дома молчат

R
В процессе
105
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 298 страниц, 112 124 слова, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
105 Нравится 132 Отзывы 54 В сборник

XV. гипербореи

Настройки
Примечания:
      Юнги никогда не задумывался о смерти. Скорее, в нём всегда клубилось глубинное знание того, что она — окончательный финал и никакой жизни за ней не следует, так же как и в но́чи, проведённые без сновидений, между провалом в беспамятство и пробуждением проходит меньше, чем мгновение. Многомиллионная часть секунды, несоизмеримая с истинным забытием: неясная, неизведанная, незначимая и безболезненная.       Однако его тошнит. Как только он сталкивается с мглистой чернотой перед глазами — его тошнит и мутит, его выворачивает наизнанку неприятными ощущениями, хлёсткими звуками и полноценным существованием. Как ни пытайся, не забраться в тёплую темноту обратно, в этот миг бесчувственности и небытия, ведь его всё мощнее вытаскивает в колкую, грубую и бренностью привычную реальность.       Из груди рвётся хриплый сопротивляющийся стон. Руки двигаются против воли, напоминая о себе и сжимая нечто колющееся, что затрагивает лопатки, откуда гневная боль вьётся до рёбер, тревожа внутренние органы, растягивая горячую кожу, леденя пальцы. Холод и жар окутывают исключительно колко, по пищеводу ползёт горючая желчь, вяло задумывая вырваться наружу, отчего приходится сглотнуть — и потерять последний шанс на возвращение в породнившуюся тьму.       Что-то скрежещет, пищит; всё отчётливее становится слышен скрипучий отвращающий голос, от которого хочется отмахнуться. Злостно борясь с существованием, Юнги отказывается дышать, однако делает это против воли — и погружается в ещё большую горечь.       Где-то на грани. Время, пространство — где-то на периферии восприятия. Память не подчиняется выстроенным эволюцией законам, не подвластна личностным принципам и сражается так же упрямо, как её обладатель.       Гремит человеческий отказ. Волю клонит к подчинению — не продержаться. Сиплые вдохи и выдохи, постепенные догадки: где он, кто он, как его зовут. Воспоминания о шершавом бетонном полу кладовки, тошнота, головокружения — мозг подкидывает хорошие предположения, однако ошибочные. Ночные перекрёстки, асфальтная крошка под щекой — мимо. Гнетущие стены квартиры, срывы и ругань; складские помещения завода, пропахшие сигаретным дымом; лекционные залы университета, размазанные лица, размышления; родное лицо, гаражи, подъезд, тоска, сопротивление, побег, влюблённость, боль. Алкоголь, печали, боль. Взрывы, боль. Треск, боль, гнев, боль, боль, боль, боль.       Больно.       Вспышкой швыряет в свет бледных стен. Аппаратный писк пульсирует в ушах, теряется фокус в тошнотворно-бежевой краске больничной палаты. Тщетно сопротивляясь мерзопакостной тянущей и одновременно острой боли при каждом движении, Юнги потерянно исследует потолок, выкрашенную в белый дверь, две кровати у противоположной стены, пугающие своей покинутостью и ржавыми ставнями под заправленным матрацом; тумбочку, на которой стоят слишком знакомая кружка и тарелка с двумя бедными в ней апельсинами; своё тело, кажущееся чужим, инородным. Облепленное проводами, оно не подчиняется. Слабое, безвольное — злит. Маячащий силуэт сбоку — раздражает. Мин еле отрывает голову от подушки, разъярённо впивается в него взглядом — и, как только он распознаёт, чьи это пустые глаза с ветвями морщин вокруг них, осознание резко бьёт его по голове — и Юнги вспоминает всё до последнего вздоха.       Тяжесть пережитого груза обрушивается на него архаичным грохотом павших династий, которых Юнги никогда не видел, и времён, которых Юнги никогда не знал. Трещат колонны, лязгают разошедшиеся камнями потолки, свергается порядок. Где-то погибло человечество, и первозданным гневом захватывает сердце, застилает им глаза. Что-то возвеличивается в груди, где горечь проделала зияющую дыру — смертельную рану, — сжигает человеческое, обращает в отчаяние. Печаль. Скорбь.       Юнги мечет взглядом по всей палате, не сдерживает подступающих слёз, бросает себя на растерзание головокружений, мерзкой тошноты и болевых приступов, от которых нощно желалось сбежать; что не дают отмахнуться от всего, вскочить на ноги и подлететь к двери.       На выход, сию секунду. Прочь из палаты — на остальное нет времени.       Но ноги не слушаются. Изо рта рвутся слабые всхлипы, голова то и дело падает на подушку.       Где он?       Где он?!       К чёрту… К чёрту, к чёрту, к чёрту! Поднимайся, сейчас же! Поднимай же свою проклятую тушу!       Крепко сжав челюсти и чуть не раскрошив зубы, Юнги терпит свою вторую смерть, но всё же принимает сидячее положение, как его вдруг пихают обратно. Усилия одним взмахом разбивают, вышваркивают, как ничтожную шелуху.       Тело от ярости подкидывает на больничной кровати. Пальцы трясутся от злости, впиваются в рукав чужого свитера.       — Пошла вон! — изо всех сил рявкает Юнги, но летят только выжженные хрипы. Он тут же переводит своё внимание на другую сторону кровати, сдирает с себя одеяло, отрывками видит капельницу, трубки, провода, аппарат, издающий этот отвратительный звук, — и больше не видит ничего, кроме двери, потому что не находит в этой реальности самого главного. — Где он?! — ревёт в чужое лицо, не считывает его выражения. Взор расплывается. Темнеет. — Ты видела его, да?! Где он?! Где?! Он?!       Резко отшваркнув от себя чужой воротник, Юнги держится за стенку большого шкафа и, сползая с постели, задевает собой деревянный стул. Тот летит на пол, отталкивает мать к подоконнику.       — Ты что творишь?! — визгливый гвалт, эхом по черепушке. — С ума сошёл?!       — Да плевать мне…       Там, с третьего этажа, слишком светло. Ночь, день — когда он потерял сознание? Сколько времени прошло? Что с ним?       Что с Чимином?!       А сил слишком мало. Словно обезумевший, Мин впивается двумя ладонями в стойку капельницы, скрежещущую по полу своими хилыми колёсиками. Ноги кое-как, но держат, ползут миллиметровыми шагами к выходу, как вдруг задевают трубки, ведущие от каких-то растворов к его телу. Подсоединённые иглы дербанят кожу, вот-вот превратят её в месиво — Юнги передёргивает. Приходится сглотнуть тошноту, справиться с расползшимся уколами отвращением и, сгорбившись, подползти на середину палаты. Следом — к двери, не смочь открыть дверную ручку ладонью, со стоном отпереть её локтем — и вынести себя в ещё более светлый, длинный коридор. Брести по нему разваливающимся недоразумением из костей и покорёженной плоти, подбираться к пугающим углам, страшащему тусклому освещению и сдерживать ядовитые слёзы бессилия, унижения и тревоги.       С чрезвычайными усилиями подползая к очередному углу, Мин понимает, что вот-вот сдастся. Неумолимо опустит руки, больше не выдерживая, больше не терпя всего этого: этой всё отдаляющейся и отдаляющейся реальности, этих бесконечных вытягивающихся коридоров и сумасшедшей вереницы закулисья, однако как только нечто человеческое и одновременно ужасающее своей чудовищностью, своей первобытной мощью, собранное веками людской истории, усердием, упорностью, трудом и напористостью, возвращает Юнги в убийственную жизнь — до его ушей начинает долетать безудержная ругань.       Родной голос тянет его в свет.       Где-то спереди.       Передвигавшись по стене и оставив на ней отпечатки своих обезображенных внутренностей, Юнги бессознательно делает слабый шаг в тёмную даль коридоров. Держится за капельницу, волочит её следом за собой — и с дробящимися костями делает второй шаг. Ещё один, ещё — словно его ведёт явившее себя естество единственного человека, когда-то не возжелавшего сдаться, тысячелетия всех людских надежд, что преподносят последние силы для сопротивления миру — к родному голосу, к призрачной иллюзии неосуществимого, к дражайшей темноте, вдруг озаряющейся светом.       Юнги ничего не понимает, приползая к громадному пространству приёмного покоя, видя череду скамьей для ожидания, нескольких людей в расстёгнутых зимних куртках, хмуро глядящих на разворачивающуюся у стойки регистрации сцену. Замерев в тени, отгороженный от обыденной повседневности кавалочком выброшенного стухшего мяса, Мин останавливается и закрывает глаза, чтобы слышать, чтобы обратиться в слух, рвано выхватить спешные диалоги.       «Вам нельзя дальше, мы повторяем!»       Вакуум, вязкая глубина.       «Это не тюремная камера, я имею полное право навестить…»       «Молодой человек!..»       «…А вы не имеете права меня удерживать!»       Тремор соскабливает с пальцев кожу. Оголяет кости, но Юнги снова делает шаг вперёд. Дышит хрипло, размыкает веки, словно перед ним соприкасаются две реальности, одна из которых — явь, а иная — предсмертная агония, и до них, до просторов приёмного покоя и мест ожидания, ещё метров восемь, а его уже замечает пара крошечных глазок — приходится сфокусироваться и заметить маленькую девчушку в вязаной шапке, повязанной шнурками-косичками на плечах.       Его присутствие обнаружили. Она заметила неприкаянного призрака, а теперь вертится на пластиковом сидении, поглядывая то на активно жестикулирующих родителей, то на действо у стойки, то на Юнги в темноте.       Прибитый к стенке чужим взглядом, как пулями изрешеченный, Мин хочет разорваться между действами и слабостью, не ведает, что ему делать и как себя вести, да и на что вообще хватит сил, поэтому кивает как можно приветливее, хотя как сделать это с его физиономией и внешним видом — та ещё загадка. Однако девчушка ловко соскакивает с сидения, не попадая в поле зрения перешёптывающихся спиной к ним обоим родителей, и аккуратно, не без осторожности, топает к Юнги.       — Ты хорошо себя чувствуешь? — задаёт она тихий вопрос, полный любопытства и искреннего беспокойства. Вырывает им из забытия лежащего впереди мира, где родной голос — иллюзия, и возвращает обратно, где Мин пытается улыбнуться, не грохнувшись на колени, хотя бы уголком губ тому, как эта девочка приняла его не за взрослого, а сразу за своего неказистого товарища.       Юнги робко кивает, тянет губы и ведёт плечом, чувствуя, как при этом сходит с ума его голова. Стены над ней смыкаются, темнота окутывает тёплым ворохом, заключая их в отдельное пространство, вырванный из контекста абзац, отстранённый от общей истории и никак на неё не влияющий.       — А что тут?.. — приходится сделать сиплый вдох. Голос не слушается. Мин указывает подбородком вперёд, к толпе, куда хочется сорваться с места, броситься в свет, растолкав больничный персонал, перегораживающий обзор и стеной разделяющий Юнги с родным голосом.       Девочка, не по годам сообразительная, поворачивается к шуму и отвечает:       — Там парень какой-то всю больницу на уши ставит.       Лоскуты сердца срастаются, чтобы снова забиться.       Юнги смотрит. Смотрит всё в ту же сторону, всё крепче и крепче сжимая металлическую балку. Боль сообщает ему о чём-то, что Мину не под силу разобрать. Сбивчиво выдохнув, он порывается ползти дальше, но тело лишь приваливается к холоду стены. Сползает, сдирая кожу о мелкие сколы.       Проворная девчушка складывает ручки за спиной, вытягивает шею из горла ярко-зелёного, но поношенного свитера, с гордостью осознавая, что нашла себе интересного собеседника и ей не надо томиться на скамье в ожидании и скуке. Юнги и сам видит, что ей нравится походить на взрослую — или же это просто вошло в её привычку, — поэтому слушает то, как она всё продолжает и продолжает говорить:       — Его остановили ещё на первом этаже, куда мы с мамой ходили брать чай. А он вдруг как сорвался на бег! — громче шепчет она, оказываясь всё ближе к Юнги и прикрывая рот ладошкой, мягким, таким чётким голосом, что Мину кажется, будто он попал в старый фильм, окутывающий потёртостью плёнки и треском кадров. — Побежал по лестнице. За ним так погнались! Мы с мамой поднялись, а он тут ругается. Вот пока мы сидим, он всё ругается, уже очень долго. Мне сначала было интересно, потому что папин журнал с… с «судоку»?.. такой непонятный, и я пошла поближе послушать, но мама увела обратно. Хорошо, что ты тут! Так скучно здесь. И грустно. Они пока не заметили, всё обсуждают, как поделить нашу квартиру. Братик болеет, маленький совсем, а они всё деньги да деньги… Сидят тут, и всё равно… — Она снова смотрит на Юнги с детской, неиспорченной, такой светлой улыбкой, но замечает полный печали, горести и томления взгляд, уставившийся на спины переполошенных медработников. Краски лица девчушки тоже тускнеют. Она с грустью спрашивает: — Ты знаешь его?       Сознанию не дают ускользнуть. Юнги, очнувшись, пару раз мелко кивает.       — А-а-а… — тянет она. — Так это к тебе он пришёл. А ты к нему не хочешь?       Приходит черёд уже мотать головой, а потом указывать подбородком вниз, сухим горлом произнося:       — Больно идти.       — С тобой тоже случилось что-то плохое?       То, сколько неприкрытой заботы в голосе этого ребёнка, адресованной абсолютному незнакомцу, одновременно растапливает сердце и покрывает его холодом грусти. Кивая, Юнги замечает точно такой же взгляд девочки, направленный в сторону своей семьи, а потом слышит, как она выдыхает и деловито утыкает руки в боки.       — Скоро их станет слышно громче, чем твоего друга.       — Мне жаль, — только и получается выдать Юнги, на что девчушка отмахивается и снова улыбается.       — Да ничего страшного! Братик скоро поправится, мама с папой решат с этой дурацкой квартирой — и мне снова будет с кем поговорить!       Настоящая старшая сестра.       Сердце с боем прокалывает воспоминаниями; в грудной клетке шипит.       Еле сделав один шаг и уже намереваясь произвести второй, Юнги соображает, что надо срочно подбодрить ребёнка, и дёргано отдирает негнущуюся ладонь от капельницы, вытягивая большой палец вверх и вызывая на чужом лице довольную улыбку.       — У тебя… — хрипит Юнги, но расфокусированно смотрит вперёд, — всё получится.       Проворно реагируя, девчушка ловко ныряет под локоть покачнувшегося Мина и подхватывает его, вытягивая ручки вверх в попытке помочь. Юнги отдаёт все свои силы на то, чтобы не придавить это чудесное дитё своим весом, в то время как спереди начинается ещё большая возня.       «Мы ещё раз повторяем: близкий родственник данного пациента запретил любые визиты…»       «Этот пациент без сознания! Вы ничего не знаете, какое право вы имеете так распоряжаться?!»       — Какой бойкий, — восхищённо выдыхает девочка, не отпуская локоть. Юнги сглатывает подступивший к горлу ком: бесполезные ноги, бесполезное горло, бесполезное тело. — У тебя хороший друг.       Да.       Очень, очень хороший друг.       Юнги знает. С болью поднимает голову, страшась себе признаться: реальность не раз обманывала его, не раз он просыпался после сна, где спустя две недели пустоты Чимин стучался в дверь и махал своей крепкой ладонью; где Мин встречал его одним из десятков прохожих и никак не мог угнаться за плавно отдаляющейся фигурой, а ноги зябли в асфальте, а тот извивался болотистой почвой, утягивая…       В реальность.       Он здесь.       Гремят два слова, снова разламывая вселенную на две галактики.       Он. Здесь.       Юнги обрисовывает губами контур слогов. Тоска намертво сдавливает горло.       Чимин. Здесь. Воцаряет хаос в своём чистом виде, переворачивает миры с ног на голову, чего — тоже — так нощно страшился.       Юнги задыхается. Воздуха не хватает, не хватает родных рук, взгляда, присутствия рядом, и если он прямо сейчас не найдёт силы достичь своего отданного сердца, что находится в дражайших руках, то больше ничего не будет иметь значения. Всё просто закончится. Вот так, в этих больничных стенах. Без Чимина. Без смысла.       «Если я не ошибаюсь, именно из-за вас пострадал данный пациент», — взмахивает руками подбежавшая к стойке медсестра.       «Что?! Это я привёз его сюда! Я принёс его вещи, я заполнял документы, я смотрел за ним! Погодите, вы… Вы Сон Хваён, так ведь? Вы же дежурили тогда, вы можете подтвердить…»       Блеклая пауза.       «П-простите, но я… я только стажируюсь, я не помню подробностей, я…»       «Вы должны либо пройти в зал ожидания, либо покинуть больницу».       «Что вы творите?! Не мешайте пациентам!»       Пальцы сжимают больничную робу на груди: Чимин из-за него уже растерял все свои коммуникативные навыки и может только бренно ругаться. Юнги беззвучно повторяет это имя, как снизу внезапно доносится мягкий вопрос:       — Давай я схожу? Приведу твоего друга, а то эти взрослые совсем дальше своего носа не видят… — С надеждой, грустью. Юнги хочется аккуратно погладить её по голове и сказать, чтобы она продолжала проживать своё детство и не обращала внимания на эти взрослые грубые и столь бесплодные баталии. Они всегда были идиотскими, ничего в своей сути не значащие. Юнги жаль, что не повернуть время вспять. Юнги жаль, что эти слепые личности могут зацепить это чудо в зелёном свитере так, что больше никогда не отстирается.       «А если пациент попал сюда по вине этого самого родственника?! А теперь один на один с ним, об этом вы подумали?!»       «Это ведь именно вы привезли его, что вы говорите?»       «Ну наконец-то вы это признали! Его привёз я, я могу…»       «Визиты запрещены. Повторяю: запрещены! Вы должны…»       Юнги мысленно завершает эту фразу, боясь даже опустить веки, ведь рискует провалиться во тьму под ними: Чимин должен уйти, как подобается сковывающим его нерушимым правилам. Особенно после сцены на пороге квартиры, когда Юнги, окровавленному и почти уничтоженному, вышибло сознание в родных руках, ведь остаётся только догадываться, какой смертельный катарсис и так переживший ад Чимин мог тогда почувствовать.       Но Юнги не видит его. Юнги не видит его присутствия, не доверяет своему слуху, помня о пустоте, об оставленных вещах и брошенной памяти.       Вернись.       И очень хочется нырнуть обратно. Обратно — туда, где бессознательное утробное тепло окутывало на периферии сна и сознания, — лишь теперь до конца.       Подойди ко мне.       Он многое пообещал.       Прорвись.       Он был ко многому готов.       Покажи, что ничто и никто не сможет удержать тебя.       Эгоистично. Несдержанно.       Как я.       Пообещай мне.       Громко. Кого-то толкают на выход, вытесняют в тесноту лестничного прохода.       Прошу.       Юнги хочется верить. Хочется верить так, как умел только в детстве: неумолимо и безусловно; несломимо и бесконечно. И не хочется, никак не хочется проживать своё убийство снова.       Снова и снова.       Не переставая смотреть вперёд, туда, где к нему без устали прорывается ранее пожелавший исчезнуть родной голос, Юнги повергается глубинным знанием, влекущим за собой невыводимые трепетные ощущения. И вдруг интуитивно кладёт бледную, с проступающими синими венами ладонь на голову девчушки, чтобы мягко погладить её по волосам.       — Всё хорошо. Не беспокойся. — Вдох. Боль. — Беги к своей семье. Отдохни. — Кивок в вперёд.       Несколько надувшись, девчушка отпускает его руку, сначала делая шаг в указанную сторону, но потом останавливаясь.       — Они же так никогда не перестанут собачиться… И ты…       — Всё хорошо, — приходится стойко повторить, — я справлюсь. — По умным глазам и бойкой стойке видно, что ему не верят. — Мой человек — прямо вон там. Поэтому… я справлюсь. У меня нет выбора, — улыбается Мин, сгоряча пожимая плечами. «Мой человек». Сглатывает желчь вперемешку с болью, еле фокусирует взор. — И у тебя есть… твой братик, поэтому ты тоже… справишься.       Комкая в маленьких ладонях подол свитера и не ожидав таких слов, девчушка отступает на шаг, уводит взгляд, потом снова его вскидывает, мокрыми глазами пронзая Мина, и, много-много раз закивав, возвращается обратно. Сначала она замирает на перепутье между скандалом и своими родителями, уже подзывающими её к себе, а потом оборачивается на своего нового товарища, видит добрые, уставшие глаза, мягкий кивок — и всё-таки забирается на пластиковое кресло.       Уверенность, что у этого ребёнка всё наладится, не покидает сердце. У неё всё просто обязано наладиться, ведь то, как она кусает губы, как беспокойно ёрзает и как обширна её душа, — уже должно окупить все сложности.       Как вдруг девчушка, напрягшись всем телом и зажмурившись, во всё горло кричит:       — Там пациент очнулся!!! И бродит по коридорам!!!       Юнги дёргается, расширяя глаза. На секунду на этаже наступает тишина, а затем кто-то кричит «держите его!», заставляя чуть выровняться и впиться взглядом в неожиданно растолкнутых людей и вываливающуюся к нему навстречу фигуру с висящим на запястье целлофановым пакетом.       И Мин больше не видит ничего — ни взволнованный персонал, ни отчитывающих чудо в зелёном свитере рассерженных родителей, ни её испуганное, но тем не менее гордое лицо, — только фигуру со съехавшим пуховиком, мчащуюся к Юнги, только копну чужих тёмных волос, только бескрайнее тепло вселенной, скрывшейся в родных глазах, и тяжёлое дыхание, и скрип болоньевой ткани, и эхо звонких шагов, и искрящуюся жизнь.       «Спасибо», — застывает в глазах Юнги.       «Спасибо», — окутывает благодарностью телодвижения, когда к нему, сползшему на холодную плитку, подлетает тело, теплом и запахом напоминая о срыве в старой гостиной квартиры, о пустом фотоальбоме и снимке, сделанном на крыше. Юнги глубоко вдыхает, мёртвым телом подаётся теснее — и их отрезает от чужих миров вспышкой собственного: уютом родных воспоминаний, призраками домов и девятиэтажным космосом. Юнги тянется к этой бездонной неизвестности, ныряет в бесконечную пустоту, забирает её у реальности, вверяет ей свое тело, разум, душу.       Кости трещат, когда его пытаются загрести к себе двумя руками. Несдержанно зашипев, Юнги хрипит Чимину в плечо и еле разгибает пальцы, чтобы схватиться ими за коричневый свитер, намертво спутать их с вязью и не дать испуганно от себя отстраниться.       Слух сосредотачивается лишь на размеренном шёпоте, каких-то неразборчивых словах, звучащих у макушки, у лба, у уха; чужие пальцы с особой аккуратностью оглаживают щёки, приподнимая голову, ласково зарываются в волосы у висков — и лишь тогда Мин сознаёт, что его лоб перевязан. Что он весь перевязан — с ног до головы, — что каждый синяк и скол замазан и залеплен пластырями, что к руке присоединена игла, но в крепости объятий становится так плевать. Он бы закончился прямо здесь, на заключительной черте своей жизни, однако гомон разномастных голосов заставляет разомкнуть губы и выдать что-то похожее на сопротивление, начать отбиваться от хватающих его рук. Его пытаются поставить на ноги, но он просто мотает головой до тошноты, впиваясь в свитер Чимина, и чувствует, как его беспомощные барахтанья резкой болью отдаются по всему телу. Слыша свой нечленораздельный шёпот, Юнги замолкает и размыкает веки.       На лицо Чимина до самоубийства страшно смотреть. Воспалённые глаза, залёгшие под ними тёмные круги, высеченная шрамами губительная истома, паника, сокрушительная изнемождённость.       Его силуэт двоится — Мин только на ощупь связывается с реальностью и не вязнет в ужасе и растерянности. Юнги боится дотронуться до Чимина, зная, что именно он — одна из причин этого кошмара; Юнги боится отстраниться от него. Кто-то тянет его за предплечья, кто-то пытается отодрать его от холодной плитки, а кто-то придерживает на его ладони иглу от капельницы под пластырями и твёрдо, ни за что не отпускает. Не даёт подняться, сковывает движения, согревает.       Паника убирает когти с шеи Юнги. Кто-то насильно их отрывает, кто-то прижимается слишком сильно, чтобы сказать, что не уйдёт.       Вздрогнув снова, Юнги перестаёт слышать звуки. И громко, на грани слёз свирепо рявкает: отпустите их, перестаньте донимать хотя бы сейчас. К чёрту эти двадцать лет, Юнги обещает простить жизни всё, только если сейчас их оставят в покое.       Ведь если Чимина пытаются отсюда вышвырнуть, то и для Юнги здесь нет места.       Коридор своим одиноким холодом впивается в колени. Мельтешения уползают обратно во тьму. Наступает тишина. Тишина такая глубокая, что душит. Такая сырая, что бьёт озноб.       Кто-то поднимает его на ноги. Юнги незыблемо впивается в куртку под боком.       Он его больше не отпустит, никуда и никогда. Не отпустит, никакой ценой не отпустит, как не отпустит и сознание, как заставит своё тело подняться, опереться на родное плечо и поковылять обратно, потому что родной шёпот не дал отправиться к выходу, наказал вернуться в палату.       Юнги не выпускает его свитера ни на секунду. Еле передвигается по этому коридору, вдруг переставшему смотреть на него своими зияющими провалами сколотых потолочных панелей, еле сопротивляется слабости и, наверное, предстаёт в таком жалком виде, что смотреть тошно. Остаётся только догадываться, как Чимин всё ещё прижимает Юнги боком к себе и в то же время вновь начинает с кем-то ругаться: Мин не видит, закрыв глаза и вверяя свою сохранность самому безопасному месту на этом проклятом свете.       Ничего больше не имеет значения. Ни эти люди, ни эти бетонные коробки, ни эта философия, ни эти стенания. Ни этот мир, ни эта вселенная; только тот мерцающий пульсар, драгоценные руки которого лишают переживаний и желаний, оставляют истинное и искреннее, вручают возможность запоминать каждую деталь текущего времени и пролетающих образов.       И хочется просто задушить себя слезами. Дать им волю, раскроиться и рассыпаться. Больше не думать о посторонних, о взглядах, их мыслях и последствиях. Больше не чувствовать их.       А только одно.

haunted — resonatia.mp3

      Юнги обещал, поэтому ознаменовывает эту дробящую, тянущую и трепещущую боль громким названием «жизнь» и погружается туда с головой, насильно удерживая себя там, в этом сопротивлении смерти — и перешагнуть порог палаты под силой родных рук уже намного легче. Однако его мать какого-то чёрта всё ещё здесь, всё ещё подлетает к двум медсёстрам, провожавших их, и начинает с ними о чём-то переговариваться, а их силуэты не испепеляются под смертным взглядом одного глаза и не вычёркиваются из реальности, как вдруг непойми откуда и так непривычно голос Чимина вклинивается в разговор. Мин дёргается, не силясь сопоставить его силу и гнёт матери, словно теория множественности вселенных всё-таки верна, ведь сейчас две из них сталкиваются. Юнги тут же хочется заявить, чтобы Пак не тратил на это своё время, что покинуть больницу — всё ещё лучшая идея и Мин был в ней прав, но только хочется. А Чимин только смыкает веки на секунду, будто пережидая в себе бурю, и, процедив что-то, подводит Юнги к кровати, укладывая его на постель и выглядя при этом так, словно секунда на секунду сорвётся. Он уже готов это сделать, но Мин шикает от боли и силится поднять руку, которая только дрожит и не подчиняется, махая вошедшей женщине — доктору, он надеется, — чтобы весь балаган с середины этой крошечной палаты выперли за дверь к чёртовой матери. Всё, что хочется сделать Юнги, это покинуть сию ущербную врачевальню, которая только вытянет у него из кармана несколько зарплат с налогами, схватить Чимина за руку, взглянуть в его расчерченное невыразимым эмоциональным катарсисом лицо, ища там ответы на мириады вопросов, и постараться не умереть от космического великолепия в его глазах.       И Юнги вдруг понимает, что может это сделать. Прямо сейчас, еле сдерживая выдохи, полные боли от каждого движения, и игнорируя всё, что может только помешать: врачей, маячащую рядом крикливую мать, которую Чимин загораживает своей спиной и не сдвигается с места даже от толчков, при этом успевая таранить взором показатели на пищащем оборудовании; обстоятельства, мир.       Она всё мелькает и мелькает, врач в своём белом халате двигается к медсёстрам, уже порядком измотанным и указывающим то на мать, то на Чимина, но Юнги обращает внимание только на родное лицо, такое уставшее и истерзанное хмурым волнением, тревожной стойкостью, — и пальцы наконец несмотря ни на что дотрагиваются до его щеки.       Останавливается время.       Юнги всё равно. Ему всё равно, где они и что происходит: если он сейчас же не коснётся Чимина, разворачивающиеся картины превратятся в лживые пустышки; зря он терпел свою смерть, зря он жил и зря он столько размышлял. Всё будет зря.       Чимин чуть распахивает глаза, находя взгляд Юнги, отчего они начинают привычно переливаться в этом тошнотворном цвете, и эти блеклые стены вдруг обретают беззаботность, а атмосфера полнится лёгкостью. Чимин снимает всякую тяжесть, Чимин освещает эту комнату, Чимин каждое место превращает в желанный уголок, каждый безликий путь обращает в жизнь.       Чимин здесь.       Юнги мёртв?       Искрятся веснушки. Встрепенувшись, Юнги тут же даёт им клятву не закрывать глаза. Он клянётся этим звёздам не пропустить ни секунды скоротечного настоящего, ведь в любое мгновение оно может исчезнуть, кануть во мглу.       Пальцы нежными, призрачными касаниями передвигаются ко лбу Чимина.       — Ты сам… такой горячий, — сипит Юнги. — Темпе…ратуришь уже? Сколько раз говорил… не бегай с курткой нараспашку. — Хрипом, надрывно рвёт кровью из груди.       Взгляд Чимина разительно меняется, вскрытый за секунду. Он плотно смыкает мокрые ресницы и весь дрожит, грозясь больше не выдержать этого хаоса: ни собственного, ни Юнги, который просто смотрит на Пака, на эту избитую, истерзанную искренность, несмотря на страх, боль и трепет решившую остаться, и сводит брови к переносице. Подрагивающие пальцы скользят по щеке — теперь беспрепятственно, ничем не сдерживаемые, словно Юнги в этих касаниях обретает возможность дышать, — и жаждят перенять все донимающие Чимина эмоции. Всё, что колотит ему сердце, забрать себе. Всё, что заставляет страдать, беспрецедентно выкрасть.       Как же больно, оказывается, улыбаться. Юнги замечает это только тогда, когда Чимин распахивает свои глаза и сам, словно заворожённый, тянется к этой улыбке, подаётся вперёд, чтобы увидеть, поверить, не упустить — и забрать крошечное сияющее сокровище, как на мелководье в песке поблёскивают крупицы золота. Сколько же сил, чтобы их обнаружить. Сколько времени, чтобы собрать хотя бы одну.       Сколько…       Чимина дёргают за плечо назад. Юнги, хватив ртом слишком много воздуха, закашливается в страшном приступе, одновременно пытаясь эту костлявую и кривую руку от Пака отодрать. Отцепить и отбросить, чего бы это ни стоило.       Однако звуки, рвущиеся у него из груди, плачевностью раззадоривают ещё больше.       Он смеётся.       Юнги тихо и страшно смеётся, упираясь ладонями в железный каркас кровати.       У него ничего не выходит — ни защитить Чимина, ни выдворить этих дам, ни даже двинуться — и приходится признаться: его тело окончательно сдалось. Но он всё ещё дышит. Он всё ещё может вякнуть, что сдаваться не собирается, он всё ещё — этот жалкий, слабый и безвольный человек, — он всё ещё может брыкаться, никто у него эту никчёмную возможность не заберёт. Ни у кого нет этой силы.       И этому — этому он смеётся.       Не смочь отобрать у него это — ну что за убогость! О какой силе речь, о какой всевластности жизни, если такой пустяк она не властна отобрать? Кто её туда вознёс?       Юнги, задыхаясь, решает выбить клин клином: вдыхает ещё больше воздуха — и на этот раз уже может спокойно разглядеть три пары уставившихся на него глаз и одну — у окна. Отвернулась от него, нахохленная. Зачем приходила, проявить показательность?       Руки немеют. Дрожат, слабеют. Держат.       Юнги снова усмехается той ругани, которая летит ему от подоконника. Видит эту истеричную артикуляцию, эти наполненные злостью жесты, привычный замах руки, на который тело мгновенно реагирует, сжимаясь, — как вдруг видеть перестаёт. Чимин снова загораживает его, не дрогнув, крепко сжимая кулаки.       И что-то изнутри, из далёкого детства, вызубренное, древнее, инстинктивное — больше не тревожит. Не облекает в страх, не размалывает нервы, не доводит до отчаяния.       Замолкая, Юнги глядит на родную спину — и его больше ничего не сдерживает. Никакое прошлое больше не имеет никакого значения.       Вытянув руку, Мин ласково давит Чимину на бок, безмолвно просит отойти — и снова видит лицо матери. Размытое. Незначащее.       — Видеть тебя не хочу, — вылетает из горла хрип. Взгляд на медсестёр и врача. — И больной… пациент разве должен сам с этим разбираться?.. Что за дыра… — чеканит Юнги и бесконтрольно выдаёт своей физиономией голые эмоции. — Видеть её… не хочу. Выведите.       — Ты, неблагодарный!..       — Мы вам не гостиничный люкс.       Медсестра, сложив свои иссохшие руки на груди, взмахивает волосами под накрахмаленным головным убором. Юнги, метнув в неё абсолютно безэмоциональный взгляд, отнимает негнущиеся руки от каркаса кровати и одним движением выдирает иглу из вены. Отшвыривает трубку. Та со скрипом колёс откатывается к кардиомонитору.       Стук, стук.       Проступают капли крови вместе с тошнотой. Мин пытается встать — ему мягко давят на плечи. Снова — родные глаза, снимающие любой недуг, однако глядящие так беспокойно и грозно, что Юнги просто ложится обратно.       — Прости… меня. — Чимин ничего не отвечает. Держится, чтобы ни звука не вырвалось из горла. Юнги чувствует: сорвётся. — За вот это всё.       На заднем плане снова стоит шум, в который приходится с головной болью нырять, чтобы разобрать: «выписка не раньше пяти дней», «предварительные анализы» и «реабилитация», — на что Юнги плевать хотел, если бы не Чимин, если бы не он здесь, если бы не эта треклятая, убийственная, дьявольская, ненавистная, вражья, чёртова проникновенная, выразительная, глубокая жизнь.       Дёрнувшись и стальным взглядом просверлив уже всё в этом помещении, Чимин срывает с себя куртку и отбрасывает её на стул у окна, где до сих пор бранится мать. Перегнувшись через кровать, он возвращает руку Юнги на одеяло. Шагает на другую сторону, закатывает рукава и тянется к донимающему писком аппарату, выуживая оттуда пару ватных тампонов, эластичный бинт и что-то ещё отливающее металлическим в тусклом свете. Задрав голову, Юнги замечает сверху небольшой поднос и дрогнувшую руку Пака, которая спустя мгновение намеренно окунается в твёрдость, чтобы наклонить какую-то бутылочку, промокнуть её горлышком тампон, протереть стекающую по пальцам тоненькую струйку крови, приложить другой — и начать обматывать локоть бинтом. Не без жертв, чьими именами расписано лицо Чимина: его собственным.

i am broken already — aniket.mp3

      Нечто искрится. Отправляет в самое начало, в ночь у сколотого подоконника, заваленного старыми учебниками, со сбитыми ставнями, с прыжком на открытый балкон под торопливое и оживлённое «тут два шага», «я помогу тебе», с хваткой за крепкие локти, с запахом уюта и с осенним вихрем в мерцающих глазах.       Чимин касается кожи, не вызывая ни крупицы боли, аккуратно и невесомо расчерчивая пальцами полоски вен, перевязывая руку и не заставляя её задыхаться. Он убивает тихо, точечно: нет на запястье строительной резинки.

— Смотри на меня. — Юнги, впиваясь ладонями в металл, ведётся на пропитанную мягкостью уверенность голоса. Готовится оттолкнуться.

      Нежный профиль, россыпь веснушек, подрагивающие ресницы. Тёплый свет в окне кухни под сводом глубокой ночи, среди панельных ульев и пыльных детских площадок, откуда уже давно не доносится звона детских голосов. Успокаивающий сигаретный дым, треск песка на асфальте под колёсами автомобилей, чьи хозяева —блуждающие по темноте жизни души; люди, находящие покой лишь в дневном сне. Прокуренные подъезды с лестничными пролётами, где на каждом у окна под потолком — цветы в пластиковых горшках, от которых соседи отплёвываются, но всё равно негласно поливают. Выживая среди грязи, пивных бутылок, бряцания почтовых ящиков и случайных ударов об пол, весной они расцветают.

— Ты не сорвёшься. — Чимин напротив возвращает твёрдость своего голоса и вверяет непоколебимость.

      Весной они расцветут.       — Ты здесь.       Дрогнув, Чимин останавливается. Молчит, как партизан, и взгляд уводит вверх на облупившуюся краску стен — вырисовывает там свои картины, навеки замершие на стенах брошенной квартиры. Призрачными касаниями он продолжает колдовать над бинтом, цепляет край зубчатыми клипсами.       Юнги упускает момент, когда его всего окутывает родным взглядом, полнящимся бесстрашием. Не напускным — настоящим, взятым из кровавых глубин грудной клетки, вынужденно оторванным от сердца. Юнги забывает, что Чимин видит всё, сознаёт всё и всё чувствует, отчего берёт в две свои ладони другую руку Юнги, поправляет пластыри, опускается ниже по коже. Останавливается. Оглаживает пальцами созвездия ожогов, рубцы и желтеющие синяки, ныряет ими под что-то, что окольцовывало запястье, а теперь — нет. Теперь оно плавно перетекает на более тонкое, на запястье Чимина — плавно, мерно, пока полностью не оказывается там, освобождая руку Юнги.       Ярчает потёртый резинчатый браслет.       — Забрал… — вылетает из пересохших губ.       — Против? — украдкой подаёт голос Чимин.       Юнги мотает головой, теряя горизонт, но не теряя его маяк.       — Совершенно, — понижает голос вслед. — Это… — Вдох. Протяжный выдох. Юнги медлит не из-за страха. — Обещание?..       Рядом с ними, в этой планете на четверых, пустынной и глухой, под куполом стен, ведь что-то происходит. Созерцая обозримый край вселенной, Чимин с выверенной годами серьёзностью произносит:       — Нет. Это… монумент. Мой монумент тебе. — Поднимает глаза. Юнги теряется между магнитной и ионной сферами. — Твоя вещь, в моей жизни. Принадлежностью дающая обязательство вернуться. И вернуть. — Вспышка, пронёсшаяся материя — Юнги задыхается уже среди звёзд галактического диска. Выше, дальше, вне. К выражению невыразимого словами, к сути. — Возьмёшь мою?..       Нейтронная звезда излучает не импульсы радиоволн, не расширяющаяся туманность остаётся после взрыва массивной звезды, — точно то, что остаётся в Юнги сейчас. Грохочет в плотном вакууме космоса, развеивается на миллионы световых лет.       Обманщик.       Он же обещает. Обещает же. Стоит, расщепляя себе нутро, но никуда не уходит. Стоит среди разрухи и мертвой земли, бесконечной ядерной зимы. И закаивается стоять.       — Возьму.       Юнги отдаёт ему последнее, что имел, без права забрать назад. Кротким шёпотом, тишайшей искренностью.       — Я — декорация.       Кается.       — Возьму.       — Во мне нет ничего живого.       Наизголо.       — Возьму.       — Я лжец, уничтожающий этим всё, к чему притронусь.       Всецело.       — Убей ты весь мир, утопи его в грехах, утопи меня — что угодно, Чимин, всего тебя — я возьму.       Глаза напротив перестают сверкать, вне времени текут рекой события. Меняется комната, меняются ощущения. Меняется мир за окном, предзнаменуя перестройку.       Клонясь назад, Чимин опускает согретую руку Юнги на постель. Делает шаг назад, кивнув себе, а следом, подняв взгляд, подняв голову — кивая Юнги.       Теперь до конца. На двоих.       — Жди.       И снова всё умирает, чтобы дать жизнь чему-то новому. Стены здесь за несколько десятков лет услышали плача больше, чем весь скорбный однозвучный город: и плача радости, и горя. Этажом ниже для кого-то звенят надгробные плиты; этажом выше для кого-то гремят перемены.       Для Юнги…       О стену лязгает дверь — громче, чем скрывает обваливающаяся штукатурка и прямые своды.       Чимин, в съехавшем набок растянутом свитере с выглядывающей из-под него горловиной любимой рокерской футболки, переступает порог так, словно восходит на поверхность планеты, куда ещё не ступала нога человека. Как тот самый раз, в первую истинную встречу — с абиссальными срывами голоса, с бренчанием старой гитары и слушателем — предрассветной тишиной. Чимин влетает в этот короб, который планетой никак не назвать, за пределами которого лишь грязный снегопад и морозная буря, и никак не может удержать кошелёк, деньги и что-то шуршащее в руках. Растрёпанный, не волнующийся ни о чём, кроме некого искреннего, неподдельного, и вот за это — держащийся крепко.       А у Юнги, у Юнги просто в сердце уже весна.       Чимин прибегает с пачкой строительных резинок, высыпает их на соседнюю кровать, выискивает среди красных, жёлтых, зелёных и оранжевых ярко-синие. Он находит её одну, любовно вытягивает, разворачивается — и делает всё так, словно в ней сосредоточены все постулаты его жизни, которые он так хотел сломить и искромсать, а теперь — теперь у него это получится.       Теперь протягивает её он, больше не сидя на кухонной тумбе и не раскачивая беззаботно ногами. А Юнги всё ещё каким-то образом умудрился себя искалечить.       — Ты представляешь… как комично это выглядит? — в привычной манере хрипит Мин, который смотрит на лицо напротив и мгновенно себя поправляет: искренне. Искреннее и откровеннее кинохроники ему не доводилось видеть, держать в руках, иметь простую возможность прикоснуться.       Чимин впервые не стремится продолжить шутку, отвечая совсем иначе.       Юнги взирает на вновь окольцованную руку.

— ✗ —

      В палате больше никого нет.
Примечания:
105 Нравится 132 Отзывы 54 В сборник
Отзывы (11)