vi
24 сентября 2020 г., 12:27
Примечания:
Йери распахивает глаза, и сквозь приоткрытую штору ее слепит первый пыльный луч. Она просыпается летом, не в слякоть ранней весны и не в зной осени. В его первый прекрасный день, пахнет еще свежей травой, напоминающей о прошедшей майской ночи, она, как обычно, сразу же встает с кровати, желает доброго утра завтракающим маме и папе, надевает самое легкое из своих хлопковых платьев, хватает с тумбочки в коридоре расклеившуюся по корешкам книжку и тут же спускается во двор. За ночь все будто преображается, и даже на ее любимом вишневом дереве назревают пухлые зеленые плоды – значит, скоро будут ягоды. Все сияет, благоухает, цветет, как на картинах импрессионистов из больших папиных альбомов, будто бы кто-то прошелся огромными масляными мазками – салатовыми, нежно-розовыми, бледно-желтыми, – по их обычно пустынному двору.
Чего-то не хватает.
Кого-то.
Между ребер заседает мутная тревога. Ей еще не страшно, просто потому, что нечего вообще-то бояться, но тяжело дышать, будто после долгого бега; много-много мыслей роят в голове жужжащими пчёлами, большие и совсем маленькие, как папин день рождения через месяц и я забыла закрыть варенье, собираются огромным ульем в один большой календарный лист с гордой красной единицей. Йери осматривает двор – вроде всё на месте: качели, две скамейки, мальчики еще, наверное, не вышли. Все на месте, все как всегда, так почему же..?
Йери трясет головой, отгоняя все плохие мысли. Все в полном порядке, она зря волнуется; может быть, это просто лето напоминает об ушедшей весне (она всегда чувствовала такие незаметные для других – для взрослых – вещи). Она легко опускается на высокую траву под деревом, раскрывает книжку, но даже не пытается читать, просто сидит, молча вдыхая летний сочный аромат и пытаясь наконец сосредоточиться. У нее впереди – целое лето, целая жизнь, миллиарды идей и планов, которые нужно обязательно успеть, выполнить, не пропустить ни минуты, ни страницы...
– Да где его носит? – слышится из-за сиреневых кустов, и поначалу вопрос кажется ей просто шелестом листьев (или собственными мыслями, копошащимися в голове).
Йери резко оборачивается; Джено – на расстоянии вытянутой руки, в майке без рукавов, с хилым букетом белой сирени в ладонях. Она даже не сразу его узнает, весь какой-то полупрозрачный, измученный, будто неживой. Джено подходит ближе, не замечая ничего вокруг, и Йери отводит взгляд на книгу, боясь спугнуть его, такого теперь взрослого и потухшего.
– Привет, – шепчет Джено. – Давно не виделись.
За его широкой спиной стоят Ренджун и Джемин, как обычно; Ренджун лениво жует какой-то придорожный клевер, пристающий к зубам, и вдумчиво смотрит в асфальт. Джемин выедает глазами дерево у Йери за спиной.
– Привет, – выдыхает наконец Йери, делая вид, что ужасно занята чтением. – Тебе что-то нужно?
Джено пару секунд мнется, смотрит себе под ноги, на подстилку зеленой травы, и медленно поднимает на нее глаза. Стесняется.
– Ты не знаешь, где Донхек? Мы уже везде посмотрели, – будто Донхек – потерянная плюшевая игрушка или выпавший из кармана пятак, – его вообще нигде нет. Мы думали, он с тобой, но его и здесь не оказалось.
И здесь не оказалось.
Вот как.
Внутри что-то с треском обрывается, гулко и больно, потому что, она, вообще-то, думала, что он как раз с ребятами, потому что Донхек в это время уже всегда здесь, на качелях, или на скамейке, или под тенью деревьев, потому что Донхек всегда просыпается рано, особенно летом, и всегда выходит на улицу. Потому что без него дом – не дом, без него даже стрелки часов не сдвигаются ни на секунду, и даже самое родное кажется чужим, потому что без него нельзя.
Без Донхека ничего бы не вышло.
– Я думала, он с вами, – сглатывая, произносит Йери, – мне кажется, что-то случилось.
– Мы ищем его с самого утра, – говорит Ренджун, не отрывая взгляда от дороги.
Он наклоняет голову, будто прислушиваясь – нет ли нигде его, не слышны ли шаги, – но вместо Донхека на проезжей части задорно крутит педалями какой-то мальчишка на сломанном велосипеде, позвякивая сцеплением и радостно посвистывая.
Они вчетвером еще стоят, будто часовые, охранники несчастных трехста метров от подъезда до подъезда, молчат, не поднимая друг на друга глаз. Только Джемин продолжает нагло ее рассматривать, от макушки и не ниже аккуратно завязанных петелек на плечах, как лесную нимфу, которая почему-то все никак не исчезнет, как они это делают обычно при виде смертного, как на скульптуру из нежнейшего мрамора. Щеки Йери покрываются блестящим румянцем, и тогда Джено, наконец, снова говорит:
– Он ничего тебе не рассказывал? Может, он куда-то собирался? Хотел уехать?
Джено не произносит это слово вслух, но Йери точно знает – ему кажется, что Донхек сбежал.
В округе, за городом – бесконечные гибискусовые поля, серыми пятнами размазанные пустыри, километры пыльных забытых шоссе под нечетными номерами, и, наверное целый мир, который никто из них никогда не видел (и вряд ли увидит); таким, как Донхек, одного города мало, мало фруктовых деревьев и однотипных панельных домов, она точно знает, поэтому никто бы даже не удивился, если бы Донхек в один день решился исчезнуть. Стереть себя со всех воспоминаний и документов, вывести, будто кислотой, раствориться среди чужих лиц, среди подсолнуховых полей, отделяя себя от метровых цветов только соломенной шляпой, залечь на самое дно самого глубокого, самого соленого океана; но для него это задача почти невозможная, потому что с каждой попыткой забыть его имя, Йери бы запоминала его заново, произносила бы с еще большим задором и болью, потому что Донхек был слишком родным и слишком важным (не только для нее одной), чтобы просто забыть.
Если бы он действительно сбежал – а такое было вполне возможно – Джемин бы его проклял. Сделал бы все, чтобы никто даже не подумал о нем снова, вырезал бы его со всех общих фотографий. Ренджун бы ни капли не удивился, только про себя позавидовал, потому что сам никогда на такое бы не решился. Джено было бы, наверное, все равно.
Йери бы сбежала вслед за ним.
– Герострат, – задумчиво выдыхает Ренджун, пуская слово по воздуху, как бумажный самолетик. Из его рта выпадает пожеванная травинка клевера, и Йери представляет, будто через пару месяцев на этом же месте вырастает пурпурный овал нового цветка.
Джемин смотрит на него в полнейшем недоумении, пока Джено даже не замечает, что он наконец заговорил.
Так хотел, чтобы его запомнили, что его приказали забыть?
– Можно сходить к нему домой, – предлагает Джемин, почесывая затылок, – не думаю, конечно, что нас там ждут, но мы хотя бы попытаемся.
Йери кажется это единственной дельной идеей, гораздо интересней, чем бездельно нарезать круги по городу. Чтобы не смотреть на мальчишек в упор, она разглядывает кружева на подолах своего платья – совсем свежего и новенького, до нее его только мама носила, – и крутит в голове ренджуновы слова. Герострат, так? Знакомое слово. Захотел бы Донхек, чтобы его искали? Чтобы его нашли? Может, он и не сбегал вовсе, а просто обиделся, возненавидел их всех за ночь, и больше никогда не выйдет на улицу? Просто уехал и забыл попрощаться? Просто уехал навсегда?
– Давайте хотя бы попытаемся, – произносит Йери.
У Джено в руках опадает каплями сиреневый букет.
//
Когда Донхек кладет свою голову на ее плечо, Йери думает о детстве.
Донхек всегда пахнет теплым молоком, совсем как младенцы или слепые котята, и иногда – сладким воском ночных ламп. Его макушка – фруктовым ароматизатором, пальцы, которые он медленно загибает, что-то объясняя – пожухлой древесиной, губы – проточной водой, хотя она не совсем уверена, что у воды есть запах, но весь он пахнет уютом и заботой, родительской и ее собственной, пусть и сам об этом даже не догадывается. Он вечно хочет быть чем-то взрослым, свободным, таким ужасно уверенным во всем, а на деле – совсем еще ребенок, с подраными коленками и полнейшей кашей в голове.
Ему сейчас четырнадцать, и он ему интересно абсолютно все: начиная количеством новых родинок на своих румяных от волнения щеках, до французских слов, аккуратно вплетенных в тексты книг и разговоры героев пленочных фильмов. Больше всего ему нравится слушать о любви; он постоянно шепчет это слово, едва заметив или услышав, повторяет, будто заклинание, пытаясь понять, что оно на самом деле в себе таит, но вслух и по-серьезному никогда не произносит – все ждет подходящего момента, не разбрасывается им по пустякам.
Йери знает, что такое любовь, но ей это не особо надо. Любовь для нее – мамины поцелуи в лоб посреди ночи, когда она заходит выключить ночник, божья коровка, заползшая на ее подоконник, пока она вчитывается в учебник по химии, любовь – размером с белую ленту, бантом завязанную в волосах, и с мальчика, который просит ее прочитать ту главу снова, потому что он отвлекся. С мальчика, который пахнет молоком, сладким воском, пожухлой древесиной и проточной водой, любовь размером с мальчика, который понятия не имеет, что вообще такое любовь.
– Ты любишь меня? – он спрашивает так, будто ответ ему совершенно неинтересен; самое важное – спустить это слово с языка, словно раскаленную пулю, томящуюся в магазине уже очень-очень давно.
– Я знаю тебя, – тихо отвечает Йери ему куда-то в макушку, перебирая волосы, – это гораздо лучше.
Йери и вправду знает о нем все; да и не то что бы Донхек вообще что-то скрывал. Ему сейчас четырнадцать, и он готов вывернуть всю душу наизнанку, пока она медленно смотрит на него сквозь дверную щель. Он стоит, дышит тяжело, и улыбается до ушей, и Йери, закусывая губу, впускает его. Мама приносит им жасминовый чай с печеньем, позволяет включить телевизор и долго болтать, мешая папе заниматься кучей мятых чертежей в соседней комнате. Мама зовет Донхека ее ухажером, и Йери тихо улыбается в бледную ладонь, когда вспоминает это, пока Донхек давится печеньем от смеха, не отрывая взгляд от экрана. Она смотрит на него, такого совсем маленького и неловкого, но полного решимости, совсем как на какого-то дикого зверька, делающего первые шаги, неумело выпускающего когти и понарошку устраивающего драки с такими же хилыми детенышами. Она смотрит, и думает о детстве – не о своем, скорее о том, какое могло бы у нее быть; которое она позорно отпустила, запрятала у себя где-то глубоко, чтобы ни дай бог никто не узнал, даже не подумал, что она не так проста, как кажется. Чтобы никто не смог причинить ей боль.
Особенно она сама.
Любить так, как предстояло Донхеку, Йери никогда не умела, и даже не стремилась. Просто знала, что ему обязательно любить сгорая, отдавая себя без остатка, любить больно и колко, до последнего вздоха, до гробовой доски, любить так, как можно любить только что-то божественное (потому что Донхек сам был таким). Он сам еще этого не знал, не догадывался, что когда-то наконец скажет это обмякающее на языке слово, не потому что ему хочется впервые услышать его, вылетающего из собственного горла, а потому что будет действительно иметь это в виду. Йери же знала любовь, как жемчужные бусы на чужой шее и как малиновое варенье, нежную и тихую, не нуждающуюся в словах. В ней было больше заботы, чем в такой пылающей красным неоном любви Донхека, но хуже она от этого не становилась, наоборот, даже слаще и ценнее. Но в такой любви, оказалось, никто не нуждался.
– Я бы очень хотела влюбиться в тебя, – произносит она, когда Донхек осторожно трет усталые от телевизора глаза, – это моя самая большая мечта.
Влюбиться, как влюбился бы ты, не договаривает она, как влюбляются в фильмах и книгах, как ты полюбил наш уродливый двор и нашу засохшую речушку, как ты полюбил ледяной ветер и пепелящую жару, как ты полюбил себя самого и как обязательно полюбишь другую – или другого.
Донхек приоткрывает от удивления рот. Ну, конечно, ему пока четырнадцать, и он еще не знает, что это вообще такое. Йери стоило бы подбирать не такие пугающие слова.
– Влюбись, – выдыхает он.
Если бы это было так просто.
//
Все в Джено, начиная слишком низким и хриплым для подростка голосом, заканчивая дурной, будто специально выведенной химическим карандашом родинкой под левым глазом – все в нем становилось грубее и жестче. Йери пугалась каждого его слова, каждого неровного вздоха и взгляда на саму себя; казалось, будто он, как дикий зверь, вот-вот накинется на нее, хотя ни о чем таком он даже думать и не мог. Она все думала, что ему подошла бы работа охотника – беспощадного и такого внимательного, или пожарного, но никак не что-то, связанное с природой – или свободой. Он казался божественно простым, приземленным, и все его движения, угловатые и мощные, так и напоминали древнегреческих царей и полубогов, будто сам Джено мог спокойно низвергать огненные молнии или щедро принимать человеческие жертвы. Йери могла бы спокойно встретить какую-нибудь его мраморную статую, вылепленную максимально гротескно и по-язычески, в зале античности или на бледно-серых репродукциях в учебнике.
Но ей ничего не стоит забыть обо всех богах, когда Джено целует ее под закатными лучами.
В тот вечер он одними губами произносит ее имя, повторяя раз за разом, растягивая, как пчелиный мед или сладкий церковный воск, легко притрагивается к ее волосам дрожащими пальцами – ненарочно, и все также грубо, – и за пару минут до того, как солнце опускается за горы где-то в тысячах километров от их двора, касается ее пухлых девичьих губ своими, оставляя небрежный мокрый след – и не говорит ни слова. Йери принимает это как должное, словно всю жизнь ждала, когда Джено наконец решится, но ее сердце стучит также быстро, и щеки вмиг покрываются блестящим румянцем. Она не хочет умолять его поцеловать себя еще раз, – вместо этого она пальцем проводит по губам, делает мазок, как на картинах импрессионистов, быстрый и неровный, масляный, сладкий-сладкий.
Она чувствует себя так, будто к ее губам прикоснулось божество. Она чувствует себя священной.
Священной, какой бывает война, первая любовь, грубой, как что-то богоподобное, и несчастной, потому что Джено не считает ее такой. Потому что никто не считает ее такой, кроме ее самой.
На следующий день она держится от Джено насколько можно далеко.