***
— Чё, Шершняга, помираешь? Давай-давай, чуть-чуть осталось! — Розка бросил лопату, примостился рядом на корточках, стал подбирать с земли картошку и кидать в ведро. Лицо у него уже всё красное было, выбившиеся из хвоста волосянки налипли на мокрый и пыльный лоб, но он всё равно держался бодрячком. У Шершня руки уже почти не слушались, но машинально продолжали разгребать рыхлую землю. Он уже даже не на корточках — на коленях ползал. Рядом ходил облезлый цыплёнок. Смелый: не шугался. — Да где чуть-чуть-то, блин?! — заныл Шершень, взявшись за полное ведро и оглядевшись. — Тут ещё, блин, треть, наверное! — Да лан те, пустяки. Я вот когда в армейке служил, у нас там тоже, блин, знаешь, мальчуганы были такие городские. Один такой даже окопаться нормально не мог. Не потому что бестолочь, ю ноу, а потому что ладошки натурально в кровушку, нахрен, стирал. Не знаю, блин, как у него так… Я ему, там, сперва помогал много, а потом он сам как-то пошёл, пошёл, блин! — Ну ещё б ты кому-то не помог… — Короче, дело практики это всё. Но ты это… если тяжело, отдохни, чё мучиться-то? Шершень кое-как поднялся на ноги, взял ведро и нетвёрдой походкой пошёл высыпать картоху. Бабушку Роза всё-таки прогнал, сказал: «Ну правда, ба, у тя ж давление опять подскочит! Иди, мы тут сами. Иди, ба, приготовь нам чё-нить поесть». А Шершню так и хотелось сказать: «Не уходи, ба! Я не хочу тут коньки отбросить!» К обеду стало невыносимо жарко. Шершень снял футболку и пожалел, что у него нет белой панамки. Роза принёс металлический чайник с кипячёнкой и тоже разделся. Как бы вслух при Розке кипячёнку кипячёнкой не назвать. Подзатыльник отвесит, скажет, знаю я, в каких кругах так холодный кипяточек величают. — Ща, Шершняга, докопаем, — Роза закурил с неописуемым блаженством на лице, — пожрём потом. Потом отдохнём, блин, в самую жару. А потом на речку пойдём. Тут такое местечко, нахрен, райское, как, блин, на море почти. Лучше даже. Или на пруд, там течения нет. — А домой чё, не поедем сегодня? — Шершень вынул у Розы изо рта сигарету, затянулся и всучил обратно. — А чё ехать-то? Тут у бабуси две комнаты, места, блин, навалом. А завтра сядем, блин, в скорый поезд и сразу на работу, ю ноу. — Роза сделал две глубоких затяжки и отдал сигарету. — На, докуривай, блин. Он надел перчатки, повертел лопату в руках и пошёл на другой конец огорода, сверкая голой спиной. Шершень поплёлся следом, перекатывая сигарету во рту, и подумал, что после такого «отдыха», наверное, обгорит. Розка-то, конечно, нет. Розка вообще со своей смуглотой и бровями густыми на татарина был похож. Не в смысле на современного татарина, а в смысле на такого, из былин всяких. Того и гляди палаш достанет и дань начнёт требовать за двенадцать лет. Шершень закинул последнюю картоху в ведро и, издыхая, повалился на траву. Солнце светило прямо в глазницы. Он нащупал рукой Розкину футболку и накрыл ею лицо. Пойти бы попить, но сил что-то совсем не осталось. Лежал так долго, что трава уже, наверное, начала расти сквозь него. И приставучий цыплёнок чуть не выклевал очки. — Хватить загорать, Шершняга. Переизбыток витамина Д ващет вреден, ю ноу. Роза сел рядом. Шершень видел только его грязные кеды и две белые полоски на атласно блестящих трениках. — Роз… я всё, блин, Роз. Напомни мне это… вечером. Я молитву, блин, прочитаю. Не верится, сука, что я всё это пережил. — Шершняга, не хочу, блин, тя огорчать… Шерень приподнял футболку и в замешательстве посмотрел на Розу. — Короче, у нас ещё один огород есть. Там, — Роза как-то неопределенно кивнул, — на поле. — Бля-а… Роз, ты серьёзно?! — Да лан, рыжий, шучу, — он по-наркомански засмеялся. — Мы его, блин, бросили в прошлом году. Но ты бы свой фейс видел! Просто боль всего мира, нахрен! Шершень ущипнул его за руку, сильно, со всей злостью. Вот пусть почувствует хоть на толику, что такое эта боль всего мира.***
По девятому каналу крутили какую-то мутотень. Мрачный перестроечный артхаус, который, по всей видимости, очень старался походить на Тарковского, но в итоге походил на дерьмище. Шершень лениво пощёлкал обклеенный скотчем пульт, напал на «Чипа и Дейла» и оставил. Шмультики он даже больше порнухи любил. — Смори, Шершняга, кого я те принёс познакомиться! — Роза притащил на руках здорового рыжего котяру, который смотрел по сторонам взглядом «куда я вообще попал». — Это твой духовный двойник, блин, Кузьма, нахрен. — И сбагрил его на колени к Шершню. Кот ощетинился, но не убежал. А к ласкам своего духовного двойника остался равнодушен. Сидел, наверное, чисто из вежливости или потому что скучно было. — Ро-ом, ты чего его в дом затащил? — возмутилась бабушка. — Сам потом шёрсть собирать будешь. Она расправила жёлтую бахрому покрывала на диване, села рядом с Шершнем и сказала, улыбаясь: — А у нас дед тоже рыжий был. Но не такой, конечно, как ты. Чуточки так. Он у нас на баяне играл. Я говорю, зря мы Ромку-то на баян не отдали, ходил бы сейчас… первый парень на деревне. На свадьбах бы играл. Ро-ом, а Светку-то Крючкову замуж отдают, не дождалась она тебя. — Так она ж, блин, маленькая ещё. — Розка сел на подлокотник с другой стороны от Шершня и тоже стал гладить кота. — Семнадцать лет ей. Но она ж, заешь, это… по залёту. А ты всё никак не женишься. И Наташку бросил свою. Такая девочка хорошая, — она покачала головой. — Ничё я не бросал. Она сама ушла. — Бросил-бросил! Ты сначала соблазнишь, а потом бросишь. Что я, не знаю, что ли? Вот и ту девочку, что сюда-то приводил, тоже бросил. — Ба, да это когда было-то! Я уже техникум пять лет назад кончил. Да и ничё, блин, у нас с ней не было, так, блин… — Ой, а то я не знаю… Ничего у вас не было, как же. Слушай, Яш, — она тронула шершавой ладонью за руку, и Шершень вздрогнул. Ему тут же вспомнилась его бабушка, только у неё руки, конечно, были не такие грубые. — Пошли они котят смотреть. Пятнадцать минут прошло — нет. Полчаса… час прошёл… а их нет. Ну заглядываю я, значит, во времянку, в окошко. Вижу: лежат две головы. А он ей ещё руку под макушку подложил и за шею так обнимает. Я ей потом говорю: «Ларис, ну сдался тебе этот кобель?». А она мне: «Нет, баб Мань, он хороший, мне с ним нравится». Вот так-то. Хороший ты, Ромка, да? Или прикидываешься? — она хитренько улыбнулась. В полумраке комнаты её первоклассные зубы отдавали голубым. А Шершень подумал, что бы сказала его бабушка, застукав своего внука в подобной ситуации. Если бы малыха была еврейкой, заставила бы жениться, а если бы нет… наверное, не заставила бы. Что-то про моральный облик стала бы говорить и про то, что мать в семнадцать лет залетела. Но его бабушка не дожила до того момента, когда ему стали давать. А теперь она ничего уже не скажет. Она осталась разорванным рукавом на белой рубашке, в которой он сдал свой последний академический на первом курсе. Он тогда пришёл домой пьяный. Это был первый раз, когда он так напился. Но повод был: отмечали окончание учебного года и выстраданную четвёрку по академу. Дед стаскивал с него, пьяного и восемнадцатилетнего, куртку в жёлтом коридоре посреди ночи. «Ну что… Йосик, — Шершень даже не сразу понял, что это к нему так обращаются. — Где шлялся?» Шершень не говорил ничего, только мычал что-то нечленораздельное. За сломанные очки дед шлёпнул его по щеке. Или не за очки, а просто в чувство привести хотел. Бабушка на диване превращалась в растение. У неё случился второй за месяц инсульт. Она не говорила и не двигалась, только стеклянные глаза равнодушно глядели в потолок. «Но это же не из-за меня… Это же не может быть из-за меня?» — думал Шершень, всё больше и больше трезвея. Когда приехала скорая, было уже поздно. Дрожащей рукой он надорвал рукав на рубашке — так принято было. Дед тоже. — Хоро-оший, — задумчиво произнёс Шершень, смотря на Розкину руку, гладящую кота. Он даже не знал, что толком имеет в виду. У него просто это слово на языке крутилось. — А ты, Яш, тоже хороший? Шершень неуверенно кивнул, припомнив, как раскладывал на диванчике какую-то малыху с пониженной социальной ответственностью. На том самом, на котором бабушка умирала. Тот самый, который у них в квартире стоит. Он готов был себе прямо сейчас башку о камень размозжить за такое. И почему тогда у него такого чувства не возникло? — Да он у нас, ба, ваще ангелок! — сказал Роза, взъерошив ему волосы. — Он у нас, знаешь, блин, это самое… однолюб, во! — Обнолюб, — машинально повторил Шершень, уставившись в Гаечкины глаза на экране. Не то масечку она напоминала, не то Мадам Франкештейн, не то пассию готфрейндскую. А он её не забыл ещё?***
— Ну чё, блин, на речку или на пруд? Шершень даже плечами пожать не успел. Бабушка сказала: — На речку идите. Кто ж в пруду после Ильина дня купается? — и всучила ему вафельное полотенце. Когда Шерень спросил, почему нельзя, она сказала что-то совершенно дикое и странное: — Потому что пророк Илия туда… того-этого, по-маленькому. Написал, короче. Проехал по небу на колеснице и во все речки надудел. Но в речке-то вода проточная, утекло всё. А в пруду так и будет теперь до зимы стоять. Да. Шершень посмотрел на Розу, мол, это она серьёзно? Роза кивнул. Вообще, Шершень и сам суеверный был. Верил, что каббалистические подвесочки деньги привлекают, что на себе зашивать ничего нельзя. Ему, наверное, если кошка чёрная дорогу перебежит, он этим путём не пойдёт, но пророк-ссыкун — это даже для него слишком. Язычеством-фалличечивом каким-то попахивает. — Так, голышом не купаться, там детишки ходят, — напутственно сказала бабушка. — На другой берег не плавать. Слышь, Ром? Не плавать! Узнаю, что плавал, прибью. Розка ничего не сказал, обнял её за шею и чмокнул в щёку. Вдоль луга тянулась норовящая в скором времени зарасти дорога. Шершень на ходу собирал пальцами «петушки». И до того дособирался, что порезался. — Как ты умудрился-то, блин? — проворчал Роза, срывая для него подорожник. — А чё я спрашиваю-то, собственно… Это ж ты, блин. То в спине у тя что-то защемит, то костяшки сбиваешь хрен знает обо что. Ты скоро, наверное, на атомы разлагаться начнёшь, да, Шершняга? Про синдром паучьих, нахрен, пальцев я ваще молчу! — Да какой синдром пальцев, Роз? — А воть этя что? — Роза изобразил какие-то загогулины, насколько его собственный пальцы вообще позволили. — Воть этя что, блин, такое, нахрен?! На речке было тихо и почти безлюдно. Только ниже по течению на другом берегу стояла какая-то красная машина и, кажется, жарили шашлыки. Или просто отдыхали, без шашлыков. Шершень бы сейчас от шашлыков не отказался. Каждый раз, когда он заскакивал в магазин, ему на ум приходило только одно слово: нищета. И жёлтые фотографии послевоенных лет из дедушкиного альбома. Розка уже предлагал в Москву смотаться как-нибудь за продуктами, но дорога денежек стоит. И с каждым месяцем всё больше и больше — ин-фля-ци-я. Розка как-то отцову заначку на мотоцикл нашёл — купили на неё потом полбуханки в сельпо и десяток яиц и за день сожрали. Розка уплыл далеко. Шершень даже испугался за него: течение-то сильное. Вода была по-утреннему холодная, хоть и вечер уже. Лучше, чем на море, да, Роз? А ты хоть раз в море-то купался вообще? Лучше, чем на море, только в Чарваке или в Брич-Мулле, а здесь не песок даже — ил, как в болоте, блин. Шершень вылез на песчано-травянистый берег, пытаясь отмыть ноги от вязкой грязи. Отжал волосы, надел очки и увидел, как кто-то машет ему с другого берега — Розка. — Да блин, Роз… ну чё ты такой? — машинально произнёс он вслух. Он не видел, как Розка плыл обратно. По-ребячьи баламутил воду палкой, сидя на камне, а потом сполз назад, откинулся на покатый берег, и почти с наслаждением прикрыл глаза. Спал, не спал — так и не понял. Очнулся, когда по лицу проехалось что-то мокрое — Розкины волосы. Розка распустил их и резким движением смахнул назад. На его гладкой загорелой спине сильно и остро выступали позвонки, почти как у динозавра. Шершень прикрыл глаза левой рукой, будто готовясь прочесть молитву. — Чё ты, блин, на другой берег поплыл, козёл? Бабушка же сказала: не плавать. — Так я не плавал, я вброд перешёл. Обмелела нахрен наша речка, ю ноу. Жа-алко, блин. Раньше-то, блин, она, знаешь, как разливалась? Тут всё, блин, просто затоплено было подчистую, нахрен, до самого нашего огорода! Имэйджн, Шершняга. Джаст имэйджн. Я просто, блин, когда вспоминаю, у меня в голове сразу: ёб твою мать, итс факинг инкредибл, ю ноу. — Я нихуя не понял, чё ты щас сказал. Инкредибл какой-то… — Потому что языки надо учить, блин, — Розка легонечко постучал ему по кумполу. — Для нас, для рок-музыкантов, это ж, блин, первое дело. — Я немецкий учил. И узбекский немного. — А толку-то, блин? Всё равно нихуя не знаешь. Шершень уже и не помнил, когда стал таким отсталым. В первом-втором классе чуть ли не самый успевающий был. Потом мать уехала, и он скатился. Совсем скатиться бабушка с дедом, конечно, не давали, уроки с ним класса до восьмого делали, только толку что? Он приходил на занятия и превращался в манекена: я не понимаю, что вам всем от меня надо, я тупо посидеть пришёл. — Почему нихуя? Я тя могу послать на узбекском, — легонечко улыбнулся Шершень. — Хочешь? Я тя могу послать на… на шести языках, блин. На семи даже. — Ну ты полигло-от, конечно, Шершняга! — Розка примостился рядом, опершись на локоть, и потянулся за сигаретами.— На русском ты меня можешь послать, на мове, на дойче, на инглише, на узбекском, нахрен. На каких ещё? — На татарском и на идише. Ну, на идише, знаешь, клюковка типа, куш мир ин тохес. Знаешь, чё такое тохес? — Догадываюсь, — сказал Роза, агрессивно чиркая колёсиком зажигалки. — Чё, какую куришь-то уже? — Не знаю, блин… шестую или седьмую. — Для Розки шесть-семь много было. Ему послевкусие табака во рту не нравилось, говорил, как портянки пожевать. А Шершень всё думал: когда он успел заценить вкус портянок? В армии, что ли? Ну нахер тогда эту армейку, если там таким занимаются. — Я вот думаю, рыжий… а можт я и правда кобель, а? С Натахой когда жили, я за малышками, блин, ухлёстывал тока так, блин. И не стыдно мне было, прикинь? Ты скажи, блин, как специалист по блядству, кобель я или нет? — А чё это я специалист-то? С какого, блин, фига? — А чё, нет, что ли? Ты это дело любишь. Те, рыжий, по-моему, вообще пофигу, с кем. Натахе, вон, моей присунуть хотел, — как-то обиженно сказал Роза. — А с какого фига она твоя, блин? Вы, кажись, расстались лет сто назад. — А мы с ней момент с юзаньем притяжательных местоимений не обговаривали, ю ноу. — Роза глянул немного сердито. Ревнивцем он, конечно, не был, но ему, как и любому не-инопланетянину и не-манекену, ничто человеческое было не чуждо. — Хочу, блин, считать своей — буду, считать, нахрен! И кто чё мне сделает, блин? А вообще, Шершняга, я давно хотел те сказать… нехер! — он небрежно стряхнул пепел на грязный песок. — Понимаешь? Нехер, блин, чужим дамам юбки задирать. Шершень чуть не захлебнулся сигаретным дымом. — Да кому я в последний раз задирал там чё-то?! — А чё, готфрейндская пассия не считается? — недобро улыбнулся Роза. — Да, блин, она сама ко мне полезла. — А ты и рад, да? Те тока предложи, ты тут же, блин, за ширинку хватаешься. Те если с крыши предложат сигануть, ты тоже согласишься? С крыши? Зависал он как-то на крыше с одной малыхой. В Москве это было, на квартире у какого-то Розкиного приятеля. Роза там тоже был, только под крышей. Её звали как-то необычно, то ли Диляра, то ли Динара. Звали бы Машка или Катька, он бы не запомнил, а так отложилось. Лица уже не помнил, помнил только, что она страшненькая была, как крокодил, и стрижку под мальчика носила. «Три семёрки» они распивали, а потом она пьяно предложила: «Может минетик?» — и язык за щёку толкнула. А ему что, много надо, что ли? Он ухмыльнулся и с вызовом ответил: «Ну давай!» Это был его первый отсос в жизни. На крыше вот — романтика. Небо в алмазах, и глаза в космос от блаженства уставлены. И руки не знаешь, куда от неловкости деть. — Смотря кто предложит, — сказал он, почесав колючий малость подбородок. — Инфинтил ты, Шершняга, — грустно, но как-то по-доброму грустно заметил Роза и потушил бычок об оставленную кем-то консервную банку. — В смысле?.. Чё значит инфантил? — Дурачок, значит, мелкий. — Да блин, почему-у? Шершень потянул стопы, вытянул носочки так сильно, как только смог. В правой стопе что-то неприятно хрустнуло, и Розку это заставило поморщиться. Где-то поблизости раздавались детские голоса. Но это же не в голове, да? — Не знаю, блин, можт потому, что те история Сида и Нэнси романтичной кажется? Просто с точки зрения взрослого человека, это говнище, грязь, боль… и крокодиловы слёзы. И всё, нахрен! Но ты, конечно, дрочи, на что хочешь… Чё я ваще те указываю-то, блин. Я ж не масюсечка твоя. Да если б масюсечка о нём хоть на толику как Розка заботилась, он бы, наверное, совсем другим человеком вырос. Хотя, почему другим? Просто человеком. Не манекеном, в смысле. Но если бы масюсечка знала о нём то, что знает Роза, она бы триста раз пожалела, что аборт не сделала. — Не, Роз, ты не масюсечка. Ты хуже. В смысле, лучше. — Да? — Розка выгнул бровь и улыбнулся, не обнажая зубов. — Ну ты ж мне, блин, тоже роднулечка, понимаешь? Я ж с тобой уже сросся, блин, как… как грибочек, нахрен, с деревом. Подберёзовичек, ю ноу, Шершняга? Он придвинулся и крепко обнял за плечи. На руке у него красовался синяк — нормально ущипнул, теперь неделю сходить, наверное, будет. Шершень с грустью заглянул в сигаретную пачку, увидел там две сигаретки, и брови сами сползли вниз. — Если хочешь, докуривай, блин, — сказал Роза. — Я не буду. Детские голоса и неловкие шёпотки ощущались где-то совсем близко. Шершень невольно обернулся и увидел двух пацанов на берегу. Они так топтались и переминались с ноги на ногу, будто что-то хотели, но стеснялись подойти. — Здорова, парняги, — сказал им Роза. — Порыбачить пришли? — Нет, — сказал один из «парняг» и стал второго за руку дёргать, говоря что-то типа «давай ты, давай ты». А тот отмахивался и подначивал первого. — А в… в общем, вы нам сигаретку не дадите? — Сигаретку? А чё, блин, не рано вам, не? Шершень вспомнил, как пятилетним забежал на кухню, а батя там блаженно курил, притянув ногу к груди и обняв колено, и стряхивал пепел в зелёную перельницу. А Шершень, ну в смысле Яшка, спросил: «Это что, вкусно?» А батя ответил: «На, попробуй», — и сигарету свою протянул. Долбоёб всё-таки его батя был. Шершень не понял, зачем Розка схватил его за палец и стал гнуть в обратную сторону. Ему ж это всё противно до усрачки было. — А вот это видели, блин? — сказал Роза, прижав шершневкий кончик указательного пальца куда-то к запястью. Палец побелел и выгнулся колесом — выглядело жутко, но Шершню было ни разу не больно. — Это, блин, от курения, пацаны. У него ещё локти, блин, так выгибаются, нахрен! Косточки, нахрен, размягчились, прикиньте. Уже не суставчики, а какие-то, блин, шарнирчики, ю ноу! Шершень вырвал руку и спрятал за спину. И плечо тут же хрустнуло. Он когда Аськиным куклам руки выворачивал, они так же хрустели. Может он и правда уже в куклёху превращается? Да нет, родился, видно, таким.***
Розка шёл впереди и трындел про поля колхозные, про то, как у них учительница физкультуры мышей боялась, а они набирали ведро целое полёвок, и она потом бегала от них по грядкам. За ним — вереницей скакало малышни человек пять. Шершень плёлся самым последним. Его так разморило после купания, как будто на грудь принял. Розка сказал: «Ну у тя хоть цвет лица здоровый стал, а то ходил, блин, как зомбак натуральный». Розка даже не постеснялся представиться ребятне своим прозвищем и смело принял на себя шквал глупых насмешек школьно-дошкольной ОПГ. Девочка в розовом платьице, вся в зелёнке и с грязными ногами, ведомая братом за руку — одним из «курильщиков», — ковырялась в носу и говорила Розе, стремясь перекричать всех остальных: — А я завтра в первый класс пойду! — Да не завтра, Насть, а через четыре дня! — прикрикнул на неё брат и дёрнул за руку. — Бли-ин, мои поздравления, нахрен! — сказал Роза, пожимая ей руку. — Просто, блин, от души респектую, Настюха, ю ноу. Когда она дрёпнулась и проехалась по щебёнке, то даже не заплакала. Розка поднял её, сел на корточки и стал отряхивать платье и налипшую на ладошки и колени грязь. — Ну чё ты, блин, спотыкаешься-то? — Да она всегда так, — сказал её брат. — А чё ты её тянешь-то, блин, как на буксире, Вова-блин-Моркова? Ты вишь, она за тобой не успевает. — На содранной коленке застыли несколько капелек крови. И чё она не заплакала-то? Все ж ревут обычно. — Пойдём, короче, ща к моей бабусе, перекисью, там, протрём, ю ноу. Шершень расчесал комариный укус на ноге и закусил порезанный невзначай палец. Какой-то мальчик тыкал в ржавый трактор и говорил, что это его деда. А другой говорил, что это не правда и трактор тут уже шесть тыщ лет стоит. Роза усадил Настюху на лавочку возле палисадника, сбегал домой и притащил аптечку. — Настюха, смотри, блин, на Шершнягу. Смотри, он те щас фокус покажет. Шершень не понял, что конкретно от него хотели, но сообразил, для чего. Он вывернул руку так сильно, как только смог, даже больно стало. Пока девочка хлопала на него глазами, Розка ливанул ей перекиси на колено. Она редкостным кремнём оказалась и даже теперь не заревела. Вот какие они всё-таки человеки бывают, да? А Шершень вспомнил себя в её возрасте и подумал, что он бы, наверное, точно заревел. Он и теперь готов был разрыдаться, когда Розка ему перекиси на палец набухтил. — Ну чё, пацаны… и девчули, кто кисель хочет? Бабуля там наготовила. Все подняли руки. Розка постучал в кухонное окно. — Эй, ба! Всем лонгдринки за мой счёт! Где-то в глубине кухни за белой марлей мелькнуло бабушкино удивлённое лицо. — Чего-о? — Давай, говорю, киселя всем. Угощать будем. Она вышла на крыльцо, гремя кастрюлей и металлическими кружками, и как-то по-доброму проворчала: — Вот детский сад-то собрал! Ну как всегда… А Шершень подумал, что Розке и баян никакой не нужен. Ему даже гитара не нужна. Он и так первый парень на деревне, «ю ноу, блин».***
Шершень откинулся на холодную подушку и решил, что зря он наелся на ночь. Ну да ладно. На животе было тяжело, зато в душе приятно. Он обводил пальцами узоры на ковре и вспоминал, как снимали квартиру в Одессе. У каких-то отцовых знакомых. Они потом в Израиль умотали на ПМЖ в восемьдесят девятом. Розка положил на стул какие-то жёлтые бумажки и стал раздеваться. Наэлектризованные волосы с чуть слышным треском потянулись за футболкой. Розка послюнявил руку и стал их методично приглаживать. — Спину я потянул, походу, — сказал он, пытаясь поудобнее усесться на отведённую ему половину дивана. — Не знаю, блин, как завтра на работу попрусь. Ещё, блин, кресло-кровать эта. Доска там, что ли, какая-то, я, блин, понять не могу. Спать невозможно, нахрен. Шершень не сразу понял, о какой кровати идёт речь. Потом сообразил: о той, которая дома. Рядом с диваном, на котором бабушка помирала. — Ну, хочешь поменяемся? Ты будешь на диване спать, а я на кресле-кровати, м? — Честно — хочу, блин. Но тебе ж тоже не в кайф в синячках просыпаться, как принцесска, блин, на горошине. — Да мне вообще похер, — сказал Шершень, подняв повыше подушку. — Матрас постелю, если чё. Роза взял бумажки и развернул их к свету, благо луна такая яркая была, что глаза выедала. — Охренеть, она даже Натаху вписала. — Это чё? — спросил Шершень. — Да записочки, блин, в церковь. За здравие, за упокой, ю ноу. Завтра ж типа праздник — Успение, кажись. Бабуся сказала отнести утром, всё равно ж с электрички мимо пойдём. Охренеть, рыжий, она даже тебя вписала! Шершень посмотрел на своё имя в самом конце, сразу после какого-то Николая, и ему вдруг стало стыдно, что он другой веры. Что он вообще неверующий. — Тока ты не говори ей, что ты некрещёный, лады? — сказал Роза, забираясь под одеяло. — А чё, Роз, разве так можно? Ну, не по правилам же типа. — Да какая, блин, разница, Шершняга? Человек искренне те блага желает, чё его расстраивать-то? Мы отнесём, а они уж сами там в небесной канцелярии разберутся, к какому тя богу, ю ноу. Или как ты там Бога называешь? Роза посмотрел на него с искренним любопытством. Голубой лунный лучик падал на его блондинстую макушку, стелился по наволочке, возле самой щеки, и терялся где-то в складках кипельно-белого пододеяльника. Это слово было, пожалуй, слишком страшным и слишком интимным, чтобы произносить его в такую ночь. Когда никто не умер и даже не воскрес. Поэтому Шершень помотал головой и прошептал: — Не скажу.