Грустно. Вот так и продаётся искусство. К «искусству» в рифму слово «капуста». К «капусте» вообще нет рифмы. ЖЩ «Гранж»
Шершень не слишком аккуратно отодрал пластик с рабочего барабана и выбил пыль, как из ковров выбивают. Он настолько привык называть малый барабан рабочим, что даже едкое замечание одного виртуозного драммера, мол, «рабочий — это рот у тебя, а барабан — малый», не возымело на него никакого эффекта. Он только сейчас придумал, как эту присказку можно было легко обернуть против сказавшего её, спизданув чё-нибудь типа: «Малый — это у тебя член, а барабан — рабочий», — но тогда у Шершня вряд ли бы рот открылся на «старшего по званию». Он в те времена был кем-то вроде коротковолосого нюнчика, криво стучащего палками по казённой «кухне». Тем более, кухня-то эта, кажется, и принадлежала тому остроязыкому. А вот что Шершень никак не мог понять, так это — откуда на его рабочем-малом барабане фиолетовые кружочки, как будто кто-то стаканы с компотом ставил. Или не с компотом. Хотя… вообще-то, он догадывался, кто. Наверное, тот, кто в этом подвале живёт денно и нощно и, кажется, последнюю четверть века вообще не просыхает. Раскатисто так, с «акаеньем» и широко разинутой пастью нужно произносить эту фамилию — Ка-та-ма-ра-нов. Розка зашёл на импровизированную репбазу, чуть ли не выбив с ноги дверь, и приволок за обёрнутые полотенцем ручки дымящуюся кастрюлю. — Прокипятил? — Прокипитя-я-ярил, блин! — Он поставил кастрюлю на верстак и вытер потный лоб. — Ща, блин, такое звучание буит, как, блин, райская музыка, нахрен, шестикрылых серафимов! А ты ныл, что новые покупать надо. — Я не ныл. — Ныл-ныл! Роза достал из кармана пинцет и поддел им горячую струну. Перехватил ладонью и встряхнул, как розги в историческом кино встряхивают. В лицо полетели тёплые, сверкающие в маленьком оконном отсвете кристалики-брызги. — Так, это басовая… А это, — он поддел следующую, и Шершень заранее отвернулся, — это, блин, не понятно, какая. А не, Шершень, это от твоей бабуськи из Бабруйска. Хотя на неё можно и проволоку с чулками натянуть — никакой, нахрен, разницы. — Роз, ты чё их всех в одной кастрюле кипитярил-то, блин? — Да потому что кому-то, блин, приспичило комплексный обед, нахрен, на неделю наварить! Ты, кстати, супец пересолил. — Водичкой разбавишь, — фыркнул Шершень. Он не был поклонником принципа «лучше недо-, чем пере-», скорее наоборот, но надеялся, что Розка его кулинарные потуги оценит. Зря надеялся, выходит. — Чем ты его солил-то хоть? Слезами матерей, у которых сыновья басистами выросли? — Нет, у которых барабанщиками. — Шершень показал фиолетовые разводы на пластике. — Ёб твою ма-ать! — Роза покарябал ногтем пятно, и Шершень не знал уже, кого ему больше убить хочется: Катамаранова или Розу. Отобрать пластик, шлёпнуть по рукам, сказать: «Культяпки свои убрал, упырь певчий!» — В смысле, не твою, а того, кто это сделал. Ну Натальич… ну сучара, блин! Перекисью надо, Шершняга. — Если б кто-то ещё на свои золотые локоны не истратил её… — тихо ухмыльнулся Шершень. Розка всё прекрасно расслышал, судя по тому, как у него скула дёрнулась, но почему-то проигнорировал, что с его характером приставучим вообще слабо вязалось. Шершень поставил пластик на место, высыпал на один из том-томов болтики из кармана и стал прикручивать. В таком деле ювелиром надо быть, это сложнее, чем на морозе в вену попасть. Закрутишь сильно — звук глухой, зарутишь слабо — кухня ко всем чертям полетит. Чуть сильнее с одной стороны закрутишь — натяжение неравномерное, перекосит, проще уж тогда по кастрюлям стучать — и то толку больше. Как Розка про его «бабуську из Бабруйска» говорил: проще уж на доске от забора фигачить, и звук нежнее, и пальцы целы. А Шершень отвечал, что тому, кто «бабуську» прошёл, уже никакие струнные не страшны. «Ага, потому что пальчиков больше не осталось». Хотя не ясно, чё он возмущался вообще: у самого дедова гитара была такая же, ещё хлеще даже. — Андрюха Лебедь сказал, у Мановара альбом новый вышел, — сказал Роза, пытаясь как-то более-менее укомплектовать струны от разных гитар. — Я говорю: заебись, знач скоро у Арии выйдет. — С чего ты взял? — Ну ты ваще тормоз, шуток не догоняешь. Я это к тому, что байтят они много. Не, я ваще так-то люблю Арию, ю ноу. Я даже на концерте был разов… три, наверно. Но байтят, сука, много они. Не, у нас, конечно, тоже байтинга, знаешь, порядочком… — Не у нас, а у вас. — Шершень пощупал пальцами шляпку болтика, проверяя, не сильно ли затянул, не сильнее ли предыдущего. Но у него пальцы мозолистые были, как и у любого порядочного струнника: плохо прощупывалось. Он снял очки, придвинул лицо близко-близко, стал на глаз пытаться определить. — Лан, эт ты прав. Тя когда взяли, уже особо не байтили, не рерайтили, но знаешь, блин, флёр остался. — Розка отделил басовые струны и стал раскладывать остальные на верстаке от самой тонкой до самой толстой. — Я вот думаю, блин, концептуальный альбом зафигать. И тему такую взять… Чё-нить языческое, скандинавское, ю ноу. Ну, про викингов типа. Ты «И на камнях растут деревья» читал? Шершень помотал головой. — Смотрел хотя бы? Ну ты предметец, конечно, первозданный. Розка дальше стал про какую-то малыху Сигню городить, про какие-то драккары и «реконструкторское кино», а у Шершня прям в груди клокотало. То ли напиться хотелось, то ли по морде съездить. Хоть кому-нибудь. Хоть Розке. С таким настроением, конечно, только барабаны и настраивать: всё, что только можно запороть, запорешь. — Ну мы ж с тобой, Шершняга, точняк викинги, да? Ты вон вылитый Рыжий Орм, а я… я, блин, тоже скандинавской внешности. Шершень посмотрел на Розкины чернющие брови и не менее чернющие усы, которые так резко контрастировали с пожухлыми золотисто-платиновыми патлами, и сказал: — То-то ты башку перекисью поливаешь. Скандинав, блин… Да и я… — уронил голову на грудь и посмотрел на обтянутые кожаными штанцами костелёчки — «модник задрипанный», «выёбываться любишь», — я вообще иудей. — Ты, блин, иудей?! Серьёзно, нахрен?! — Розка по такому случаю даже очки снял. Его мутно-болотные, как у кикиморы, глаза глядели хитренько, весело и чуточку агрессивно. — А свинину за милую душу уплетаешь! И пивко с кальмарчиками, да, Шершняга? Шапку тока не снимаешь — вот и всё твоё иудейство. Да и кончик у тя… — А ты туда пялиться любишь, да? Себе обрежь, блин… — Успокойся, блять! — не слишком громко прикрикнул Розка. — Чё ты сёдня дикий-то такой, как Рикки-Тикки-Тави, нахрен? К Мадам Франкештейн подкатил, а она тя отшила? Гуляй, парниша? — Да иди ты в жопу! — Шершень резко встал, задев коленом установку. Болтики на том-томе запрыгали и посыпались на тёмный пол. Такая гроза у него внутри бушевала — давно такой грозы не было. — Курить я хочу, блин! — А я те чё, запрещаю, что ли? Да кури, блин, на здоровье! — Ты осуждаешь. — Да как я могу тя осуждать, когда я сам курю! Шершень! Вот и поговорили. Розка бросил ему ключи от квартиры, но он, конечно, не поймал. Прогулялся до дома, вытащил смятую пачку из Розкиной олимпийки, побродил по окрестностям, покурил и вернулся на базу. И задумался: а только ли курить ему хотелось? Нет, нет, пожалуйста, только не соломка! Он был близок к панике. Настолько близок, что даже пару раз произнёс про себя имя Бога. Вернее, не имя, а то, как его принято называть. Он, кажется, был почти атеистом… «Да ты уж определись, блин, кто ты: атеист или иудей, или ваще можт православный?» Хороший атеист — да упокой Ад… Господь душу его. В чувство привёл вид Розы, сидящего за барабанами. Тяжело ухала бочка и рассыпалась звоном тарелочка, том-томы очевидно были не настроены. Розка умел чуть-чуть драммить. У него с ритмом вообще проблем не было — «попа-часы» что называется. Практики только не доставало. — Послушай, Шершняга, сингл, блин… — Розка стал отбивать на ходу сочинённый ритм и петь: — Мой дракка-ар, мой дракка-ар. Он не мо-олод, он не ста-ар. Он лети-ит, он плывё-от. Мой драккар, мой… плот? Оплот? Короче, чё-то типа такого, ю ноу. — Это «Сон купца», Роз. Или у нас чё терь, самоплагиат — не плагиат, да? — Есть другая версия… Мой топо-ор, мой топо-ор. Он не ту-уп, он остё-ор. Я рублю-у, я рублю-у, я рубить люблю… Розка, видно, приободрить его хотел немного. Рассмешить может даже, только Шершню как-то не смешно было. Его мысли, его скакуны балансировали где-то на грани «творчекой импотенции» и чешущихся вдоль вен рук. Какая она всё-таки хорошая, его соломка: умеет ждать долго. Но это было совсем не больно и даже не невыносимо. Это было очень терпимо, так терпимо, что даже немножко приятно. Спустя ещё парочку текстовых вариаций на один и тот же мотив — «Шершень-скальд, Шершень-скальд, он не беден, он богат. Он поэт, он творец, он почти уже купец. Сон купца, сон купца…» — в подвал ввалился Катамаранов. У него зрачки сверкали, как кометы: то ли до того напился, что на рыдание пробило, то ли нанюхался чего-нибудь едкого. — Эй, г-гаврики! — крикнул он, садясь, а вернее падая, на полосатый матрас. — Эт кто мне тут быч-чков набросал?! Щ-щас как дам… веник! Ой… это ж я набросал… гы-гы. — Катамаранов отхлебнул из чекушки странной желтоватой жидкости, издалека похожей на подсолнечное масло. — Звиняйте, мужики. Всё… всё… не мешаю, всё… — он закинул ноги в ботинках на матрас и подложил кулак под голову. Каску так и не снял. — Дядигорь, — позвал его Роза. — Натальич, блин! Поди сюда на на пару сек. Катамаранов показал фигу и повернулся на другой бок. Розка со всей дури по тарелке вмазал. Шершень вздрогнул: ну разве можно так лупить? Катамаранов дёрнул ногой. — Ну ч-чего тебе надо от меня?! — как рассерженный кошара, протянул он. — Не в-вишь, я после смены? После смены я, с-сука! — А вот это чё такое?! — Роза саданул палочкой по рабочему барабану. — Это, блять, чё такое?! — Это? — Катамаранов повернулся и посмотрел одним глазом. — Стукалка пчёлкина. — Сам ты, блин, стукалка пчёлкина! А это свинство, блин! Шоб, блин, ещё раз я те помог хоть в чём-то, блин! Принесёшь матери штаны подлатать, я те из них подвязки для чулок сделаю, понял?! — А ты!.. Бушь на меня это… голос повышать… выгоню к чёр-ртовой матери отсю… сю-сюдова! Это мой хором, имею право! И верстак мой, и стены тоже мо… мои! А вы мне тут р-разукрашку какую-то устроили, понимашь! Р-рисо… рисовальщи… щики, мать вашу. Это… Яшка… пыдай ватник — хыхолодно. Шершень укрыл Катамаранова ватником, почти как ребёнка. Едва по касочке не погладил. Кажется, порепетировать сегодня они уже точно не сядут. «Ну ты же понимаешь, что не существует твоей соломки?» — «Ну как это не существует, когда существует». — «Ломка существует, а соломка нет. Тебе просто скучно, и ты хочешь вштыриться, как Катамаранов хряпнуть. Понимаешь, она не может, блин, через столько времени проявляться?» — «Ну как не может, когда может. Вот она, проявляется. Смотри, смотри, сука, как я руку расчесал!» Шершень так и не понял, с кем он в своей башке поговорил. С собой или с Розой. Ему иногда казалось, Розка уже натурально у него в мозгу начал жить и вещает оттуда свои чудовищные человеколюбские идеи. — Ну это психологический проспект просто опять, — сказал он кому-то из своей головы. — Чё? — этот другой Роза, который не в голове, странно на него покосился. — Ты с кем разговариваешь ваще? — Забей. — Вот Шершняга, вот ты когда такой задумчивый, знаешь, на кого похож? На вокалиста, нахрен, из Альянса! Такой же, блин, пришибленный. Не от мира сего, нахрен. Шершень подумал и сказал: — А ты на клавишника из Альянса похож. У вас с ним… очки один в один. — Ну, это мне ещё килограмм, нахрен, сорок набрать надо! — загоготал Роза. — Короче, это… Шершняга… — он встал, потянулся и почесал палочками спину, — давай помоги мне струны натянуть, потом, блин, свою драм-машину настроишь. — Натягивают знаешь что, — вяло сострил Шершень, — а струны ставят. — Я те уебу щас. «Бабуська», конечно, не от отца ему досталась. У отца хорошая гитара была, что для отечественной вообще редкость. Отцову гитару какому-то его приятелю-собутыльнику отдали за чисто символическую сумму, а вот «бабуську» Шершень у одногруппника в училище выменял за свитер гэдээровский, который ему материн второй муж привёз. Ему потом дед чуть башку не отвинтил за свитер этот. А на гитаре ещё и матерное слово было накарябано, а дед терпеть не мог, когда матерятся. Розка со своей покончил, ударил по камертону, зажал струну на пятом ладу — вообще, не супер-пупер он настройщиком был, так, дворовая школа. Шершню всегда за ним перенастраивать приходилось. Увидела бы это его преподша по сольфеджио… всплеснула бы руками, сказала бы: «Яков! А вы у меня диктанты музыкальные на двойки писали! Неужели кто-то хуже вас слышит?» — и больше, наверное, ничего не сказала бы. Розка взялся за Чёрную Вдову, погладил её, как любимую девушку, завёл шарманку про «Монстров рока» в девяносто первом. Шершень тогда не смог на них поехать, дед как раз помирал, и, как потом выяснилось, это-то его и спасло. Розка рассказывал потом, как их избили, в каталажку загребли и снова избили, но уже менты. — Если б я на кого и сходил, так это на Нирвану, — зачем-то сказал Шершень. — Или на Секс Пистолс. — А из отечественных? — На Гроб тока. — Ну ты, блин, как всегда… Панк-группу на стороне не хочешь сколотить? Назовёшь её «Яков и Опизденевшие» или, там, «Щёчки Егора Летова», ю ноу. Будешь свой квинтодроч любимый везде пихать. В панке можно, блин. И про культуру-хлам и натуру-храм писать, а? У Шершня язык как пошёл чесать. Много и агрессивно. «Квинтодроч — зато не байтинг, квинтодроч — зато весело, квинтодроч — зато второй гитарист не нужен». И вообще, круче Гроба только Sex Pistols, а круче Sex Pistols нет никого. Он это не прям по серьёзке, конечно, просто Розу позлить хотелось. — Слышь ты, блин, лонли бой! Давай сразу проясним этот момент, лады? Ты послушал все мои пластиночки. Скорпионов послушал, Лед Зеппелин, Айрон Мейден, Метлу, да? И для тя «Лонли бой» и «Паломники в Корею» по-прежнему вышка?! Для тя «Буду твоим пёсиком» круче «Чёрного альбома»?! — Ну, не прям эти песни. Но в целом творчество… да. Розка долго молчал и барабанил пальцами по корпусу Чёрной Вдовы. Шершню было смешно, но он этого не показывал. Ему захотелось Розку по щёчкам потрепать, как он сам это делать любил, но Розкины щёчки — это совсем не щёчки Егора Летова. — Я тя из группы выгоню нахрен, — не слишком зло сказал Роза. — Рыжий, я тя из группы выгоню, ю ноу? За то, что политику партии не разделяешь. — Ты и так всех выгнал уже. Не выгонит он, конечно. Выгонит — один останется. А он один не любит: компанейский слишком. Как понесёт его философствовать, на кого выливать будет? Катамаранов так громко дрых, что, наверное, вруби они фонящий и шипящий полуживой комбайн на полную мощность, начни прямо сейчас репетировать, он всё равно громче музла храпеть будет. Около двух, без стука и не поздоровавшись, вошёл Франкештейн. Что сразу напрягло. Склонился над Катамарановым, несколько раз похлопал его по ватнику: — Игорь. И-игорь! — А потом посмотрел на них. — Ре… Ро… Ромашка, ты не знаешь, где у Катамаранова изолента? Роза пожал плечами: — Без понятия, нахрен. Шершняга, ты не знаешь? Шершень отложил гитару в сторону, осмотрел полки, выдвинул верхний ящичек под верстаком. Сцапнул синий моток изоленты и протянул Франкештейну. Тот, глянув волком, сложил руки на груди, развернулся и вышел, будто побрезговал подношение принять. — Это чё такое было? — подумал вслух Шершень, стоя как дурак с протянутой рукой. — Шершняга, а у тя точно с Фрекен Бок ничё не было? Франкештейн вернулся, отобрал изоленту и снова скрылся. Шершень даже моргнуть не успел. Судя по лицу Розы, он готовился какую-то шутку сказать непревзойдённую. И, слава богу, не успел, потому что в дверь снова влезла кучерявая голова. — Яшка… Шершанский… можно тебя на несколько секу… э-э… часов… минут? Шершень вышел на белый свет, щурясь от яркого солнца. Где-то со стороны парка надвигалась тяжёлая фиолетовая туча, как фингал на ангельском личике юного музыканта-народника, только-только вписавшегося в рок-тусовку. У него заклинил механизм очков, и Шершень так дёргал чёрные линзы, что в итоге сломал. Франкештейн терпеливо ждал, исподлобья глазея, а потом подошёл, сжал до боли плечо побелевшими пальцами и неуклюже впечатал в стену. Шершень сдавил повидавшие виды линзы в руке и уже приготовился давать сдачи. Франкештейн отворотил голову, что-то сказал невнятно самому себе, а потом уже ему, глядя прямо в глаза: — Яшка, ну ты что? Ты мне за маму мстишь, что ли? — за толстенными стёклами очков тёмные блестящие радужки казались огромными и глубокими, как бездны. Прямо как тогда, когда он к матери подкатывал. — В смысле?.. Нет. — Что у вас с моей Особой? — подозрительно мягко спросил он, а у самого пальцы хрустнули. — Ин… интрижка, да? Она не признаётся, н-но я-то всё понимаю. Я-то не слепой! — последнее он почти выкрикнул. Шершень вцепился в его запястье, пытаясь руку со своего плеча убрать, потому что больно стало уже невыносимо. Всё осложнялось ещё и тем, что он не знал, как к Франкештейну обращаться. Это Розка мог его «ты» или «дядя» назвать, а у Шершня наглости не хватало. — Херня… в смысле, ничего, — сказал Шершень. Соринку из глаза она ему вытаскивала. Нет, правда, соринку. А этот, видно, увидал и бесится теперь. — Да ничего, блин, у нас! Я с ней не общаюсь даже почти. — Ладно… на первиш… первный… первый раз проверю… в смысле, поверю. Н-ну ты это… смотри мне! — Он по-детски или по-родительски погрозил пальцем. — Если я… э-э… увижу там что-то… я тебя убью. Я-я всё сказал. За э-э… за маму прости. Франкештейн дёрнул плечом и ушёл в закат. Шершню показалось, что он сейчас закурит пафосно, но Франкештейн, вроде бы, не курил. Розка стоял рядом, прижавшись к дверному косяку. Интересно, он с самого начала наблюдал? Понятно теперь, чё этот лопушок так быстро сдался, дальше гнуть не стал. — Чё, любопытство в жопе засвербело? — неласково поинтересовался Шершень. — Да я, блин, испугался, что вы тут бойню быков устроите! Чё ты наезжаешь-то сразу? — сказал Роза. — Повернись, блин, у тя спина вся… — Он стал отряхивать Шершневу спину от побелки. — А чё, у Франкештейна с твоей маман чё-то было? — Да клеился он к ней, — честно сказал Шершень. — Это ещё года четыре назад было. Приезжала она сюда с этим… с Йосиком… с Женькой, то есть… ну, с мужем. Ну и, короче, бегала по стадиону, а он… ну, Франкештейн… заприметил. Ходил потом на стадион каждый день, в комплиментах рассыпался: у вас ноги такие длинные, глаза голубые, волосы, как пшеница… все дела. А она тогда блондинкой была. Его даже для какого-то репортажа засняли, как он в любви признаётся. Йосик потом по телеку увидел, скандал устроил, весь НИИ на уши поднял, мол, ваш сотрудник чужих жён уводит. — Охренеть, блин, история! — Но там потом всё благополучно разрешилось. Он, короче, не понял, что она моя мать. Думал, сестра. Ну и Йосик там, отошёл… с пивом к нему ходил. Мириться, короче. Шершню вспомнился её фиолетовый спортивный костюм, подкрученная полукругликами чёлка и светлые короткостриженные волосы. Он качал Асю на качелях, а мама сидела на лавочке с Франкештейном и сжимала в руках стухший букетик. Она всегда выглядела моложе своих лет и вообще была слишком красивой. С такой красотой женщины гулящими становятся. Хотя… будто бы он сам в этом плане лучше был. Если знал, что перепадёт, даже имён не запоминал. Иногда вообще не спрашивал. Маша, Юля, Оля, Лена — да пофиг, главное, что не Митя или Вася какой-нибудь. Шершень потёр плечо. Ну по-любому же синячина теперь будет. Его только тронь — всё, тушите свет и в травматологичку кладите. Они вернулись в подвал. Розка стал отшвыривать ногами разбросанные по полу провода. — Кабеля, блин, раскидали! Чухнешься ещё, носопырку, нахрен, разобьешь. Это я про тя, если чё. О тебе, блин, печусь тут. Шершень сел за барабаны, стал пытаться окуляры на место присобачить. Слух зацепился за слово «кабеля». Потом «печусь». Розка часто так говорил, будто специально слова каверкая. Иногда вообще чудно: колки «колоками» называл, «ложи» говорил и всё такое. И он вспомнил, что, когда переехали в Харьков, ему в новой школе часто стали делать замечания, мол, говоришь неправильно. Нельзя, дескать, говорить «ихний», нельзя «кина», только «их» и «кино». А у них в Узбекистане все так говорили. — Кабеля? Ващет «кабели» правильно говорить. — И чё мне так втащить тебе сёдня хочется? — сказал Роза, показательно разминая кулаки. — Дальше чё? Не зво́нишь, а звони́шь, не дро́чишь, а дрочи́шь? — А чё, «дрочи́шь» надо говорить? — Да блин, говори как хочешь! — Розка отбросил волосы назад и ворот футболки оттопырил, насколько смог, — жарко ему. Потом плюнул и обнажился по пояс. — Нахрена те эта унифицированная норма ваще сдалась? Ты ж не диктором устраиваешься на радио. Язык — он, понимаешь, как бы… живой немножко, да? Ну раз говорят люди «зво́нит», значит, наверное, есть, блин, такое слово. А кому, нахрен, не нравится — их проблемы. Или ихние. Пусть запираются у ся в подвальчике и дро́чат на свои словарики. Или дроча́т. В рот я их ебал. И тебя вместе с ними. Понял, Шершяга? В рот я тя ебал! — Не, Роз, ты меня в рот не ебал, — с мнимой невинностью сказал Шершень. Розка засмеялся, утирая лицо футболкой. — Ой, ры-ыжий… я с тя не могу. Фигурально ебал, Шершень! Фигурально! Я просто за свободу выбора, ю ноу. Чтоб каждый сам решал: дро́чит он или дрочи́т. И ваще мы так-то нонконформисты с тобой, если чё. Вроде как. Пока ещё. Шершень посмотрел на свою расчёсанную руку. В голове такой каскад пошлятины повалил после этого разговора. Хоть чем-то заглушить хотелось. «Тем, что законом не запрещено», — сказал внутренний церебральный Роза. — А можт Натаху позовём? Ну… типа втроём, — предложил он Розке и улыбнулся склизко, зажмурив один глаз. Розку аж перекосило. — Ну, а хули нам, нонконформистам. — Не-е, Шершняга… — замотал головой Роза. За окном как-то стемнело резко и дождик заморосил. — А чё, она не согласится? — Она-то можт и согласится, но я, нахрен, точно не соглашусь! Я не хочу, чтоб ты в мою бывшую, нахрен, гражданскую жену свои части тела необрезанные совал. У меня, блин, на глазах. — А кто тя смотреть-то просит?Наивное искусство
26 августа 2020 г., 04:30
Примечания:
(То чувство, когда вынужден оправдываться за частый выход глав).
Частота выхода глав обусловлена паническим страхом автора перегореть, фантастической, почти маниакальной бодростью и свобоным временем, которое он чуть менее чем полностью тратит на писанину.