытался растормошить меня, разговорить; я отмалчивался и отвечал невпопад. Меня била дрожь: я встречу там её! Та ночь казалась сладким сном, волшебным видением. Когда я увижу её при свечах, загляну наконец в её глаза, лишь тогда уверую.
Однако, и к облегчению, и к несчастию моему, Кристины здесь не было. Меня встретила Наденька и, волнуясь, выразила своё сочувствие; я поблагодарил её за книгу, к которой так и не притронулся.
Подошёл Шуйский, порывисто обнял меня и расцеловал в обе щеки, и начал говорить, что вырастивший меня человек был великим и необыкновенным. Какой же он всё-таки славный ребёнок.
Тётушка выглядела весьма свежо. Я слышал от Закарчука, что тем вечером после визита полковника, когда меня увели, тётушка встала следом, громко бранясь, отправилась искать лакея с шампанским — да и упала в обморок прямо посреди гостиной.
Сейчас она как ни в чём не бывало сидела на прежнем месте у камина, обмахивалась веером и любезничала с Рогозой. Он поглядывал на неё из-под рыжих ресниц и чуть усмехался углом рта. Когда я приблизился, чтобы поздороваться, он посмотрел на меня искоса и что-то пробормотал. Я счёл это за приветствие и поклонился ему, после поцеловал руку тётушке. Она ласково улыбнулась мне, и я поразился её беззаботности. Пускай Аркадий Иванович и обошёлся с ней дурно, но они прожили вместе почти тридцать лет, неужто ничего не шевельнулось в её душе? Что же, тогда мой дядя поступил единственно верным образом. Положа руку на сердце, могу ли я, сбежавший от этой женщины на войну, винить человека, который укрылся от неё за границу?
Не подозревая о моих мыслях, Алевтина Егоровна ласково произнесла:
— Петенька, знаком ли ты с Романом Евгеньевичем?
— Не имел чести, — ответствовал я.
Тот осматривал меня своими наглыми глазами, будто я очередная безвкусная тётушкина картина или статуэтка. Под его взглядом я как никогда чувствовал, что плохо причёсан, лента в волосах вся истрепалась, а солдатская форма моя совсем неуместна здесь, в этом расфуфыренном доме.
— Роман Евгеньевич сочиняет большую статью о верованиях и сказаниях кавказских народов.
— Для «Детского чтения», полагаю? — вырвалось у меня против воли. Никак я не мог совладать с неприязнью к этому господину.
Его рыжая бровь дёрнулась, я задел его. Тётушка же отчего-то не обозлилась на меня, как должна была, а весело рассмеялась.
— Петенька всегда такой шалун, — умильно произнесла она. — Нет, дорогой мой, Роман Евгеньевич — известнейший журналист, он даже пишет статьи для парижского журнала «Tour das monde».
— «Tour du monde*», уважаемая Алевтина Егоровна, — недовольным тоном поправил Рогоза. — И ваш племянник прервал увлекательный разговор. Вы как раз говорили мне об одном аборигене, который называл себя потомком этого вашего князя…
— Ах да, верно, про Рахима. Он был, знаете, немного блаженным. А года два назад повадился к нам ходить, всё Аркадию Иванычу надоедал. Аркадий Иваныч такой жалостливый был, что Петьку приютил, что этого дурачка привечал…
— Рахим приходил к нам? — переспросил я, потрясённый. — Но зачем, Алевтина Егоровна? И как же вы впустили его? После того, что он сделал со мной!..
Тётушка с досадой посмотрела на меня, словно только вспомнила, что я рядом, однако ответила с насмешкой:
— Откуда же я знаю, Петечка? Аркадий Иванович двери в кабинет закрывал, чтобы я этого проходимца не слушала. Не удивлюсь, если он так к нашей Джалильке подбирался, и приплод от него, и с ним она сбежала, бесстыжая. Роман Евгеньевич, так о чём я!.. — спохватилась она, и я отошёл от неё в задумчивости.
Пусть Рахим был блаженным, но это от него я впервые узнал полную историю герёзов. И про Горного Князя, который опустошал деревни ради кровавых утех. Он научил меня говорить по-удзугски и был по-своему добр ко мне. Почти всё время он казался совершенно безвредным, и лишь единожды до полсмерти напугал меня — когда я высмеял его за слова, что он, как потомок Горного Князя, должен жить на месте его крепости, то есть у нас дома. Неужто он снова надоедал дяде своими бреднями? Но как же, как дядя согласился после того, что случилось в последний раз? Тётушкины подозрения насчёт Джалили просто смехотворны — стоило мне вспомнить её красивое печальное лицо, а после — вечно паршивого и оборванного Рахима, — как мне стало дурно.
Вокруг говорили только о смерти Аркадия Ивановича, и я, раскланявшись со всеми, поспешил уйти.
***
Намедни мне приснился сон, и я никак не соображу, вещий ли он или это плод моего воспалённого сознания.
Бестелесный, невесомый, я парю над темною долиной. Надо мной простирается твёрдый каменный свод, будто та же равнина, но перевёрнутая с ног на голову. Я будто проникаю вглубь, но не столько под землю, сколько в глубь самого бытия, за изнанку мироздания; я вижу то, что не предназначено для человеческих глаз. Облака, алые, как на закате, разделяют небо и землю. И всё — и небосвод, и скалистая земля внизу, будто в крохотных виноградинах. Силой желания я подлетаю поближе и вижу, что каждая гроздь — как соты, закрытые со всех сторон. А изнутри доносятся плач, и рыдания, и стоны, и крики, и слышны они повсюду, из каждой «виноградинки». Что-то тянет меня, притягивает через расстояние к одной из них, на вид неотличимой от других. Я, как и прежде, бестелесный, просачиваюсь внутрь и вижу, что с той стороны «виноградинка» похожа на чьё-то нутро, стенки покрыты слизью, испещрены чёрными и синими жилами. Кровь плещется по полу, и посреди стоит мой несчастный дядя, по колено в ней. Он обожжён и чёрен, однако более похож на человека, чем в моих кошмарах, и взгляд его осмыслен.
— Ах, что же это, — бормочет дядя, он бесцельно мечется от одной полукруглой стены до другой, и стонет, и слёзы льются по его изуродованному лицу. — Что же это, зачем же это… Помилуйте меня, пощадите…
И тут я замечаю: в крови у ног его что-то шевелится, цепляется за края одежды, шепчет и вздыхает; очертаниями это напоминает человека, однако плоского и полупрозрачного, будто раздавленного. Сразу три таких мерзостей преследуют его, а он мечется, и умоляет, а когда впадает в безумство и топчет их, но даже их останки липнут к нему, разъедают кожу и плоть.
— Ты не одинок, я здесь, с тобой, я помогу тебе! — кричу я ему, и снова неведомая сила хватает меня и отшвыривает, и несёт прочь.
Я проснулся, мокрый как мышь, перепуганный, и долго лежал в постели, сотрясаемый дрожью. Сон мой был так ярок и так страшен, что никак не отпускал.
За окнами ярко светили звёзды, в доме моём было темно и спокойно, и лишь из угла доносился тихий плач.
***
Сегодня я впервые за все два месяца с моего возвращения решил прогуляться по городу.
В воздухе, свежем и прохладном, уже ощущался привкус тепла. После моей комнатушки, после тётушкиной гостиной, пропахшей духами, воздух открытого города казался лёгким и пьянящим, как шампанское.
С пасмурного утра погода прояснилась, солнечные лучи касались моего лица, напоминая о совсем других, ночных касаниях. Я словно проснулся от долгого мучительного сна, я наконец ожил. Я осознал, что в жизни могут быть радости и удовольствия, и даже для меня появилась надежда. Кристина полюбила меня — нищего, больного, она пришла выразить мне сочувствие, когда я так страдал. Вот он, знак, что я обманул проклятье, что не суждено мне умереть этой весной.
Город распростёрся передо мной, распластал улицы и выставил деревья, обрамил свой фасад синими горами с двух сторон. Далеко впереди темнела крепость Лихая — её первым делом видел любой приезжий, с её стен мой пращур, генерал Лихеев, смотрел на подступающих врагов.
Среди домов, крашеных преимущественно в красные и белые цвета, выделялись массивные каменные башни с витражами и сияющими медными крышами — здесь обитали зажиточные удзуги. Вдали от жилых кварталов, завешенный голубоватой дымкой, над городом высился холм, увенчанный широким особняком, который являл собой нечто среднее между домами в русской традиции и удзугскими башнями. Лихеевка, моё утерянное наследие.
В своих бесцельных блужданиях я вышел к городскому парку, прогулялся по главной аллее и выбрался к густым зарослям в самой его глубине. В детстве здесь было моё любимое место: нужно лишь наклониться, проскользнуть под низкой еловой лапой — и оказываешься в уютном зелёном уголке, огороженном со всех сторон деревьями от посторонних глаз.
Здесь я постелил мундир на первую траву и уселся, весь в раздумьях. Несмотря на всю свою восторженность, я не мог перестать думать о странностях позапрошлой ночи. Если Кристина желала соблазнить меня, спрятав письмо под одеждой — при одной мысли об этом меня бросило в жар, — то почему же она так торопилась покинуть мой дом? А если бы я не заметил пропажи сразу, неужто так и ушла бы ни с чем? Однако все домыслы упирались в простой вопрос: зачем ей дядино письмо? Там только желчь, и попрёки, и хвастовство новой богатой жизнью, которая всё равно прервалась с месяц как. Помаявшись неразрешимой загадкой, я решил спросить напрямую у Кристины, как увижу её.
***
Однако план мой разбился о непреодолимые обстоятельства. По прибытии в тётушкин салон я был захвачен в плен сначала одним не в меру восторженным кудрявым мальчишкой. А после Наденька возжелала обсудить со мной какую-то новую книгу; апогеем стало явление Закарчука, который по-медвежьи облапил меня, похвалил за цветущий и весёлый вид и пожелал делиться последними слухами и сплетнями.
Когда в гостиной возникла Кристина, я был весь в кольце друзей, и выбраться из цепкого их окружения не имел никакой возможности.
Мне удалось пересечься с ней, лишь когда она уже уходила. Вырвавшись под надуманным предлогом, я нагнал её у подножия лестницы.
— Сударыня… Кристина Генриховна… — пробормотал я, еле дыша.
Она обернулась ко мне, оглядела удивлённо, непонимающе.
— Пётр Алексеевич?
Словно не было той ночи, и её колкостей, и смеха, и стонов… Неужто мне в самом деле это привиделось?
— Ночь на пятое… — только и смог вымолвить я. — Вы… Вы говорили тогда… Вы пришли ко мне…
Кристина Генриховна вздохнула и чуть улыбнулась мне, как неразумному ребёнку. Пусть я возвышался над ней почти на две головы, это она глядела на меня свысока.
— Вы, должно быть, извещены о судьбах моих мужей и моего несчастного отца? — спросила она. Я весь залился краской промычал что-то, а что — и сам не понял.
Подошёл лакей с её шубкой, и наш разговор стал ещё более неловким, точнее, я окончательно утратил дар речи. Однако, надевая шубку, Кристина Генриховна ответила мне с непривычной серьёзностью и грустью:
— Вам наверняка рассказали обо мне много гнуси. Люди так жестоки… Знайте, Пётр, — я тоже теряла родных и любимых людей, и каждый раз моё сердце разбивалось. Боль не проходит бесследно, всегда остаются шрамы. Берегите своё юное сердечко, — на прощание она шутливо ткнула меня в грудь пальцем и была такова. А я стоял у лестницы дурак дураком, разинув рот, и след от её прикосновения горел огнём, и пожар был не только в моей груди.
Я вернулся к друзьям, но отвечал невпопад, терялся мыслями, наконец сослался на неважное самочувствие и сбежал.
Когда я подходил к дому, то с замиранием сердца увидел, что внутри горит свеча. Не помня себя, я поспешил войти, распахнул дверь — и заключил её в свои объятия…