Люди и манекены

R
Заморожен
165
4
Размер:
310 страниц, 115 495 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник

Какие нравы в миру

Настройки
Копоть с весла он счищал остатками соды. Шершень хмыкнул — «весла». Можно было не выпендриваться и назвать ложку ложкой. — А ложка пахнет ложкой, — сказал он вслух самому себе. — Хоть ложкой назови её, хоть нет. Жгут провонял просроченными каплями из аптечки, шприц полетел мимо мусорки. Шершень осознал, что за последний месяц израсходовал почти все припасы кайфа и дальше будет трудно. «Кажется, я хотел завязать, — думал он. — Позавчера, кажется, решил завязать. Это ведь совсем легко, на самом деле. Почти так же легко, как бросить курить». А ему этот никотин нафиг не сдался, ему просто нужно, чтобы рот был чем-то занят. Он вернулся домой слегка навеселе и, кажется, очень долго обнимался с Розой. Объятия были столь нежными, что ещё немного и они начали бы лобзаться с языками. Роза почему-то не заметил, что комрад немного не в адеквате, и вообще он куда-то спешил. «Наверное, повестка пришла», — подумал Шершень и отрубился. Утром у него болела голова, и пришлось снова распотрошить аптечку. Он отыскал там залежи галоперидола и каких-то копеечных таблеток против побочки. От передоза галика он бы умирал долго и мучительно, а те другие таблеточки выглядели маняще и будили в нём какую-то… негу, что ли? Шершень вспомнил, что делал так в школьные годы: лазил в бабушкиной бадейке с лекарствами, сжирал от трех до пяти первых попавшихся таблеток и смотрел, что будет. Иногда не случалось ничего — и Шершень продолжал скучать весь вечер за уроками и музыкой, иногда наступала сонливость и легкое головокружение, падало давление, и можно было не идти в школу. Иногда тянуло проблеваться. До скорой ни разу не доходило, но доходило до разборок с предками. Тогда Шершень просил пощады и врал, что просто искал таблетки от головы. Шершень думал, что Роза его бросит. Как бросили мать, девушка и все остальные любимые люди. По крайней мере, это было ожидаемо. Он уже приготовился лить слёзы, звонить на старые номера московских торчей и дышать в трубку, но оказалось, что Роза ездил к бабушке. Жалко всё-таки, что Роза — не наркоман. Был бы наркоманом, было бы куда проще — подыхали бы себе тихонечко вдвоём, как Сид и Ненси, и никаких скандалов. К обеду Шершень пришёл в себя и сразу же впал в такой озноб, что гриппозная трясучка и рядом не стояла. Он раскачивался на табуретке, поджав голые ноги, и пытался налить себе кипятка, ничего и никого не ошпарив. Роза нашёл себе какую-то русалку и всё утро за стенкой они предавались любви. Спинка дивана отбивала ритм часа полтора-два, не меньше, и Шершень молча поражался. А ещё — ревновал. В процессе к ним заходил собиравший подписи на домофон Катамаранов. Подозрительные звуки из комнаты его нисколько не смутили. — У вас там чё, р-ремонт? — поинтересовался он у Шершня и, не разуваясь, грязными ботинками вступил в прихожую. — Неа, там это… новую жизнь… з-зачинают, — честно сказал Шершень, послюнявил кончик ручки и начеркал какое-то подобие автографа. — Где лохматый? Друг твой? Шоб все подписи поставили за домофон сёдня ср-рочно! Оттудова приказали. — Он там это… — не успел договорить Шершень. Катамаранов уже был у цели. Вошёл без стука, как и полагается посланнику богов жилищно-коммунального олимпа. Из комнаты донёсся такой визг, что Шершню пришлось заткнуть уши, чтобы не лопнули барабанные перепонки. За визгом последовал ор. Роза переругивался с Катамарановым: — Да пошёл ты нахер отсюда! — Да я хожу с пустым с-стаканом от зари до зари! Я — ч-человек, измученный скипидарными коликами! — Охереть, как я рад, блин, за тебя несказанно! А терь вон пошёл отсюда, пока я в тя этой табуреткой, нахрен, не запустил! — Я без подписи никуда идти… не с-собираюсь! Чё ты ор-рёшь на меня, я человек, измученный!.. Дайте попыт. — Шо?! — Поп-пить, говорю… дайте! Я с пустым стаканом хожу целый день сёдня! Катамаранов выпил кипятка и ушёл. Шершень закрыл за ним, едва не прищемив изгвазданную цементом спецовку, и с сожалением заглянул на дно чайника. Там осталась одна накипь. За стеной ещё минут двадцать слышался смех и, кажется, никаких испорченных тет-а-тетов. Когда Роза, красивый и зацелованный, завёрнутый в мокрую простыню на манер одеяния древнего римлянина, появился на кухне, Шершень уже битый час обнимался с чашкой, высасывая последние капли тепла. Его чай «Индийский слон» уже остыл до состояния «помоев». — Чё, ломает? — Угу. — Угу, — спародировал Роза. — Я те говорю, в больницу ложись, пельмень. За что Шершень любил Розу, так это за то, что тот не раздувал драму из несущественных проблем. Шершень считал ломку проблемой несущественной — это как грипп, не более того. Поболит и пройдёт. Другое дело Соломка — вот это сука, каких поискать. — У вас чё, воды нет? — послышался женский голос из ванной. — Воды нема, — тихо пробубнил Шершень. — Ща всё порешаем, — сказал Роза и скрылся. Пожалуй, с Розкиной стороны это очень тупо — приводить даму, чтобы позаниматься всякими непотребствами, когда в доме нет воды. Как она теперь будет соскребать с себя депрессивных Розиных головастиков — вопрос конечно интересный. Шершень видел Русалку краем глаза, когда она забегала на кухню попить в перерывах между подходами. Кажется, она совсем не ожидала встретить в квартире кого-то ещё. — Красивый лифчик, — сказал Шершень, чтобы хоть как-то разрядить обстановку. — Спасибо, — сконфуженно ответила она. Её нижнее бельё просвечивало, но без очков Шершень всё равно не смог бы там ничего рассмотреть. Да ему не очень-то и хотелось: последнюю неделю он только тем и занимался, что пытался вырвать из сердца всё то, что ещё не успел умертвить за последние годы. Это как выдрать больной зуб, или просто зуб, который мешает. Мешает, потому что на его месте уже режется новый или потому что он банально не помещается в челюсть. Ну или потому что зубу так будет лучше. Роза вернулся на кухню. — Ты меня любишь? — спросил у него Шершень. — Ты мной манипулируешь, — усмехнулся Роза. — Чё ты хошь? — Ничего, просто проверяю, живо оно ещё или нет. — Что «оно»? Это из Фрейда чё-то или из Шершанского? — Просто «оно». Я не знаю, как объяснить. — Шершень уронил взор в чашку с недопитым чаем. Возле мусорного ведра всё ещё валялись осколки чашки-близнеца из того же сервиза, который бабушке подарили на пятидесятилетие. — Погуляем вечером? — Угу, — коротко бросил Роза. Он целовал свою Русалку, прижав к стене, долго и со смаком. Шептал ей что-то вроде «моя девочка» и всячески намекал, что марафон продолжится, стоит ей только подать знак. Розка, конечно, хорошо знал азбуку жестов. Да и в принципе азбуку — неплохо. Очень некстати в двери зашерудил ключ и пришла Розкина мать. — Ой ё, Роз, пизда тебе, — прошептал Шершень, окуная нос в остатки заварки и делая «моржика». — А что у вас так грязно опять? — такими словами поприветствовала их тётя Таня. — Вы что, опять в ботинках по дому ходите? — Да не, это Катамаранов заходил, — заверил её Розка и вышел навстречу, чтобы забрать сумки. Он с грохотом поставил их на табуретку. Там были какие-то закатки и целая связка закостенелых баранок. — Ты чё голый ходишь, Ром? Не май месяц… Здрас-с-сьте, — вырвалось у тёти Тани при виде Русалки. Она произнесла это слово сухо и небрежно, долго с присвистом растягивая звук «с». И этот долгий «с» явно не предвещал ничего хорошего. Тётя Таня не любила обижать людей, но в этот раз у неё это получилось само собой. Русалка тихо поздоровалась и убежала. Вся она была порывистая, дикая и неразговорчивая, как ребёнок Маугли, на которого нацепили бюстгалтер на косточках. — Интересно вы живёте, — сказала тётя Таня, по одной вынимая банки из сумок. — Я даже удивляюсь, право. — Мам. — А чё ты мамкаешь, Ромка? Ха-ха, ты думаешь, я нотации тебе буду читать? Щас прям, делать мне больше нечего, кроме как взрослого мужика учить как жить. — Ну а чё ты тогда таким тоном это всё, нахрен, говоришь? Ты её обидела, ты в курсе? Тёть Таня ничего не ответила, устало опустилась на стул напротив Шершня. Шершню было больше жаль Розкину мать, чем Русалку. А что она должна была подумать, видя такую картину? Или правом психануть обладают только те, кто ещё не дожил до тридцатника и не родил детей? Роза точно скоро родит, в этом Шершень даже не сомневался. У Розы определённо был другой взгляд на всё это, и он побежал успокаивать свою девушку. Часы показывали полвторого — она была Розкиной девушкой уже ровно четыре часа.

***

Они шли вдоль новых панельных домов и крепких, проверенных временем сталинок. На фундаменте пятиэтажной новостройки большими белыми буквами было написано «Не курить! Не сорить! Не шуметь!!! Штраф 50 000». — Сиги есть? — спросил Роза. Шершень помотал головой. Темнело по-зимнему рано, где-то вдали выли собаки. Всё вокруг было окутано холодным голубым туманом, и Шершню казалось, что мир лишился красок. Он напоминал теперь старые потускневшие фотографии послевоенных лет. Или тот самый глубокий питерский ноябрь, в который Шершень однажды ворвался после ссоры с дедом. В тот день мать отпросилась с работы и встретила его на Московском вокзале. «А чё тут всегда… всё такое бесцветное?» — спросил Шершень. Ему было четырнадцать. «Да нет, только осенью», — ответила мама. В Москве то и дело мелькали красные куртки и голубые джинсы, в Ленинграде — все одевались в тёмное. Роза одевался как москвич, будто вовсе не заправский деревенщина. Шершень — как ленинградец. Он прожил там меньше года, но ленинградская немощная скромность передавалась у них в семье по наследству. — Слышь, Шершень? Я вот чё никак понять не могу… Ну ладно ты дебил, мы к этому уже привыкли, это как бы не новость, да? Ну а я-то с какого хрена туда же? Вроде умным рос, вроде, блин, всего одна тройка и та по физике, а чё я придурок-то такой, я, блин, никак понять не могу? — Ты не придурок, Роз, ты просто… Как тебе сказать? Ну короче… лишний человек. Это я ща не обзываюсь, просто помнишь, по литературе проходили? Типа, лишние люди. Чацкий, там, Грушницкий, вот эти вот. — Какой Грушницкий? Печорин может? — А, да. Ну вот, ты типа такой, но… Но только они были лишними в своё время, потому что мыслили дофига прогрессивно, а ты… Ты просто немножко мамонт, понимаешь? Причём такой мамонт, который дружит со слонами. Типа, свой среди чужих, чужой среди своих. Роза остановился и сдвинул очки на лоб. Под кадыком у него красовался красивый засос, по цвету гармонирующий с красными лацканами на косухе. Роза вообще весь и всегда был прекрасен, как Иисус Навин, с любым причесоном и цветом волос. По слухам, у него даже был титул победителя конкурса красоты «Мистер коммунально-строительный техникум 1986». Но, возможно, эту байку Роза просто придумал. Так или иначе, на Розку вешались все, и по этому поводу Шершень ему очень завидовал. Но ещё больше он завидовал и восхищался Розкиной добротой, потому что ему казалось, что с такой внешностью нельзя быть таким хорошим. Красивые люди, которых Шершень встречал до этого, всегда были немного с гнильцой. Но только не Роза. — Хрена ты мысль загнул! Мамонт… — Это значит вымирающий вид. — Да понял, не дурак. — Иногда мне кажется, вы скоро все умрёте, — с надсадой выдохнул Шершень. — Ты, Франкенштейн, мама твоя. Ну, не по-настоящему, не в смысле биологической смертью, а в смысле… «Умертвите в себе всё хорошее, станете злыми и холодными», — всё это звучало так страшно, поэтому продолжать Шершень не осмелился. — Блин, Роз… Я чё, это вслух сказал? Блин, я не хотел, прости пожалуйста. — Да не, продолжай, интересно, ю ноу. — Я не могу тебе такое говорить. Не могу, Роз. Роз… — Шершень остановился, и Роза врезался ему в спину. Шершня всё ещё колотил озноб, и он что есть силы вжался в Розину грудь — от этого стало теплее. — Розочка, меня иногда посещают странные мысли, — затараторил он. — Я только одно не пойму, когда всё это началось. А, я помню когда. Мне было девятнадцать лет, и мы с тобой друг другу в штаны полезли. И с тех пор ты мой любовник, получается. — Как я в эту категорию-то угодил? Я вроде… — Так и есть. Типа… Меня в детстве в синагогу водили. Там ещё родственники передрались из-за обрезания, но это не важно. Но мне там, в синагоге в смысле, сказали несколько важных вещей. Слушаешь? — справился он на всякий случай, потому что не видел Розкиного лица. — Ну, во-первых, почему важно жениться на еврейке, но это мы пропустим. Во-вторых… Я забыл уже, чё во-вторых. А в-третьих, насчёт беспорядочных половых связей. Это очень плохо, это нельзя. — Серьёзно, чё ли? Да ладно, нахрен! А то я прям не знал. — Да, потому что когда мы вступаем в интимную связь, мы как бы срастаемся друг с другом, становимся типа… единым целым. И получается, что если у тебя, Роз, была одна девочка, она теперь навсегда с тобой. И потом, когда ты спишь с другой девочкой, это уже не ты — это ты и твоя первая девочка спите с твоей второй девочкой. Это оргия уже, понимаешь? — Вот поэтому мне больше индуизм нравится, там к этому как-то попроще относятся, ю ноу. Хорошую религию придумали индусы. — Да, но я это просто рассказываю, чтобы объяснить. Я человек, ну… слабый немножко, да? Я всю жизнь верил в Бога, и всё, что я тебе ща рассказал про «одну на всю жизнь»… В общем, с самого начала у меня была такая тактика, и я её придерживался. Но потом случилось то, что случилось, и я подумал: если моя женщина меня не любит, если она меня бросила, то чё делать? Типа, страдать до конца своей жизни и ни с кем никогда ничего ваще? Иногда Шершень воображал, что его первая работает эскортницей и обслуживает новых русских. Где-то там, в Москве, куда они переехали с семьёй. Нет, он думал так вовсе не из мести и не назло ей, а просто — ему казалось, что это было бы красивым завершением этой истории. Ещё красивее получилось бы, если бы Шершень стал новым русским. Но пока что он всего лишь старый еврей. Настолько старый, насколько вообще может быть старым человек, которому двадцать один. Он не знал, зачем в который раз завёл эту шарманку и зачем в который раз выливает это всё на Розу. Это так жалко, но от этого всегда становилось — странно — легче. — Да, Яш, я понял. Не убивайся по ней, всё, харе. Ты по ней и так больше года убивался. Надо уметь отпускать людей, ю ноу, планета не вращается вокруг вас с ней или нас с тобой. Людей много. Иногда Шершень в этом сомневался. Иногда ему казалось, что в мире действительно есть только он, а всё остальное ему снится. А может он всего лишь персонаж не слишком хорошей книжки, написанной не слишком умным автором. Может ему даже внятный характер не прописали, и получилось так, что непонятно, протагонист он или антагонист, или вообще кто? Плохишей все любят, они кажутся читателям дерзкими и сексуальными, но вот незадача: встретиться с ними в реальной жизни никто бы не хотел. Но Шершень даже не плохиш, он — что вообще такое? Человек? Манекен? — Да, ай ноу, Роз. Но просто… Просто я не понимаю: а ты… — Он повернулся к Розе лицом и они застыли, как тайные любовники в тягучем сумраке вечера. — Ты меня любишь? «Я не знаю, как можно тебя любить», — вот что ему слышалось в Розиных словах. Всякий раз. Всегда. Особенно, когда Шершень прямо спрашивал: «Ты меня любишь?». Он не подлизывался, не уточнял, как, в какой форме или позе Роза должен его любить, просто слушал, что скажет Роза. Ответы всегда были такими разными, креативными или досадными, но всякий раз отголоском в них звучало: «Ты холодный и жалкий максималист. Я не знаю, как можно тебя любить…» — Ты сегодня целый день задаёшь мне этот блядский вопрос, рыжий. Я не понимаю, чё ты хочешь добиться от меня? Я, кажись, отвечал тебе на него тыщу раз и не только словами. — Понимаешь, Роз… Я очень давно хотел тебе это сказать. Не подумай, что я давлю на жалость или типа того, я просто… Я мог бы этого не говорить… — Да говори уже. — В детстве я очень любил своего папу. Он умер, когда мне было шесть. Я очень любил маму, но она бросила меня, когда мне было десять. Потом… потом я любил Гальку, но она поступила со мной… ну, очень нехорошо. Тоже бросила. И я понял, что любовь — это больно. Это реально больно. Ну и нахер она мне тогда нужна? Розины глаза были так близко и так странно блестели от блёклых катамарановских фонарей. Шершень поёжился: у него просто искажалась реальность от бесконечного употребления. — Я очень не хотел, чтобы в моей жизни появлялось что-то ценное: любовь, дружба, там… Потому что потом, в любом случае, я это потеряю, и мне будет очень хреново. Поэтому я пытался ко всему относиться максимально цинично. Типа, плевать. Реально плевать. В шараге всё по пизде пошло — ну и похер, ваще документы заберу. И, типа, поначалу это весело, реально. Это легко. Ну подумаешь, блин, двойка по сольфеджио — чё мне с того? А потом эта двоечка превращалась в заваленный экз, а потом… ты знаешь. И с тобой у меня… точно так же было. Мне однажды показалось, что ты стал для меня слишком значим. Очень. И я-я… и т-тогда я… Смотреть Розе в глаза он больше не мог, поэтому уткнулся в волосы. — Горе ты луковое, Яш, — сказал Роза и осторожно обнял. — Роз, м-мы же друзья с тобой были. Мне не хотелось, чтобы это всё перерастало во что-то большее, потому что это испортит нашу дружбу. — Серьёзно, чё ли? А ты покажи мне, блин, эту границу между дружбой и любовью. Рили, блин, покажи, может это я такой дебил, который её не видит? Я вижу, где страсть, я это понимаю, нахрен, потому что это тупо физиология, а любовь где? Если ты для меня дорог, любовь это или дружба? Если я уговариваю тебя в больничку лечь, потому что не хочу терять, нахрен… дружу я с тобой? Или люблю? Или и то, и другое. — Н-не знаю. Ну, любовь, это когда, н-наверное, «хотеть касаться», чё-то такое. — «Хотеть касаться», блин. Хошь расскажу тебе тоже про это «хотеть касаться»? А то чё ты один всё душу открываешь. Ну, короче, был у меня, нахрен, такой период в жизни, когда мне стало казаться, что я один живой, а вокруг одни манекены. И я, блин, уже думал, что всё, что у меня чердак протекает и основательно так, походу. И типа, понимаешь, я реально любил людей, реально любил. — Это тот период, когда… — Да, тот период, когда у меня в постели каждая собака побывала, нахрен. Каюсь, грешен, распутничал, как не в себя, благо мордень смазливая. Но ты мне, может, не поверишь, конечно, но у меня каждый раз был по любви. Серьёзно, блин. Вот прям серьёзно. Ну чё мы застыли, как упыри, пойдём на лавку сядем. Ярким белым пятном отсвечивала вывеска ночного ларька. Шершень проверил последние копейки в кармане, и на сигареты всё ещё не хватало. Он всегда боялся Розиных откровений, потому что они были или страшными, или просто грустными. Роза таил глубоко внутри только самое мрачное и больное, всё остальное лежало на поверхности — бери не хочу. И поэтому если вдруг он выкладывал какие-то секреты, это неизменно был очередной звездец на букву «пэ». Вроде историй про то, как в детстве его двоюродная сестра села задницей в кастрюлю с кипятком на его глазах или как он отбивал собак у пацана, который сдавал их «на мыло». От всех этих воспоминаний руки у Шершня тряслись как у столетнего старика, хотелось лечь под одеяло, накрыться с головой от холода и не двигаться. А Роза говорил, придерживая его за локоть: — И нёс я, блин, эту свою любовь, как Прометей, нахрен, а в ответ… тишина. И я ща не только про поебушки, а в принципе про всё. Я встречался с бывшими, я заводил дружбу, я шёл к людям с душой нараспашку, а в ответ… Ну, они ничего не могли мне дать. Вернее могли, но не то. Какую-то бытовуху, мишуру, фикцию, подобие человеческого. Я знаю, нахрен, звучит дохера высокомерно. — Да не, нормально. — Но я сам виноват. Просто это очень тупо, понимаешь, начинать знакомство с траходрома, а потом требовать чего-то возвышенного. Ну и так, в остальном было то же самое. Видимо, я был не нужен. Видимо, не родился ещё мой человек, нахрен, — думал я. А потом я встретил тебя. И ты был первый, в ком я это почувствовал — отклик. Я не знаю, блин, как объяснить. Мне просто показалось, что ты живой, что ты мой, что ты хорошенький такой, искренний. Знаешь, как я тебя про себя называл? «Солнышко моё». Я так думал о тебе, рили. Не, я не идеализировал, блин, я видел все твои косячки, и тем человечнее ты мне казался. — Т-ты меня «хотеть касаться»? Н-ну, тогда. — Типа того. И, понимаешь, блин, это был наверное единственный раз в жизни, когда я чувствовал настолько нежные чувства к кому-то. Настолько, нахрен, нежные. Это типа, знаешь, чё-то подобное люди испытывают к своим детям. Просто когда ты понимаешь, что в ком-то есть половина тебя, ты любишь его вполовину сильнее. Вряд ли в тебе есть половина меня, мы с тобой настолько разные, блин. Мы с тобой даже разной национальности, если так посудить. Щас же модно по национальному признаку делиться. — Ну да, — поддакнул Шершень и уронил голову на шипастое Розкино плечо. Пусть Роза признаётся в чём угодно, пусть хоть валит и трахает по случаю такой грандиозной любви, Шершню было уже всё равно. «Режьте меня на кусочки, — думал он, — расчленяйте, пытайте, целуйте, используйте как подставку под горячее — пофигу. Только поставьте на фон «Прекрасное далёко», пожалуйста». — Но это было чё-то настолько странное и полумистическое… А потом ты ваще сиротой остался, и мне тебя так жалко было, нахрен. Так жалко, ты даже не представляешь. Ты мне когда про свою маман рассказывал, я её убить был готов. Я не знаю, чё там на неё повлияло, какие обстоятельства, может так нужно было, но я реально злился на неё. Я даже, блин, со своей маман разговаривал, она тебя тоже так жалела. Всё время говорила: «Такой Яша мальчик хороший, такой бедненький, всё время ходит поникший, глазки у него грустные. Давай его на шашлык позовём к дядь Коле, давай я ему пирожки напеку», — ну ты мою мать знаешь. — Роз… Я-я… Я не знаю, чё сказать, п-правда… Они сели. Шершень утёр веки и подавил нечаянный всхлип. У него что-то защемило в груди, и дышать стало слишком трудно. Он определённо что-то хотел ляпнуть, но выдавить не смог, поэтому решил, что чем меньше глупостей, тем лучше. Роза сжимал обе его руки в своих. Какая всё-таки странная у них связь. Роза ведь не гомосексуалист? Но всё-таки так просто быть подонком, и так трудно быть Розой. — Ты куда кололся, любовник? — вдруг спросил Роза. — Не в пах, я надеюсь? — Н-нет. — Не колись в пах тока: открыл пах — открыл крышку гроба. — Я и так уже открыл. — И, понимаешь, был бы на твоём месте Опик, меня бы тут не было уже сто лет, нахрен. Но это, блять, ты. Но это, блять, ты… Они молчали с минуту, а потом Шершень сказал: — Роз, тебе не обязательно принимать на себя все грехи мира. — Да знаю я. Пойдём поорём, а? — Куда? — Не знаю, в лес пойдём поорём. — Я н-не могу. Давай ещё пять минуточек посидим. Он чувствовал бессилие во всём теле, и ему хотелось только одного. Нет, не того самого. Хотелось, чтобы тело стало лёгким и чтобы всё, что так долго скребло на душе, прекратило наконец докучать. За эти полгода он успел так много всего: поболтаться в петле, поширяться какой-то хернёй из Канарейки, устроиться на работу и уволиться с неё через два месяца, попробовать себя в писательстве и угарнуть по малолетке так, что каждое утро просыпался в холодном поту. А что будет дальше? Шершень взглянул на Розу и увидел то, чего раньше не замечал: Роза больше не живёт прошлым, Роза живёт настоящим. Он смотрит вдаль, и его ждут острова в глубине тайги и чистые алтайские озёра. — Музыка на-а-ас связала… — напел Шершень, уткнувшись в Розину шею. — Тайною на-а-ашей стала. Всем уговорам твержу я в ответ… Он почувствовал, как двигаются мышцы на Розином лице. Роза улыбался, но не подхватывал. Наверное, ему просто не нравилась попса. Или на островах в глубине тайги было слишком мало места, чтобы он мог уместить туда всех своих любимых, поэтому Шершню придётся остаться дома. Потому что нужно уступать девочкам. Всей этой бесконечно-длинной, как субботняя очередь в макдональдс, череде Розиных девочек. Настолько длинной, что даже Роза, пытаясь всех их вспомнить, сбивался со счёта. Куда уж тут выбить место для какого-то торчка, которому осталось жить месяца два в лучшем случае. Они сидели на скамейке, пока не зажглись фонари. Штук пять по всей улице точно были разбиты, два — мигали и, что называется, «жили своей жизнью». — Блин, я помру щас как жрать хочу. Дай денег, я спрошу у этого коммерсанта, чё можно приобрести за последние кровные и красивые глазки, нахрен, — Роза поглядел на ларёк. Шершень вывалил из карманов все свои рубли и заверил: — Я тут посижу. Ты спроси, может он это… в тетрадочку запишет. — Ага, блин, это те не баба Люба из сельпо, это коммерс столичный. Манерный такой шо пиздец. Я всегда думаю: дядь, тебе, блин, с такими талантами в Катамарановске торговать как-то небезопасно, нахрен. Тут, конечно, не Любера, но меня вот, блин, один раз за крашеные волосы чуть в колодце не прописали пожизненно, ю ноу. А ты, я даже не знаю, как из дома выходишь. — А он на машине ездит. Шершень проводил взглядом Розину фигуру и подтянул колени к груди. Только сейчас, оставшись в одиночестве, он в полной мере почувствовал, как же его всё-таки колбасит. Чтобы хоть как-то унять ломоту в костях, он стал раскачиваться вперёд-назад. Точно так же раскачивались пациенты психиатрички после утренней дозы лекарств. Шершень помнил это состояние: когда от галоперидола хочется лезть на стену и пускать слюни. Когда хочется спать, но невозможно уснуть. Когда начинается аритмия и невозможно заниматься ничем: ни смотреть телек, ни читать, ни играть, ни работать. Тебя хватает на две минуты рекламы кукол Барби по второму каналу и чистку картошки для супа, и на этом всё. Потом ты выбиваешься из сил. Где-то позади себя он слышал тихие, едва различимые голоса, но не стал оборачиваться. А потом его глаза накрыли холодные маленькие ладони. Шершень знал, чьи это руки. Они были знакомы ему до каждой детали: крошечные, будто недоразвитые, большие пальцы, искривлённые верхние фаланги мизинцев. — Угадай, кто бухой, — пискнули ему на ухо. — Наверное, Да-… Он не успел договорить её имя. Его обнимали за шею и целовали.
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (12)