Люди и манекены

R
Заморожен
165
4
Размер:
310 страниц, 115 495 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник

Рубикон

Настройки
Примечания:
Уже которое подряд утро начиналось с покалываний в кончиках пальцев и оглушительного пульса в висках. Шершень просыпался и чувствовал, как острыми кошачьими когтями его раздирают бесы, притворяющиеся маленькими милыми купидончиками. Ему было так плохо, и так офигенно одновременно. Он чувствовал такой прилив вдохновения и непреодолимое желание обнять весь мир, а следом — в очередной раз суициднуться, перечеркнуть всё и похоронить свои бренные останки за плинтусом, чтобы не мучить других и не мучиться самому. Шершень правда не понимал, что с ним происходит. Иногда по ночам он просыпался от того, как гулко и бешено колотится сердце. Иногда не мог заснуть по той же причине. Иногда вообще не спал. Всю ночь сидел на кухне, прижавшись спиной к тёплому холодильнику, или лежал, глядя на настенную репродукцию «Трёх богатырей», купленную на местном рынке, и думал о загробной жизни. А потом проваливался в тягучую полудрёму. Это больше напоминало не сны, а видения. Там всё было таким естественным, таким живым и правильным. Сначала ему снилось, что он участвовал в конкурсе красоты для девушек, который почему-то назывался «Выставкой достижений коневодства в условиях зарождающегося капитализма», где последним этапом было соревнование на самый эффектный суицид, и все конкурсантки стояли на обшарпанных табуретках из советских коммуналок, плакали и размазывали по лицу тушь. А Шершень говорил: «Ну чё вы ревёте, блин? Это не больно, отвечаю, я профессионал». Когда он проснулся, разумно решил, что это был очень жуткий сон, но тогда какого, спрашивается, хрена Шершень так кайфовал от воспоминаний о нём? В следующий раз ему снилось что-то другое. Какая-то постапокалиптическая фантастика. Деталей он не запомнил, но где-то на грани сна и пробуждения, когда уже сообразил, что не скитается по руинам вселенной в поисках края мира, пиная обломки американских гиперторгцентров, а лежит дома на диване, он увидел её. Она лежала рядом, будто так и надо. Будто они спали вместе, а затем, как водится, проснулись вместе. Шершень держал её за руку и очень, очень не хотел отпускать. В залитой солнцем комнате, запутавшись в белёсом пододеяльнике с потускневшими цветочками, они обнимались, прижавшись друг к другу щеками, одну долгую, почти бесконечную секунду, прежде чем она растаяла. Спросонья Шершень инстинктивно провёл по предплечью и ахнул от того, что руки сплошь покрылись гусиной кожей, а волосы встали дыбом. «Роза!» — хотел позвать он, чтобы сходу поделиться потрясением, но, кажется, произнёс другое имя, и никто не откликнулся. За завтраком, который по времени скорее пришёлся на обед, Розка сказал ему: — Ты в курсе, что ты во сне болтаешь? А чё ты так напружинился, нахрен? Боишься, гостайну выдашь, Штирлиц? Тоже мне американский шпион… Джеймс Бонд, агент ноль ноль семь, нахрен. — Да какой шампиньон, Роз… А чё я говорил? — Я уж не знаю, чё у тя там за свитдримс, наверн зебры какие-нить, но ты, блин, минут пять безостановочно бубнил «полосочка, полосочка, полосочка», нахрен, — Роза всхохотнул и добавил: — Коневод Пржевальский, блин. — А ты чё не спал? — Ага, уснёшь тут, когда второй день башка болит. И так у Розы началась мигрень. Он держался молодцом, но иногда его накрывало такими приступами, что он извивался на постели ужом, сминая под собой простынь и сбивая её узкой полоской в ложбинку дивана. За неделю Шершню приходилось три раза вызывать скорую, занимать денег, унижаясь перед мужиками с работы, и четыре часа стоять в очереди в аптеку с пенсионерками. Теперь у них круглосуточно были задёрнуты шторы и царила гробовая тишина, не нарушаемая даже тиканьем часов. Все часы Шершень отнёс на кухню вместе с телеком. Магнитофон оставил. Роза иногда включал кассеты Ротару на маленькой громкости. Шершень не знал, как это работает, но от Ротару Розе почему-то становилось легче, а другая музыка и исполнители необъяснимо вызывали новые приступы тупой пульсирующей боли. Шершень так хорошо знал всё, что чувствует Роза, так ясно ощущал каждый его приступ, что, находясь с ним в одной комнате, сам иногда складывался пополам от нахлынувшей тошноты. Он сидел на скомканной постели, выкручивая на минимум магнитофон с заслушанной по десятому кругу «Червону руту» и убирал потные волосы с Розиного лба. — На чё ты, Розк? — спрашивал он, водя рукой по небритой щеке. — Да нормально всё, — отвечал Роза, устало выглядывая сквозь полуприкрытые веки. — Ща полегче уже. Читать охота. Роза будто находился где-то не в этом мире, а в том, в другом. Где постоянно случаются какие-то траблы с гравитацией, и люди то парят в воздухе, то ползают, придавленные к земле притяжением и тяжестью воздушных масс. Где розоватый озоновый воздух, как после грозы, и посреди пустыря за огородами стоит макдональдс. И туда даже нет километровых очередей — вот уж что-то действительно из области фантастики. Шершню, наверное, снилось такое. Или просто сказалось недавнее прочтение одной очень интересной, но очень непонятной книжки какого-то американского писателя, и он вообразил свою вселенную по мотивам. Шершень думал, что, наверное, вместо президента там должен быть генсек, и ему сто пятьдесят лет. У него есть внучка в Казахстане, о которой он не знает, а у внучки есть жених-навалоотбойщик. Шершень не знал, почему навалоотбойщик, кто такой «навалоотбойщик» и что он делает, но слово было красивым и, что уж греха таить, внушающим. Как «постмодерн», только не про культуру, а про промышленность, и, назвав так героя, можно прослыть не тепличным хлюпиком, который ничего тяжелее скрипочки в руках не держал, а знающим мужиком, который в курсе даже таких сфер суровой пролетарской жизни, как горняцкое дело. Жених-навалоотбойщик, кстати, такой дебил, что даже Шершень на его фоне — светило науки и гений разума. В той вселенной вообще все, кто моложе сорока, очень тупые. Кроме Розы. Он там тоже есть и работает — почему-то — актёром бродячего театра. Но он умный, потому что рос не на Земле, а на астероиде. И когда переехал на Землю, у него начались перманентные приступы мигрени от перепадов гравитации и непроходимой тупости местных аборигенов. Когда Шершень думал о той вселенной, ему почему-то делалось так кайфово. Даже кайфовее, чем полусон, где он обнимал в постели свою подружку, которая, конечно, никогда не станет его подружкой, потому что… Понятно, почему. — В магазин бы сбегал, Шершняг. Шершень вспомнил, что сегодня суббота. А ещё вспомнил, что, кажется, решился определиться с религиозной принадлежностью и окончательно заделаться в иудеи. А по законам шаббата в субботу нельзя делать никакие покупки, но вот дилемма — совершил бы он грех ради Розки? Сорок минут он простоял в очереди, послушал косноязычные вскрики Франкенштейна о том, что выплаты зарплаты в НИИ не успевают за «инфлюэнцей… инфлю-… инфляцией», а всё остальное время нарезал круги вокруг её дома. Это был уже не первый раз, когда он её сталкерил. Он даже вычислил, в какой школе она учится, и с ужасом понял, что сам заканчивал эту же. Значит, они уже встречались раньше, только вряд ли бы восьмиклассник Яшка обратил внимание на какую-то сопливую четвероклассницу, перебежавшую ему дорогу во время дежурства. Его тогда куда больше занимали несделанные домашки, музыкалка, строгие бабушка с дедушкой и полуголые модели из Пентхауса, который пацаны листали на переменах в мужском туалете. Она возвращалась из школы с какой-то подружкой, но Шершень даже и не думал приблизиться или хоть как-то обнаружить своё присутствие. Он не хотел портить ей день своим появлением. Девочки щебетали без умолку, долго разглядывали журналы в киоске, смеялись и бессовестно тыкали пальцами в стекло. И вроде… всё было нормально. Шершень стоял, прислонившись к липе, и, кажется, у него текли сопли. Он громко втягивал их, водил пальцами по стволу и всё-таки решительно не понимал, что с ним происходит. Или просто делал вид, что не понимает. Голова казалась невесомой, как воздушный шарик, а выпрыгивающее из груди сердце хотелось стукнуть чем-нибудь тяжёлым, чтобы оно замолчало навсегда. Когда девочки ушли, он подплыл к киоску. На стенде между сканвордами и анекдотами были в ряд выставлены журналы Vogue. Стекло напротив было сплошь заляпано отпечатками пальцев. Шершень решил, что купит ей такой журнал, и пусть у него не останется денег на сигареты. «Давай бросать, что ли», — скажет он Розе, если тот начнёт ворчать. Чтобы как-то сгладить вину перед другом, Шершень взял ему парочку журналов «Неизвестная история», буквально кричащих своими броскими жёлто-чёрными заголовками о том, что в лучших традициях «Загадки дыры» читателя ожидают «сенсации, сенсации и ничего, кроме них». Розе ведь нравится чё-то там по истории. Сначала Шершень сунул журнал в почтовый ящик, потом передумал и положил под дверь, а сам забаррикадировался на лестничной клетке пролётом выше. Он знал, что она заболталась с подружкой и ещё не вернулась, и ждал. Он не хотел говорить ей ничего, просто проверить, возьмёт ли она журнал и не затопчет ли его отчим, возвращаясь с работы. Но она сама его нашла. Шершень даже не успел сообразить. Она встала, облокотившись на перила и прислонив к груди свежий глянец, и посмотрела прямо в душу. Он уже и забыл, как прожигает этот взгляд. За месяц он умудрился забыть даже детали внешности и теперь заметил, что глаза у неё немножко раскосые — и ему показалось, это так красиво. Шершень подумал, что она красивее всех тёлок с «выставки коневодства» и даже французской актрисы с обложки Vogue. Он зацепился взглядом за порванный карман её потрёпанной куртки явно с мужского плеча, и ему стало очень грустно: она ведь такая красивая и в таком беспонтовом рванье. — Привет, Даш, — сказал он и присел на верхнюю ступеньку, чтобы не подкашивались ноги. Она не ответила. Села рядом и загадочно улыбнулась. — М-можно тебя обнять? — осторожно спросил он. Сквозь решётку высокого окна в подъезд пробивалось солнце. Всё было почти как в том сне, только наяву. Те же волны мурашек по спине, те же худенькие ручки вокруг туловища и тёмная макушка растрёпанных волос, в которую он уткнулся подбородком. Различие лишь в том, что она была живой и по-мудацки оттраханной малолеткой. Вот и всё, собственно. — Даш, п-прости меня, пожалуйста… Даш, если сможешь, Даш… — За что? — совершенно искренне удивилась она, чуть отстранившись. — Нет, ну ты, конечно, скотина, меня целовать отказался. Лучше б я тебе не признавалась, сколько мне лет. — А-а б-больше тебя ничего?.. У тебя всё нормально? Ну, ну ты помнишь… кровь, там. — А, это, — она пожала плечами. — У меня месячные начались, я просто… постеснялась, короче, признаться. Ну вот, призналась теперь. Что, противно? — Нет, ничего… с-страшного. С кем не бывает ваще. — Шершень сдуру ляпнул первое, что пришло на ум. Ему стало плохо уже то одного слова «месячные», потому что для него это было равнозначно признанию «у меня рак желудка, и я скоро умру». Он опустил глаза и спрятал взгляд за волосами. — Может это… надо чего? Ну там… де-… — он хотел сказать «денег», — сигаретку дать? «Чё. Я. Делаю?» — подумал Шершень. Наверное, это следующий вопрос, которым он будет мучительно задаваться ближайшую неделю, потому что всю предыдущую он бился над разгадкой «Что со мной?», и разгадка оказалась очевиднее самой плоской шутки и прозаичнее самого унылого детского рассказа. Куда продуктивнее было задаваться вопросом «Почему?». Не бывает баунти после секса с первым встречным. Никогда. Никаких исключений из правила. Люди для того и трахаются с первыми встречными, чтобы не было баунти. Если бы он хотел баунти — купил бы шоколадку. — Давай! — радостно сказала она. «Шершень, ты дебил!» — орало подсознание голосом Розы, а Шершень молча кивал и гнул своё. Она скурила его последнюю сигарету, а он сидел, уткнувшись носом в её колени и едва не плакал. Он возвращался домой, и, кажется, со стороны выглядел так, будто только что посмотрел в глаза Богу. Он даже не был уверен, что хоть раз моргнул за всё время пути. Голосов в голове прибавилось, и у них завязался диалог. Первый точно был Розкин, а второй немного напоминал голос Аллы Борисовны и предпочитал не приводить аргументы в ответ на Розины реплики, а петь: «Когда-нибудь я стану лучше и мудрее, чем теперь». — А когда ты станешь лучше, нахрен? — С-сегодня, — неуверенно ответил Шершень. — Чё, блин? Не слышу. — Да сегодня, блин! Отвечаю. Когда Шершень пришёл домой, так и не смог ничего рассказать Розе. Он знал, что Роза осудит. Но Шершнева кипучая деятельность и несмывающаяся холодной водой мечтательная лыба явно его настораживали. Шершень сидел возле подъезда с акустикой и играл «Наутилуса». Он даже забыл, что всегда стеснялся своего тихого скрипучего голоса, и напевал: — Я просыпа-аюсь в холодном поту, я просыпа-аюсь в кошмарном бреду… С балкона, сжимая нервными пальцами стакан кефира и затаив дыхание, слушал Франкенштейн. В пижаме и махровом халате поверх. На строчке «Что над нами километры воды и что над нами бьют хвостами киты» он очень смешно пританцовывал, поднимая и опуская плечи так резко, как будто делал зарядку. Когда Шершень закончил, Франкенштейн похлопал, чуть не выронив стакан, а Шершень в очередной раз подумал, какой же он чудила. — Яшк, а я вот думаю, можно у тебя песню заказать? Шершень кивнул. Франкенштейн заказал «Миллион алых роз», но Шершень совсем не помнил, какие там аккорды. Он наиграл что-то похожее на ГрОб, и на мотив «Паломников в Корею» запел: «Жил был художник один…». Франкенштейн, кажется, остался доволен. — А мы с Особой моей… Шершень прекратил играть и переспросил: — Чё? — Я говорю, мы с Особой моей под эту песню познакомились. Тако-ой денёк погожий стоял, а я ей говорю: ты Особа моя, свет души моей, огонь моих чресел, ну и дальше всё, как классики пишут. Когда-то у Франкенштейна была жена, и они с ней часто скандалили. Бывало, что Шершень занимался на инструменте у открытого окна и слышал, как этажом ниже эти двое ругаются и гремят посудой. Иногда Франкенштейн пристраивался к мужикам, играющим во дворе в домино, и начинал жаловаться на свою несчастную семейную жизнь. Потом, кажется, Франкенштейны развелись, и он стал совсем одинок. На какое-то время перестал здороваться и вымещал свою злость на шумной молодёжи. С Шершнем он становился ласковым только когда подкатывал к масечке. Подкаты в духе «огонь моих чресел» Шершеня бесили до побелевших костяшек, он всерьёз подумывал о том, чтобы начистить Франкенштейну морду, но оставил это материному мужу. А потом появилась Особа, и Франкенштейн расцвёл. Он рассказывал о ней всем и при любом удобном случае: какая она красивая, какая умная, как хорошо готовит. Уже все соседи знали, какой у «Раечки» любимый цвет, любимое блюдо и любимая книга. Знали, что раньше она жила в Латвии и что каждый раз плачет от концовки фильма «Не могу сказать прощай». Шершню очень трудно было представить Особу плачущей, но он охотно верил. Раньше он считал, что Франкештейн дошёл до крайней степени идиотизма, а теперь он так понимал все его чудачества. Теперь Шершень понимал всё. Дома Розка лежал на диване и скучающе листал журнал. — Ты кому там серенады под балконом завывал, Франкенштейну, чё ли? — Тебе, — зачем-то сказал Шершень. Розка не отреагировал никак. — Ты прикинь, Шершняга, чё пишут! — Он показал журнальный разворот с изображением какой-то мумии. — Оказывается, блин, всё, что мы знали об истории, всё ложь и происки жидомасонов, прикинь. Всю мировую цивилизацию построили русские, а Иисус Христос родился в четырнадцатом веке. Нихерасе, да, заявочка? — И египетские пирамиды, чё ли, тоже? — Конечно, блин! Причём, построили из бетона и шлакоблоков. А этруски — знаешь кто? Это русские, блин! Серьёзно, тут так и написано, я те кричу. Вот это издание, нахрен! Это те, блин, не «Советская археология» с их скучнотенью, геодезией какой-то, радиокарбонным этим… анализом. Это, нахрен, «Крокодил» какой-то. Шершень слабо улыбнулся, снял очки и сел на край дивана. — Ну чё ты, блин, рыжий, места себе не находишь? — спросил Роза, отложив журнал. — Да так, — ответил Шершень и распластался по Розкиной груди. — Сердце чё-то грохает. — Чё это оно грохает-то, блин? Шершень сказал только одно слово: — Люблю. — Кого? — Тебя, конечно. — Да? — недоверчиво переспросил Роза и промычал под нос что-то загадочное. — Чем докажешь? — Покушать тебе приготовил. Они ели печёную картошку молча. Роза был каким-то странно задумчивым и жевал в несвойственной себе манере медленно. А потом сказал: — Это как называется? Любовь с первого изнасилования? — Ч-чё? Роз, ты чё? — Да ничё, блин! Ебанулся ты, что ли, совсем нахрен, я понять, блин, никак не могу? — Роз… — Чё, «Роз»? Те для полного счастья не хватало ещё с малолеткой замутить! В тюрячку хочешь? Иди, Жилину проколы на руках покажи, и он тя отправит по месту назначения, и не надо нахрен никаким пионеркам жизни ломать! Шершню стало так больно от этих слов, что он выбежал с кухни, задев фарфоровую чашку с розочкой, и та разлетелась вдребезги. Он даже не стал оправдываться, приводить какие-то аргументы в ответ, потому что и сам всё прекрасно понимал. Понимал, что она по жизни спит в одном ботинке и что её хоть об стенку ёбни — ей будет прикольно. Что ей надо заканчивать школу и учиться жить по-человечески, а не тащить на себе ещё одного уёбка. Он вбежал в проезжающий мимо трамвай и плюхнулся на последнее свободное место. У него не было денег, но старая кондукторша задремала на своём козырном сидении и продажу билетов пустили на самотёк. «Так дальше нельзя, так дальше нельзя, — повторял он про себя, будто это в самом деле имело смысл. — Всему есть предел, всему есть предел! Должен быть!» — А что если нет никакого предела? — сказал внутренний голос. — Всё можно, всё дозволено! Плевать, плевать, плевать! — Я жить не хочу, — сказал в ответ Шершень. — Я никогда не хотел! Я должен был сдохнуть! Зачем, Роза? Зачем?.. — Затем, что благими намерениями… Мысли о смерти и избавлении преследовали его со времён шараги. Он долго болел, ломал руки и пальцы и уходил на больничный. А потом возвращался к самой сессии и за двое суток до академа учил новое произведение. Ненавидел себя за прокрастинацию, но всё равно кропотливо ковырял инструмент. Дома он играл как бог, а на сцене лажал. Ему хотелось сочинять музыку, но учёба отбивала всё желание и любовь. И тогда ему было не жалко никого и ничего, смерть казалась самым простым и правильным выходом и спасением от всепоглощающей тоски. Так было, пока он не познакомился с Розой. Он не хотел умирать только потому, что это сделает очень больно Розе. Но со временем и эта ниточка оборвалась. Яшка ведь умер намного раньше, чем ему суждено. — Я геру хочу, мне доза нужна! Доза ну… Он знал, как выглядит его Соломка. У неё белые глаза и куцые, обрезанные клоками волосы. Она так ужасна и привлекательна, как сама смерть. Она милосердна и опасна, она преследовала его всю сознательную жизнь. Когда он сидел в песочнице, она выглядывала из-за угла и ждала. — Не придумывай, — сказал он сам себе и всхохотнул. — Ты, Ясик, такой выдумщик.
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (13)