Я напишу тебе стих размером сложным. Но потупее. Чтобы ты въехал. © Попрыгун и Гвозди
Шершень предчувствовал нехорошее. С самого утра, когда они чуть не опоздали на поезд. Да нет, ещё раньше, когда Роза взял билеты на дневной, потому что на ночной выходило ощутимо дороже. «Теперь целый день будем, нахрен, трястись, как тухлые, нахрен, анчоусы». Половина окон в убогом плацкарте не открывалась, и от жары можно было подохнуть. Он звонил матери на Курском. Из-за этого, собственно, и летели потом сломя голову. То ли связь была плохая, то ли что, но, что бы он ни говорил, она всё переспрашивала. И говорила так, будто куда-то спешила или сильно волновалась, или вообще была не в себе. Он только понял, что ехать надо до Василеостровской, а потом на Кораблестроителей сколько-то там. Переспрашивать не стал, решил, что позвонит ещё раз по приезде и уточнит или посмотрит по телефонному справочнику, на крайняк. — Какая у тебя фамилия-то хоть? — А? — Фамилия у тебя теперь какая?! — А, фамилия… — Она закашлялась и сказала хрипло (болеет, что ли?): — Зелёнкина. — Ё-моё… С каждым разом всё хуже и хуже… — Что? — Да ничего, мась! Пока! В девичестве была Павловская, потом стала Шершанская, потом Булочникова, а теперь вот — Зелёнкина. Деградация налицо. Но к матери завтра. Было ещё одно место в Питере, куда следовало заглянуть. Где их с Розкой ждали. В кои-то веки. Готфрейнд обрадовался, как отъявленный маньячина при виде одинокой мадамы, когда неделю назад Шершень ему позвонил. Несколько раз послал в грубой форме, несколько раз унизительно сострил, всё время твердил: «Ты думаешь, у меня есть время с тобой сейчас разговаривать? Мне вообще на вас, бездарей, насрать. Мне вообще на всех насрать, понял? А с чего мне на вас должно быть не насрать? Глаза б мои вас, дегенератов, не видели!» — и болтал всё, болтал без умолку, а потом пригласил на квартирник и сказал, что очень, ну прямо очень будет ждать. И в этом был весь Готфрейнд. Розка, конечно, был против, плевался, наяривал круги по комнате, ругался на чём свет стоит, но в итоге сопротивляться не стал. Тут ему как раз получку подогнали — было, на что в Питере потусить денька три. — Роз, ну ты это… не обижайся. Я, правда, другого выхода не вижу. — Шершняга… тя, блин, не учили, что нельзя ушлого еврея в напёрстки переиграть, не? — А я однажды переиграл. Ну, в детстве. Батю. На этом Роза закатил глаза и разговор закончился. Шершень валялся на верхней полке, уткнувшись лицом в подушку, и издыхал, как выброшенная на берег селёдка. Поезд катил медленно, томко. Видимо, проезжал очередную станцию: там, наверху, на боковушке нихрена не было видно. Розка шлёпнул его по заднице. — Слышь, вставай давай. Зэ терминал стэйшн. — Чё? — Конечная, говорю. Шершень неуклюже сполз вниз. Мокрая футболка задралась до самых подмышек. — Инглиш, Роз, у тебя какой-то… как из совдеповских учебников годов, наверн, шейсятых. — В смысле, блин? Нормальный инглиш. Я бы даже сказал экселент, ю ноу. Ты, Шершняга, вообще молчал бы. Сам тока два слова на инглише знаешь: «фак» и «ю», — полиглот, блин. — Я, типа, немецкий учил. — Да? Ну скажи чё-нить на немецком, чтоб я аж застонал, нахрен, как бешеный, нахрен, суслик! — Гитлер капут, — прокряхтел Шершень, напяливая кросовки. — Браво, Шершняга. Просто браво. Это какой-то, блин, новый левел оф языкознание, ю ноу? Питер встретил тяжёлым сизым небом и животворящей прохладой. «Шершняга, куртяху, блин, надень, щас простудишь нахрен все свои костяшки, нахрен, болезные». Шершень пил минералку и никак не мог напиться. Тело покрылось гусиной кожей, и было почти хорошо. Только вот предчувствие чего-то не то чтобы плохого, но такого, фиговенького никак не хотело отпускать. А впрочем, когда ему вообще везло?***
На просторной лестничной клетке вполне себе можно было жить. Роза безжалостно отдубасил Борькину дверь носком кроссовка и несмешно пошутил про вазелин. Шершень не успел высказаться по этому поводу: им открыл Толик. — Чё вы, мать вашу, стучите, звонок же есть! Шершень о Толике знал только, что он, вроде, какой-то там «русский роцкер с глубокомысленными текстами» или типа того и что Борька держит его рядом и зовёт на все квартирники, потому что тот с выражением и восхищением читает Борькины стихи. В доисторической квартире с четырёхметровыми потолками было тепло, мрачно и накурено. Борька сидел к ним спиной и завывал под гитару что-то не слишком бодрое. Судя по голосу, он был уже набуханный, но не сильно, потому что ещё не пустился в сопли и никому по морде не съездил. Шершень смотрел на Розку. Розка прожигал взглядом обтянутую малиновой рубашкой спину Готфрейнда и ждал, когда тот соблаговолит повернуться. Розка вчера осветлил корни и был похож на задумчивого пятиметрового Аполлона из Пушкинского музея. Шершень ухмыльнулся и зачем-то рассказал ему об этом. — Какой Апполон, Шершняга? В Пушке — Давид, вообще-то, Микеланджело. Нда уж… Так се из тя искусствовед, рыжий, если честно. Борька закончил песню тремя агрессивными аккордами и смачным матюком и отдал гитару какому-то губошлёпому амбалу. А потом сказал воодушевлённо, бросив на них скользкий взгляд: — А, отцы хеви! — В этот раз без свойственной всем тонким и ранимым натурам агрессивности. Он, казалось, сильно исхудал, и в тусклом свете тёмными пятнами зияли его дырявые щёки. — Ну чё, Рогозин, когда фит со Скорпионс? — Я Рогозов, — буркнул Роза. — Я знаю, — сказал Борька, прикуривая сигарету. Он долго молчал и внимательно рассматривал сначала Розку, затем Шершня. Шершень чувствовал себя неловко, как голый Давид-Апполон в Пушкинском музее, на которого глазеет рыжий школьник из Самарканда. — Я знал, что вы приползёте рано или поздно, маленькие мои, возлюбленные мои говнарики. — Ну-ну, Францич, оно же ведь на окраине как: либо ты гопота распоследняя, либо говнарь, — сумничал Толик, так, будто и правда знал, чё у них там на «окраине». — Так что правильную парни стезю выбрали. Из двух зол, как говорится. Сзади послышалось ритмичное цоканье каблуков — звук как из глубин ада. Растолкав их острыми плечами, в гостиную вошла высокая малыха в обтягивающем красном платье и белом Борькином пиджаке. Шершень с Розкой чуть не присвистнули хором: настоящая фотомодель. Где Готфрейнд откопал только? — Познакомьтесь, это Солнышко, — сказал Борька и приобнял её за талию. Он вообще чахлый был, мелкий, на целую голову её ниже. — Солнышко, а это вот Розалинда Краусс и Милен Фармер — две катамарановские мадонны. Ну чё вы застыли, девчонки, присаживайтесь, располагайтесь, будьте, как дома, как грится. — Солнышко, да? — уточнил Розка. Солнышко улыбнулась. — А где Ягодка? — спросил он у Борьки. Солнышко продолжала улыбаться, но уже как-то неловко, кося взглядом на Борьку. Борька поморгал, помычал и сказал ей: — Ты это… чё ты нам виски не принесла? — Так ты не гава-арил, — растягивая гласные и по-идиотски «акая», сказала Солнышко. Шершень подумал, что лучше бы она рта не открывала: всё впечатление, весь флёр сногсшибательности просто размозжило в кровавую лепёшку. — А теперь говорю. Давай, вперёд! — Пошлым шлепком придав ей ускорения и дождавшись, когда она уйдёт, Борька сказал: — А Ягодка, понимаешь, поехала к маме в Воронеж. Теперь уже навсегда, — он прицокнул и покачал головой с фальшивым сожалением. — Нехер было голову мне ебать, прошмандовка. Эта, похоже, такая же… Так-то она баба-бомба, но дура дурой. Но вы это, потише только. Шершень плюхнулся на диван, некогда благолепный и баснословно дорогой, а теперь представляющий собой сомнительную антикварную ветошь. Впрочем, как и всё в квартире. Розка достал сигареты и утёк на балкон. — Куда ты пошёл, Роза? — окликнул его Борька. — Тут кури. — Да мне, можт, противно с тобой в одном помещении, нахрен, курить! — О! О! Не, ну вы видели? Резкая как нате! — стал ёрничать Борька. Толик робко его поддержал. Амбал в углу всё гладил гриф гитары, а потом подал голос, обиженно так: — Боря, ты мне должен новые струны, эти все ухамызгал, собака. Борька на него как гаркнул: — Вадим, иди нахуй! — Чуть голос, наверное, не сорвал. Толик попытался его успокоить: — Борис Францич, ну чё вы на него… — Да заебал уже, честное слово! У Готфрейнда был ремонт. Полупустая зелёная гостиная с содранными обоями, напоминающими слезшую от солнечных ожогов кожу, была завалена разным винтажным старьём, книгами, газетами и прочей макулатурой. Интересно, обоям больно, когда их сдирают? Готфрейнд блистал остроумием, рассказывая байки одну офигительнее другой и курил, незаметно стряхивая пепел на голову Малому. Кто такой Малой, Шершень не слишком-то понял. То ли бедный Борькин родственник, то ли просто мальчик для битья. Солнышко принесла поднос с бокалами и виски и уселась на диван рядом с Шершенем. От неё так несло импортными духами, что у него начала кружиться голова и он почувствовал себя поддатым. Борька хряпнул ещё и пьяно прокричал: — Где там моя Розалинда? Где Ромашка моя? Светлое моё нефильтрованное где? — Это ж я, вроде, светлое нефильтрованное всегда был, — не то чтобы обиженно, но как-то грустно сказал Толик. — Ты, Толя, моё тёмное нефильтрованное. Хотя нет, ты всё-таки фильтрованное, потому что… и-ик… базар фильтруешь. Роза вернулся с балкона серьёзней некуда. Стал, как в фотоателье, на фоне тёмно-зелёной, цвета новогодней ёлки, шторы, руки на груди сложил. И Шершень вдруг понял, что драки сегодня точно не избежать. Потому что Готфрейнд уже пьяный, а Розка пить не будет, потому что не будет Шершень. А не будет он пить, потому что сидит на таблетках. Но ведь Розке лучше не знать, что последние две недели он просто смывал их в унитаз, да? — Роза, Розочка-а… какой же ты… всё-таки неблагодарный, — качая головой как неваляшка, пролопотал Борька. — Сука, за что тя благодарить-то? За то что нам, блин, вход на все площадки теперь заказан, как гробик, нахрен? Спасибо, блин! Давай перстень, ща поцелую. — Вот, что и требовалось доказать. Ты можешь всю жизнь строить мосты, — философски сказал Борька и шумно отхлебнул из бокала, как будто чай горячий пил, а не виски, — но один раз… один малюсенький раз дать в жопу. И всё! Все, блять, запомнят, тебя пидарасом, и похуй отныне им будет на твои мосты. Я надеюсь, вы поняли, что это просто аллегория такая, да? — Боря, — крякнул из угла Вадим, — Боря, ты что, из этих? — Вадим, иди нахуй! Я к чему это всё, Роза. Я понимаю, ты пэтэушник, до тебя не сразу допрёт… — Какой, нахрен, пэтэушник, я техникум кончил! — Ну ты чё, бля?! Ну не перебивай, да! Я тебя, суку, не перебивал! — почти срываясь на визг, прикрикнул Борька. Потом отдышался, выпил ещё, взял новую сигарету и сказал: — Я тебе так скажу, Рогозов… кхе-кхе… если ты человек талантливый… Если ты человек смышлёный, да? То ты себе место под солнцем отыщешь. Да, конечно, если бы ты не тракторное училище кончил, а какой-нибудь нормальный приличный вуз… ты бы мне скорее всего возразил, что это, дескать, социалдарвинизм и вообще фу-фу-фу… Но разуй глаза, Розетка… Яшка, ты тоже. Ни-хе-ра! — Шершень, наверное, заржал бы, как конь, если бы речь не шла о деле всей его жизни. Готфрейнд в центре комнаты, в центре всеобщего внимания напоминал немного чучело в поле. Расхристанное, кучерявое, шатающееся от резких порывов ветра. — Ни одного ёбаного грошика вы не стоите, как коллектив. Поверьте уж человеку, который вас немножечко старше и… множечко умнее. Думаете, я бы вас бросил, если бы видел в вас потенциал? Да нихера! Я бы, блять, терпел! Как терплю вон, — он тыкнул пустым бокалом в Толика, — этого говносочинителя… — Чёэ-э?! — возмутился Толик, но Борьке было насрать. Он знал, что Толик ему ничего не сделает, потому что Толик — не Розка. — Я бы терпел, Роза, твои предъявы, я бы терпел, Шершанский, твои выблеванные внутренности с краю сцены… Но просто примите как факт, лады? Пока Багровый Фантомас — это, блять, я! А без меня вы говно на лопате. Лицо Розки надо было видеть. Шершень подумал, что ещё немного, и случится новый большой взрыв, и вселенная нахер схлопнется, как венерина мухоловка. И при одной только мысли о венериной мухоловке, независимо от контекста, ему становилось страшно, потому что ну как это так: цветочек способен сожрать муху. Он вспомнил учебник по биологии за шестой класс, и очень захотелось вжаться в диван. Бледная костлявая рука Солнышка вовсю гуляла по его колену, царапая плотную ткань своими острыми коготками, но не было ни малейших сил этому сопротивляться. А тем более — отвечать: одного разбитого носа сегодня было бы вполне достаточно. Ему не то чтобы было совсем не жалко Розкин нос, но если уж драка неизбежна... — Сука… — Роза, кажется, не находил слов. — Сука… А ничё, что мы с пацанами за два года до тебя по гаражам метлуху херачили! Вагоны, нахрен, разгружали, чтоб усилки нормальные с микрофоном купить, блин! — Роза… вас было трое придурков. Три безмозглых проспиртованных пэтэушника! — Борька сказал это с видом уставшего, вышедшего из себя взрослого, объясняющего тупому ребёнку, что дважды два — это, вообще-то, четыре. Сказал и выставил вперёд три пальца, чтоб, видимо, понятнее было. — Ты, Опарыш и Славик — царство небесное долбоёбу… Да без меня б вы так и продолжали по гаражам да по переходам глотки надрывать и от ментов бегать! А этого… — Борька кивнул на Шершня. Солнышко тут же отвалила. — Этого… вундеркинда кто для тебя отыскал? Чё ты там до него сочинял, Рогозов? Я Багровый Фантомас, задави меня камаз? Малой прыснул смехом. Толик гаденько ухмылялся. Шершень почему-то подумал, что у Толика лицо настоящего педофила. Хотя это, конечно, большая глупость. — Ребят, ребят, ребят, ребят, — затараторил Вадим низким грудным голосом, — ну харе, ребят! У нас тут квартирник или… — Вадим, иди нахуй! — в третий раз послал его Борька. — А лучше песню спой. Что-нить из своего. Но что попроще, чтоб Рогозов въехал. — Сука, вот зачем ты это говоришь, а? — устало сказал Роза. — Что конкретно? — будто и правда не понимая, уточнил Готфрейнд. — Да всё, блять! Зачем ты в принципе говоришь? Зачем ты вообще открываешь рот и, нахрен блин, издаёшь звуки?! — Роза, мне просто нравится с тобой сраться, потому что все остальные… А…— Он обречённо махнул рукой. — Для меня это кайфовей, блин, чем дорожка чистенького свеженького порошочка, веришь? — Сука… — Роза тряхнул лохматой головой. Бережно осветлёнными перекисью и почти чистыми волосами настоящей голливудской актрисы. — Больной обмудок.***
— Давай-давай! — Да отвали, нахрен! — Если ты щас со мной не выпьешь, я тебя, гандона… в окно выброшу! — Ну попробуй, блин. Розка-то конечно на целую голову был выше, но пьяный Готфрейнд становился бешеным, как камикадзе, и агрессивным, как Голифин. «Голиаф, Шершняга!» Ещё и не такое мог устроить. Если бы Розка выпил, он бы, конечно, подобрел и был более снисходительным к Борькиному мудизму. Спьяну Розка всегда добрый, как батя. Тот самый «батя», про которого обычно шутят школьники и студенты разномастных училищ. Нечто среднее между Катамарановым и полковником Жилиным, но понежнее, породнее. Но поскольку Розка был трезвым, он сказал: — Чё?! Ну-ка, чё?! Было уже за полночь, когда Борька вдруг ляпнул заплетающимся языком, одной рукой обнимая Толика, а другой Малого: — Уеду я нахер… из этой ебучей страны… в Германию поеду или… о! в Израиль! Шершень клевал носом под тихое бренчание гитары, переплетая свои пальцы с длинными холодными пальцами Солнышка. Когда молчала, она казалась такой невозможной красоткой. Возмущённый голос Розки вернул его в реальность. — В какой ещё, нахрен, Израиль ты поедешь? Ты, диссидент, блин! — Розка чуть не выронил из рук найденную где-то среди готфрейндских завалов книженцию. Розка был практически ботаном, но какими-то странным — ботаном-раздолбаем скорее. — Роза, а вас, пфф, в вашем сраном Катамарановске географии не учили? Ты только одну страну знаешь, да? Для тебя заграница — это, пфф, миф о загробной жизни? — Ты, блин, Боря… — Для тебя Борис Францевич, договорились? — Ты, блин, Боря, в девяносто первом по девятому, нахрен, каналу такую лекцию прочитал, блин, за тёзку своего! Мы с маманей смотрели и, нахрен, охреневали! «Я патриот своей страны! Я патриот, нахрен, своей страны!». А теперь чё, херово жить стало? Так какой страны ты, блин, патриот?! Своей жопы ты тока патриот! — Роза, блять… завали… пожа-алуйста, — с фальшивой нежностью протянул Борька и театрально застонал: — Не, ну вы гляньте, мужики, он мне ещё морали читает! — Роза, а как же твоя американская мечта, а? — спросил Толик. — Да, блять! — закивал Борька. — Как твоя американская мечта? Чё ты там хотел? Мотоцикл? Трейлер? Развевающиеся на ветру волосы по дороге в Сан-Франциско? — Вэлко-ом ту зе хо-отел Ка-алифо-орния… — напел Толик, но всем было на него насрать. — Слышь ты, блин! — Роза захлопнул книгу с таким звуком, будто муху к стене пригвоздил мухобойкой. — Я, в отличии от тебя, ушлым политиканам задницу не продавал! — Ндэ-э… — Борька высунул язык, как будто готовясь блевануть. Шершень даже испугался за него, такого позеленевшего и такого бухого. — А щас? Щас ты что делаешь? Ты зачем ко мне приехал вообще? С какой целью? Уж не милости ли у меня выпрашивать? У меня, ушлого… таланта. — А-а, блять! — Роза аж посинел от негодования. — Слезь, блин, с вершин своего «величия», поэтишка ты, блин, ссаный! Долбаный псевдоинтеллектуальный псевдоинтеллигент, ю ноу! «Тошноту», блять, он Сартра прочитал! Какая ещё тошнота, причём здесь тошнота, Шершень не понял. Увидел только своим фиговым зрением через не менее фиговые очки, как Розка трясёт в воздухе книгой. — А кроме этой ебучей «Тошноты» ты хоть чё-нить освоил?! Борька с наглостью Чингисхана отобрал у Малого подушку и подложил себе под задницу, чтобы быть выше. Он вообще не любил, когда кто-то смотрит на него сверху, поэтому при любом удобном случае предпочитал вставать на первое попавшееся возвышение. Однажды это сыграло с ним злую шутку, когда зимой возле Катамарановского драмтеатра он вскарабкался на мраморный парапет. Чудом тогда ничего себе не сломал. И всё-таки, он не видел дальше своего носа. Он не видел даже, что Солнышко уже практически лезла в штаны какому-то тормознутому рыжему дрыщу. Видел это только Вадим, но всякий раз, когда он пытался обратить на это внимание, получал неизменное «Вадим, иди нахуй!» и от Борьки и от Солнышка. — Какой же ты, убогий, Рогозин… Оглядись, блять! Посмотри, сука, где, нахер, ты, а где я! Потому что я, в отличие от тебя, чмошника с сомнительными талантами, букварь за гаражами не скурил. — Букварь я скурил, да? — Роза помотал головой, вздохнул так громко, что, казалось, сирена за окном гудела тише. — У тя родители кто? Профессора, блин, в ЛГУ, нахрен! У меня мамка швея, а батя токарем был! А когда я в десятый класс пошёл, ему вторую группу, блин, дали! Они, чё, по-твоему, тоже букварь, нахрен, скурили? Вообще все, кто в универе не учился, букварь скурили?! А моя маманя сказала бы, что у тя руки из жопы, потому что ты молнию пристрочить нормально не смогёшь! Ну и кто, блин, из вас после этого, нахрен, прав? Борька отчего-то странно подобрел. Улыбнулся почти искренне и сказал почти трезво: — Роза! Роза! Чё ты так разошёлся-то? Кончай давай, кончай! — Сука, бесишь, блин, ты меня, нахрен! Все вы меня бесите! Научитесь, блять, уважать простых людей, нахуй! Они вас, ушлёпков, кормят и одевают! — Те броневик не подогнать? Малой, сбегай посмотри, там матросни под окнами не набежало? А то можт пришли уже раскулачивать меня? — Сука, я б тя раскулачил! Я б тя так, нахрен, раскулачил щас! У Розки прям пальцы хрустели. Прям слышно было. И Шершень нихера не понял, зачем Борька вдруг стал раздеваться. Рванул верхнюю пуговицу рубашки, как профессиональная, нахрен, стриптизёрша. — Погоди, Роз… — сказал он, пытаясь расстегнуть заевшую пуговицу в районе живота. — Погоди, щас всё будет. Щас всё, нахрен, будет. — Наконец он плюнул и стянул рубашку через голову. И спросил у Розки: — Брюки снимать? Малой засмеялся, за что получил подзатыльник от Толика. Шершень подумал, что однажды Толик выебет Малого, а потом бросит, потому что тот станет слишком старым для него. И эта мысль ознаменовала окончательный снос башки, съехавшую набекрень крышу и волну возбуждения по всему телу. — Боря, — сказал Вадим. — Боря, ну кончай цирк, давай лучше уже травы… — Вадим, иди нахуй, блять! Шершень ничего не видел: его с мощностью хорошего немецкого пылесоса засасывала Солнышко. Или он её — тут уже не разобраться. Он только слышал, как Розка долго молчал. Очень долго. А потом как сказал: — Йе-ебанат, — долго так растягивая звук «й». — Всё, блин нахрен, ты меня заебал, блин, окончательно… Шершняга, те как, нормасик? Шершень чувствовал себя не вполне адекватно. Его душили змеиные руки, духи, чужие слюни со вкусом ментоловых сигарет и глаза, бездонные, как, сука, Мариинская впадина. «Да блин, да Марианская же! Скока раз те повторять-то уже можно!» Он слизывал жирную помаду с губ и думал о том, как Борька всадит ему перо в бочину. Всадит, а потом будет поворачивать. Медленно и мучительно. Борька может. — Шершень, ты со мной? — Розка взял свою гитару и кивнул в сторону выхода. — Слышь? Ви флай эвэй, джаст сэй гудбай, нахрен! Но Шершень сидел. Он как приклеился к этому дивану. Сросся, вошёл в симбиоз и стал с ним единым организмом. У него не было сил вообще. Он боялся потерять опору, но перепутал ноги с костылями. Розка был и правда резким. Розка ушёл. И тогда стало по-настоящему фигово. Шершень рванул за ним, но Борька схватил его за плечи, обнял, как самого родного на свете человека. — Шершень! — крикнул Розка из прихожей, и его голос почему-то казался таким далёким. — Шершень… Шершняга, алё, ты с кем вообще? — Вали-вали! — крикнул ему Борька. И сказал довольно, поглаживая Шершня по плечу: — Шершень наш мальчик. Я его отца знал, Осю Шершанского. Хороший бард был. Жалко в Узбекистан сослали, а так-то он наш, Питерский. — Ленинградский, — зачем-то поправил Шершень. И, кажется, это был первый раз за вечер, когда он что-то сказал. — Питерский, Питерский… Розка хлопнул дверью. Шершень летел следом, перепрыгивая ступени и напяливая на ходу косуху. Нагнал Розку только во дворе. — Роз… Роз! Роз, блин… — И тут ему вмазали. Сильно, почти профессионально. Не сказать, что он этого не ожидал, но только не от Розки. Шершень замычал от боли и поспешил зажать ушибленный нос. Розка тряхнул кистью руки. — Предатель, — тихо сказал он и отвернулся. Но не ушёл. — Роз! Да я не хотел, Роз, честно! Я просто не сообразил! — Не сообразил он… Губёхи вытри, блин, казанова! Они у тя в памаде, нахрен! Подумают ещё, что ты, блин… строитель мостов. Полуголый Готфрейнд высунулся из окна. Где-то позади него раздавалось: «Боря! Боря, простудишься!» — Ну вы, гаврики! Отошли от машины моей! — крикнул он. — Да насрать мне на твою машину! — крикнул в ответ Розка. Тихий дворик ночного полумёртвого города содрогнулся от его звонкого голоса, и Шершень почему-то подумал про ментов: они точно где-то рядом. Загребут ведь за нарушение тишины и спокойствия или как там правильно. — Розалинда! — В свете окна было видно, как Борька поджигает косяк. — Розалинда, вернись, моя хорошая, я всё прощу! Иди — напаснёшься, успокоишься! Иди, я тебя щас облобызаю, оближу тебя всего! Иди! — Ты, нахрен, иди! В жопу! Прошло, наверное, секунд двадцать, и Борька выбежал из парадки и подлетел к ним. Рубашку накинул, но не застегнул. — Э-э, говна-а-арики мои! — Обнял обоих за шеи, притягивая к себе. Косяк дымился, как трубы Химволокна. Шершень почувствовал, как по онемевшим, хлюпающим кровью ноздрям ударило стойким сладковатым запахом. — Ну чё вы, а? Чё вы? Яшка, чё с рожей? Тебе чё, по мордам уже съездили? Роз, ты ему чё, по мордам съездил?! Охуеть! Ну ты домашний тиран, сучоныш! Или Борька хотел натурально стереть себе память о сегодняшнем вечере или просто эксремал, но, чёрт, косяк после вискаря — нормас такой коктейль молотова, чтобы познать, что такое забвение, особенно в его возрасте. Хотя Шершню и похлеще случалось экспериментировать. — Вы думали, я вас без напасика отпущу? Никуда я вас без напасика не отпущу, хе-хе. Роз, чё ты хочешь, а? Комбик новый хошь? Да не вопрос, бля! Концерт в Ионотеке, а? Два, нахрен! — Розка молчал. Борька навалился на него всем весом, лбом ткнулся в висок. — А ты, Шершанский, хочешь концерт в Ионотеке? Такой, сука, Содом зафигачим — Сид Вишес в гробу перевернётся! — В Олимпийском хочу, — сказал Шершень. — Нихера се у тебя запросы, мальчик! Слышал, Рогозов, чё он хочет? Всеки ему ещё раз, чтоб губищу не раскатывал! Шершень вырвался из объятий Готфрейнда, и тот окончательно повис на Розке. — Напасик, напасик! — стал приговаривать он, пихая Розке косяк. — Вдыхай давай! Да нормально вдыхай, чё ты! Пойдём, а я тебе завтра Стратокастер куплю. Хочешь? Хочешь я тебе Фендер подарю? И мотоцикл, чтоб по Калифорнии колесить, а? — Ты меня наебал, сука! Ты меня, блин, десять тыщ раз наебал за всю мою, нахрен, жизнь! — высказался Розка, как будто готовясь не то разрыдаться, не то продолжить мордобой. — Пидарас кучерявый… — Ну-ну-ну! Ну-ну-ну! Чего ты так распереживался-то? Я тебя ещё наебу. Ещё десять тыщ раз наебу, Роз, веришь?! — проворковал Готфрейнд, потеревшись носом о Розкин подбородок. — Бля, вы ещё тут в дёсна жахнитесь! — презрительно сказал Шершень, утирая нос кожаным рукавом. Крови, вроде, было совсем чуть-чуть: нежно его Розка, очень нежно — сразу видно, что лучший друг отметелил, а не какой-то там хмырь с тубиком. Борька поманил рукой, уводя с собой Розку, и Шершень пошёл за ними. Ну, а что ему ещё оставалось?***
Розкины ноги торчали из ванны. Розка просто в говно. Это было так странно, но больше страшно. Как тогда, когда пьяный русский дедушка повёз своего не совсем русского внука Яшку в детский сад на велосипеде в ящике в из-под пива и грохнулся вместе с ним на щебёнку. Вот рёву-то было. Розка будто бы дрых, но глаза у него были открыты и, кажется, не моргали уже целую минуту. — Роз… Роз! — окликнул его для проверки Шершень. — Охуенное, блин, солнце, да? — подал слабый голос Роза. Шершень глянул на болтающуюся под потолком лампочку. — Ага. У Готфрейнда много было бабок, но в его питерской квартире в пяти минутах от Невского всё кругом обветшало и прогнило, как в заброшенной общаге Розкиного техникума. Как там, Роз, «невыносимая тяжесть бытия»? Портрет Дориана Готфрейнда? Шершень смывал остатки помады с члена. Он старался не думать о том, что Солнышко сделала это, только чтобы отомстить Борьке за «прошмандовку», и просто получал удовольствие. Ему вообще было пофиг. «Плохо будет завтра, а сейчас — отстань», — как девиз по жизни. — Роз, вставай. Пошли, Роз, меня ща Готфрейнд пиздить будет. Готфрейнд обещал ему медленную смерть в стиле садомазо, бешено колотился в дверь ванной, срывая ржавый шпингалет, пока ему не поплохело. Но завтра он, укурок, уже ничего не вспомнит — это Шершень мог гарантировать с вероятностью девяносто девять целых девять десятых. — Пиздить?! Я тя никому, блин, не позволю пиздить! — Никому, кроме себя, да? — Бли-ин, Шершняга, прости, нахрен! Шершень застегнул ремень и посмотрел в зеркало. Нос чуть-чуть припух в районе переносицы, или ему так только казалось сдуру. — Блин, Шершня-я-яга… какой же ты, блин… — почти восхищённо сказал Роза, часто-часто заморгав. — Какой? — На такой, тип, знаешь… ры-ыжий, как этот… как котяра у бабуськи моей в деревне. И глаза, блин, у тя такие… такие, пиздец просто, как, нахрен… — Байкал. — Не-е, ху-уже… как этот, антифриз, нахрен! Или как синька, блин, для белья! Шершень потянул Розу за руку, силясь вытащить из ванной. Спустя несколько минут нечеловеческих превозмоганий и сдавленного укуренного хохота у него это получилось. Розка прислонился щекой к его щеке и напел что-то невнятное на очень знакомый мотив: — Майн йид… ише мэ-эйдалэ-э… зи иза зюй зюнь з-з…* — Чё? — Москва златоглавая, говорю. Звон колоколов, нахрен. — Розка неуклюже дёрнул молнию на ширинке. — Ссать я хочу, короче. Шершень отодвинул шпингалет и высунул нос в коридор. — Блин, там на толчке, походу, есть кто-то… Роз… Роз, ты чё, в раковину?.. А лан, похер… Шершень тихо, и правда как кот, вышел из ванной и заглянул в гостиную. На диване храпел Вадим. Готфрейнда, видимо, отнесли в спальню — можно было выдохнуть спокойно. Шершень подошёл к телефонной тумбочке, стал искать что-то типа справочника. Очень хотелось есть, но ещё больше — спать. Только он пока не придумал, где им с Розкой проспаться. В таком виде и в такую рань ехать к матери было бы полным отстойником. — Чё ищем? — раздался за спиной голос Толика, вышедшего из туалета под звуки слива бачка. — У Бори справочника нет? Типа телефонного? — Почём я знаю, — хмыкнул Толик. Шершень ждал, когда он уйдёт, но он всё никак не уходил, стоял и чесал затылок, будто вспоминая что-то важное. — Я тебе это… сказать хотел. Насчёт Фендера и остального, чего он тут наобещал, забудь. И не из-за Солнышка. На мели он, короче: всё на шлюх и покатушки спустил. В январе в долги влез, никак не выкарабкается. — А Шершень почему-то так и подумал. Он как будто с самого начала это знал. Ещё с утра, когда у него в груди саднило. — А насчёт того, что Францич грозился тебя в унитазе утопить, ну ты это… забей, короче. Он вымотался и заснул. — Я не сплю! — донёсся глухой голос из спальни. — Это… как там тебя… падла! Зайди на пару сек! — Это он тебя, — сказал Толик. — Я понял, — огрызнулся Шершень. Полуживой Борька с мокрой тряпкой на лбу лежал на своём царском ложе под бордовым балдахином. По его ногам, растянувшись колбасой, валялся Малой. Солнышко сидела с краю постели, как без пяти минут вдова у одра умирающего мужа, и сжимала Борькину руку. На полу под окном в слабых лучах рассвета сияла и переливалась огромная хрустальная люстра, какие бывают, наверное, только в театрах и всяких там дворцах съездов. Вся эта сцена напоминала проводы богатого почтенного человека с картин девятнадцатого века. Не хватало только нотариуса в смокинге. Почему-то Шершень подумал, что нотариус на этой картине обязательно должен быть в смокинге. Всё же остальное: осыпавшаяся штукатурка, залитые побелкой газеты, куски обоев на полу, покрытые таким слоем пыли, будто их содрали ещё до развала союза, — представляло собой одну сплошную грязь, от которой хотелось поскорее отмыться. — На груди своей, — застонал Борька, — пригрел я тварину… А у меня, между прочим, это… давление. Вот доживёшь до моих этих… преклонных лет… тоже будешь… на одних таблетках… на одних, сука, таблетках! Чтоб ты сдох, кхе-кхе, Шершанский… — Солнышко поднесла к губам Борькину руку, но он её отдёрнул и зашипел: — Фу, блять, не целуй меня, сука… я не знаю, чё ты этими губами делала и даже знать не… — тут он замолчал. Шершень испугался даже, что он коньки отбросил, но через несколько секунд тишину прорезал похожий на рёв трактора храп. Шершень демонстративно хлопнул дверью. Розка нетвёрдо стоял возле трюмо, корча рожи зеркалу. Больше в этой квартире им было делать нечего. Хорошо потусовались, в общем. А нос — это ладно, это фигня на постном масле. Ножиком не проткнули — и то хорошо.***
Они шли вдоль фонтанки. Розка орал: — Навеки все мы все паломники в Корею! Навеки все мы все паломники в Корею! Шершень держал его за ремень, чтобы Розку не повело в сторону. Вот, значит, каково это — быть в его шкуре. Обычно-то после попоек Розка буквально вытаскивал его на своём горбу, а потом придерживал волосы над унитазом и переворачивал со спины на бок, чтобы не дай бог, и всё такое — тяжело ему, наверное, было. — Навеки все мы все… Шершняга, блин… спать охота, не могу, блин. Шершняга, давай поспим, блин, я тя умоляю. Шершень огляделся. Уже рассвело, но на улице не было ни души. Где-то в районе Невского, кажись, раз в минуту пролетали одинокие не то машины, не то НЛО. — Блин, Роз, менты ж загребут. Розка ткнулся задницей в парапет набережной и съехал на землю. Шершень поставил гитару рядом и сильно потёр глаза, чтобы прогнать сонливость. — Жрать охота. — Розка достал из рюкзака батон и откусил кусок размером с Юпитер. — Шершняга! Шершняга, блин! Шершня-яга-а! Это, нахрен, не батон! Это, нахрен, пища богов, нахрен! — Ага. Я знаю, Роз, знаю… — Блин, Шершняга… — Розка откинул голову назад и стукнулся макушкой о кованую решётку. — Блин нахрен блин! Щас, щас… щас пройдёт, — чудно стал он успокаивать сам себя. — Ну ты прости меня, что я так это… ну, ты понял. Я не хотел, честно. Я не сообразил чёт, нахрен, ваще. Шершень облокотился на парапет и втянул ноздрями влажный воздух. Ему всё ещё чудился запах травы. Это было действительно сложно — удержаться от соблазна накуриться до беспамятства и розовых соплей. Есть вещи, над которыми у него нет власти и никогда не было. Например, если приходит соломка — его жестокая, но верная и любящая невеста. Или когда разбивают сердце, или когда просто становится трудно жить… выход, на самом деле, всегда только один. Вернее, выходов-то много, но он всегда выбирал погладить котика, а потом, если повезёт, умереть. — Ты не сообразил, Роз. Я не сообразил. Ты не виноват, я не виноват — а кто виноват тогда? Захочет Готфрейнд убиться — чё ему в записке писать? В моей смерти прошу винить… так кого, Роз? У Розки очки съехали на переносицу. В голове явно кипел не самый простой мыслительный процесс. — Шершень, чёт, по-моему, ты какую-то дичь втираешь. — Может быть.***
Они бежали от ментов в подворотню. Розка выронил недоеденный батон, и к нему с криками слетелись чайки. Впрочем, возможно, что никаких ментов на самом деле не было, как утверждал Роза, а у Шершня просто паранойя. Но Роза его зачем-то слушался и бежал следом. Это было почти тяжело, как во сне. — Шершень… Шершень! Шершень, блин! И как так случилось, что он растянулся на капоте выезжающего из подворотни не то катафалка, не то скорой? Сначала подумал, что насмерть, а потом оказалось, колено ушиб только. Розка кинулся к нему. Водила высунулся из окна и заорал благим матом: — Ё-моё! Те чё жить, нахуй, надоело! Ёб твою ма-а-ать! Витя! Витя, иди посмотри, что с ним! Вот с этим вот придурошным, рыжий который! Шершень подобрал с земли треснувшие очки. Из кабины вылез заспанный взъерошенный фельдшер. Молодой, маленького роста и худой, как спичка. Сначала Шершню показалось, что у него нет плеч. Вообще. А потом он понял, что реально нет. Серьёзно, они были настолько покатые, что это выглядело страшно. — Что с фейсом? — равнодушно поинтересовался фельдшер, бережно убрав чёлку с Шершнева лица и приподняв его голову за подбородок. — Это ты сейчас или?.. — Это я его, — сказал Роза, смешно ползая на коленях по асфальту. — Шершняга, ты чё, блин? Ты как, блин? — За нами эти… менты… — тихо прогундосил Шершень, растирая ногу. — О-о, так вы, ребят, походу, хорошо погуляли, да? — Да чижики-пыжики они! — сказал водила. — Давай в вытрезвитель их, что ли? А, Зелёнкин? Это была действительно неожиданная встреча. Чудовищная в каком-то смысле. Шершень не отрываясь смотрел на этого убогого додика с белым чемоданчиком — Зелёнкина — и нафиг забыл про боль. Он даже забыл своё имя. Но ведь это не может быть просто совпадением, да? Роза всё пытался отыскать, куда улетели накладные тонированные линзы от Шершневых очков, будто таким образом надеялся вернуть ему потерянное имя. Кто такой Шершень без них? Да просто Яшка Шершанский — рыжее пугало. — Ну что, ребят, собирайтесь давайте, поедем. Проспитесь, прокапаетесь, — сказал Зелёнкин, доставая какую-то папку. — Фамилии мне ваши скажите только. — Да мы с вами, походу, знакомы, — усмехнулся Шершень. — Заочно. ______________________________________ * «Моя еврейская девушка» — оригинальное название песни «Москва златоглавая» («Конфетки-бараночки»)