Люди и манекены

R
Заморожен
165
4
Размер:
310 страниц, 115 495 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник

Новелла четвёртая. «Ответы без вопросов»

Настройки
Примечания:
Как только Роза перестает задаваться вопросами, в одночасье получает все ответы. Все разом. Боря, как всегда, говорит с ним немного высокомерно и, как всегда, не обходится без замаскированного под интеллектуальный монолог самолюбования, суть которого проста как две копейки: «Меня окружают тупорылые макаки и бляди в квадрате, а я такой охуенный! Такой охуенный!» Роза не до конца понимает сути, потому переспрашивает: — Какая девочка? Какая Чекушкина? Где-то под окнами голенастая блондинка в шляпе и вызывающе-пошлом леопарде греется на майском солнышке, прислонившись к кузову Борькиной машины. Роза пялится на неё из окна (ну нихуя!), постукивая костяшкой пальца по вздыбившейся краске. Боря стоит рядом, приобнимая его за талию, и ездит по ушам. Блондинка порывается закурить, но ей тут же прилетает сверху: — Чекушкина, положь сигарету! Боря говорит: — Это мой попсовый проект. Личная «Арабеска» и попытка дать на клык продюсерам «Комбинации». Ну, если тебе интересно. Это Светка, есть ещё две куклы, одна на саксофоне играет, а у другой просто мордашка симпатичная. — Ну ты ж, блин, всегда божился, что носа в попсню не сунешь! Кричал, блин, что всякие комбинашки — это не твоя политика, не твоя философия и всё такое, нахрен. — Давай-ка сразу проясним ситуацию. Пур фер ля люмьер, так сказать, — Боря поворачивается спиной к окну. Светка тут же хватается за сигарету. — Начнём с того, что я не зарекался. Что не моя философия — да, это правда, но кто сказал, что я её придерживаюсь. Знаешь, Роза, я делаю много из того, что мне не нравится или что мне неприятно, если знаю, что впоследствии окажусь в выигрыше. Перед кем-то унижаюсь, перед кем-то хожу по струнке, к кое-кому даже приходится на ковёр, имён называть не буду. А ты, я смотрю, такая птичка гордая, что, когда тебя просят хоть раз в жизни побыть прилежным мальчиком и послушаться старших, начинаешь бычить. Я тебе это всё спускаю исключительно по дружбе. Если бы нас кроме работы ничего не связывало, я б из тебя верёвки вил. — Попробуй свей, нахрен, — Роза садится за стол и подпирает голову рукой. После вчерашнего приступа разговорных откровений с Яшей под химией у него гудит голова, и медленные, плохо оформленные мысли вяло перетекают из одного полушария в другое. — Это ты сейчас так говоришь. А тогда у тебя был бы выбор: или делать, как я говорю, и не пиздеть, или без гроша в кармане бегать от мусоров. И ты бы конечно выбрал второй вариант, потому что где это видано, чтобы Роза Маяковский перед кем-то там унижался, но, поверь уж, я б в отместку нашёл способ сделать твою жизнь невыносимой. Знаешь, чтоб другим неповадно было. — Это чё началось-то? Боря садится с другой стороны стола, небрежно отодвигая ногой ящик с пустыми бутылками и брезгливо смахивая засохшие крошки со столешницы. В кухонном углу, где от сырости встопорщились и пожелтели обои, под самым потолком на паутине качается паук. Роза смотрит на него и думает: боится Боря пауков или нет? — Знаешь, мы как-то с одним профессором играли в игру. Она называется «Семь смертных грехов» или «Тест Святого Мартина». У меня скоро самолёт, нет времени объяснять, мы потом как-нибудь поиграем. Ну так вот… Я уже знаю её исход для тебя, мне интересно проверить. Боря молчит, гипнотически высматривая что-то в Розиных глазах, чем изрядно напоминает Кашпировского. Но большее, что Боря может там увидеть, — покрасневшие после вчерашнего белки. — Гордыня, — внезапно говорит он. — Тебя ж только задень, ты кипиш поднимаешь и начинаешь крылами махать. Я тебе ещё год назад сказал, что это поведение долбоёба, который никогда ничего в жизни не добьётся. — А ты когда дебош в гостинице устраивал из-за того, что на тя уборщица орать начала, — это не поведение долбоёба? Чё ты по струнке-то не прошёл, струночник, блин? — Можно я тебе даже объяснять не буду, в чём твоя ошибка? Просто знаешь, я не очень люблю истолковывать детсадовские истины. Вообще как-то не очень, Роз. Роза открывает банку с кофе и предлагает: — Кофе будешь? — хочется спать, и самую малость подташнивает. Боря разбудил его громким шарканьем по комнате и грохотом коробок. Роза помнил, что они с Яшкой заснули в обнимку, но, когда продрал глаза, почему-то увидел перед носом Яшкины стопы. — Я не пью растворимый. — Серьёзно, блин? Это дефицитный товарчик из Индии, я за ним два часа в очереди отплясывал в ГУМе. — Ну молодец, тебя надурили, как картонку. В Америке вот кофе в зёрнах себе даже средний класс позволить не может, а здесь, блять, в каждом грёбаном сельпо эти зёрна лежат и молотый по семьдесят три копейки, но нет, все будут в очередях за растворимым стоять, потому что «ну раз дефицитное — значит пища богов», ясен хер. Совковое мещанство, мать твою. Роза выпячивает губы и бахает себе несколько ложек — после такого коктейльчика, наверное, можно схлопотать инсульт. Где-то на третьей он вспоминает, что так и не поставил чайник. Боря уходит. Роза не одупляет, зачем он залетал. Вроде бы притащил какие-то кассеты. Так уж повелось, что, если Боре нужно что-то складировать, он использует в качестве личной подсобки Розину квартиру. — Через неделю вернусь. — Ага. — Не просри дедлайн. — Угу. Роза читает на кассетах «Железные каблуки». С обложки сияет светлый лик леопардовой мадонны. — Значит, проект твой? — в догонку спрашивает он у Бори. — Да, а что? — Знаешь, блин… Я не верю, что между вами ничего нет. — Роз, ты такой смешной, — Боря фыркает и вертит на пальце ключи от машины. — Я что, утверждал обратное?

***

Всё начинается летом. Если быть точнее, в июне, на рок-фестивале. Когда какие-то «ценители» просят у Розы автограф, приговаривая, что лет через десять, когда «Багровый Фантомас» войдёт в историю, его можно будет загнать фанатам за полтинник. Они порят это по угару, заливая в себя остатки пива, ёрничая и издевательски гогоча. Вместо автографа Роза рисует на подставленных кассетах очень красивую обтекаемую турбо-ракету (хуй, если быть точнее) и уходит, гордо расправив плечи. Он справедливо полагает, что будут бить, но компашка только больше гогочет и отпускает какие-то скабрезные комментарии, вроде «что в коробке, то и на коробке». — Они просто новый альбом не слышали, — говорит Шершняга, прикладываясь к бутылке. — Мы к-короче… как выступим ща! Роза не считает, которую по счёту бухает Шершень, но прикидывает, что трезвым не видел его уже дня три. С тех пор, как они уехали из города. Неделю назад всё было по-другому. Неделю назад парниша в белой рубашке, сидящий в первом ряду оркестра народных инструментов — концерт был в парке, стояла жара, — негодовал, что у него «весь семестр в сраку». А теперь ему, выражаясь языком Шершнягусь-вульгарис, «насра-а-ать». Это второй по счёту раз, когда Шершняге действительно «насра-а-ать». В первый раз было на дискотеке на химмаше, когда ему сказали, что ёрш с одеколоном лучше не мешать. Его тогда еле-еле доволокли до дома предводителя дискотечной компашки, и там он повалился прямо на замоченные в ванне бюстгальтеры, чуть не нахлебавшись мыльной воды. Он декламировал какие-то стихи, говорил, что их написал его батя, плакал, а потом кричал: «Пусть он у-умер, но он будет жить всегда! В наших сердцах! Здесь!» — и приложил руку к чашечке бюстгальтера, растянутого у него поперёк груди. — Рыжий, ты как лабать собрался в таком техсостоянии, нахрен? — Роза тормошит Шершня за плечо. Тот поднимает взгляд пьяных-пьяных глаз. Смотрит тягучим, долгим взглядом из-под крупных, тяжёлых век и заверяет: — Да нормально всё. Только это… отлить очень надо. Шершень валяется на притоптанной земле, полы косухи раскинуты как крылья, вокруг головы — нимб из пожухлых цветов и жёлтых пивных этикеток. Роза поднимает его за подмышки, и ему почему-то приходит в голову странная мысль: «Какой он красивый». Раньше Роза воспринимал Шершнягу по-другому: забавный рыжий пацан, младший товарищ, — а теперь что-то поменялось. Теперь Шершняга вытянулся, в его лице исчезли последние детско-подростковые черты, а в осанке — сутулость. Раньше Роза часто говорил ему «не сутулься» и надавливал между лопаток или распрямлял плечи, прижав его спиной к своей груди. Теперь Шершняга и правда перестал сутулиться так сильно, и, судя по напряжённому лицу, держать спину стоило ему почти нечеловеческих усилий. До туалета они так и не доходят. Шершень прислоняется к дереву и долго пытается расстегнуть ремень. — Ро-оз! — зовёт он слишком громко, как будто Роза на другом конце площадки. Но Роза стоит буквально в полуметре, и Шершня, кажется, этот факт очень удивляет. — П-помоги п-пожалуйста, я ща описаюсь. Роза в секунду разбирается с ремнём и вскользь замечает, что на Шершняге нет белья. — Шершень, ты ж в коже, блять! Тебя головой в детстве роняли или как? А, ну да, роняли. Чё я спрашиваю-то, собственно… — Роз, — устало выдыхает Шершень. — Я до восемнадцати лет подштанники носил. Дай мне оторваться, блин! — Ага, оторвёшься щас. Натрёшь себе там всё, во кайф будет. У Шершняги никак не получается протрезветь, и его приходится полоскать под ближайшей колонкой. Он садится на траву, поджимая ноги к груди и убирая налипшие на лицо мокрые пряди. Вытирает нос о кожаный рукав. — Охереть, я почти трезвый, — лопочет он в поднятый воротник. — Ну, по крайней мере, не в говно. — По крайней мере, блин, у нас ещё полчасика есть. Слямзить тебе чё-нить надо, чтоб не сблевать. — Да меня не тошнит, в-вроде. — Рыжий, блин, в твоём случае уже можно и без тошноты сблевать, ю ноу. Поверь опыту моей свиноёбской юности, нахрен. Боря приезжает вечером. Роза находит его за гримёркой. Роза даже и не знал, что осталось ещё на фест-площадке место, где не вытоптали траву и не накидали мусора. Боря, в своём неизменном чёрно-белом прикиде, греет бочка на траве, положив под голову подушку, рядом, голова к голове — один из оргов, Роза не запомнил имени, только смутно фамилию — Пидопри-чёто-там. Вполне возможно, что это только псевдоним. — А чё ты так поздно, нахрен? Все уже отыгрались-отпелись, блин, — Роза присаживается рядом, в тенёк, и думает, неужели Боре не жарко в свитере? — Роз, если б я захотел послушать музыку, я бы включил Пинк Флойд в машине, а если б мне вздумалось посмотреть на пьяные туши, я бы сходил на экскурсию в вытрезвитель. Даже не знаю, что ещё мне могут предложить организаторы этого… Лимпопо. Боря косится на лежащего рядом организатора. Организатор (так всё же, Пидопри-… или Подопри-…?) меланхолично вздыхает. Говорит: — Не, это всё сейчас, конечно, никуда не годится. Не фестиваль, а какой-то лепрозорий. Вот я помню «Серебряные струны» в Горьком. Семьдесят первый год, така-ая цивилизация… — Семидесятый, — поправляет Боря. — Да не, семьдесят первый. А лучшей группой тогда объявили «Бригантину». — Лучшей группой объявили «Весёлых мушкетёров». — Да нет же, ну ты чё, каких «мушкетёров»? Ты чё-то путаешь. — Да? А может это ты чё-то попутал? «Бригантина» в те годы была негласно полузапрещённой, и ей просто по идеологическим соображением не могли дать первое место. Учите историю, Подопригора. — Я Пидопригора. Да и вообще, чё ты меня с толку-то сбиваешь? Я ж помню, что в семьдесят первом году приехал Макаревич, а жюри его штаны с причёской не понравились, и ему сказали, переоденься, мол, чтоб не позориться. — Это Градскому сказали. Макаревича московский рок-клуб не отпустил. Словесный понос двух «бывалых» Роза прекращает громким: — Так чё с кассетами, Борь?! Боря морщит лоб и снова косится на Пидопри. Думает, видно, как прогнать. — Мужчина, — Боря преувеличенно формально обращается к нему, — у вас там молоко убежало, мне кажется. — Какое?.. — Которое вы поставили на плиту у себя в Химках. Сходите проверьте, а то соседи звонят, жалуются. — Боря запрокидывает руки за голову и напевает: — Малиновки заслышав голосок, припомню я забытое свида-анье… Пидопри подхватывает: «В три жердочки берёзовый мосток…», — и нехотя поднимается. Роза перебирается на его место и ложится рядом с Борей. — Прошу-у тебя, — томно тянет Боря над ухом, приобнимая за шею, — в час розовый… напой тихонько мне-е… Роза чувствует укус на мочке уха и невольно окидывает взглядом окружающее пространство, нет ли никого поблизости. По спине бегут мурашки и хочется… чего-то большего определённо хочется. Но Роза подавляет жажду физической близости мыслями о делах насущных: — Так чё с кассетами? — Кассеты раздали. — В смысле, раздали? — В смысле, бесплатно раздали. Малолетние говнари разобрали как горячие пирожки в столовке. — А?.. У меня вопросик. Не, блин, у меня два вопросика, нахрен. Нахуя такие траты и кому теперь приносить в жертву девственных еврейских рыжих мальчиков, чтоб не обанкротиться? — Объясню, — Боря прижимает к себе крепче, стискивая рёбра. От него пахнет потом, автомобильными покрышками и еле-еле — одеколоном. Такого Борю необъяснимо хочется любить, но это чувство быстро проходит, стоит ему вкинуть очередную «бяку». Боря не смотрит пошло или вожделенно на дорожку волос под задравшейся Розиной футболкой, ничего такого. В его взгляде сквозит то ли усталое удовлетворение, то ли умиление, и Розе от этого очень хорошо. Розе так комфортно. — Осенью у всех порядочных менестрелей начинаются всякие разные тур-сессии. Если хочешь, чтоб билеты окупились, у вас должна быть аудитория. А как ты её заимеешь? Ты же не Стинг, Роз. Да и купят ваши кассеты человек пять от силы. А альбом фартовый. Лучше «Арии», патлатым говноедам зайдёт. Ну и я позволил себе вложиться, так сказать, в ваше с Яшенькой светлое будущее. — Скока мы те должны? — Нисколько, у меня спонтанный порыв благотворительности. И тут Роза срывается с цепи. Это копилось в нём слишком долго, умножалось и крепло с каждой статьёй расходов, сомнительными предложениями сотрудничества со спекулянтами и стихийными проявлениями нежности. Он говорит: — Я те чё, содержанка, что ли?! Ты чё, нахрен, на мои капризы стока бабок спускаешь?! Я тя, блять, спонсором не нанимал! Я думал, мы нормасик в тандеме будем работать, я за продукт, ты за организацию, мне, блин, твои валютные подгончики нахрен не сдались! Это унизительно. Нам с Шершнягой, — добавляет он в последний момент. Боря одёргивает его. Округляет глаза и толкает в плечо. — Успокойся, Рогозов! Успокойся, а то щас допрыгаешься! Боря обеими руками хватается за голову и надрывно стонет: — Какой же ты, сука, невыносимый, Рогозов! Как же ты меня заеба-ал! Боря успокаивается, снимает пиджак и закуривает с таким суровым выражением лица, что позавидовал бы даже сам товарищ Берия: — Знаешь, что… Иди-ка ты… нахуй, Рогозов. Иди-иди. Ах да, кстати, пришлю тебе на твой домашний адрес счёт за все свои гостинцы. Начиная от технических трат и заканчивая открытками на День Красной Армии. Я всё-о учту. А чё, Рогозов? Ты же хочешь быть принципиальным парнем, а не на полшишечки. Хочешь быть гвоздём? Так будь до конца, и если тебе по шапке дают, уж не обессудь. Роза фыркает и ничего не говорит в ответ. Кажется, самое время извиняться и идти на компромиссы, но от одной только мысли об этом Розе делается плохо. Не от факта извинений, а от того «за что» и «для чего» придётся это делать. Чтобы простили дерзость, погладили по головке и позволили присесть на хуй. Мать как-то сказала, что воспитала бульдозер, действительно «Рогозова», того самого, который сам себе аппендикс вырежет в Антарктиде, но Роза взъерепенился, посчитав сравнение кощунственно некорректным, потому что где Роза, а где Рогозов. Который тот самый. Роза видит, что Боря ещё не ушёл, и потому говорит: — Насчёт технических трат, короче. Нас как бы двое в бенде. — Яши это не касается. Он из себя хуй пойми что не строит. И вообще, если хочешь знать, я очень жалею, что вас свёл. До тебя он так не свиноёбил. Последняя фраза бьёт под дых и режет по живому, но Роза сцепляет руки в замок на коленях и молча проглатывает. Ночью ему снится очень странный сон. В нём Боря обнимает Шершнягу, наматывая на пальцы рыжие пряди и приговаривая «мой, мой мальчик-беда». А Роза хватается за живот, и сквозь тонкий, ровный надрез от скальпеля проступает сукровица. Тебе не придётся самому себе вырезать аппендикс, если ты не поедешь в Антарктиду. Ведь так?

***

Отношения портятся. Нет, не портятся. Становятся странными, нечеловеческими, инопланетными. Они бросают друг в друга ледяные взгляды и общаются подчёркнуто субординированно. Розе от этого смешно и больно. Он чувствует противоречия особенно остро, когда на его домашний адрес таки приходит счёт. Многозначное число в графе «Итого» выглядит пугающе грозно. Роза проходится глазами по списку, сверяет смету в уме, а потом звонит Боре. Они разговаривают так, будто заключают сделку или готовят отчёт для налоговой. Долго и нудно. — Короче, блин, по поводу пункта «Качественные проститутки в количестве двух штук, сто долларов». Борис Францевич, я бы попросил сбавить нахрен обороты немножко. Вам не кажется, что одна из них как минимум на вашей совести? — Читай внимательно, Рогозин, там указано полцены. — Я Рогозов, если чё. Ударение на первый слог. Ну, если вдруг вы мою фамилию выветрили. Ну короче… Пункт «Штрудель с мороженым». У меня вроде пока склероза нихрена нет, я помню, что это была шарлотка. А штруделем вы, наверное, какого-то другого мальчика кормили. — Штрудель? Серьёзно? А ты с каких пор стал таким мелочным? — Наверное с тех пор, как мне эта бумажка прилетела. Вы ж в курсах, что я столько циферок в последний раз на уроке математики видел? На другом конце провода Боря кашляет и что-то пьёт. Судя по внезапно прорезавшемуся звонкому голосу вместо привычной хрипоты, что-то горячее или горячительное. — Знаешь, Рогозин, вот есть два типа артистов: клоуны при пидарасах и пидарасы при клоунах. Вот ты к какой категории себя относишь? — Ни к какой я себя не отношу. — В таком случае, можешь сказать «пока» своей мечте собирать стадионы. Да и вообще карьере артиста, потому что, чтобы попасть в эту струю, нужно определиться с предпочтениями. Все неопределившиеся остаются на свалке истории. Просто кто-то поёт в ресторанах, а кто-то ест в ресторанах, ферштейн? — Я ваще не хожу в рестораны. — Да, в рестораны ты не ходишь, в люксах не ночуешь, но когда за мой счёт тебе сосёт валютная блядь, ты почему-то очень радуешься. А потом, когда я по-товарищески прошу махнуться самками, ты начинаешь строить из себя Розу Люксембург. Роза не оправдывается. За то, что падкий на всякие радости жизни, за то, что дурилка картонная, за то, что видит в продажных женщинах запутавшихся живых людей, а не товар ограниченного потребления, но при случае не брезгует пользоваться правом покупателя. Вернее, друга покупателя. Он прикладывает трубку к другому уху и говорит: — Ты всё сказал, Борь? А можно терь я скажу? Я, блять, просто не одупляю, нахера ты это делаешь… Борь, я привык, понимаешь, что, если Бабманя угощает конфеткой, она не ставит меня в позу раком. Гипотетически, ю ноу. И это я не про долг. Ты андестенд, чё я тебе пытаюсь транслировать? Боря совершенно точно «андестенд», но совершенно точно переспросит «чё?». Роза не даёт ему вставить и словечка и продолжает: — Я ваще привык, что в коллективе должна быть демократия там, все дела. Что не должно быть каких-то там низов и верхов, да? И мне, блин, не чуждо всякое дерьмище, я реально вляпался по коленки, нахрен. Борь, я ебусь с кем попало и тащу в рот чё попало, понимаешь? Нахуя я это делаю, спроси меня. — Нахуя ты это делаешь? — А я не знаю, блин. Рили не знаю. Я чё-то всё время работал, работал, огребал от жизни по шапке, ю ноу. Я всегда, блин, огребал. За свои косяки, за не свои косяки. И тогда я подумал, если меня всё время пиздят, может нахуй это всё? Может просто жить в кайф, а? Даже когда в кайф уже не хочется, всё равно стремиться, знаешь, к какому-то недостижимому дзен-похуизму, нахрен. Но я не могу… Я не могу, у меня какая-то ебучая ипохондрия начинается и синдром Барона Мюнхаузена до кучи. Но, Борь, понимаешь… Ты реально давал мне конфетку, потому что одному тебе было… — «скучно, плохо, одиноко» так и остаётся невысказанным. — Борь, скажи, у тебя есть друзья? — Слушайте, дети, притчу. Однажды Чебурашка и Кот Леопольд хорошо подружились, и через девять месяцев у них родился лав чайлд. Этим лав чайлдом был Рома Рогозов. — Ну чё ты, блин, опять! — Ты чё хочешь от меня, Роман Леопольдович? — Я хочу, блин, чтоб меня не ставили в зависимое положение. Я не из тех девах, ю ноу. Я хочу, чтоб у нас был симбиоз, а не паразитизм. Андестенд? Не папик и сосочка, блять. Борь… вот нахрена ты это делаешь? Вот те рили в кайф такие отношения? Я, блин, потому и спрашиваю, у тя друзья есть ваще-то? Или у тя они уже давно в разряд крепостных ливнулись? — Хорошо, Рогозов… Я на этот раз не буду ёрничать, так и быть. Но давай в таком случае определимся кое с чем. Мы с тобой друг другу — кто? Этот вопрос оказывается сложнее всех прочих, которыми приходилось задаваться раньше. Даже сложнее загадки про два стула. Роза утыкается подбородком в колени, пластиковая трубка телефона трещит под хваткой крепких пальцев. Он думает долгую минуту. Там, на другом конце провода, терпеливо ждут. Роза мог бы сказать «накидай варианты, а я выберу», мог бы сказать «давай останемся на таком-то уровне», «давай перестанем ебать друг другу мозг, мы же можем мило общаться, реально можем», «давай встретимся и решим всё тет-а-тет», «давай…», но хочется в кои-то веки не распыляться, и прийти к какому-то однозначному выводу. Ему двадцать пять лет, он уже и правда большой мальчик, и эти подростковые игры в нигилизм, противоречивость и неопределенность кажутся неправильными и унизительными. Роза привык, что вот есть добро, а есть зло. А есть ещё много всего посередине, но существование полюсов это не умаляет. Людей нельзя делить на категории, но осуждать можно и нужно. Потому что если не осуждать, то за что в таком случае цепляться, где искать моральные ориентиры? А стоят ли они хоть копейки, эти ориентиры? Может, его в самом деле как-то неправильно воспитывали? Может правильно — это как в Америке или как в Германии, или как в Китае? Неважно где, но где-то там. И правильно — как там, а как здесь — неправильно. Может, даже то, что девочки хотят стать проститутками, а мальчики — бандитами, это тоже в порядке вещей, кто знает. Может, крапивинский мальчик, когда подрастёт, будет думать о «тёлках», бухлишке и лёгких бабках. Может он уже об этом думает, просто Роза слишком старый и немножко отстал от жизни, родившись на окраине. «Борь, я слышал, ты за что-то там боролся когда-то давно, — хочет сказать он, — Я тоже типа того, прикинь. Мы как-то с пацанами мьюзик выбирали, знаешь, прям по списку запрещённого. И чем больше какой-то там бенд не рекомендовали, типа пропаганда разврата, религии, наркотиков, прочая херня, тем сильнее мы хотели заполучить кассету. А чё в итоге-то?» Вместо этого Роза говорит: — Борь, ты не обижайся, но ты это… злобноват немножко. Злобноват шо пиздец. «Нам с тобой не по пути». На поставленный вопрос Роза так и не отвечает.

***

Когда Роза знакомится со Светой, стоит жара. Плеская минералку на раскрасневшиеся щёки, он сначала находит её на редкость раздражающей. Все эти короткие юбочки, едва-едва прикрывающие бёдра, нарочито громогласная, подчёркнуто кокетливая манера общения и неуёмная страсть к леопардовым принтам вовсе не привлекают и не будоражат воображение, а вызывают стойкую ассоциацию с интердевочками. Потом всё меняется. Они мало разговаривают, но Розе кажется, что он знает её всю жизнь. Однажды в ответ на жалобу какой-то участницы «Железных», мол, в Москве по утрам под окнами шумят машины, она бросает такую фразу: «Малышка, у меня в деревне батя каждый день в шесть утра трактор заводит. Прямо под моими окнами, представляешь? И вообще, встал позже семи, считай, что весь день просрал». Она называет Розу «детка», «малышок», «сахарочек», «лапуля». Она называет так всех, даже Боряна, и из её уст это вовсе не звучит фальшиво. Её голос без капли скрипучести журчит до мурашек приятно, и, кажется, таким голосом впору петь колыбельные. Понятно теперь, почему Боря запрещает ей курить. У Бори очень странный вкус на женщин, он имеет дело только с такими, пробивными провинциалками с отсутствующим напрочь чувством меры во всём, к чему вообще применимо понятие «мера». Исключение составляет разве что его — ныне бывшая — жена. Роза иногда видит её в новостных выпусках по девятому каналу и поражается, сколько, при совершенно скромной и непримечательной внешности, в её образе достоинства и элегантности. Боря как-то разоткровенничался и рассказал очень много. — Понимаешь, Роза, вот мы жили вместе. Как муж и жена, да? Ты думаешь, я стал бы журналистку с двумя высшими в качестве домашней рабыни держать, блять? Да я бы даже доярку не стал. Я наверное похож на домашнего тирана, мать твою, но нет. У нас ёбаная демократия была! Ёбаная демократия, как ты любишь. Мы посуду мыли по очереди, я одёжку ей и себе гладил каждое утро. Ты понимаешь, что это был последний человек, которого я не ставил ниже себя по статусу. Ты мне не поверишь, но я ей, блять, за двенадцать лет семейной жизни слова обидного не сказал. — А только изменял, да? — Не перебивай, блять! Я тебя не перебивал. Но ты понимаешь, в чём дело, солнышко, вот мы лежим в постели, и она вся такая красивая в пеньюаре вдруг говорит «звонѝт». «Звонѝт», понимаешь? Не «звóнит», а «звонѝт» блять! Вот ты после такого как себя будешь чувствовать? Нормально? Я лично после такого иду на кухню и делаю себе кофе… с коньяком. И на кухне долго и мучительно растворяюсь в небытие. Потому что мне начинает казаться, что это какая-то княгина Юсупава вернулись из Парижей, и сразу хочется послать её обратно. Или не, бля, не княгиня, а тётя-цензор из Главлита. И вот однажды в мою жизнь ворвался ты со своими этими «блин, нахрен, волосья лезуть», и я реально опизденел от того, как мне это нравится. Просто более быдлянской манеры речи я не встречал, понимаешь? Понимаешь, как я в тебя влюбился?! Боря очень чудной человек. Он считает, что на всём пространстве от Одера до Сахалина («Это только всякие там поляки считают, что Европа заканчивается за Вислой. Нормальные европейцы знают, что Европа заканчивается уже за Одером!») есть лишь один очаг цивилизации — Ленинград. А вокруг сплошное дикое поле, в котором живут дикие варвары, и им можно продавать бусы, оружие, выкованное эллинами, вино в амфорах, а взамен получать рабов, коров и девственные леса для строительства кораблей. Корабли тоже можно продавать. Например, грекам, оставшимся на насиженных землях, страдающим от классовой борьбы и нехватки деревьев. А можно продавать идеи. Обменивать. Сбывать. Боря называет это «челночная дипломатия». Обычно дипломату даже не нужно выходить из дома или тратить денег, а просто сделать несколько звонков по телефону. — Алё, Ионотека? Что насчёт рок-концерта молодых талантов? А если будет аншлаг? — Алё, это ленинградский рок-клуб? Что насчёт аншлага в Ионотеке? Рок-концерт, конечно! В первых числах сентября намечается два концерта — в Москве и Ленинграде, — и Шершняга отказывается от поездки к матери на лето, чем сильно озадачивает своего сурового деда. Дед уезжает один. Вроде бы ненадолго. Вроде бы всего дня на четыре. Но оставшийся дома Шершняга уходит в отрыв. И Роза с ним. Они куролесят, кипитярят акустический концерт прямо в квартире у открытого окна, мотаются в Москву на гулянку и где-то в завалах хлама находят номера каких-то малознакомых малых. Впрочем, не звонят, но вспоминать обстоятельства добычи номеров оказывается очень забавно. Розу даже уже не ранят воспоминания о том проклятом дне. Когда Роза заходит за Шершнягой под конец недели, тот вылетает из подъезда очень радостный. Сходу прыгает на Розу, цепляется за шею и целует в нос. Шершняга весит килограмм шестьдесят, даже свою невесту Розе было поднимать тяжелее, но одним броском Шершень сбивает его с ног, и они валятся на траву. — Роз, я тебе щас такое расскажу! Ты прикинь!.. Шершняга трезвый. Очень трезвый и очень радостный, и это окончательно сбивает Розу с толку. Как раз в это время на горизонте появляется Шершнягин дед с авоськой и чемоданом. Роза мягко отодвигает от себя друга, тот оборачивается и, кажется, появление старика его не сильно-то и огорчает. Шершень подрывается, выхватывает тяжёлые сумки, говорит: — Привет! Ну как съездил? Как мама? Бегает вокруг деда и «виляет хвостом» — как говорил в таких случаях Розин отец. Роза здоровается без особого воодушевления: — Здрасте, Андрей Василич. — Здравствуйте, Роман Валерьевич. На чай зайдёте? Роза кивает. На балконе проявляется нескладная фигура соседа-учёного. За сходство со стереотипными чокнутыми профессорами из американских ужастиков Роза прозвал его Франкенштейном. Говорят, у них в местном НИИ творятся какие-то дикие вещи, вроде засасывания в трубы живых людей или пересадок голов крысам, но Роза не очень-то привык верить сюжетам «Загадки дыры». Франкенштейн вдавливает очки в переносицу, нервно дёргает плечами и с нескрываемым раздражением обращается к Шершнягиному деду: — Ну наконец-то вы приехали, я вам на Яшку вашего пожаловаться хотел. — Что он опять натворил? Опять репетировал посреди ночи? — Ночью всё тихо было очень, я даже феназепам не стал пить. А позавчера они тут к-концерт самодеятельности устраивали, матом ругались, в подъезде нас-са… насорили. — Это я сигареты обронил, — честно признаётся Роза. — Ща подберу. — А всё, я их выкинул уже, — разводит руками Франкенштейн. — Я считаю, что это, э-э, безобразие. Как минимум. А сегодня вот… сидят на лавочке, целуются посреди бела дня. Тут дети бегают, играют, а они целуются по это… по-французски. Ну это вообще! — Кто? — переспрашивает дед и косится на Розу. — Да Яшка ваш с девочкой какой-то. Дед ничего не говорит, но Роза считывает заметное облегчение в его взгляде, типа — «А, с девочкой, ну слава богу, а то я уж…» — Я, конечно, сразу сделал замечание, мол, ну вообще р-распоясались уже, ни стыда, ни совести! Я, говорю, Яш, от тебя такого не ожидал. Вы, говорю, ещё это самое начните. А им мои слова вообще — пустой звук. Ну это, конечно, такое падение нравов, я даже уже и не знаю, что делать. В-вам вот сказать решил. Шершень стискивает ручку чемодана и не то что стыдливо, а скорее удручённо опускает глаза. — Тебе не стыдно? — спрашивает у него дед. Шершень ничего не отвечает. — Ладно, пошлите чай пить. Под вечер они выходят на улицу. Роза прячет за пазуху шоколадку фабрики Крупской, и факт того, что Шершнягин дед не против их общения и даже расщедрился на такие подарочки, его очень радует. — Б-блин, — говорит Шершень, — почему он на меня ругаться не стал? — Устал, наверное, с дороги твой дедуська. Видок у деда действительно был вымотанный. Но вот вряд ли тут дело только в дороге. Шершняга вроде говорил, что он хворает, подолгу делается грустным и задумчивым. «По бабусе, наверное, тоскует», — пожимал плечами Роза. «Наверное», — соглашался Шершняга. Роза правда не понимает, почему так происходит, но видит это повсеместно: когда умирают деды, бабки отпускают и продолжают жить дальше, но когда умирают бабки, деды сходят с ума. — С кем ты сосался-то? — спрашивает Роза. — С девушкой, — мечтательно отвечает Шершняга. Роза смеётся. — Чё, блин, за наркоманские разговоры, рыжий? «Ты какое кино смотрел?» — «Цветно-ое». — «Какое цветное?» — «Ну там ещё актёры играли». Не, блин, не хочешь — не говори, я не выпытываю, просто, блин, вери интрестинг. Роза прислоняется к стене и закуривает. Из кинотеатра валит молодёжь. Шершень становится сбоку, повисая на Розином плече. — Я как раз собирался тебе рассказать. Одну вещь, — Шершень берёт из пачки одну сигарету и прячет её за ухо. — У меня был секс. И, наверное… у меня теперь есть девушка. Т-типа. — Хрена новости! Ну я тя поздравляю, ты терь прям… совсем взрослый. Только это, блин! Ведите себя прилично, нахрен, чё за дешёвые мансы? Вы ж Франкенштейна до цугундера доведёте. — Ну, а чё он, блин?.. Мимо нельзя было пройти? — Шершняга, ты понимаешь, что он из другой культурной среды немножко? Из другого поколения, ю ноу. Его в своё время за такое и на парткоме могли выебать как бы. Я те больше скажу, у нас в деревне раньше парни с девушками даже за ручку не могли пройтись днём. Это ваще стыд и позор был. Шершень фыркает. — Да от него просто жена ушла, вот он и бесится. Тем же вечером звонит Боря. В трубке — вкрадчивый Светин голос: — Лапуль, телевизор включи.

***

На следующий день по всем каналам показывают «Лебединое озеро». Радио ловит волну очень плохо. На одной из частот отчётливо слышится голос Бори: «…восемь лет я хожу по различным инстанциям и добиваюсь своей депортации на историческую родину! — оповещает он. — Вы конвенцию по правам человека читали? Я спрашиваю, вы конвенцию читали? Почему моё государство препятствует мне…» Радио шипит, самопроизвольно прыгает с волны на волну, урывает кусок песни. «Вы, точки-тире телеграфные, ищите на стойках меня. Сегодня не личное главное, а сводки рабочего дня…» Боря заходит в комнату со словами: — О, так это же моя любимая песня! Танцует какой-то шаманский танец и подпевает. Если Боря поёт, он делает это чисто, нота в ноту, и будто бы даже избавляется от своей едва заметной детсадовской шепелявости. Боря немножко пьян, в красивом полосатом пиджаке с неброской блестящей нитью, из-под узких брюк выглядывают красные носки. Он как будто собирался куда-то ехать, в какое-то очень важное место, в противном случае Боря не любит наряжаться. Но если он наряжается — копирует стиль не то какого-то французского комика, не то Васи-стиляги-из-Москвы. В незнакомой квартире царит мрачный советский ампир, который Боря окрестил как «безобразие». Света приносит с кухни графин с водой. — Я думаю, по такому случаю можно и шампанского, — говорит Боря, потирая руки. — А где Яша? — спрашивает Света. — Закрылся в туалете и плачет, — отвечает Боря. — Мальчика очень огорчило, что им воспользовались как штопором. Поматросили и бросили, проще говоря. Девочка хотела открыть в себе внутреннюю женщину, а встречаться с нашим рыжим лошпедиком она не хотела. Что-то вроде «всё было, конечно, замечательно, а теперь иди нахуй». Довольно цинично, правда? В следующую секунду Роза уже у туалетной двери. На съёмной хате раздельный санузел, и сперва Роза стучит не туда. — Яш, ты как, блин? В ответ молчат. — Алё, гараж! Рыжий, не дури! Шершень выходит из другой двери. — Я здесь, Роз. — Ну чё ты, Шершняга… — Роза не успевает договорить, Шершень кидается ему на грудь. — Ну всё-всё, кому из нас сердце не разбивали. Надо уметь жить дальше, ю ноу. Будет у тя ещё другая любовь, счастливая… — Я хочу одну на всю жизнь, — тихо, без надрыва в голосе говорит Шершень. — Ну не бывает ничего на всю жизнь, рыжий. Понимаешь? — Роза гладит Шершнягу по спине, проходится пальцами по выступающим под футболкой динозавровым позвонкам как по клапанам саксофона. — Не… Бывает, но… очень редко, короче. Прям ваще. Надо просто смириться, что вот жизнь — она такая штука. Типа… люди встречаются, люди расходятся. — Мы тоже когда-нибудь разойдёмся? — Наверное. Я не буду щас те сиропчик в уши лить и говорить, что вот мы нет, мы-то с тобой исключение. — Роза вздыхает и утыкается подбородком в Шершнягино плечо. Шершняга в его руках не хрупкий, но какой-то очень субтильный. Это ощущается особенно явно, если его по-медвежьи обнимать за плечи. — Скорее всего разойдёмся. Но, блин, пути господни неисповедимы так-то. — А ты в Бога веришь? — Я? Не знаю, блин. Наверное, нет. — А я верю, мне похер, чё в школе говорили. Хотя в последнее время… мне кажется, что я не очень хочу в него верить. За спиной раздаётся: — Шершанский, ты кажется умеешь ходить сам, так избавься ты уже от костылей своих дурацких. — Боря копается в холодильнике, внимательно разглядывает этикетку шампанского. У Бори небольшая дальнозоркость, и ему приходится читать текст на расстоянии вытянутой руки. — Ты не твоя бабушка, которая войну пережила в блокадном Ленинграде и Холокост, и для тебя религия — это социальный конструкт, который тебе мешает. — А может он сам, блин, определится, мешает она ему или нет! — рявкает Роза. — Роза, чё ты так заводишься? — Боря пьяно ухмыляется. Радио в гостинной снова взрывается Бориным голосом: «Я — русский человек, я люблю Россию и русскую культуру, — дальше ещё очень много патриотичной тавтологии, связанной со словом «русский». — И что же мы видим в итоге? За семьдесят лет коммунизма…» — Сука, как в «Простоквашино», — бросает Роза. — Вашу маму и там, и тут передают, нахрен. В последнее время ему кажется, что в этом мире слишком много Боряна. Такого мелкого, жирненького метр с кепкой Боряна почему-то слишком много. Как будто своей взбалмошной аурой он занимает половину вселенной, не меньше. — Меня ещё на девятый канал звали в качестве приглашённого эксперта из Финляндии. Они… и-ик… где-то откопали мои документы на финскую визу, а по ней меня якобы на самом деле зовут Борис Вилле Куусинен и я полукарел по национальности. Чё, смешно тебе? Я под таким предлогом из совка хотел свалить в начале восьмидесятых, я даже финский учил. Но мне приятель-юрист сказал, Боря не суйся, оно тебя сожрёт: твою жидовскую рожу на Невском за километр видать. Боря подходит к Шершняге, отрывает его от Розы и вручает ему бутылку шампанского. Говорит какую-то злую шутку про штопор, и Шершняга чуть не разбивает бутыль о дверной косяк. — Да всё-всё, Шершанский, солнце моё, успокойся. Ты нашёл откровенно уёбищный повод поплакать. Поверь моему опыту, когда тебе разбивает сердце женщина, это и вполовину не так страшно, а вот когда дядя КГБ-шник, вот тут время вскрываться, потому что иначе тебя вскроет кто-то другой. Причём, немножко с другого конца, так скать. Шершень хлопает глазами и откровенно не понимает Бориной витиеватой манеры речи. Зато Роза всё понимает. И не потому, что в его жизни был злой дядя КГБ-шник, а потому что в его жизни была одна безумная ночь на Бориной квартире. — Пройдёт парочка лет, — мечтательно говорит Боря, приобнимая Шершнягу за плечи, — и девы будут умирать от счастья на тебе. Особенно, если у тебя будут водиться денежки. Знаешь, красивые женщины довольно меркантильные. — Да с чего ты взял-то, блин? — встревает Роза. — Да с того, Роза! У тебя никогда не водилось реально шикарных баб, поэтому помолчи. Не просто симпатичных, как твоя Наташка или как моя Эллка, а тех, которые на обложках Пентхауса, Плейбоя и СПИД-инфо. Вот таких баб, которых ты на улице не встретишь. Если ты такой начнёшь затирать про любовь, имея десять рублей в кармане, она тебе в лицо плюнет. — Значит, мне с такими малыхами не по пути. — А ты определись сначала, может тебе в принципе с малыхами не по пути? — Ты меня чё, в голубизне подозреваешь? — Имею основания. Роза даже забывает, что этот диалог ведётся не тет-а-тет, что присутствует третье лицо, а в гостинной сидит ещё и четвёртое. А с минуты на минуту подъедут ещё пятые и шестые. Обнажать бездны перед Шершнягой ему страшно, обнажать бездны перед всеми — опасно для жизни. Поэтому Роза не со зла и не от ненависти к «свободной любви», а просто, чтобы сохранить репутацию, говорит: — Ещё одна пидорская шуточка в мою сторону, и ты пожалеешь, что у тя все зубы на месте. — А чё ты так агрессируешь? Чё ты так боишься? — Да потому что ты достал меня, блин, своей голубиной похабщиной! Ты понимаешь, что ты меня унижаешь, блин? Мне не улыбается чё-то совсем такое в свой адрес слышать. Давай, блин, пошути чё-нить ещё, и я те реально чё-нить сломаю! — Свет! — орёт Боря в темноту коридора. — Свет, там успокоительное есть в шкафчике? Это не мне на этот раз, это моему дикрайдеру! Роза не очень-то любит разбрасываться словами на ветер, поэтому Боре прилетает по носу. Шершень кричит «Прекратите, блин!», но его крик улетает в пустоту. Боря почему-то не даёт сдачи и быстро отходит. Они со Светой сидят на диване, и Света утирает потёк крови у него под носом. Роза пьёт шампанское за другим концом стола и молча втыкает в телек. Он уже досмотрел, как лебедь умер на первом канале, и теперь на бис смотрит то же самое на втором. Шершень сидит у него в ногах, облокотившись на Розино колено. — Рогозин… я тебя прощаю. — А я тя не просил меня прощать, — угрюмо отвечает Роза. Боря переводит тему: — Пиздатый день сегодня, да? Даже не знаешь, что от него ожидать. Может мы завтра проснёмся, а по телеку скажут, что нет никакого совка, и нам это всё приснилось. И я буду пить кофе и вспоминать всё это как страшный сон. Ты мне, Ром, хорошую рубашку испортил. Роза не осуждает. В семидесятые его родителям давали квартиру и путёвки в санатории, а Боре грозили путёвкой в Магадан. «Мои стихи запрещали, — говорил он, — мои песни запрещали, мои взгляды, даже меня самого. Меня самого запрещали, Роз! У тебя когда-нибудь обыски проводили? А у меня проводили. Запрещённого я не держал, но всё равно пересрался. А мои родители — крупные партийные шишки, между прочим. Когда меня выгнали из комсомола, отец сказал: поезжай-ка ты, Боренька, в Узбекистан и куролесь там, подальше от партийной верхушки, а то ленинградскому комитету глаза мозолишь. Так что у меня личные счёты с советской властью». — Боря, — говорит Света, — Ланскому позвони, спроси, не убили там в Москве никого? Не просто так ведь танки подогнали. — К-какие ещё танки? — Шершень испуганно поднимает голову. — Обычные танки, Яша, — отвечает Боря. — «Тэ-восемьдесят», «Тэ-девяносто». Стоят в Москве, возле Белого Дома, едят мороженое. У Шершняги очень глупое выражение лица. За своей личной драмой он профукал драму целой страны, и теперь тихо переспрашивает: — А чё случилось, в-война? Немцы, что ли, пришли? — Нет, это Верховной Совет чуть не сорвал целку советскому государству, а ГКЧП теперь хочет опустить Верховный Совет. Милота какая. — Боря кладёт голову Свете на плечо, гладит её по колену. — Ну что грустишь, Чекушкина? Что ты хочешь, скажи мне? — Замуж хочу, — искренне отвечает Света. — Све-ета, зачем тебе замуж? Ты ещё очень, очень… очень молоденькая. Сколько тебе, двадцать? — Девятнадцать. Роза захлёбывается шампанским, кислые пузырьки газа бьют в нос. Он думал, что Свете хотя бы двадцать пять, и теперь просто недоумевает, зачем девятнадцатилетней девочке сдался этот почти сорокалетний сумасброд, баловавшийся наркотиками и бухавший по-чёрному в смутные времена Перестройки. Неужели она тоже «меркантильная», как те самые модели из Пентхауса? — Лапуля моя, деточка, — говорит Света таким пугающе суровым тоном, будто сейчас достанет из-под юбки пистолет. — Я не хочу быть матерью-одиночкой, у нас и так сейчас статистика неполных семей так себе. — Так, блять… Свет! Свет, ты чё, в положении? — Знаешь, с женщинами иногда такое случается. Так что, если ты приличный человек, мне кажется, что ты теперь обязан на мне жениться. — Как ты умудрилась-то залететь?! — в сердцах восклицает Боря. — Свет, у нас концерты на год вперёд расписаны! Ты как выступать будешь?! Знаешь что… Знаешь что, Свет, мне кажется, тебе нужно сделать аборт. — Борь, побойся Бога, это твой ребёнок. — Света, это эмбрион! Какого бога ты мне советуешь побояться? Одина или Перуна? — Боренька, я выросла в сибирской деревне. Моя бабушка верила в Бога, моя мама верит в Бога, я верю в Бога. В школе мне говорили, что Бога нет, а я всё равно верила, и когда ты начинаешь глумиться над тем, что мне дорого… — Ещё одна, блять… Символ Веры назови мне. — Что? — Символ Веры, Свет, назови мне, если ты такая православная. И тогда я убедюсь, что ты не танцы с бубном разводишь, и начну уважать твою религию. Ты хоть Библию-то открывала? — Символ Веры — это молитва, что ли? — Молитва, да, — с сарказмом бросает Боря. — Молитва, чтоб подцепить богатого мужика. Света уязвлённо улыбается. С такой улыбкой люди обычно обещают страшную месть. Если однажды Боре придёт красивая посылка с отрубленными пальцами или заспиртованными эмбрионами, Роза даже не удивится. У Бори глаза навыкате, он нервно стучит пальцами по столешнице, цапает пачку сигарет и выходит на балкон. Роза боится, что у Бори случится приступ эпилепсии на нервной почве, но придерживать за локоток не бежит. Ещё больше ему страшно за Свету, потому что Боря — пиздабол. А ещё умеет при случае применять психологическое насилие. Хочется верить, что он не мразь, чтобы издеваться над беременной женщиной, но всё же. — Это… Свет, — говорит Роза. — Знаешь чё? Если он тебя бросит, выходи за меня. Я серьёзно, блин. Ты мне нравишься. Роза и сам не понимает, что делает. А главное — на кой. Шершень смотрит на него в замешательстве. Света смотрит на него как на идиота и заливисто смеётся. — Медочек мой, а ты каждую брошенку замуж зовёшь? Брошенок много, а ты один, на всех не хватит. — Да не каждую, блин, просто… Ну хуёвый из него отец, ю ноу. На кой он те сдался вообще? Наверное, у Светы вкус на мужчин такой же, как и в одежде, — думает Роза. Хотя Роза, видно, недалеко от неё ушёл в этом плане. Света говорит что-то одними губами. — Чё? — переспрашивает Роза. — Я говорю, не порть мне игру. Света улыбается загадочной лисьей улыбкой. Роза залипает на её сверкающие в полумраке серёжки. Трансляцию балета по телевизору прерывает обращение людей в серых костюмах. Они говорят о провокации и попытке государственного переворота. Боря возвращается с балкона и устало опускается на подлокотник дивана. — Света-а, — тянет он. — Ты пойми, это не я ответственности боюсь. Я не боюсь. Просто ты ж несчастного человека родишь. Ну найду я другую солистку, но никто ж не хочет другую, все хотят тебя. Проект загнётся, а с чего мне деньги получать? На что мне содержать семью в таком случае, Свет? А замуж… Хочешь, хоть завтра заявление подадим? Хочешь, в Париж поедем? Света вздыхает. — Да успокойся, я пошутила. У Бори дёргаются веки, он хватается за сердце, и Роза уже знает, что за этим последует. — В смысле, блять, ты пошу-?!. — только и успевает сказать он прежде, чем зайтись в судорогах. Сидя на коленях на полу, Роза держит Боре язык галстуком, и почему-то ему кажется, что Света совсем не пошутила. Из динамиков приёмника доносится голос Людмилы Гурченко — «Тебе судьбу мою вершить. Тебе одной меня судить», то и дело прерываясь на срочный новостной выпуск на другой волне. Шершень допивает шампанское из горла и танцует «Умирающего лебедя».
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (7)