***
Розка закончил застилать верхнюю полку и бросил робкий обеспокоенный взгляд. Шершню даже показалось, что Розка смотрит откуда-то из космоса. Наверное, ему просто очень сильно хотелось спать. — Ну как ты, блин? — Тяжело, но не смерть, — нехотя сказал Шершень. Как будто и так не видно было. — Чё, не отпустило? — Неа. — Вот ты, блин, Шершняга, везунчик. Я не могу… — Роз, а ты это… можешь с меня кроссовки снять? Роза с покорностью рабыни Изауры сел рядом и положил ногу Шершня на свои костлявые колени. Шершень вспомнил, что когда-то давно так делала бабушка, когда разувала его после садика. Очень приятно. А ещё приятнее стало, когда Розка с него кроссовок снял. — Шершняга, ты, блин, носки когда в последний раз стирал? — Ну… не в этом месяце. Роза ничуть не брезгливо стянул с него потный вонючий носок. Хотя его об этом не просили. Шершень пошевелил пальцами на ноге, благо ими он пошевелить мог. Какая у него всё-таки ступня была корявая: такие, наверное, бывают только у бабусек стареньких или у балерин, которые на износ работают. Но он-то вроде не балерина и до старости ещё лет сорок. Даже дезиком не ширяется, чтобы ещё при жизни заживо начать разлагаться. — Ногтяшки тоже месяц не стриг, да? — Да я их ваще два раза в год тока стригу. — Святые, нахрен, табуретки, и тя ещё за что-то там малыхи любят… Как тя любить-то можно, ты скажи? Ты ж, блин, скоро плесенью покроешься у меня. Шершень скосил рот набок, улыбнулся типа. Ну, не то чтобы его любят, да? Это у Розки там что ни дама, то любовь великая, которой можно песенки посвящать, а у Шершня одна бестолковая ебля. И то нечасто. Вообще-то он иногда думал, о том, где же она, его Нэнси, Кортни, Йоко, Марина (нужное подчеркнуть), и приходил к выводу, что, наверное, всё ещё ходит по рукам и другим частям тела потных, разгорячённых и бухих парней из других групп. А до него очередь ещё не дошла. Как дойдёт, так и вспыхнет. И, наверное, так ярко, что он не переживёт и издохнет. Может, успеет заразиться от неё какой-нибудь венеркой или даже зачать по пьяни кого-нибудь несчастного, а потом постучится в дверцу «клуба двадцать семь». Хотя Сид вообще в двадцать два умер. Но Шершень надеялся, что до двадцати семи продержится, как батя. — Роз… а у меня батя-то в двадцать семь преставился, прикинь? — зачем-то сказал он. Вообще зря, наверное. Роза, он же такой… ранимый. «А мне ещё шесть лет осталось», — Шершень не решился сказать дальше. За такое немудрено снова по носу схлопотать. — Клуб двадцать семь, думаешь? Мистика это всё, эзотерика — херня на постном масле, — Розка и не мог сказать по-другому. — Из тыщи, блин, человек пятеро в одном возрасте коньки отбросили. Вот это, блин нахрен, соврадение. — Легко такое говорить, когда двадцать семь уже стукнуло. Ночь. Они говорили вполголоса. Так непривычно было: Розка-то любил обычно восклицать, руками, волоснёй размахивать, а тут такой тихушник, скромняга. — А когда он преставился, мне было… Прикинь, Роз, я тока ща осознал, что когда я родился, бате ну примерно как мне щас было. Это ж, блин, пипец. А если он таким же долбоёбом, как я, был? А он ведь был, Роз. — Не, Шершняга, ты не долбоёб, — Роза сказал это так легко и ласково, что аж на сердце потеплело. — Ты просто… как те сказать… ананас, во! — Ананас? — Ну да… типа, знаешь, редкий фрукт. Диковинка, как Франкештейн говорит. Такая, блин, диковинка, наверное, и могла тока в Африке созреть. Ну, в твоём случае — в Туркестане. А Шершень просто подумал: это всё, конечно, хорошо, но… он второй кроссовок снимать собирается?***
— Ну, а то, что ты, Шершняга, всякий грязный секс любишь, это, конечно… Не, я тя осуждать не буду, морали, там, читать. По мне, ты хоть в копрофилы подайся, пока это у тя за пределы спальни… или, в твоём случае, сортиров не выходит, мне как-то пофигу, чем ты, как ты и в какой позе, ю ноу. Но понять тя — я не пойму, сорянчик. Я как-то уже вырос из такой херни, мне эти спазмы удовольствия в чужом гадюшнике… блин, ну ваще, нахрен, не в кайф. Шершень даже не понял, как разговор зашёл на такие солидные темы. Да ещё и ночью, да ещё и в туалете. Розка просто привёл его поссать, а потом заставил почистить зубы, а потом понеслось. Розка, наверное, долго ему теперь будет Борькину пассию припоминать. Но у Шершня, если что, тоже тузы в рукаве кое-какие имеются. Он сплюнул пасту и сказал, довольно громко, чтобы перекричать грохот поезда: — Кто-то, блин, когда-то, блин, как-то, блин, чё-то, блин, кричал про группиз, кажись! Кто-то, блин, даже согласился однажды после концерта… — Шершень, ну не напоминай, а? Фу, блин, там ещё Готфрейнд голый был! Фу, блин, ну зачем ты напомнил?! — Розка ударил кулаком по панели. Как только не проломил. На лице у него плясала странная смесь дурашливости и брезгливости. — У меня ещё тогда… гандон, сука, порвался! На фоне всего прочего, что в тот вечерок творилось, это казалось наименьшим, за что вообще следовало переживать. Больше всех блистал, конечно, Гофрейнд, но к чёрту его вообще. А впрочем, это в их жизни, как коллектива, было разочек и вряд ли ещё повторится. Может, потому что они вряд ли когда-нибудь теперь выступят в этом месте или, уж тем более, поедут в тур. Грустно, конечно, но может оно и к лучшему? — А мне девчонку жалко, понимаешь? — как-то серьёзно и мрачно сказал Роза. — Которую? — Ну, ваще так-то обеих, но больше ту, которую… фу, её ж просто наизнанку, бррр. — Не могу сказать, что у меня такое одиножды было. Шершень кое-как попытался прополоскать рот, нетерпеливо тыча ладонями в местный рукомойник. А потом с невесёлой усмешкой глянул на Розу. Тот сложил руки на груди. Он так делал, когда недоволен был чем-то или когда откреститься очень хотел. От чего-то или от кого-то. И Шершень почему-то подумал, что причина Розкиного насупленного взгляда где-то там, за солнечными очками, явно не в этом чудном слове — «одиножды». — Шершень, я, блин, тя осуждаю, понял? Хуже тока копрофилия, иф би анестли, блин. Осуждает он. Розка вообще горазд осуждать. И в тот раз, когда Шершню приспичило хохмы ради расшифровать по-русски слово «группиз», он тоже осудил. Сказал, что к дамам надо уважительно относиться, какими бы законченными шаболдами они ни были. Ну чисто Франкештейн со своим «бабы, они не бабы, они — женщины». Да Шершень не то чтобы презрительно относился к шаболдам, скорее наоборот. С ними даже лучше. Проще как-то. Никакой ответственности, никаких закидонов. Да и потом Нэнси, да? Его Нэнси же сейчас точно вертится на чьём-то хую, а ему что теперь, бросить её за это? — И ваще я, блин, поражаюсь… — Роза уже чуть ли не головой качать начал, как бабушка старая. — Ты когда, нахрен, успел стать таким? Мы с тобой познакомились, ты глистом был в скафандре, нахрен. Школотой, нахрен, рыжей очкастой с балалайкой. Два года ж прошло всего, рыжий… ты чё? У тя дед был такой… самых строгих, нахрен, честных правил. А потом чё, дед помер, и ты в отрыв ушёл? — Ну как-то да, — Шершень пожал плечами, насколько его поза вообще позволяла. Немного неловко было стоять над раковиной, сложившись пополам, и не иметь возможности самостоятельно распрямиться. Ещё и шатало так, что начало уже натурально подташнивать. — Роз, вот ты меня согнул, да? А можешь терь разогнуть? Роза взял его за плечи и осторожно потянул назад. Лучше бы он резко, так боли меньше. Но в итоге распрямил и так, что хоть сейчас в кремлёвский полк с такой выправкой. Только его не возьмут. Он с этой больничкой так от армейки теперь откосил, что военкому его адрес можно смело и навсегда вычёркивать. — Шершень… понимаешь, блин… вот ты мне рассказываешь вот это всё, да? И я, блин, чувствую ся, виноватым, нахрен. Просто, блин, мне кажется, что это я тя, нахрен, испортил, рыжий. Ты ж до Багрового Фантомаса ваще ангелок был, ю ноу. Шершень неловко посмеялся. Наверное, это было на дверной скрип больше похоже, чем на смех. Розка его за щёчки потрепал. Интересно, а у него хоть за кого-то душа не болит? — Да кого ты можешь испортить, Роз? Ты ж, блин… если бабушку через дорогу не переведёшь, потом неделю дрыхнуть нормально не сможешь. Розка улыбнулся и похлопал его по плечу, и Шершня снова скрючило. Он прислонился к холодной дверце туалета, пытаясь всеми силами удержаться на ногах, но они снова стали разъезжаться, как подковы по льду. Мыщцы спины как-то резко обмякли и уже не в состоянии были удержать вес. Розка перехватил его за подмышки. — Чёт тя совсем, Шершняга, куда-то повело. Ну ты чё? — Подыхаю я, Роз, походу. — Ну ты чё, куда ты подыхаешь-то? Как я без тебя-то буду, алё? Шершень просто надеялся, что это не отголоски того самого ширяева. Что это не четыре кайфовых ночки с ремнём на руке ему так аукаются. Спасибо хоть, что пока у матери были, не прихватило. Вот бы для неё сюрприз-то был. А Витька его тогда вообще, наверное, сожрал бы с потрошками своим ледяным взглядом. Да и Розка… Шершень решил, что Розку надо как-то отвлечь, а то у него и так уже волосы дыбом на руках встали. — А ты, Роз… наверное, до того случая, только в гостинице Метрополь спаривался, да? В лучших номерах, да? — немного язвительно сказал он, стараясь держать шею прямо, потому что стоит голове уйти чуть-чуть вбок, и он уйдёт следом. — Да в том-то и дело, что, блин, как раз таки ноу. Вот ты, блин, Шершень, знаешь, чё такое времянка? — Он сказал это так, будто речь шла о каком-нибудь колесовании или тюремной загадке про два стула. — Ну да, откуда те знать, ты ж, блин… не деревенский. Короче, это помещение такое в деревне, летнее типа, у бабуси у моей. А нагнетал, блин, как Жилин своей «пятнашечкой». Ещё хлеще даже. — Ну, короче, у меня там бабуся в этой времянке жратву варила курям там всяким, поросям, ю ноу. Воняло там, в общем, специфически, да? И кровать у нас там старая стояла. Знаешь, железная такая, ещё, блин, с времён… я не знаю… Ивана Грозного, нахрен! И матрас на ней был ватный, но вата там… почернела, блин, как душонка педофила-расчленителя, и скаталась просто, блин, в один большой, нахрен, ком божественных… экскрементов! Шершень представил, как может выглядеть душонка педофила-расчленителя, но перед глазами возникла почему-то картинка тлеющего бычка. И он почувствовал, как у него диафрагма туда-сюда ходит, то ли от смеха, то ли ещё от чего. Розка ему на плечи посильнее надавил, плотнее прижимая к двери, и дальше стал рассказывать: — Ну во-от, а мы как-то в техникуме в совхоз на… на свёклу, что ли, поехали. Ну и познакомился я там на поле с одной, нахрен, малыхой. На бухгалтера она, что ли, где-то училась. А у меня бабуся неподалёку там жила, вот я и привёл её в гости. Малыху, в смысле. Ну там, чаю попили, бабуся блинов сделала, а потом я повёл её во времянку котят показать. Ну и показал, блин. А там ещё мухи такие жирные летали, как… как летучие, нахрен, мыши, а мы с ней, блин, на этом матрасе передавались, там, любви, ю ноу. — На глазах у котят? Ну вы извращуги. — Дык они слепые, нахрен, были. — Роза засмеялся и сдул со своего лица локон, как будто боялся даже на пару секунд отнять руку. А может и правильно боялся. Шершень вообще не был уверен, что не упадёт в таком случае. — Но я тебе в подробностях, там, не буду рассказывать, ю ноу, а то ещё возбудишься, блин. — От чего я возбудюсь? От того, какие там мухи жирные были? Или от того, какой матрас грязный? — Да хуй тя знает, Шершняга! Я, блин, тя ваще боюсь уже. Не знаю, блин, чё ожидать от человека, который, блин, чай Ессентуками разбавляет! Шершень немного разогнул колени. Кажется, разъезжаться они больше не собирались и держались стойко. Это так обрадовало, что он даже прилив сил почувствовал, бодрость духа там всякую и прочие радости жизни. Икры только отчего-то забились, будто физкультурой от души позанимался. — Пошли, Роз, а то мы толчок заняли, как мудаки, и стоит трындим тут. — А ты смогёшь? Ну давай. Вообще-то, исключая спину, Шершень себя хорошо чувствовал. Он сто лет, наверное, таким разговорчивым и таким миленьким не был. Особенно на людях. Особенно по трезваку. В животе так приятно было, как будто влюбился или ударную дозу амитриптилина жахнул. — Её, кстати, Лариска звали, — внезапно сказал Роза, неуклюже усаживая его на полку и попутно скидывая с него же кроссовки. — Я её ваще так-то… любил. — Да тя если послушать, ты всех, кого трахал, любил, — полушёпотом сказал Шершень, чтобы не разбудить гуся в корзине. Ну и всех остальных. «А я вот никого не любил», — тут же подумалось следом. — Ну, может, потому что так и есть, блин. Какой смысл, блин, в этих припадках эпилептических, если ты не любишь? — А какой смысл любить, если… — Стоило заползти под одеяло, и мысль тут же улетела куда-то на Альфу Центавру. — Блин, забыл, чё хотел сказать. — Я те так скажу, Шершняга, — Роза присел на край и стал задумчиво расчерчивать пальцами клеточки на одеяле, — людей, блин, надо любить. Не всех, конечно. Тех, кто заслуживает. Или хотя бы тех, кого трахаешь. И с кем дружишь. Я вот всех своих девчонок любил, блин. И друганов тоже. Славика любил, Опарыша даже. Он придурок, конечно, но я, так-то, до сих пор его немножко люблю, блин. Я даже Гот… пидараса кучерявого, и того, любил. Недельку где-то, на большее, нахрен, не хватило. Я и тя люблю, Шершняга. Шершень усмехнулся: это всё, наверное, очень мило, если отбросить тот факт, что в списке Розкиных любимых он значится где-то в самом конце, после всех его тёлок, Славика, Опарыша и «пидараса кучерявого». Вполне возможно, конечно, что в этом списке вообще нет градации. Может быть он тупо составлен по алфавиту, где люди на буквы Ш и Я очевидно вписаны последними. Но пусть это всё останется на совести Розки. Шершень просто сказал: — И как тя на всех хватает-то? Не распыляешься? — А чё распыляться-то, блин? Люби да люби, если любителка не отсохла.