Люди и манекены

R
Заморожен
165
4
Размер:
310 страниц, 115 495 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник

Новелла первая. «Три четверти»

Настройки
Примечания:
А ночь по комнате тинится и тинится… А Роза вот на подоконнике — грязно-белом, с отколупленной по краям краской и жёлтыми кружками от цветочных горшков, — курит. Рама сбитая вся, кривая и набухшая от сырости. Выдранный с гвоздями шпингалет звякает от каждого порыва ветра, а Роза вот… коленку содрал. За год двоих похоронил. Отца и друга. Похоронит ещё двоих — останется сиротой казанской. Скинет ещё килограмм пять на нервной почве — заработает дистрофию и справку из дурдома. Роза курит в перерывах между отжиманиями, бухает в промежутках между пробежками и пишет убогие соляки в просветах сотканной из асфальтовых будней экзистенциальной тоски. Но какой из него Жан-Поль Сартр, в самом деле? Он даже не Блэки Лолесс. Он даже не Роза-Робот, если говорить откровенно. Так, Ромка с Богучарова — Катамарановский район, совхоз «Родина», по весенней распутице даже не думайте на председательской волге соваться. У Розы в жизни две любви: музыка и Натаха. И так получается, что у двух этих любвей в последнее время взаимная ненависть. И как же так всё разрешить, прояснить честно и откровенно, чтоб не обидно было? Понимаешь, блин, Наташенька, на первом месте у меня му-у-узыка, на втором — мама, а на третьем — ты. И по-другому я не могу. Вот хоть убей. Но ты ж сама выбрала быть женой декабриста, я тебя не заставлял, ю ноу. Двери вдруг заляскали… Ляскают, ляскают, будто поддаваться не хотят. С пьяну всегда руки трясутся, да и по трезваку тоже, а этот же нервный всегда, на взводе, ну, тот, кто за дверью. Поддались. Входит. На поднятом воротнике кожанки — острые пикообразные лацканы и металлические заклёпки, на висках — капли пота и тёмные мокрые завитки волос, а сам весь какой-то надушенный, как на свидание, ей-богу. Что-то там про этого патлатого говорит, попа-расстригу с плагиаченными песенками культовых американских поп-идолов. — Да? А чё ж ты его, блин, так облизывал по радио года два назад? Если у него, блин, и лирика говно, и музло — плагиатец, а сам он ваще антисемит нахрен. — Да всё просто как две копейки, Ромик, — разводит руками, — мне заплатили. — Охренеть, блин! — восклицает Роза, как будто не привык ещё, что приятель у него — мразота конченая. — У тя, типа, принципов ваще нет, да? Ты, кажись, диссидентом был когда-то, в ссылку вон даже упиздохал, а теперь чё? Теперь за бабки под каждую, нахрен блин, сволочь стелиться будешь? — Нихуя ты не понимаешь. — Берёт сигарету и болгарскую зажигалку с болгарским флагом. Пытается-пытается прикурить, но не получается. — Мне, блять, бабки… Да насрать мне на бабки, я хоть щас всё пойду пенсионеркам в собесе по карманам распихаю, а сам на паперти стану. Мне, бля, просто в кайф, когда всякие шлимазлы на блюдечке с голубой каёмочкой приносят, а я это всё на пидарасню спускаю. — А чё ты из себя антихриста-то строишь, Борь, блин? Вы с ним в разных ростовых категориях, ю ноу. Роза улыбается. Его хватают за колени, за бёдра, оттягивают футболку — щекотно до слёз. Благо слёз у Розы на целый бассейн хватит. — Ещё раз что-нибудь про мой рост скажешь, на шашлык пущу! Я не хучу. — Боря, блин, успокойся. Будь выше этого, ю ноу. Его опрокидывают в открытое окно и душат что есть силёнок в этом тщедушном, разлагающемся от кокса и бухла теле — «Да успокойся ты, блять, уймись уже, сука!». Роза пытается зацепиться ногами за батарею, чтобы ненароком не выпасть. Страшно, аж адреналин по венам. Кажется, стоит приложить совсем немного усилий — до щелчка в коленном суставе, до зуда в напряжённых мышцах, — чтобы спихнуть с себя этого в кожанке, но у Розы нет сил, даже чтобы цепляться за жизнь. Он как тот самый синюшный трупик, который на ремне болтается, только Роза не на ремне, Роза — на сопле. Розовой. Жизнелюбие называется. А ещё ходит улыбается, как дурачок, шутки шутит, а внутри — гниль. — Слышь, Борь… задуши, а? — хрипит Роза и ловит ртом потоки ледяного весеннего воздуха. Действительно, какая нелепая смерть для того, кто родился в рубашке. Которая у него и за четверть века не сносилась. А ведь если бы не рубашка, его бы, может, и в Афган отправили, кто знает. Или блоком бетонным прибило на работе. Пальцы перемещаются с горла на основание шеи, а потом — ниже, на ключицы. — Ебать ты горячий, Роз. — Сухие руки затаскивают внутрь, проводят ласково по предплечьям и тянут вниз с подоконника. А Роза и не сопротивляется. Роза вообще не сопротивляется. — Заболел, что ли? Решительно наклоняют за шею, и Роза чувствует холодный поцелуй в лоб — «Да отпусти ты нахер, не трогай меня, блин, лучше парацетамола дай, сука». Борька всё ещё пытается закурить, но у него руки трясутся. Нервно щёлкает зажигалкой — так близко, что либо Розе сейчас сожгут патлы, либо стукнут кулаком в грудь с досады. — Да дай сюда, блин, — говорит Роза и, перехватывая зажигалку — «Да на, на, господи! Руку не выворачивай только», — одним лёгким нажатием высекает огонёк. — С ней ласково надо, Борь. Как с малыхой, нахрен. Борька выдыхает дым ему в лицо и растягивает губы в улыбке мелкого сволочного беса. Ага, сволочного, холеричного, ну, а что поделать, если Роза только с ним на одном языке говорить может, если для всех остальных он с какой-то там планеты прилетел и вообще «заткнись, Роз, я всё равно нихера не понимаю твоих этих…». А Борька вот понимает, хоть и на грубость не скупится (говно, говно, говно, трэ-ша-ни-на, Оззи из колхоза). Роза ненавидит Борьку так же сильно, как и любит, и, кажется, это у них взаимно. — Знаешь, Рогозов… надо тебе это, антидепрессантов каких-нибудь. Мне уже рожа твоя кислая скоро по ночам будет сниться, ну. Борька берёт за руку, разжимает пальцы и переплетает со своими. Роза сверху вниз вглядывается в блестящие хитрецой глаза — «Змеиный Глаз ты, Борь», — и пытается оценить размер зрачков. Точно он не обдолбался? Такой Борька ему даже нравится, когда не орёт, не заходится в приступе эпилепсии, не кидается с кулаками и обрезанными бутылками. Когда копна кудрявых волос ниспадает на лоб и ворот расстёгнут. Так-то он всегда свитер под горло носит, мерзлявый. Вспоминается пьяный разговор двух полуночников: «Ну чё ты ломаешься, Рогозов? Один раз не пидарас», — «Попробуй дотянись, блин, сначала», — и болючий укус на мочке уха. А с ним это было-то вообще? И было ли или приснилось только? — И они не поебались. Конец, — говорит Роза. — Ты вообще с кем разговариваешь? — Да забей, блин. Летом они ссорятся чаще, чем успевают открывать рот. Роза схватывает удар в солнышко и уверенными шагами выходит из депрессии. Что-то там играет, но мьюзик становится совсем уж мусорным, и Борьку это злит. А Розе в кайф, он достиг нирваны и почти женился. — Рогозов, я не понял, ты в кого такой эстет хуёв и поставщик каловых масс в мозг копрофила? Давай я тебе напишу нормальную песню и мы её протолкнём на радио. Холстодубы себе пальцы от зависти отгрызут, отвечаю. — Отъебись нахер, чё хочу, то и пишу. Моя корова, блин, и я её дою. — Не-ет, Рогозов, — самодовольно протягивает Борька. — Это моя корова, понял? И ты… тоже. Ты тоже моя корова. Понял? Принял? Роза нависает сверху. Одно движение и он сломает Борьке челюсть или врежет так, что придётся вызывать скорую. Роза, хоть и жигла (станешь тут жиглой, когда тебя жизнь буквально во все щели без отдыха и права на отмщение), а всё-таки мышцы ещё что-то там помнят: и драки в подворотнях до кровавых соплей, и кубок по волейболу в девятом классе. А Борька-то со спортом совсем никак, максимум — настольный теннис. — Слышь ты, блин, пастух всея Руси, варежку схлопни! — Щас я тебя схлопну! «И они не подрались». — Всё-всё, успокойся, блять, Роза, ну я ж шучу, — говорит Борька, поглаживая по спине. — Пошли поедим. — Куда? — Ко мне. Роза на такое приглашение вскидывает брови. Он догадывается, зачем его зовут, и самая невинная из этих догадок — нюхать кокаин. Но только он ещё синюшного Славика в гробу помнит и надрезы на бритой башке. — Чё жрать будем? — А чё ты любишь — выражаясь языком Розанус-вульгарис — жрать? — Водку. С пельменями. — Ну, гурма-ан. Чё я могу сказать? У тебя родственников на Урале нет? А то водка с пельменями у них национальное блюдо так-то. Роза знает, что кокаинщики едят от случая к случаю. Борька таскает у него из тарелки солёные огурцы и заходится таким смехом, от которого дрожат хрустали в серванте. Высоким, звонким и заразительным, как и у любого порядочного укурка. — Слышь, кокос, я у тя спросить хотел. Те нахера псевдоним? — Сам подумай. Наверное, чтоб кричать, как я за Русь порвусь. Осознал? Кушай давай. Хотя Боря не укуренный, и смеялся он так всю жизнь, кажется. Даже в те далёкие времена, когда ещё был щекастеньким и подающим надежды профессорским сынком, а о веществах и слыхом не слыхивал. Говорят, тогда он не был ещё скотиной и вроде как готов был умереть за какие-то принципы. Умирать не пришлось, а вот из комсомола вылететь — на раз-два. И следом из универа, потому что беда, как известно, одна не приходит. Роза знает не понаслышке. Его дружок сдох от передоза сразу после того, как он серьёзно поссорился с Натахой, а отец преставился через две недели после того, как умер дружок. Можно сказать, Роза сорвал джекпот. — Щас, короче, — говорит Борька, кусая сигарету и шурша талонами на спиртное. Считает что-то, смешно шевеля губами. Тлеющий кончик ходит вверх-вниз. Вверх-вниз ходит Розин кадык. Роза приканчивает бутылку чего-то слабо похожего на армянский коньяк (в одну харю, считай) и вообще не понимает, к чему это «щас, короче». Ему хочется, чтобы его любили. Хоть как. — Борь… Слышь? — вскидывает голову, убирая нависшие на лицо волосы. Борька даже не оборачивается, но Роза знает, что он «слышь». — Ты меня любишь? — Знаешь, мне обычно когда такие вопросы задают, потом туфли начинают выпрашивать чехословацкие. Или шубу. — Нахера мне шуба? — с пьяной серьёзностью удивляется Роза. Соображает туго, хлопая ни во что не вдупляющими глазами. — Я чё, Дед Мороз нахрен? — Ну в твоём случае, Розочка, на месте шубы может быть стратокастер… — Да сука, блять! — Стакан с глухим грохотом приземляется на кухонную скатерть. Едва не разбивается, только несколько капель содержимого пачкают молочно-белую ткань в серебристый цветочек. Борька вздрагивает и даже не орёт, что его жена потом укокошит за испорченную скатерть своей матушки, которую та им на какую-то там годовщину со дня свадьбы подогнала. — Я те вопрос задал, блин, ты можешь ответить просто, нахрен, без выебонов, сучара, блин! — Чё ты хочешь, Роз? Ебаться? Давай, я весь твой! — Да иди ты в жопу, блин… — Это приглашение? Борька снова заходится высоким сипловатым смехом, Роза говорит, что всё, что ему нравится в Борьке, это «твой смех и твои кучеряхи, нахрен», и думает о том, что жажда какой-то там любви — не оправдание для измены, а алкоголь — отягчающее обстоятельство. — Форель разбивает лёд, нахрен. — Я знаю. — Я не буду кокса долбить. — Я понял. — Пять минут, блин, я засекаю. — Может заткнёшься, блять, уже, Трандычиха? — на удивление спокойно где-то там в ногах, в приглушенной темноте чужой квартиры. Подушка на вкус — как зажевать кусок бинтяры. Розу спасает только ударная доза алкоголя в крови и шутки про рост: «Я ща встану, и ты полетишь, нахрен! Мартыха-коротыха», — «Да средний у меня!» — «Это с каких, нахрен, пор метр шейсят для мужиков средним считается?» — «Какой тебе нахуй метр шестьдесят?! У меня метр шестьдесят один!» — «О-о, блин, чуть выше моей тумбочки!» Но это смех сквозь слёзы, которые Роза поклялся не проливать. Даже когда боль такая, что подушку хочется натурально сожрать вместе с наволочкой и всем свалявшимся перьевым содержимым. Но он ведь и правда спортивный парень, куда сильнее физически и всё такое… — Пять минут баста, слышь!.. Хули ты ещё в гостях-то, блин? — наугад пинается ногой. Болезненное шипение заглушает шлепок по заднице, а форель… разбивает лёд. К вечеру он точняк облысеет. Или поседеет. Всё заканчивается как-то смазанно. У Розы один глаз точно открыт шире другого. Но сил повозмущаться оказывается неожиданно много, а повод веский. — Я же сказал, блять, когда без гандонов, не будь, сука, гандоном! — А ты чё, залететь боишься? — и снова смех этот, отражающийся пронзительным звоном в ушах. — Блять… иди нахуй… Просто, блять… иди нахуй! — говорит Роза. Прыгает на одной ноге и лезет пальцами между ног. Борька не в адеквате, взвинчен и явно где-то не в этой вселенной. В той, в которой красивые мальчики на сцене пляшут, а не волосатые мужики рельсы гнут. Всё ещё глядя куда-то в никуда, говорит, теребя серебряный браслет на запястье: — Чё ты там колупаешься-то? Сейчас всё равно дристать побежишь. Роза замирает с немым, но таким очевидным «чё?», и у него, кажется, дёргается глаз. — Раздражение слизистого эпителия, — сухим академичным голосом профессора на лекции говорит Боря, отведя растерянный взгляд куда-то в сторону. Дальше ещё какие-то умные слова, «спланх-… чё?». — Семьдесят первый год, медфак ЛГУ. Знаешь, кто вёл? Готфрейнд. Старший. Знаешь, кто краску колупал на подоконнике и пальцы в наглядку совал? Готфрейнд. Младший. — Двадцать лет прошло, а нихера не изменилось. Борька слабо улыбается и убирает мокрые волосы с лица, обнажая не слишком высокий лоб. Этот жест Роза не может трактовать вообще никак. Вот совсем. Борька кажется странно юным, может тем самым ангелоподобным (ангелоподобным, блять!) студентом-медиком из семидесятых, с романтично растрепавшимися кудрями, как на пастельных картинках из девятнадцатого века, которые маман покупала на почте в виде подарочных открыток. Кажется, это тоже было в семидесятых. — Ты чё? — спрашивает Роза, не до конца ещё понимая, что кроется за Борькиным ступором. — В глаз попало. Роза не верит: глаз он трёт подозрительно лениво, будто вообще тереть не хочет. Роза не дурак, конечно, хоть и дурилка картонная. И не пьяный уже почти, хоть и на ногах еле держится. На кровать не садится даже — падает. — Блять, — корчится Борька, подскакивает и тянет его на себя за плечи, будто и правда думает, что поднимет. — Ну не садись ты, блять, на постель, сейчас заляпаешь всё нахуй. Эллка потом… не о-отстирает. На последнем слове голос дрожит, а страшные насиняченные глаза на мокром месте. Роза готов поклясться, что в первый раз его таким видит. Серьёзно? После всего пиздеца, что тут творился? — Как ты меня терпишь? — хрипло спрашивает Борька, утыкается в плечо по-звериному ласково и, со стороны кажется, почти инстинктивно, как слепой котёнок, льнущий к матери. — Нет, серьёзно, Ром, как? Зачем? А главное, нахуя? — Те по пунктам или как? — Мне по ебалу, Ром. Он шмыгает носом, основанием ладони утирает глаза и лоб, а потом вдруг мрачнеет. Бровь дёргается в какой-то недоброй гримасе, губы озаряет привычная ухмылка картонной мрази из старых фильмов или ушлого продюсера с девятого канала, который с фальшивоамериканским акцентом говорит бедным использованным малышкам: «Eto shou-biznes, detka. Nichego lichnogo». Борька с фальшивоневозмутимым тоном говорит: — Наташке привет, — и шлёпает по заднице в качестве жестокой шутки или финального акта унижения. Роза идёт домой. Обычно-то летит как угорелый на всех парах, а тут… идёт. Медленно. Была б воля, вообще не приходил. Какой-то мелкий пацан, смуглый, просит у него закурить, кривя в улыбке большой лягушачий рот и жалобно блестя цыганскими глазами, и Роза, не глядя, протягивает две сигареты. — Те чё, двенадцать лет? — Мне пятнадцать вообще-то, — обиженно и одновременно гордо говорит он, затягиваясь глубоко и жадно, как будто сто лет не курил и теперь вот дорвался. — А ты чё, на балалайке играешь? — Это гитара, блин. — А я умею на гитаре. Мурку. Знаешь? — Знаешь. Роза приходит домой и, спотыкаясь о Натахины туфли, вдруг вспоминает, что его не-случайный половой партнёр ходил по венерологам прошлой весной. И теперь ему на полном серьёзе хочется сдохнуть от осознания своей косячности, от того, какой он пидор гнойный и гнильной параши кусок (эстет хуёв, нахуй). Он спрашивает у тёщи, чем чреват хламидиоз для женщин, а Натахе говорит, что у него болит голова, на что подсознание отвечает прокуренным голосом Борьки: «А жопа у тебя не болит?» А Борьке он говорит на следующий день другое. Прилетает к нему на квартиру с сумкой через плечо, весь взмыленный, отмахиваясь от предложения Эллы (как смешно они смотрятся вместе, она на голову выше) выпить кофейку. Заталкивает Борьку в зал, закрывает дверь, утыкаясь затылком в холодное, выкрашенное белой глянцевой краской дерево, и говорит: — Короче, блин… — руки жестикулируют непроизвольно, будто живут сами по себе. — Считай, что экзамен на проктолога ты завалил по самое не балуй, ю ноу. Правильно тя из универа попёрли, пидарас кучерявый, я б тя не то что к больным, я б тя к здоровым на километр не подпускал. — Колопроктология, Роз, это уже ординатура, а меня с третьего курса попёрли. И… для справки… я на педиатра учился. — Ещё лучше, блин. Я б те ребёнка ни в жисть не доверил. — Зря, — пожимает плечами Борька. — Я с пиздюками всегда ладил. Одного конопатика в этом… в Туркистане… из кяриза вытащил, — звучит как-то совсем откровенно, надрывно, будто его действительно уязвили и рану на сердце расковыряли. — А потом в анальное рабство какому-нить педофилу сдал, да? Потому что те заплатили… — Завали не по делу и говори уже, чё пришёл. Роза рассказывает всё. Агрессивным, сбивчивым шёптом. Слова обгоняют мысли, из которых, дай бог, одна умная. Но оскорбления он подбирает старательно, хотя, если честно, на Борьку-то особо и не злится, а злится только на себя. Просто Борька из тех людей, на кого можно орать без зазрения совести, потому что отвёртку в ухо получить не так страшно, как нервное дёрганье плечами в плаче, немой укор во взгляде и бойкот от смертельной обиды. — Роз, у меня нет хламидиоза, блять, — спокойным тоном разъясняет Борька. — У меня вообще. Ничего. Нет. — А я те, блять, не верю. Ни одному твоему, сука, слову. Или ты думаешь, блин, там в открытую рану нихера не попало? — Короче, Склифосовский! — Борька берёт сигареты и кивает на балкон. Роза послушно идёт следом, теребя сумку. Жаль он не положил туда кирпич: можно было избавить Эллку от страданий и себя заодно. — Есть у меня доктор знакомый в Малаховке, частный приём ведёт на дому. Я тебе рубли дам и ты смотаешься. Понял? Принял? — В жопу себе засунь рубли свои, нахрен. Я в понедельник в первую городскую пойду, ю ноу. — Аа, ну иди, — Борька хмыкает и недобро смеётся в нос. А потом просовывается в открытое окно, приобнимая за талию. — Чё я могу сказать тебе? Проктологу из первой городской будет, что обсудить с Елизаветой Яковлевной за обедом. М-м-м! — шумно вдыхает и улыбается. — Я уверен, ей будет очень интересно узнать о таких интересных подробностях личной жизни её будущего зятя. Роза идёт по обрезкам бумаги и пустым белым коридорам. По всему, что для него ценно и что он похерил. Первый круг — Натаха. Это так странно и почти смешно, когда она пытается уговорить его на секс. Просто Роза ведь и правда не верит Гофрейнду, а ещё читал пожелтевшую брошюрку в женской консультации и очень боится сделать свою женщину бесплодной. — Н-не, давай короче это… до свадьбы не будем, блин. Ну типа не положено, ю ноу. Грех там, все дела. Пальцы путаются в жёстких волосах, а мысли — в сложном узоре ковра над кроватью. А ночь по комнате тинится и тинится, и слышно, как за стеной храпит тесть. — Ром, ты чё, заболел? Мы с тобой уже полгода как во всех возможных позах. — Ну блин… Мне всё равно как-то стыдно перед тобой, ю ноу. Мамка сказала, попортил девку… Неправославно. Натаха коротко смеётся, едва пальцем у виска не крутит. Роза закусывает губу и издаёт нервный смешок. Натаха говорит, что хотела сообщить ему какую-то новость, но теперь обиделась и передумала, а потом — что после свадьбы затрахает до смерти. Роза даже не пытает её, он думает, как бы поскорее попасть на приём или на подольше оттянуть поход в ЗАГС. Ночью ему снятся разбитые носы и православные иконы. Бабуськи в чёрных платках и церковная утварь из грязного дешёвого золота, такого же, как кольцо на его безымянном пальце. И что-то из Маяковского фоном. А может, это радио «Маяк» на кухне включили. Утром он слышит обрывочное с кухни: «А я тебе говорила, что он кобель. Подцепил что-то от какой-то шаболды — вот и всё его православие». Роза думает, какая Лизавета догадливая женщина, и идёт на второй круг. Едет к матери (в тамбуре, стоя, зайцем) — сорок, пятьдесят, шестьдесят километров на электричке (он считает каждый). Ему хочется рассказать ей так много, но даже при всей своей душевности и любви к единственному выжившему ребёнку, это она не поймёт. Такое никто не поймёт. Такое никому не расскажешь. — Чё у тебя на руке хрюндель какой-то? — Да блин, это волчара, мам. Роза переключает телек, бабушка возмущается, что он опять этот чёртов «Взбляд» включил, а там по девятому каналу скоро «прынц зубастый из Урюпинска» будет марганцовку заграничную рекламировать, а после повтор юбилейного концерта Старозубова. Мама улыбается краем губ, но Роза-то знает, как она на самом деле к этому всему относится (когда ж ты уже перебесишься?): к патлам этим, татушкам и в целом пожизненному раздолбайству с поиском себя и возможно… вероятно… чего-то сверху. Навроде когда в школьной столовке лишнюю котлету подкладывают, потому что ты мальчик хороший, а ещё доедаешь всегда. — Серьёзно? На хрюнделя похож. Ты у меня как этот… Генка Зюзин, да? Тоже с наколками. Но Генка-то хоть сидел, а ты просто дурачишка. Мама треплет по волосам, и Роза укладывает голову ей на плечо. Отец смотрит с чёрно-белой фотографии за стеклом серванта, широко улыбаясь. Полгода назад у него онемело пол-лица и он больше не мог улыбаться, хотя очень хотел. Надеялся на прощание сыну улыбку до ушей подарить, чтобы тот с тоски на стену не лез. — Генку Зюзина, блин, без доклада к боженьке пустят, а я в каждой бочке, нахрен, затычка. Мама переводит тему, говорит про какую-то тёть Веру из Мариуполя. Роза даже не знает, что у него там родня есть, и просто молча кивает в такт каждому слову. По возвращении в Катамарановск сжигает паспорт, а Натахе говорит, что в электричке посеял. Натаха бестися, а он спокоен, как пульс покойника, и ещё шуточку какую-то отпускает про свою безалаберность — Ромашка-растеряшка. У него остаётся только музыка. Третий и самый последний круг. И пускай по Данте их девять, хочется верить, что тремя всё ограничится. Роза сочиняет какую-то песню, удивительно хорошую и талантливую на фоне обычного спид-трэш-метального музла. С переборной лирикой на старой акустике, вот только гитарист из него дерьмовый. Вот только её петь нельзя. Никому. Рыжий пацан смотрит так растерянно и мрачно, как будто в этом взгляде — трагедия века и боль всего мира. Даже в толстенных очках на минус сколько-то там у него глаза здоровые и такие голубые, что мороз по коже. Роза не знает, что сказать, поэтому с присущей ему бестактностью тянет: — Еба-ать ты рыжий, — и восхищённо мотает головой. Честно говоря, он бы его не отпускал вообще. Никогда. И затискал бы до смерти, как любимую игрушку. Смешную бледнолицую куколку, которая знает про субдоминанту, гармонию и прочее, о чём Роза понятия не имеет, но слушать любит. Тем более, что лопочет этот больно забавно, выдавая перлы вроде: «Да З-земля — это в-вообще рай. Если бы только не люди…» — или: «Да т-ты мне, Роз, можешь хоть весь мир пообещать, только это… купи м-мороженку пожалуйста». На лице у него бледные веснушки, такие, будто вот-вот исчезнут, зато на руках — пёстрая россыпь, от которой рябит в глазах. Роза почему-то спрашивает: — Это не ты в колодец свалился, рыжий? — К-когда? — «рыжий» утыкает взгляд в небо, будто что-то припоминает. — В детстве, блин. — В кя… в кяриз. Меня батя уронил туда. Ну, случайно. Розе хочется пошутить, типа «а-а, понятно теперь, чё ты такой пришибленный у нас», но вместо этого он ерошит нагревшиеся на осеннем солнце чужие волосы и спрашивает: — Те эскимо или пломбир? Кажется, там за поворотом маячит новый круг.
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (13)