Люди и манекены

R
Заморожен
165
4
Размер:
310 страниц, 115 495 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник

Past Perfect

Настройки
Шершню, наверное, никогда не понять, как так можно всю жизнь, больше четверти века, безвылазно, считай, прожить в одном городе. «Имэйджн, блин, Шершняга, вот прожил я как-то и ничё». «И чё, и ваще прям никуда не ездил?» — «Не, ну почему… в Москву за колбасой. В школе, там, в Таганрог нас возили, ещё в эту… Ясную Поляну, нахрен. В армейке я служил... в Вологде. Потом там, когда группу, там, замутили, в Ленинград с пацанами поехали». Сам-то он где только не жил. За пределами союза не жил, а по союзу… Мама называла его «походный ребёнок», но почему они переезжали — этого точно не мог сказать никто. Вроде не гнали, вроде особо и не требовалось, а почему-то всё равно раз в два года срывались с места. Когда они с Розкой только познакомились, тот на все эти робкие, обрывочные рассказы о путешествиях, всё время восклицал: «Фигасе иммигрант сонг нахрен!» Но больше всего его почему-то поразило, что Шершень был в Брич-Мулле. «Ну был. Мы там жили рядом. И чё?» — «Ну как?! Это ж, блин, сладострастная отрава! Золотая, нахрен, Брич-Молла!» — а потом стал затирать про какую-то документалку про тонкорунных овец. Иногда Шершню снился Чимган, белый и блестящий как сахарная горка. Они так и не съездили туда покататься на лыжах, хотя он канючил. Наверное, Роза сказал бы, что ему не так много лет, чтобы делать подобные выводы, но Шершень всё равно считал, что самые счастливые годы жизни провёл в Узбекистане. Всюду, где они жили позже, было во много раз хуже. Может из-за зим, которые он не любил, а может потому что сдавать нормативы по лыжам в школе оказалось не так уж и клёво. Апогеем всего стал Катамарановск. Не просто периферия — чёрная дыра. Роза уверял, что когда-то там было неплохо, «ты прост приехал поздно, до перестройки надо было, ю ноу». Взглянув в голубые глаза матери, он чуть не прослезился. Вспомнил Чарвак, дом отдыха «Пирамиды» и как она уговаривала его надеть носочки, потому что «уже вечер и холодно», и обещала, что купит пластилин по приезде в Ташкент. — Ну, приве-е-етик! — сказала она, повиснув у него на шее. — А я это… что-то вот… ждала-ждала, думала, ты на прошлых выходных приедешь. — А ничё, что я позавчера тока звонил? — Да? А у меня почему-то отложилось, что на прошлой неделе. Это было очень непривычно — видеть её с естественным, тёмно-русым цветом волос и жидким пучком на затылке. Раньше она красилась и меняла стрижку хотя бы раз в полгода, видимо, скрываясь таким макаром от своих мужиков — дочка Штирлица. Дедушка по привычке называл всех её кавалеров Йосиками, так у них повелось с Шершанского-старшего. Шершню всегда было обидно, когда его папочку вспоминали как «этот Йосик» или «Йосик номер один», но вскоре он смирился, что дедушка невысокого мнения о «манекенах», которые ничего в жизни не добились, кроме бухих песен и одного самиздатовского сборника стихов. — Это мой друг, в общем, — Шершень показал на Розу, — Роз-з… — и тут он понял, что забыл Розкино настоящее имя. Ну как так можно-то? — Роман, — представился Роза. Это звучало так же странно, как если бы Оззи Осборн вдруг сказал со сцены, что по паспорту он вообще-то Джон. — Ариадна Андревна, — сухо сказала мать, так и не пожав протянутую руку. — Проходите на кухню, ребят. В зале Витюша спит после смены. Только руки помойте. — Она резко щёлкнула выключателем и распахнула дверь в ванную. — Фигасе имечко, — смущённо шепнул Роза. — Ариадна Зелёнкина, представь себе. — Я тут плов приготовила, только без мяса! — крикнула мать из кухни. — И без морковки! — Короче, просто рис, — усмехнулся Шершень. — Ну да. — Она тут же появилась в дверном проёме, теребя кухонное полотенце. — Ясик, очки сними, придурок. Не на улице. Ещё есть окрошка без колбасы. Шершень нехотя поднял треснувшие накладные линзы кверху. Он всё время поражался, как так у неё мысли перескакивают с ветки на ветку — это немного пугало. — Я буду, — сказал Роза, пытаясь в неравном бою одолеть тугой кран. — Окрошку или плов? — с лёгким раздражением, будто её собираются объедать, уточнила она. — И то, и другое. При встрече мать любила тискать его, как маленького. Могла пару раз шлёпнуть по колену, ущепнуть за щёку, взъерошить волосы ни с того, ни с сего — это очень смущало. Особенно при Розе. А её, похоже, нет. — Мась, ну хватит! Ну, мась, блин… — вяло засопротивлялся он, когда она несколько раз поцеловала его в висок. — Ну я же тебя так давно не видела. — Не целуй меня, пожалуйста! — Ну как я могу тебя не целовать? Ты же мой ребёночек! — Она стояла позади него и обнимала за шею, не давая толком ни расслабиться, ни поесть, и даже не замечала этого. Каждый раз, когда они виделись, её кидало из крайности в крайность: от резких упрёков до фанатичного обожания. Роза смотрел на всё это со странной смесью насмешки, умиления и неловкости. Его-то мать, тёть Таня, была вроде совсем не такая, проще: без фокусов, без закидонов. И тёть Таня уж точно адекватная, в отличии от… — Ты же мой котичка, мой Мурзичек… А чего ты волосы отпустил? Ходишь как чучело. — Угу. — Ухо проколол зачем-то, идиот. И надо оно тебе? Ты, дурачина, и на вручение диплома так ходил? А ведь скажешь ей в десятый раз про заброшенный колледж, начнёт сокрушаться снова. А то ещё разозлится. Ещё много чего она спрашивала: и про бирюльки с каббальными символами — «да блин, да не сатанист я, и не каббалист, нравится мне просто», — и про «покромсаные» рукава у футболки. Насчёт последнего Розка даже с ней в шутку соглашался, говорил, что Шершень — задрипанный модник и превратил нормальный шмот в «какой-то, нахрен, лагман», но она шугалась Розки. Она вообще не любила посторонних. И всё время не отпускало чувство, будто ещё немного, ещё лет десять-двадцать и Шершень сам станет таким же чудным, как его масечка. Она ведь тоже когда-то была вполне себе, а потом как коротнуло, как замкнуло что-то. Отдалилась, бросила его, завела другую семью, другого ребёнка. Она всегда хотела девочку. — А где Ася? — спросил он. К своему удивлению, ему даже удалось припомнить лицо сестры, хотя не виделись они уже года три точно. — Аська-то… в школе. — В к-какой школе? А ничё, что щас июль? — Так она в этой… в танцевальной школе. Кстати, я ж тебе… у меня ж для тебя… подарочек есть. Сейчас. — Она убежала куда-то в темноту коридора, хлопая леопардовыми шлёпками. — Походу, не нравлюсь я твоей маман, — не без грусти заметил Роза. — Блин, наверное, слишком грубо я с ней тогда по трубе поболтал. И из-за этого Шершню тоже было неловко. Тёть Таня так хорошо к нему относилась, чуть ли не вторым сыном считала, а его маман к Розке… — Да забей, она скорее всего даже не в курсах, что это ты был. Она просто ко всем так. — Но я ж представился типа. — А ты думаешь, она помнит? Да нихера она не помнит уже. Ты спроси её, сколько мне лет, с третьей попытки дай бог ответит. Мать принесла какой-то большой помятый конверт. — Светлану Иванну помнишь? — с улыбкой спросила она. — Или совсем голова дырявая? Шершень ничего не ответил. Упомянутое имя ему не говорило ровным счётом ни о чём, а упрёк за плохую память от человека, периодически страдающего провалами в этой самой памяти, слышать было как минимум странно. — Э-эх, какая же ты скотина, — покачала головой мать и сунула ему под нос фотографию. Она была сделана в Самарканде — Шершень узнал грецкий орех, который рос у них возле школы. На переменах они бегали к нему собирать орехи. Директором это не возбранялось, но если опоздал на урок или подрался в процессе сбора урожая, всё: все последующие перемены будешь ковырять краску на подоконнике и понуро глазеть на одноклассников в окно. — Шершняга… Шершняга, это чё, ты, что ли, нахрен? — Роза улыбнулся от уха до уха, прямо как тот странный мальчик на фотографии. — Охренеть, блин! Ты чё, улыбаться, что ли, умеешь, рыжий? Мальчик действительно улыбался. Его лыба отдавала лёгким идиотизмом, а отсутствие двух передних зубов почему-то навевало на мысли о немощной старости и цинге, хотя дураку понятно, что это просто молочные резцы выпали. Его обнимала тучная женщина с белыми кучерявыми волосами, похожая на облако, — первая учительница. А он уже и забыл, что её звали Светлана Ивановна. — Рыжий, я не понял, — Роза смотрел то на фотографию, то на Шершня, — а куда твои канапушки, нахрен, делись? — Не знаю, — пожал плечами Шершень. — Пропали. А она… жива? — он посмотрел на мать. Очень не хотелось после стольких лет узнать, что её не стало, хотя, казалось бы, они столько не виделись. Да и вряд ли увидятся вообще. — Да. Работает даже. Правда, в Оренбурге уже. До последнего уезжать не хотела, в этом году только сломалась. Не выдержала травли. Национализм — странный кисло-металлический привкус на кончике языка. В прошлом году на фестухе к ним с Розкой подошёл басист из «Корсики». Откуда-то он прознал, что Шершень жил в Узбекистане. Оказалось, басист этот тоже. Они выпили пива, выяснили степень «землячества», а потом он рассказал, как в Ташкенте под новый год его отца посадили в каталажку и раздавили ему половые органы, чтобы заставить «свалить в свою Россию» с насиженного места. Шершень тогда был с мощного бодуна, от башки не знал, куда деться, и соображал туго, поэтому сначала не понял ничерта. А потом ему показалось, что это всё бред сивой кобылы: настолько не верилось. На его памяти к русским всегда относились хорошо. Узбеки в их присутствии даже между собой старались говорить на русском — чисто из уважения. А потом он услышал такое. Басист ещё много рассказал: и про то, как он ездил вызволять отца, и про то, как его не хотели пускать из-за гражданства. «Но вообще-то так узбеки, ну простые, нормально к нам относятся. Знаешь, по-прежнему, «брат» говорят — ну ты знаешь, как они говорят, — политика у них такая просто сейчас: Ташкент для узбеков, все дела». — Это она тебе прислала? — Ага. Я её попросила. У меня же от тебя, Ясик, совсем ничего нет. Шершень решил не говорить, что она сама виновата: нефиг было бросать его, а потом вещи после смерти деда распродавать. — Адрес узнала, знаешь… случайно совершенно, но это долгая история. Смотри, что ещё есть. На жёлтом тетрадном листе размашистым детским почерком было выведено: «Как природа встречает весну». И потом ещё четыре-пять предложений без единой ошибки. Это он-то написал? Который в двадцать с хвостиком не знает, как слово «костёр» пишется? — Весна приходит в наши края под звуки сур… чё, нахрен? сурная?.. цветение алычи и звонкий смех девочек, играющих в резиночки, — Роза засмеялся, наверное, как те самые девочки из того самого детства. — Ну ты даёшь, Шершняга, я не могу! Юный, нахрен, Куприн! Светлана Ивановна забрала его сочинение на прощание, когда они уезжали в Харьков. Вообще-то, она хорошая была, такая хорошая, что... У них в классе учились и русские, и узбеки, и турки, и евреи, и татары — и все любили её, как мать родную. Она была тем человеком, про которого говорят «с большим сердцем», и что в итоге?.. Это просто в голове не укладывалось. — Ну что, мне чайник ставить? — спросила мать. — Только вот к чаю ничего нет. С сахаром… Сахара тоже нет. Барбариски есть, их можно в кипятке растворить, будет вкусно. А вообще меньше надо кушать сладкого, Ясик. У тебя и так кариес. — Где у меня кариес-то? В каком месте? — А у тебя нет? Значит, это у Аськи. Я вас всё время путаю. Газовая плита была залита чем-то жёлтым и, по виду, липким. Мать засыпала её белым порошком: то ли хлоркой, то ли содой. Шершень нервно засмеялся. — Как можно спутать меня с одиннадцатилетней девочкой, скажи пожалуйста? Она поджала тонкие губы, повела плечом и ничего не ответила. А могла бы сказать: «Наверное, так же, как хлорку с содой». Роза всегда поражался его вкусовым предпочтениям. Ему невдомёк было, как можно есть пельмени с хлебом или, там, макароны с творогом. А Шершень всегда думал: ну что такого, макароны с творогом — это ведь те же вареники, только в другом виде, а пельмени с хлебом, ну… «я всё с хлебом ем, чё». — Шершняга, ты заварку не это, да? Ты просто кипяточек. — Ну да. Я зелёный не пью как-то. Вообще-то, кипяток с барбарисками — это очень вкусно, это почти как фруктовый чай, только без чая. И без фруктов. А потом к ним присоединился Йосик номер три. То бишь Витя. Он зашёл на кухню почёсывая щетинистый подбородок, в трениках и майке-алкоголичке, чем изрядно напомнил летнего Катамаранова. В таком виде его плечи выглядели ещё более жутко. Наверное, это было очень бестактно, но Шершень буквально не мог отвести взгляда от них и всё думал: как так могло получиться, что из шеи сразу растут руки. Но Витю это, кажется, не смущало — не привыкать, видимо, на себе подобные взгляды ловить. Он поздоровался так, будто видятся они впервые, и достал из холодильника бутылку пива. — Витюш, ну кто спросонья пиво-то хлещет? — сказала мать. — Да оно безалкогольное. — Может, поешь сначала? Ты и так совсем ног не носишь у меня. Витюша пофигистично приподнял алюминиевую крышку кастрюли и еле заметно нахмурился. — А чё, макароны кончились? И картохи нет? — Ну не хочешь рис — ешь окрошку тогда. — Ну ты ж её уже кефиром залила, Ариш. Ты же знаешь, я такое жрать не могу. Все эти Ариши, Витюши… Вот то ли дело у них с отцом было: он её язвой называл, а она его идиотом — вот это любовь была, а не какие-то там сопли с сахаром. — Ой, всё! Не нравится, что я готовлю, голодай, упырь, на здоровье! Всю кровь у меня уже выпил, сволочь! То ему не так, это ему не так! — Когда она кричала, Шершню всегда делалось неприятно, как будто по чердаку кто-то бутылкой тюкает, разбить пытается и не может. У неё ещё так жилка проступала на виске — просто мороз по коже. А Вите, кажись, пофигу было. Но хоть за одно можно было выдохнуть спокойно: всё в порядке у них здесь с любовью. — Да пошёл ты в задницу! Ты кровать заправил, кстати? — Забыл. — Ну, Витюш, ну я тебе сколько раз говорила, что заправлять надо сра-зу! На неё же пыль оседает, микробы! Какой же ты идиотина, я не могу! Она ушла. Ругали вроде не его, а Шершень всё равно как в детство окунулся. Приятно с одной стороны, а с другой — мандраж лёгкий, как наутро после пьянки. Розка вообще сконфуженный сидел. Может, потому что тётя Таня никогда своего сына идиотом и скотиной не называла, и для него это дико было. — Это… — тихо сказал Шершень, не решаясь никак посмотреть Вите в глаза, — короче… спасибо, что не сказал ничего. — Слушай, мужик, я не ради тебя, ок? — небрежно ответил Витя, придвинув к столу табуретку и попутно чуть не выронив бутылку из своих культяпок. Чем-то он напоминал её прошлого мужа, только помоложе. Все они были на одно лицо, если не вглядываться особо. А лучше не вглядываться, а то это уже чем-то нездоровым попахивает: «Так, а кто это у нас сегодня трахает мою мать? Не, предыдущий красивше был». Лучше уж просто всех Йосиками считать, серенькими обезличенными клонами отца. — Я ради неё. Она тебя любит очень. Спит через раз вообще: всё время «где там мой Ясик? где мой папочка?». А я долго понять не мог, то ли она про кота говорит, то ли про отца своего. Чё она тебя так странно называет-то? — Да она меня как тока не называет, — фыркнул Шершень. — Но это… ну, долгая история. — Ну ты знаешь что, — тихо-тихо сказал Витя, и это прозвучало угрожающе, — с веществ слезай лучше. — Да я не… — Не надо, не надо… Я видел, в каком ты был состоянии. И ты, мужик, — он безразлично посмотрел на Розку, — тоже. Но ты, как тебя… Рома, да? Ты не торчок, конечно, так, побаловался. А ты, Ясик, торчи-ишь. И только не говори, что у тебя тени для век такие. Шершень аж поперхнулся. Витя как будто специально стремился ему в глаза заглянуть, а это было противно, как зимой из подъезда на яркое солнце выходить. Ещё смотрел так строго, как боженька. — Д-да, я ч-честно не… Ну правда. Ваще прям не… не торчу. — Но торчал, да? — Но… торчал. Роза напрягся. Снял очки и посмотрел тоже строго, ещё хлеще Вити. Розе лучше и правда не знать, когда его комрад в последний раз что-то принимал. Узнает — офигеет. Или в унитаз смоет вместе с галоперидолом. По кусочкам. От неловкости спасла хлопнувшая входная дверь. Ася пришла. Она стала такая длинная и худая. По ней даже так сразу и нельзя было сказать, что только в пятом классе учится. Шершень в школе был плюгавым, как гномик Вася из советского мультика, и это при том, что старше всех был в классе. После второгодничества-то. Ася поздоровалась примерно как и мать, а именно кинулась на шею со словами: — Приве-е-етик! — А потом сказала: — Витя, я кушать хочу. Кстати, где мама? Оказалось, что мама заснула. Вот просто пошла заправлять постель и прямо на ней и заснула. — Она спит через раз, — ещё раз сказал Витя. — Пусть отдохнёт, мы на кухне посидим. Ася села на табуретку, подтянув колено к острому подбородку. И, склонив треугольную голову набок, уткнулась в Витькино полечо, а вернее в то, что находилось на этом месте. Шершень просто старался ни о чём не думать. Он вчера и так уже слишком много думал. И в итоге до того додумался, что аж по морде получил. — Меня Ася зовут, — сказала она Розке. — Мы с Ясиком единоутробные, если что. — Не ясно, для чего ей всегда требовалось это уточнять, вроде не так уж сильно они и различались внешне. Правда, она была тёмненькой: с чёрными бровями и карими глазами, как у Йосика номер два. И самое ироничное, что еврейской крови в ней как раз таки почти не было. Хотя какие-нибудь ортодоксальные типы с этим бы не согласились: для них в действительности имеет значения только то, кем была твоя бабушка по материнской линии. — Роза-Робот, — представился Роза, с весёлым пафосом нацепив свои терминаторские очки, и протянул ей руку через стол. — Бессменный, нахрен, бессмертный лидер самого зебестового музыкального коллектива всех времён и народов на этой тухлой, нахрен, планетке. Ася захихикала манером «гы-гы-гы» и затрясла Розкину руку. — А я танцами занимаюсь, — сказала она, раскачиваясь на стуле. — Пять лет уже. Меня сначала хотели на пианино отдать, но мама сказала: хватит с нас уже одной жертвы музыкалки. А ты можешь что-нибудь сыграть? Ну, чё вы там играете. — Да чё угодно могу сыграть, но, блин, без перегруза так-то ваще не то, ю ноу. У нас тут просто… как те сказать… в общем, один тормознутый мальчик комбайн на тот свет отправил, и терь грустно жить как-то стало, как в, нахрен, детсаду в тихий час. Ася едва ли что-то понимала, но покатывалась со смеху от любого Розкиного слова. Розка вообще умел общий язык с разновозрастными дитями находить, в отличие от Шершня. Шершня всегда хватало только на неловкое полуравнодушное «хорошая девочка» или «хороший мальчик» и рукой трясущейся по макушке, как собачку. — А у нас с Ясиком фамилии разные, ты знаешь? Он Шершанский, а я Булочникова. Я говорю маме: тебе ещё надо Зелёнкина родить, чтоб полный комплект, и назвать как-нибудь типа Стасиком. А она мне кричит, что я идиотка. А я думаю, ну что такого, сорок лет — это же ведь не возраст, да? — оттарабанила Ася как трещётка. Крупные глаза непринуждённо улыбались и бегали туда-сюда. — Ещё говорю, ну ты меня уже задолбала, если честно, своим сяканьем. Сколько можно, Ясик, Ася, Мася? Зови меня уж лучше Сашей тогда. — Нихрена се, блин, так ты Сашка? — Роза дурашливо взглянул поверх съехавших очков. Шершень всегда завидовал его способности веселиться без допинга, на одном только детском энтузиазме. — Я думал, полюбас какая-нить Айседора, нахрен! Как эта, Айседора Дункан типа. — А кто такая Айседора Дункан? — Ну ты креветка, блин! Танцами занимаешься, а Айседору Дункан не знаешь. Шершень вон и то знает, хотя танцует как крендель, нахрен, надкусанный. — А как, ха-ха-ха, танцует крендель?! — засмеялась Аська, ткнувшись лбом в Шершня. — Тем более, надкусанный?! — Ну вот, как Шершень примерно, — подмигнул Роза. А потом Ася стала доставать Шершня, хватая за руки и пиная табуретку, на которой он сидел: «Станцуй, Ясик! Станцуй, пожалуйста, я хочу посмотреть, как крендель танцует!» А он отмахивался, дёргая её за косичку: «Да как ты меня достала… Сама танцуй!» — и всё смотрел на безразлично допивающего вторую бутылку нулёвки Витю и думал о том, как всё-таки глупо погибла Айседора Дункан. Шарф накрутился на колесо, и это была петля… — Роза, а ты можешь «Белый шиповник» сыграть из «Юноны и Авось»? — сказала Ася, неумело теребя струны Розкиной гитары. Розка ей, конечно, был интереснее, чем хмурый старший братик, о котором она одновременно и знала всё и не знала ничего. — У меня, кстати, и ноты есть, только они для пианино. — А ты думаешь, я ноты знаю? — усмехнулся Роза. — А что, можно без нот играть? — Имэйджн, блин. — А Ясик знает ноты, — с какой-то странной гордостью сказала она. — Да он, блин, всё знает. Он, блин, в своём познании вселенной уже настолько, нахрен, преисполнился, что ему уже, блин, в этой галактике, нахрен, тесно. Скоро на Альфу Центавру полетит. Да, Шершняга? «Психонавт ты, Шершняга, ебучий», — ясно читалось между строк. Ну психонавт, ну и чё? Иди в жопу, Роз. Отстань навсегда. — А я хочу волосы отрезать, но мама не разрешает. Знаете, каре типа сделать. Она говорит, как ты танцевать будешь, там же надо пучок, типа, собирать. А ещё… Роз, Роз, Роз… ещё я могу, короче, ногу за голову закинуть! Но я в юбке, показывать не буду. А ты можешь? Зато смори, чё могу показать! — Ася согнула пальцы в противоестественном направлении. Роза как увидел, его чуть приступ не хватил. — Фу, нахрен! Фу, не делай так, плиз! Асю, как потомственную садистку это рассмешило. — А Ясик тоже так может. Покань-покань! Шершень упёрся пальцами в столешницу. Между фалангами и внешней стороной кисти образовался жутковатый острый угол. Дебильное ребячество — он не делал так, наверное, ещё со времён первого курса Даргомыжки. — Фу, блин, Шершняга! Это последнее, нахрен, чё я о тебе хотел узнать! Синдром паучьих, нахрен, пальцев какой-то… На такое нельзя без ста грамм адекватно смотреть, блин! Мать спала так долго. Витя накрыл её пледиком, пощупал пульс, сказал, что с ней всё зашибись, и ушёл в магаз за сигами. Шершень обводил взглядом тёмную комнатку с задёрнутыми шторами и думал, что фигово, наверное, им втроём в этой комнатушке ютиться. А Витька-то герой: даму постарше взял, да ещё и с дитём. Впрочем, о какой-то прям сверхбедности речи конечно не было. Плед у них пушистый, обои виниловые, диван новый. У Готфрейнда и то хуже. У Аськи даже сапоги какие-то были со стразами и платья с пайетками, и масечка вроде выглядела вполне себе, поправилась даже немного. — Роз… — позвал он тихо. Дождался внимательного «ум» и спросил: — А тебе когда-нить сердце… разбивали? И так, чтоб прям больно. Чтоб прям потом… совсем херово, а? Чтобы потом стать душой мечущейся, неприкаянной. Чтобы учёбу забросить, спать по двенадцать часов в день и на второй год остаться в четвёртом классе. И чтобы всех солдатиков в костёр за гаражами вместо хвороста. Даром что горят они фигово. — Ну… даже не знаю, блин, что ты конкретно имеешь в виду. В техникуме там, конечно, всякое бывало… Но был один, нахрен, кадр конченный. Короче, пришёл я как-то домой, а он, нахрен, в петле болтается, прикинь? Я, блин, тогда думал, всё… — Он недвусмысленно посмотрел на Шершня. — Ну лан, это в прошлом… Паст пёрфект типа, ю ноу? — Роза попытался в полумраке разглядеть время на наручных часах, которые носил не как все нормальные люди, а как-то по-своему: циферблатом на запястье, в том самом месте, где обычно вены режут. — Блин, остановились, сука. У нас ещё до поезда скока? — Не знаю… часа три. Н-наверное. — Короче, я отлить. Шершняга, ты это, — Шершень почувствовал тёплую руку на своей шее, и по телу побежали мелкие мурашки, — только… не делай так больше, лады? И не потому, что в ад попадёшь, а потому что… короче, болюче это всё, ю ноу. Для нас, я тип имею в виду. Для тех, кому ещё дальше как-то тут, нахрен, на этой планетке окисляться. Шершень присел на край постели и подпёр отяжелевшую голову руками. «Когда башка тяжёлая, это хорошо, рыжий. Это меньше шансов для кукухи преодолеть гравитационную полянку, нахрен, Земли». Он оставил свою «кастрюльку» на кухне. Он, наверное, и носил её только потому, что боялся, что как только крышечка откроется — птичка вылетит. Суверие, конечно, но не сказать, что так уже оно под собой ничего не имело. В тот день, когда в петлю-то полез, у него как раз голова голая была. Совпадение? Какая у неё ладонь была… бледная, но тёплая, почти как у Розки. Шершень почти испугался, когда мать схватила его за руку. Глаза у неё чуть приоткрылись. Немножко поблёскивало там что-то, в глубине. — Зря ты училище-то бросил, — хрипло сказала она. — Ну закончил бы я его, допустим… и чё? И куда бы пошёл? — В консерваторию. — А можт в Оксфорд сразу? Не, ну если ты меня согласна лет до двадцати семи обеспечивать, я хоть две консерватории кончу. Мне как-то… Она поднесла его руку к губам. Вот что-что, а руки ему ещё никогда не целовали. — Ты что, женился? — В смысле? Почему? А… это, — Шершень посмотрел на кольцо на безымянном пальце. — Да это просто бабушкино. Не знаю, куда его… — Ты бы хоть на другой палец надел, идиот. — Она тут же встрепенулась, стряхнула остатки сна, захлопала глазами. Кажется, ресницы у неё были не накрашены — Шершень только сейчас заметил. — Прости, прости, прости меня! — Она чуть ли не по губам готова была себя бить. — Прости, я больше не буду тебя так называть. Ты же мой ребёночек. А у меня от тебя совсем ничего нет… Совсем ничего. Ясик… там это, деньги в синей шкатулке в шкапике. Возьми, это ко дню рождения. Ясик, ну у меня же от тебя совсем ничего нет… Шершень был благодарен ей хотя бы за то, что она не плакала. Это ещё хуже, чем когда она кричит, — невыносимо просто. Страшнее, наверное, только Розкино еле слышное шмыганье носом. Он стянул со среднего пальца перстень с черепушкой — эксклюзивчик, сварщик один катамарановский зафигачил, дорого, кстати, хоть и со скидочкой, — и вложил ей в руку, как от сердца оторвал. Ну ладно, чё уж там, для матери же. Она надела его, и черепушка тут же съехала на другую сторону — великовато. — Ты деньги-то возьми, — зачем-то повторила она, теребя его за палец. — Там, в шкапике, рядом с самогонкой… Ты, кстати, выпить хочешь? — Ему нельзя, — раздался откуда-то сверху голос Розки. И Шершень вдруг придумал, как ещё можно разбить Розке сердце. Ну просто придумал. Чисто из спортивного интереса. Можно набить партачок с изображением розы, а потом сказать ему, что это шиповник. С одной стороны, неприятно, а с другой, оборжаться можно.
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (18)