Все пропитано вчерашним днем, А может просто совпало. Солнце на землю упало! И все, что держалось на нем.
(С. Бабкин и К.П.С.С. «Небо»)
На крыше хочется выть от тоски, я забываю, что она долгое время была моим любимым местом. Спускаюсь на чердак. Здесь затхло и пусто, по полу катаются шарики пыли. Это точка, в которой Дом медленно, но не неумолимо стареет и разрушается. Место, о котором не приходит в голову помнить — специально для меня. Я разрушаюсь тоже. Дом понравился мне сразу. Похожий на заколдованный замок, он был разным, скалился битым окном, скрипел несмазанными петлями, вызывал недоумение отваливавшейся штукатуркой, ни от кого не прятался, даже слишком выставляя себя напоказ, но пускал к себе не всех, а в себя — почти никого. Впустив, манил отсутствием границ и условностей, светился надписями, рассказывал истории, выворачивал реальность наизнанку, всегда оставлял выбор, хотел только одного — чтоб каждый оставался собой. Мы были похожи. В Доме мне никогда не было плохо. Пусть Могильник — самое ужасное место, в котором меня запирали, а на Изнанке бывает по-разному, и никогда не угадаешь, в какой момент она превратится для меня в лабиринт, но они — параллельные Дому миры. Дом, как и Сфинкс, слишком долго мне все прощал. И теперь он показывает мне углы и заброшенные комнаты, одиночество, страх, беспомощность, заколоченные окна, всегда искусственный свет, серые стены отмеченные надписями, потерявшими смысл — воспоминаниями тех, кого больше нет, разбитые и целые лампочки, в светящихся ореолах которых жестоко копошится мошкара — самые смелые обжигаются и дохнут. Впервые мне хочется сбежать из Дома, но от себя не убежишь. В полусне спускаюсь на обед. Смотреть на еду — пытка, непонятно почему так тошнит, если внутри нет ничего кроме сигаретного дыма? Запихиваю еду в карманы, забывая, что это мои последние чистые джинсы. Все едят, встать и уйти ниже моего достоинства. Экспромтом изображаю из себя что-то несусветное, тематическое — довольно удачно — Стервятник аплодирует, Рыжий свистит, остальные подхватывают, Помпей сидит злой и раздраженный, наши безмолвствуют. Хочу видеть Смерть — обмениваюсь ничего не значащими фразами с Рыжим. После обеда кормлю Нанетту с рук, вызывая благодарные взгляды Горбача. Наевшись, она довольно пристраивается у меня на голове и сидит там, пока я обдумываю, что делать с неприличными жирным пятнами на карманах. Кошусь на драные джинсы Сфинкса, которые тот неосмотрительно оставил на стуле. Мне хочется их одолжить, но я не смею и прошу помощи у Лорда. Лорд делится, и даже на минутку теряет всю свою невозмутимость, выражая надежду, что с его собственностью я не поступлю так по-свински, как со своей, и удаляется на окно. Джинсы у Лорда потрясающие и сидят на мне как влитые, чтоб не позорить шедевр текстильного искусства, приходится поменять майку на рубашку. Подворачиваю рукава, радуясь, что тут нет Табаки с его пессимистическими замечаниями по существу. Зато Лэри таращится и с завистью говорит, что я невьебически крут. Решаю проверить это и отправляюсь на поиск сигарет. В дверях сталкиваюсь с Шакалом, который сочувственно интересуется: — Еще таблетку? С чувством хлопаю дверью, слышу, как Табаки вопрошает: — Чем вы так его довели? Ругаясь сквозь зубы, встречаю в коридоре Слепого и Сфинкса. Потушив сигарету и спрятав руки в карманы, чтоб не дрожали, стремительно прохожу мимо, не оглядываясь, пытаясь избавиться от ощущения, что не набери я такую выдающуюся скорость, Сфинкс поймал бы меня за руку и что-нибудь сказал. В кофейнике пью со Стервятником кофе, борясь с желанием попросить у Кролика Лунную Дорогу. Птичий Папа сам пихает мне пачку сигарет. Либо, Лэри был прав, и я неотразим, либо Табаки — тогда Стервятник решил, что мы видимся в последний раз, а для смертника ничего не жалко. Смотреться в зеркало я не рискую. Лежу ничком на полу, приканчивая очередную пачку сигарет. По мне плачет каждый долбанный Паук, потому что даже таблетки Табаки не смогли бы заглушить боль в спине, а это уже диагноз. Но в Могильник я не пойду, там мне всегда девять, там по коридорам раздается гулкое эхо шагов — я путаю реальность с Изнанкой, там сдвигаются стены и потолок, там я чувствую, как рассыпаюсь — перестаю быть, и умирать для этого совсем не обязательно. Становясь узником Могильника, я стараюсь жить изо всех сил, и срок заключения увеличивается — никто не понимает, что мне туда нельзя. Только Сфинкс. Завтра будет неделя, как он не разговаривает со мной. Неделя, как надо мной довлеет великий и ужасный Слепой, весь в белом, а нимб не носит, потому что жмет. Я сам же и помог ему окончательно прибрать себя к рукам. Хотения и нехотения мне больше не полагаются, они условны, они должны быть одобрены Слепым. Если серьезно, то и раньше было всё то же самое, только не официально, с правом оспорить, с привилегией принимать любые решения, не противоречащие глобальным планам Вожака, с детской привычкой слышать его безразличное молчание как согласие. Тишины было достаточно. Наверное, он так решил, когда мы со Сфинксом вернулись из Могильника. Посмотрел, подумал: «Чем бы дитя ни тешилось», и подарил Сфинксу спокойствие в виде моей возможности реализовываться как душе угодно, в пределах допустимого. В какой-то момент это оказалось так оскорбительно — я начал долбиться в этот предел. Не просто перешагнул или обошел его — разрушил. Меня засыпает недомолвками, из которых он состоял, призраки не сказанного и не сделанного окружают кольцом, загоняют и некуда деться. Не к кому. Потому что никто, кроме Кузнечика, не видел, как я умею бояться. И не увидит. Я больше для него не существую. Или он для меня, с какой стороны посмотреть… Наверное, я должен подойти к нему. Даже не к нему… Чтоб Сфинкс простил, нужно подойти и извиниться. Достаточно будет перед Слепым, перед Македонским — не обязательно? Но я не могу. Это слишком… просто слишком. Сфинкс простит, я знаю. Только этого мало. Что я стану делать с его прощением, когда больше ему не нужен, когда он так разочарован? Не хочу, чтоб он был по привычке, лучше пусть его совсем рядом не будет, чем знать, что недостаточно доверяет, недо-открывается, не впускает, не может забыть, видит и не выделяет. Нужно было дать Черному меня убить. Красиво, трагично, как героя. Трухлявая доска ломается, стираю слезы сбитыми костяшками пальцев, оставляя следы на щеках. Забиваюсь под какую-то ветхую полку, обнимаю себя руками и сижу так, сжавшись в издерганный жалкий дрожащий комок. Я хотел бы попросить прощения у Сфинкса, но ему это не нужно. *** Сфинкс идет по коридору, окруженный новостями и сгущающимися сумерками. Окруженный мной, имея возможность чувствовать все, всех, понимать все, не зная. Но новости его интересуют мало, потому что слишком сильно тревожит притаившийся в глубине моих запутанных коридоров Волк. Запихивающий себя в щели — это неправильно, он таким еще никогда не был, мы знаем. Его «плохо» ощущается сквозь стены и этажи, оно вьется вокруг лентой присутствия. Сфинкс поднимается на чердак, не спеша, пытаясь собраться с духом. Он устал наблюдать беспомощные попытки Волка сделать вид, что ему все равно. Устал смотреть, как Волк пристыжено истаивает на глазах, шарахаясь от собственной тени, каждый раз от этого Сфинкса передергивает и хочется все исправить. Создать заново… Ему удивительно удается на месте развалин создать что-то новое, редкое — живое, настоящее, стоящее. Только люди вроде Помпея могут воспринимать последние бравады Волка, как оживление и всплеск активности, а тому, кто прожил с Волком хотя бы пару лет, так показаться не может, даже если этот кто-то Черный. Сфинкс очень нужен Волку и не может этому сопротивляться. Обозленный и далекий от состояния душевного покоя, он пытается представить, как бы побыстрее и наименее болезненно объяснить Волку, что адекватные люди так себя не ведут, а бегство — нисколько не решение проблемы. Воображение тут пасует — предполагаемый Сфинкс после первых фраз неподобающе переходит на крик, ему слишком сложно подбирать выражения. Всему виной то, что он не может забыть, как смотрел на крыше Македонский, которого он приучал не бояться, не ждать удара в спину, верить. У Сфинкса всегда получается то,что ему по-настоящему нужно. Я щедро делюсь с ним всеми возможными ресурсами — это просто. Он знает - как правильно - и исполняет все в точности. Так, что мы дышим, живем. Сфинкс не смог обезопасить Македонского от того, кто всегда с ним рядом, и не может простить этого себе. Растворяю его боль, размываю ее по стенам, полу и потолку, по кромке Леса, но ее так много, что не справляюсь. Сфинкс не понимает, что это было невозможно. Сфинкс до сих пор не всегда понимает Волка, потому что Волка не нужно понимать, достаточно чувствовать. Сфинкс слишком хорошо помнит, насколько остро вдруг испугался на пустом месте, всего лишь желания Волка, озвученного Македонским. Какое испытал облегчение, ощутив Слепого рядом, касаясь его плечом, слушая его голос. Он не хочет повторения. Открывая дверь, Сфинкс ожидает увидеть затылок, но его накрывает непроницаемой пеленой едкого дыма, из-за которого ничего не видно, саднит в горле, и даже немного кружится голова. Сфинкс кашляет, цепляясь за что-то ногой, опрокидывает это нечто, с трудом удерживает равновесие — подставляю ему стену. Он опирается на меня. Его проклятья в тишине чердака звучат подозрительно громко — я запускаю эхо. Чувствую его глаза, и он привыкает к темноте быстро, но недостаточно, чтоб разглядеть первую реакцию друга. Она далеко от того, что Сфинкс ждал. Настолько далека, что ему нужно время осознать, насколько ошибался. Он почти забыл, до какой степени Волк непредсказуем. Кажется, он даже не моргает. Не верит в Сфинкса, пытается одновременно присвоить его и раствориться в нем. Не отпускает. В этом нет ни гордости, ни отрешенности. Сфинкс чувствует себя идиотом. Волк единственный человек, который умеет вызывать в нем желание стукнуть и погладить по голове одновременно. В неестественно бледной руке Волка медленно тлеет скуренная сигарета. Серый пепел осыпается на пол, и огонек облизывает пальцы в мелких осколочных порезах. Волк думает, о чем угодно, только не об этом. Волк вообще никак на не реагирует на собственное состояние. Только на Сфинкса. Тот стоит, окруженный внезапными страхами Волка, чувством вины, в котором тот совсем запутался, отчаяньем и беспомощностью, грохочущими шагами, загнанным дыханием и безнадежностью. Как и прежде, еще в Могильнике, Волк не верит, что это когда-нибудь кончится хорошо, не думает об этом всерьез — медленно подыхает, и пытается доказать себе, что еще живой. Волк не моргает — беспокойство Сфинкса все больше. Его желание такое сильное, яркое, заполняет меня: ему хочется, ни в чем не разбираясь, спрятать Волка от всего и ото всех, утащить в комнату, укутать в одеяло, в самое сердце, спрятать там — больше не нервничать. Я не возражаю, предоставляю ему сразу все дороги и все двери. Это придает ему сил, хотя очевидно — и после этого Волка не отпустит. Волк и так знает, что его простят, что уже простили на самом деле, только сам себя простить не может. А для этого нужно признавать свои ошибки не только себе и что-то с ними делать, а не шариться по углам. Принимать такие решения нужно самостоятельно. Вот только Сфинкса все равно срывает с места и оставшийся путь до замершей фигуры друга, он преодолевает, не чувствуя пола под ногами. Я убираю с его пути все препятствия. Пусть хоть в этом ему будет легко… ***Больно…
Ну, что ты Тише-тише …
Ещё тринадцать шагов, и мы с тобой на крыше.
Я знаю, ты любишь
Слушать И молчать…
(Сергей Бабкин «Больно»)
В плотной сгустившейся черноте среди сизых рваных обрывков никотинового дыма нервно алеет огонек очередной сигареты. Не моей. Сфинкс кашляет, что-то опрокидывает и чертыхается в голос. Я вздрагиваю, вытираю о колени щеки, не веря, поднимаю лицо и вглядываюсь в нереальный силуэт. Моргать страшно — стоит сомкнуть веки, как ты исчезнешь. Нужно не молчать, не дать тебе уйти, но я понятия не имею как. О чем говорить с тобой, чтоб не сделать хуже? Голова кружится, глаза болят от напряжения, пошевелиться невозможно — тело меня совсем не слушается. Состояние похожее на ступор. Сигарета у меня в руке прогорает до фильтра, ее надо выбросить, но не получается, да и не могу я сосредоточится на сигарете, когда в нескольких шагах возвышается Сфинкс. Ты заполняешь собой все пространство. Вытесняешь то, что нас не касается. Я так долго старался не смотреть на тебя, боясь разглядеть изменившееся безвозвратно отношение, что именно сейчас понимаю, насколько это счастье — смотреть не прячась, чувствовать, что тебе хотя бы не все равно. Привыкнув к полумраку и перестав щуриться, ты уверенно срываешься с места, изящно преодолеваешь все преграды, подходишь, присаживаешься рядом на корточки и неловко граблей вытаскиваешь у меня из пальцев истлевающий окурок. Прикуриваешь две новых сигареты, протягиваешь одну мне — отмираю. Соприкоснувшись с тобой, обжигаюсь теплом. Ежишься и накрываешь меня огромной шерстяной кофтой, доставшейся от Лося. Тону в ней, просовываю руки в растянутые длиннющие рукава, греюсь и впитываю огрызки путающихся воспоминаний. Уронить тебе на плечо голову, позволить вывернуть меня наизнанку, и создать заново, уснуть и не видеть снов. Только ты недостаточно близко. И от этой недо-близости можно свихнуться. — Прячешься? — Нет, конечно. Если бы захотел, даже ты не смог бы меня найти. В ноздри вползает застоявшийся запах последних непрошенных снов. Их присутствие физически ощутимо, сны обступают и перемалывают меня Изнанкой. Являются ею. Во сне тоже можно найти Лес. — А что ты тогда делаешь? — Пытаюсь выяснить, из-за чего у меня в норе повесилась мышь. — Я не говорю это вслух. Язык не поворачивается, но ты понимаешь. Раскачиваясь на тонком веревочном браслете, крошечная и жалкая Мышь смотрит на меня провалами зрачков. Она издохла несколько дней назад, но ее бездна рвется наружу. Незрячий давно потерял в Лесу свою наручную веревку, а я нашел. Мышь пришла в мой Дом, чтоб умереть. И отобрала его. Нора пропиталась Могильником, старой застоявшейся смертью и предчувствием новой. Думать об этом опасно — кружится голова, реальность просачивается сквозь пальцы. Цепляюсь за родной, обманчиво-мягкий голос Сфинкса: — Я не мешаю? Ты же хотел, чтоб я сюда пришел, верно? Это даже не вопрос. — Что ты молчишь? Ты необычайно терпелив и спокоен, как в преддверии бури. Когда-то давно я сказал тебе: «Я ничего не боюсь». Так и было. В Доме. Изнанка и Могильник — не Дом. Теперь я боюсь разочаровать тебя окончательно, стереться из твоей памяти бесследно. — Что ты хочешь услышать? — То, что ты хочешь мне сказать, наверное. — Не уходи. Ты сердишься совсем незаметно, просто я хорошо тебя знаю. Успеваю пожалеть о сказанном. Но если отмотать назад и повторить — ничего бы не изменилось. Мне слишком важно, чтоб ты остался. — Я и не ухожу. — Но злишься… Устало выдыхаешь и с сарказмом интересуешься: — Не знаешь, с чего бы это? — Знаю. Воздух дрожит напряженный, обманувшийся, заблудившийся среди клубов дыма — отражает тебя. Вдыхаю его — больно. — Ты сегодня редкостно лаконичен. Договаривай, мне интересно. — Ты разочарован и не понимаешь, как мог во мне так ошибиться, не разглядеть какая я тварь и сука. Ты бы с удовольствием забыл о моем существовании, но тебе, вроде как, меня жалко, поэтому просто бросить совесть не позволяет, и ты готов попробовать милосердно меня простить. Сфинкс в бешенстве. Оно бьется в глубине его радужки бушующим океаном. Я говорю все не то, и делаю не так. Правильное — предельно просто и где-то совсем рядом, почти ощутимо, но неуловимо… — Чудная версия. Скажи, Волк, ты правда так думаешь или просто надеешься, что я сорвусь и дам тебе по морде? Там еще было «не дождешься», но он его этично промолчал. По морде Сфинкс обычно бьет ногами. Красиво и страшно. Чаще всего Черного. А я не заслуживаю — как низко я пал. — Правда, так думаю. — Ни хрена ты так не думаешь! — тебя срывает всего на несколько секунд. — Ты этого просто боишься и провоцируешь меня на уверения, что все нормально и ничего не произошло, что я все понимаю. Но у нас ничего сейчас не в порядке. И ты ничего с этим не пытаешься сделать, исчезаешь, ввязываешься в драки, не ешь, не спишь, колотишь стены, сидишь под дождем на крыше в одной майке и всякими другими способами доводишь себя до состояния нестояния. Отличный план, загреметь в Могильник, чтоб мы все тебя оттуда вызволяли. Или еще лучше — постепенно кончиться у нас на глазах. Мне кажется, что в глубине души ты как Гек Финн, именно этого и хочешь, чтоб потом, с чувством глубокого удовлетворения и злорадства, смотреть, как мы мучаемся, переживаем и тоскуем без тебя. Словами он бьет точнее всего. Каждое слово — правда. Она странная, во мне она была другая, но возразить нечего. Мой предел совсем близко, еще чуть-чуть подобных открытий и сорвусь я. Зову оцепенение обратно, вытягиваю его из всегда близкой Изнанки. Оттуда почти невозможно унести предмет, но легко взять с собой настроение — возможность думать и принимать то, что он говорит, ничего не чувствуя. — Все верно. Именно так отвратительно все и есть. Ты еще не понял? По-другому я просто не умею? В одном только промахнулся, в отличие от Гека Финна я не испытываю иллюзий по поводу того, что моя смерть кого-то всерьез расстроит. Хотя, если умереть в бою красиво и трагично, Табаки сложит об этом песню. Не смотри на меня так, Сфинкс, я все понял — есть, спать, не сидеть на ветру, не влезать в драки, вообще не проявлять агрессии, слушаться Слепого, говорить большими и красивыми предложениями… Вроде ничего не забыл. Не обещаю, но постараюсь. Еще что-нибудь? — Волк, перестань. Пожалуйста. С тобой разговаривать сейчас невозможно. Твое лицо перекошено странной… болью. Это пугает… — Хорошо, я буду молчать. Когда мне плохо, как-то само получается, что я делаю больно. Чем ближе человек, тем больнее. Сфинксу прилетает чаще всех и наиболее жестоко, а он действительно всегда переживает эту мою невыносимость. И так только еще хуже. Натягиваю на себя пустоту и спокойствие, как кокон, мысленно заглатываю льдинки, они падают на дно желудка живыми камнями. Осталось подождать, чтоб они пустили корни. — Мне остаться с тобой? — ты говоришь серьезно, хотя усмехаешься. Вздрагиваю и тереблю рукава кофты. На этот вопрос нужно как-то ответить и я кусаю губы, потому что не могу понять как лучше. Скажу — останься, и ты будешь со мной сидеть, даже если не хочешь, попрошу уйти — уйдешь и, скорее всего, не вернешься. Этот вопрос не должен был прозвучать, потому что ответ на него — я весь целиком — Сфинкс не может этого не заметить. Кусочки льда замораживают изнутри, наверно поэтому оказывается возможным не сказать тебе единственно возможное «останься» или короткое «да». Не прогнуться под тебя окончательно. Я уже сказал сегодня «не уходи», ты слышал. — Решай сам. Я не знаю. Льдинки — холодные, с неровными краями — режут и жгут. — У нас мне нравится больше, так что я пойду, пожалуй. Ты со мной? - неуверенно встряхиваешь головой, — в любом случае, ты знаешь, где меня найти. Было бы здорово, если бы ты все-таки определился с тем, чего хочешь. Я точно знаю, чего я не хочу. Не хочу второй раз смотреть в твою удаляющуюся спину… и понимать, что сам виноват! Но выбора нет. Мне остается только кофта. Жадно впитываю из нее тебя — затаившиеся ледышки тают. Не хочу оставаться тут на ночь. Не хочу никого случайно убить или покалечить, даже Черного — а это проблема. Послать все к чертовой матери, орать пока не сядет голос, можно в пустоту, расшибить себе голову, или кому другому, если под руку подвернется. Изолируйте меня от людей, мне слишком хочется кого-то разрушить или разрушиться самому! Ненавижу их всех вместе и каждого по отдельности. Сфинкс прав, хочется от них убежать, спрятаться, но не получится, потому что себя ненавижу сильнее всех, а от себя не убежишь. Плакать не хочется. Хочется курить и пить неразбавленную водку из горла. Пойти и пройтись по парапету какой-нибудь высотки в Наружности. Я себе не нравлюсь, я себе почти противен. Очень странное существо, которое непонятно чего хочет, особенно от некоторых людей. Хочу доказательств того, что меня любят, понимая, что это глупо и что ни любви, ни доказательств, совершенно не заслуживаю! Мне важно, чтоб меня заметили, но не хочется, чтоб жалели. Хочется, чтоб любили… Ты любил. Всегда и за просто так. Но не на заказ и не когда об этом прошу. Все это весело до безумия — кажется, я сам себя запер, а я ненавижу, когда меня запирают! Кто-нибудь, заберите меня отсюда! А лучше не кто-нибудь… И это максимальная степень осознанности, блин. Куда бы себя деть? *** Сфинкс все думает: как же так получается, что даже рядом с еле живым и плохо функционирующим Волком ему невозможно делать как правильно, выходит только так, как Волк хочет? Или не выходит ничего. Обидно, что никто из них не понимает, как и зачем это получается. Волк не понимает, что Сфинкс просто не способен долго на него сердиться. Проблемы между ними никакой нет, вопрос с Македонским решается одним предложением, Слепому так и вообще хватит правильного взгляда. Так что вся проблема в самом Волке. Сфинксу, сложно осознавать, что Волк не идеален. Осознав, он понял, что таким несовершенным любит его не меньше. Это ощущение заполняет все. Заполняет меня и нельзя не почувствовать — это сейчас приходит ко всем… К каждому свое, но каждый очень остро ощущает, кто для него семья, кто нужен и тянется навстречу. Об этих своих силах Сфинкс знает плохо, но они уже много раз спасали… И только Волк может быть так поглощен своими фантазиями, что не верит в то, что чувствует ярче и острее многих. Не устаю ему поражаться… Задыхаюсь его неуверенностью и агонизирующей гордостью, вместе с ним невозможно шевельнуться под тяжестью вмиг распухших комплексов, плавлюсь в кратере вулкана плохо совместимых эмоций, которые даже назвать никак толково не получается, кроме как «очень плохо, сделай же что-нибудь, добей хотя бы». Вулкан готов к извержению. Если бы проблема была в ком-то другом, то от извержения изрядно бы встряхнуло меня, как уже бывало. Но это Волк, и он особенный для Сфинкса — если вулкан взорвется, то вовнутрь, и меня это совсем не заденет, только Волка уже будет не собрать. Сфинкс и сам не понимает, как от него вообще можно уйти? И я высвечиваю и выстилаю ему дорогу — он этого хочет, чтобы не предавать свои идеалы и завершить воспитательный маневр? Или просто не находит слов для объяснения. Впервые с того момента, как Кузнечик стал Сфинксом. Волк знает и ждет и того, и другого. Всегда. Сфинкс из последних сил срывается с места и вываливается в коридор, только чтоб не пойти на попятный. Подсовываю ему воздух и свет, как могу. Ослепленный лампочками, окруженный стенами и придавленный потолком, он делает вдох и выдох, понимает, что у него подкашиваются ноги. Сфинкс, как всегда, слишком критичен к себе, думает, как снова всю ночь будет ворочаться, как припадочный, доводя Табаки до исступления. Вспоминает с тоской:«Даже пожрать ему не принес… Идиот.» Вывожу его к Табаки, мой хранитель времени, озадаченно почесывая за ухом, наблюдает Сфинкса на спинке кровати. — Сфинкс, дружище, это самый нестандартный способ расстаться с жизнью из всех, что я видел. Не мог бы ты тренироваться в одиночестве? Подумай, может быть, ты вообще слезешь и выпьешь со мной немного настойки? Сфинкс сидит, уцепившись ногами за прутья, и раскачивается из стороны в сторону, как маятник, приходится немного согнуть пространство, чтобы избежать падения. — Может пойти поискать Слепого? — нервничает Горбач. Македонский хватает Сфинкса за плечо и скромно просит: — Пожалуйста, хватит, а? Может тебе что-нибудь принести? — Да дайте вы человеку свернуть шею спокойно, — зло выплевывает Черный, отворачиваясь. Сфинкс отзывается, выходит из оцепенения, извиняется перед взволнованными состайниками, и перемещается на окно, чтоб никого не нервировать. Слепой приходит через полчаса, его даже не нужно поторапливать. Пристраивается под подоконником и слушает Сфинкса. — Вы сегодня спать собираетесь? — интересуется Табаки. Слепой кивает и спрашивает, что осталось из еды. Македонский тут же пихает ему пакет с котлетами, Горбач — остатки бутербродов с сыром. Слепой запихивает все это в старый замызганный рюкзак. — Ночной поход! — радуется Табаки и всучает вожаку бутылку настойки и горсть таблеток. Со всем этим добром Слепой удаляется, не сказав ни слова. Я могу отдохнуть, теперь он вместо меня, сам позовет, если потребуется…