ID работы: 9720214

Весенний

Слэш
PG-13
Завершён
38
автор
Размер:
44 страницы, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится Отзывы 6 В сборник Скачать

Chapitre 2. Partie 2

Настройки текста
Примечания:
— Служил у нас на батарее один мужичок, из уральских. Хитрющий — жуть! В батальоне его каждый дурень знал и «лисом» кликал. Многие и имени-то настоящего не ведали. Я вот, например, тоже уже запамятовал, Алексеем он был али Антипом, бес его разберет. Лис этот умудрялся в свою пользу такие дела проворачивать, что мама не горюй! Как сейчас помню: стояли в деревне какой-то, а он тогда всю неделю гундел, мол, бабу хочется смертельно, хоть ты убейся. Покидать расположение нам воспрещено было — со дня на день готовились к отходу, ждали поступления распоряжения. Лис наш, почитай, и здесь сумел изловчиться. Проведал о том, что командир на ночь снотворное принимает в большой дозе. Дождался, пока тот уснет, пробрался в избу, стащил его форму, удрал в местный трактирчик, где куртизанок было пруд пруди, до утра там с кем-то прокувыркался, а потом на рассвете вернулся как ни в чем не бывало, повесил обратно одежу и завалился дрыхнуть! Весь месяц после того случая довольный ходил, блестящий, словно сервиз начищенный. Вот, братцы, как мало на войне для счастья надобно, а в неродной стране так особливо! Солдаты, вдоволь посмеявшись над замечательной находчивостью батарейного Мюнхгаузена, закивали головами и одобряюще замычали, выражая тем самым совершенную солидарность со словами Игнатьича — каждый из сидевших вокруг костра на себе испытал тяжелые серые дни без женского тепла под боком и потому соглашался горячо и запальчиво. Многие мужики, как, впрочем, и сам рассказчик, воевали против наполеоновской армии еще на чужих, далеких австрийских землях: они помнили капитуляцию Мака в результате Ульмского сражения, продолжительный постой под Браунау и легендарный императорский смотр, помнили ужасы Шёнграбена, кровавый туман Аустерлица и горечь поражения и ужаса, охватывавшего любого, кто окидывал взором поражавшее своими масштабами поле, устланное бездыханными, изуродованными телами бравых солдат и лошадей. Австрия давно осталась позади, где-то в предыдущей жизни, и теперь ожесточенное противостояние велось на родной отеческой земле, пораженной в самое ее сердце пламенем московского пожарища. Однако темными холодными вечерами, собираясь вокруг спасительного кострового тепла, солдаты любили вспоминать кампании 1805-1807 годов и с удовольствием, даже с оттенком некоторой печальной ностальгии, делились воспоминаниями о самом что ни на есть начале этой бесконечной, выматывающей войны, несущей за собой лишь смерть и разрушения. Игнатьич слыл среди партизан человеком, обладающим отменной памятью на всевозможные события и явления, а потому обитатели караулки единогласно выбрали его главным отрядным повествователем. Этот грузный, чрезвычайно массивный и крепкий мужчина, чей возраст находился, видимо, в промежутке между сорока и пятьюдесятью годами, в вылазках и обходах участия не принимал: контузия практически полностью лишила его зрения. Пожелавший приносить отряду хоть какую-нибудь пользу, Игнатьич рассказывал товарищам разнообразные истории о былых временах, иногда приправленные чересчур разыгравшейся фантазией и невинным, шутливым желанием похвалиться перед остальными бойцами. Петя слушал слепого партизана раскрыв рот, жадно внимая каждому слову и воображая себя главным героем этих восхитительных, поражающих разум очерков, воспринимающихся юным неопытным сердцем как нечто абсолютно невероятное и вожделенное. После скудного пресного ужина вся караулка, окромя часовых, стеклась к костру, разведенному в мшистом овражке подле командирской будки и скрытому от резких порывов ветра небольшим землистым склоном с каменистыми уступами, на которых как раз и расположилось население лесной стоянки. Здесь, сбившись в мелкую кучку по левому краю, жались друг к другу продрогшие, пропахшие лошадьми конюхи; сидели разведывательные отряды, чьи члены взбудораженно переговаривались между собой, наполняя низину редкими бранными выкриками и затихая лишь для того, чтобы спустя пару минут вновь сотрясти воздух срамными, режущими ухо словечками; здесь точил чью-то саблю Савельич, преимущественно молчавший и только иногда вставлявший многозначительную, но, в целом, не особо удачную фразу в рассказ слепого Игнатьича; здесь, глухо тявкая, Фомка гонялся за летевшими из пламени искорками, перебегая то на одну, то на другую сторону овражка и неуклюже путаясь в собственных лапах. Петя устроился поближе к центру, где было теплее и суше, хотя он совсем не чувствовал себя замерзшим и вполне мог уступить место дрожавшему от морозной свежести Микитке, который ютился между старшими конюхами и пытался согреть заиндевевшие ладони в муфте оборванного отцовского тулупчика. «Зачем ему, право, рядом с Валентином Игнатьевичем отсиживаться? Ведь все равно он, наверное, уже наизусть знает эти истории и ничего нового для себя открыть более не способен. А согреться и без огня можно, коли имеется желание», — так думал Ростов, с оттенком легкого юношеского высокомерия игнорируя жалостливые взгляды маленького конюха. Он небезосновательно считал себя гостем, un visiteur в этом отдаленном от полковой солдатской жизни партизанском отряде и потому был убежден, что имеет некоторые особые привилегии и находится в праве претендовать на нечто большее в сравнении с другими «заезжими», коих тут присутствовало целых три: посыльный из соседнего становья, решивший переждать ночь в тепле перед отправкой в обратный путь с ответным письмом, простой уральский крестьянин, таскавший из близлежащего поселка маломальскую пищу вместе с тряпьем для перевязки раненых, и солдат гренадерской дивизии, случайным образом заплутавший в лесу и по воле благосклонной к нему судьбы нарвавшийся на обходных. Долохова, к величайшему сожалению Пети, на сей час в караулке не наблюдалось. За неимением других дееспособных кандидатов, он умчался на осмотр окружавших лес территорий вместе с Сергеичем и обещался вернуться к полуночи. Денисов тоже отсутствовал — его и вовсе не ждали до завтрашнего утра, однако посыльный упорно божился, что повстречал Василия Дмитриевича недалече от станционных высот за сожженной деревней в нескольких верстах отсюда: тот велел передать в отряд о своем скором возвращении и просил остерегаться французских засад на заброшенном тракте неподалеку от речного побережья. Игнатьич активно жестикулировал и по привычке сощуривал потухшие, ничего не выражающие глаза, силясь получше разглядеть реакцию своих товарищей на очередной уморительный фронтовой рассказ, но, вспоминая о своем несчастье, спешно расслаблял напрягшиеся мышцы и возвращал навечно погасшие очи в спокойное умиротворенное состояние. Он уже приступил к новой байке, на сей раз о незадачливом штабном стороже, однако не мог видеть, как пыл слушателей заметно ослаб и плавно перетек в более уютное, тихое, непринужденно-мягкое русло: разговоры стали более приглушенными и робкими, прекратились скабрезные вопли разведчиков, мужики перестали сопровождать повествование Игнатьича разрывами громкого басовитого хохота и теперь лишь безмолвно внимали его раскатистой речи, изредка качая головой в знак искренней заинтересованности. Даже Савельич, и тот отложил в сторону точильный камень — устало, но с неохотой, будто тяжко ему было вообразить хотя бы одну свободную минуту без сабельного лезвия и мерного лязгающего звука от прикосновения его к теплой поверхности оселка. День заканчивался, в воздухе пахло приближавшимся ночным сумраком. Обитателей караулки заметно клонило в сон. Только два человека в овражке — а вернее сказать, двое прекрасных молодых людей — даже не задумывались о том, чтобы отправиться почивать. Одним из них был сам Ростов, вторым — пленный французский барабанщик, чья маленькая субтильная фигурка по ту сторону костра казалась совершенно призрачной и неприметной. Он сидел на краю прогнившего трухлявого бревна, обхватив остренькие колени тонкими бледными ручками. Запястья его были туго перетянуты грубой веревкой: их приходилось беспрестанно разминать, дабы не допустить онемения, но любое движение почти до крови растирало нежную кожу кистей и оставляло на ней зудящие красные ранки. Французик болезненно морщился, однако ж терпел и не издавал ни единого звука, пытаясь, видимо, окончательно слиться с подступавшей темнотой и сделаться более незаметным на фоне гревшихся у костра партизан. Боязливо, хотя уже менее судорожно и запуганно, бросал он быстрые взгляды то на одного, то на другого мужика, словно ожидая от каждого из них какой-нибудь гадости, и ни на секунду не расслаблялся, держа все тело в машинальном, возможно, даже неосознанном напряжении. Плечи его мелко подрагивали, беспокойные пальцы мельтешили, цеплялись друг за друга и комкали ткань грязных белых штанов. Петя безуспешно пытался встретиться с французиком глазами, уловить его мимолетный ясный взор и, пусть ненадолго, удержать тот самый бессловесный контакт, что еще при первой встрече заставил обоих юношей застенчиво раскраснеться и обаятельно сконфузиться, будучи сраженными чем-то неизвестным, немного даже пугающим, но безумно славным, теплым, сладко-волнительным и, главное, совершенно неконтролируемым, подчиняющим себе без остатка. Весь сегодняшний день Ростов хранил внутри себя это странное чувство и сейчас больше всего на свете хотел узреть его отражение в лучезарных очах барабанщика: он был убежден, что обнаружит в них искренний отклик и молчаливую солидарность. Пете, правда, совсем невдомек было, что, стоило ему в очередной оборотиться в иную сторону от костра, французик, казалось, тотчас забывал обо всем на свете, даже о собственном неутешительном туманном положении, и утыкался взглядом в его спину — смотрел куда-то в ямку между лопаток, иногда поднимаясь чуть выше, к незащищенной, удивительно загорелой шее и растрепанным русым волосам, не скрытым нынче неудобным громадным кивером и воротником офицерского мундира. Ростов не мог знать (лишь догадываться, чем он и тешил душу в течение последних часов), как бушующе-волнительно трепетало юное сердце в груди маленького барабанщика, как сталкивались друг с другом словно взбесившиеся, сорвавшиеся с цепи сумбурные мысли, как бархатный жар окутывал тело, а внутри все бесновалось, полыхая таинственным, несколько жутким, но до безобразия отрадным огнем! Да, одни и те же прекрасные чувства обуяли разум двух молодых людей, и каждый из них ввиду своей трогательной неопытности не мог дать этим чувствам никакого конкретного определения и никакого ясного обоснования, одновременно страшился и наслаждался ими, сгорая от непреодолимого желания... «Еще разок прикоснуться!» — того хотел несчастный французик, ковыряя отросшим ногтем уже покрывшуюся хрупкой корочкой ранку. «Только утонуть, утонуть в его глазах!» — так думал Петя, ежесекундно порываясь вскочить с нагретого насиженного места и броситься туда, в противоположную часть овражка. К существу, мысли о ком так отрадны и сладки, к его nouveau cher ami — человеку, чье почти незримое присутствие казалось Ростову настоящим подарком судьбы и величайшей радостью из всех возможных радостей, коих за шестнадцать лет его безмятежной графской жизни было невероятно много. «Дорогой Винсент!» — кричало, надрываясь, горячее сердце Ростова, грозясь переломать ребра и пробить грудную клетку насквозь. «Милый Петя!» — оглушительно громко, и вместе с тем абсолютно неслышно откликалось смятенное сердце маленького чернявого барабанщика, чьи самодельные облезшие палочки, когда-то оставлявшие глубокие мелкие занозы, теперь превратились в невзрачный темно-серый пепел наряду с малочисленными дровами, стружками и грязным пахучим хворостом, стремительно сгоравшим в длинных языках кострового пламени. Возрождая в памяти события прошедшего дня, Петя не мог вспомнить ни единой секунды, проведенной вне компании маленького пленника после возвращения долоховского отряда в караулку. Винсент — а имя его молодой офицер узнал немногим позже смущенного и неловкого обмена приветствиями — поначалу побаивался, чуть что вздрагивал и ощетинивался изнервничившимся движением запуганной кошки, иногда даже отшатывался в сторону и смотрел рефлекторно недоверчиво, храня упорное молчание, словно невыносимо тяжело ему было пропускать хоть какие-то звуки сквозь свои иссохшиеся безжизненные уста. Но, несмотря на эту нескрываемую и, впрочем, не особо удивительную в сложившейся ситуации опасливость, от неусыпного внимания Ростова, конечно же, не могло укрыться то, с каким желанием в искристых и поразительно умных своих глазах смотрел на него пленный французик; как наивно, совершенно еще по-детски, мелкими неуверенными шажками открывал он ему свою невинную и тем не менее уже израненную войной душу; как осторожно спрашивал о чем-то глупом и несущественном; как, наконец, все чаще улыбался — еще слабо, несмело, но уже без той пугающей вымученности во взгляде и обреченности на болезненно-сером лице. Каждую светлую улыбку этого несчастного существа Петя готов был пронести в самом укромном уголке души до победного конца. В первую очередь, до завершения кровопролитной бойни, отбиравшей и ломавшей жизни тех, кто только начинал познавать сей необъятный мир во всем его великолепии и безобразии. Офицеру почему-то казалось, что именно о прекрасной улыбке Винсента он будет думать, когда русский народ станет в неистовстве торжествовать и радоваться долгожданному поражению наполеоновского войска, выкрикивая «Да здравствует государь-император!» и позволяя слезам счастья крупными каплями собираться на ресницах. Ростов очень скоро понял, что Винсент абсолютно не похож на всех пленных, когда-либо побывавших в невзрачной лесной караулке. В отличие от них, барабанщику, как бы дивно это ни звучало, вовсе нечего было бояться. Он и впрямь не солгал, когда клялся Долохову в том, что ни сном ни духом не ведает о планах своего командования: музыкальное сопровождение всегда держалось отдельно от воинской части и не посвящалось в никакие подробности — пущай, мол, стучат и дудят, пока миной не разорвало, а лишнего знать необязательно. Не разглашались замыслы также в связи с высокой вероятностью попадания в партизанский плен (народное сопротивление в данный момент являлось главной угрозой для французских сил), от которого не было возможности спастись ни пехотинцу, ни артиллеристу, ни гренадеру, ни даже музыканту. Французы нынче находились в крайне неутешительном положении: Бородинское сражение оставило в великой армии до ужаса широкую брешь, и теперь любые сведения приказано было разглашать либо кругу исключительно наиболее доверенных лиц, либо не разглашать совсем. Конечно, информация так или иначе перехватывалась особо ловкими солдатами, не умевшими крепко держать язык за зубами, но до барабанщиков она никогда не добиралась. Винсент смог рассказать лишь то, откуда пришел их небольшой взвод, состоявший почти полностью из тяжелораненых и контуженных, а также от кого поступило распоряжение о переходе на южную сторону тракта. О дальнейшем ходе действий отряду Денисова так ничего и не стало известно. Пленник, взятый мужиками Долохова, оказался бесполезен, однако счесть вылазку неудачной не поворачивался язык: весь взвод Винсента был перебит и оставлен кучей окровавленных тел гнить на мерзлой рыхлой земле. Французик имел полное право чувствовать себя в относительной безопасности. Пользоваться ею он, правда, не спешил, хотя уже осознал, что, пока он здесь, вреда ему никто причинить не посмеет. Расстреливать — тем паче. Юноше незамедлительно сообщили о вероятном намерении командира Денисова отправить его под расписку в большое село по ту сторону реки, за лесистый кряж, переделанный некоторое время назад в областной наблюдательный пункт. Там располагались штаб полка и временная ставка генералитета, поддерживавшая непрерывную связь со многими окружными партизанскими формированиями, чье незримое присутствие несомненно способствовало более быстрому обнаружению и уничтожению разрозненных французских отделений, рот и взводов. Пленников в село отсылали небольшими конвоями, по паре-тройке человек из разных отрядов, и никто в точности сказать не умел, какая именно участь ожидала этих несчастных по прибытии в расположение. Кто-то божился, что французов расстреливают еще по дороге в часть, а поручение о пересылке пленных — не более чем ширма и удачное прикрытие, одобренное к тому же, между всем прочим, самим Михаилом Илларионовичем Кутузовым. Кто-то уверял, что французов заставляют переходить на сторону русской армии и после прибытия в штаб они оказываются либо в рядах вражеских солдат, либо оставляются в деревнях и поселках для помощи населению. Кто-то яростно продвигал идею о создании отдельных батарей, состоящих исключительно из «смертников»: их якобы наряжали в форму русских воинов и использовали в качестве ловких отвлекающих маневров. Кто-то надрывал глотку, убежденно горланя о необходимой для армии переписи приговоренных к расстрелу наполеоновских захватчиков, каких-то исполинских списках, обязательных проформах и прочей чуши. У кого-то просто было недостаточно ума, чтобы строить смутные и неясные крестьянской душе предположения, и таких людей в отряде, куда попал Ростов, находилось, к превеликому его счастью, наибольшее количество. Денисовские партизаны не утруждали себя думами о том, что станется с плененными французами, а потому и разговор Пети с Савельичем о судьбе захваченных «языков» толком не склеился: старый командир конной гвардии, полностью прошедший третью русско-турецкую войну, молодому офицеру, как и микиткин батька, сообщил лишь про нежелание Василия Дмитриевича брать грех на душу и расстреливать французов ни самостоятельно, ни при помощи кого-либо иного из отряда. Ростов, конечно же, не смог сдержать внутри опасения по поводу «страшного деревянного устройства», предназначенного, опять же со слов микиткиного батьки, для истязания пленников в целях получения полезных сведений. Савельич, глуховато прислушиваясь к звонкому юному голосу и улыбаясь в густые неопрятные усы, на беспокойный тон Пети ответил успокоивающе и даже как-то по-отечески нежно, словно понял вдруг, насколько важно офицерику было уберечь Винсента от возможности очутиться привязанным к жутким уродливым жердям, которые и на невиновных наводили липкий необузданный ужас. — Не переживай ты так, боец, — чуть понизив голос, сказал тогда Савельич, откладывая точильный камень и растирая друг об друга огрубевшие, покрытые лопающимися мозолями ладони. — Не станут они пытать твоего французишку. По нему ж видно — не знает ничего. Коли бы знал, давным-давно бы уже рассказал все. — Отчего вы столь уверены? Может, и не рассказал бы? — Смешной ты, офицер! — старик хохотнул и с остервенением прокашлялся. — Кого обманываешь-то? Ужель не видишь, что Весенний наш — дите еще совсем? Да ему и осьмнадцать лет с трудом дать можно. Его не то что мучить, его просить даже не надобно — сам все выдаст. И ты бы выдал, будь ты нынче на евонном месте. — Помилуйте! — возмутился Петя с присущим юному поколению жаром, который обыкновенно с готовностью разгорался в неокрепших душах от любого укорительного словца. — Как бы я смел? Ведь это бесчестно! — Все вы, мальчишки, так говорите. Все у вас честь, достоинство да благородство, пока смерть в затылок не задышит. Ты сам-то, небось, ничуть Висени не старше. Какой год пошел? — Семнадцатый. — То-то и оно... После этих слов Савельич лишь покачал головою, удрученно вздохнул и умолк, вновь возвращаясь к заточке и заполняя пространство вокруг себя ритмичным равномерным лязганьем. Петя же счел правильным старика боле ни о чем не расспрашивать. Он убедился в том, что Винсенту в ближайшем будущем не угрожают жестокие пытки, и этого с лихвой хватало для избавления от назойливого страха перед риском узреть бедного французика оледеневшим и безвольно повисшим на покрытых инеем жердях. Остальное Ростова тревожило мало, а о скором неизбежном расставании с пленником и его дальнейшей судьбе он и вовсе старался не задумываться. Перспектива больше никогда не встретиться — ни во время войны, ни много после ее долгожданного окончания — казалась чем-то само собой разумеющимся, своего рода аксиомой, которая ничуть не пугала и не подразумевала каких-либо других вариантов развития событий, а потому и не воспринималась как нечто дьявольски панихидное. И Петя, и Винсент знали, что не предначертано им свидеться еще раз, но этот факт их совсем не печалил и не вводил в блеклое уныние. Они, казалось, жили одним единственным днем, а все за ним последующее считали каким-то безгранично чуждым, эфемерным, несбыточным и, может быть, даже дурным. Ростов почти весь день провел внутри теплого, пропахшего смолой и деревом склада, примостившись на устланном трухой и щепками полу и наблюдая за неутихающим движением караулки из маленького запотевшего окошка, которое Савельич, ворча, просил всегда держать закрытым, дабы не остужать понапрасну и без того полугнилой влажный дровяник. Винсента Петя незамедлительно притащил с собою и с того момента уже не оставлял одного: в отсутствие командира партизанам запрещалось впускать пленных в избушки, однако старый склад, несмотря на свой довольно жалкий и не внушающий доверия вид, славно сохранял тепло даже в крепкие заморозки, поэтому Ростов, недолго думая и прекрасно видя, насколько продрог и закоченел французик, избрал скромное обиталище Савельича в качестве временного жилья как для себя, так и для отчаянно стучавшего зубами барабанщика, чьи побагровевшие от холода пальцы явно не знали тепла с самого начала стойких ночных октябрьских морозов, столь свойственных для центральной части Российской империи. После полуночи Петя обязан был отправиться почивать в штабную будку (Василий Дмитриевич выделил ему отдельную койку, согнав оттуда Картузова и переселив того до поры до времени во флигелек), а Винсента планировалось пристроить либо в разрушенный домишко, стоявший чуть поодаль от главной поляны и подъездной, либо в казачий сарай, в котором жар поддерживался скорее благодаря большому скоплению здоровых мужских тел, а не закоптелой печке с давно засорившейся всяким хламом трубой. Картузов, считавшийся чертовски острым на язык и не упускавший возможности пофанфаронствовать перед тупоголовыми солдатами, ожидаемо не смог проворонить замечательный шанс блеснуть грязной непотребной шуткой, но Савельич, на правах старшего, наградил его за произнесенную пошлость хлесткой обидной оплеухой и тотчас избавил от желания устраивать трактирный балаган в присутствии впечатлительных невинных юнцов. — Ce monsieur a dit quelque chose d'offensant, non? (Этот мсье сказал что-то обидное, да?) — с искренним непониманием, но с хмурым и плохо скрываемым подозрением в голосе спросил тогда Винсент у Пети, провожая пустым взором гневно нахохлившегося Картузова, позорно убиравшегося восвояси. — Ignore le. Il parle d'abord, puis pense (Не обращай внимания. Он просто сначала говорит, а уже потом думает), — на французском Петя всегда изъяснялся быстро и уверенно, несмотря на то, что гувернантка, тучная и вечно пахнущая овсянкой мадам Дефоссе, произносить грассирующий звук «р» его так и не выучила. — Personne ne te fera de mal ici. Je te donne ma parole. Tu crois? (Тебя здесь никто не тронет. Даю слово. Веришь?) Винсент поколебался несколько секунд, разглядывая собственные грязные сапоги. Ростов еле сдерживался, чтобы не наклониться и не взглянуть в очередной раз на это очаровательное уставшее лицо, сейчас покрытое едва проступающим на впалых щеках румянцем от недавно съеденной горячей похлёбки. Пете было странно чувствовать, что он тоже вдруг раскраснелся, хотя похлёбки даже не пробовал: свою порцию он отдал страсть какому голодному барабанщику, а сам обошелся жесткими ржаными сухарями, заботливо предложенными вездесущим Микиткой. — Bien sûr que je vous crois. Vous savez, monsieur Rostoff... (Конечно я верю вам. Знаете, мсье Ростов...) — французик запнулся, вспомнив, что Петя просил обращаться к нему на «ты», и, видимо, еще не успев привыкнуть к непонятному русскому имени своего нового знакомого. — Tu sais, Petya... «Petya», oui?.. Je voulais te dire que je ne veux croire personne d'autre que toi (Знаешь, Петя... «Петя» же, верно?.. Я хотел сказать, что мне сейчас совсем не хочется верить кому-то, кроме тебя). Сердце Ростова неожиданно заколотилось с поразительно быстрой частотой. Поддавшись невиданному ранее порыву убийственной нежности, он схватил Винсента за тонкие бледные руки и сжал их в своих — таких же маленьких, но теплых и здоровых, какими и подобает быть рукам молодого, еще полного сил и прекрасных стремлений солдата. — Oh, Vincent! Sais-tu à quel point je suis heureux de t'avoir rencontré? Les circonstances ne nous permettent pas de devenir de vrais amis, mais je m'en fous! Je suis juste content, je suis tellement content d'avoir l'occasion de te parler, de t'écouter et de voir ton merveilleux sourire. Je suis heureux, Vincent, je suis terriblement heureux! (Ах, Винсент! Представляешь ли ты, насколько я счастлив, что мы встретились? Обстоятельства не позволяют нам стать настоящими друзьями, но мне до них нет никакого дела! Я просто рад, так рад иметь возможность беседовать с тобою, слушать тебя и лицезреть твою замечательную улыбку. Я счастлив, Винсент, я ужасно счастлив!) Пленник поднял голову и округлил глаза с мгновенно затрепетавшими ресницами. Было неясно, испугался он столь бесцеременного жеста Ростова иль, напротив, страшно ему обрадовался, словно уже давным-давно ждал чего-то подобного и одновременно не был к этому «чему-то» готов. Очи французика поблескивали, смотрели открыто и несколько вопросительно, а лик еще пуще заалел, покрывая трогательными розоватыми пятнами шелковую, но возмутительно обезображенную множеством мелких шрамов и царапин кожу. Рот слегка приоткрылся, узенькая ниточка губ разорвалась и позволила тихому вздоху разбить внезапно наступившую тишину, нарушаемую лишь привычным шорохом партизанской жизни, которая в данный момент обоим юношам казалась жизнью запредельно далекой и недостижимой. Петя осознал, что бесстыдно пожирает взглядом чужие уста, только когда Винсент вдруг мягким и робким, но вместе с тем изумительно настойчивым движением высвободил свои слабенькие ручки, обаятельно после того сконфузившись и переминувшись с ноги на ногу. Ростов, моментально выйдя из минутного оцепенения, крупно вздрогнул и неосознанно подался назад, с излишней поспешностью опуская ладони и продолжая чувствовать на них прохладное прикосновение холеных музыкальных пальцев. Внутри все полыхало. — Mes pieds sont gelés. Je vais retournier à l'entrepôt (У меня замерзли ноги. Я вернусь на склад), — барабанщик тоже отступил, увеличивая расстояние между собою и окончательно засмущавшимся маленьким офицером. — Tu n'as pas à rester là avec moi tout le temps. Si tu veux, tu peux rester avec tes camarades. Je serai prudent (Тебе необязательно постоянно сидеть там со мной. Если хочешь, иди к своим товарищам. Я буду осторожен). — D'accord. Je reviendrai (Хорошо. Я приду позже), — медленно и покладисто согласился Петя, хотя ему здесь совершенно нечем было заняться и абсолютно не с кем было разговаривать. Неподвижный и взмокший от прокатывающихся по телу волн махрового жара, он застыл на месте и еще долго смотрел вслед удалявшемуся Винсенту, чьи острые костлявые плечи некрасиво ссутулились, поступь отдавала нескрываемым смятением, а руки — те самые, что несколько мгновений назад оказались отстранены от касания разнеженного, решительно потерявшего голову Ростова — нервически теребили безнадежно разорванный край синего мундирчика, на веки вечные впитавшего в себя кислый запах страха, пыли и крови, отстирать которую не сумело бы даже лучшее деревенское мыло. Убедившись, что французик скрылся за хлипкой трухлявой дверью и осторожно прикрыл ее за собою, дабы не выпустить наружу драгоценный разогревшийся воздух, Петя шустро огляделся по сторонам, со свистом выдохнул сквозь крепко сжатые зубы и, умиротворенно прикрыв внезапно заслезившиеся глаза, приложил обе ладони к лицу. Он страстно желал хотя бы ненадолго продлить тот дивный миг, когда чуткие пальцы ощутили мороз чужого шершавого покрова и сжали аккуратное хрустальное запястье с отчетливо выделявшимися на нем лиловыми венками. Хотел пропустить сквозь ноздри и наполнить всего себя изнутри ароматом смолы, пресного недосоленного бульона, колючих еловых ветвей, едкого дыма и чего-то еще — кардинально французского, масляно-цветочного, навевающего мысли о первых апрельских ручьях, стремительно распускающейся зелени и прогулках по уютным солнечным улочкам, наполненным шумом и гамом радостно пробуждающейся жизни. От долгожданной весны тусклый октябрь отделяли еще более блеклые ноябрьские вечера и долгая темная зима, с наступлением которой на русской земле точно не останется ни одного поганого наполеоновского солдата, но в полковом офицерике, в его молодом, безупречно чистом, не знающем греха и порока сердце, уже вспыхивало, давало первые ростки, благоухало и упорно рвалось наружу, к вожделенной свободе, что-то невообразимо великолепное, чарующее, светлое и абсолютно невинное в своей откровенной детской первозданности. Беспощадное, оно поглощало Ростова целиком, пугало и вместе с тем влекло к себе все больше и больше с каждой минутой, проведенной вместе с несчастным плененным барабанщиком. И Пете ничего не оставалось, кроме как безропотно, доверчиво подчиниться этому незнакомому сахарному чувству, безнаказанно завладевшему его душой, телом и разумом. Он мог бы еще долго теплить его внутри себя, суетливо и несдержанно обращаясь ко Всевышнему с вопросом «Господи, что же это такое?», если бы поток спутанных мыслей не оказался прерван зычным возгласом кого-то из казаков. По всему телу Пети тотчас прошла крупная судорога. Он рассеянно заморгал, с силой помотал головою из стороны в сторону, словно жеребец, уставший от беспрестанно липнущих к взмыленной шее докучливых мух, огляделся вокруг и хотел было вновь разомлеть под веселый треск постепенно догоравшего костра, но оказался вынужден с готовностью встрепенуться, как только понял, что казак обращается к маленькому пленнику, который, заметив устремленные на него любопытные взгляды со всех углов сырого овражка, мгновенно застыл и, кажется, даже перестал дышать. — А что, братцы, может, нам Висенька чего-нибудь по-своему, по-хранцузски споет? Впервые музыканта в плен взяли, грех буде не послушать-то! Отовсюду послышалось одобрительное мычание. Партизаны оживились, принялись возиться и шелестеть, разворачиваясь к окаменевшему от испуга Винсенту и дружелюбно ему улыбаясь с выражением искреннего радушия на отогревшихся физиономиях, пестревших причудливыми тенями в свете скачущих языков рыжего пламени. Петя тоже всполошился и юлой завертелся на месте, немедля словив на себе вопрошающий взор барабанщика, полный смятения и безмолвной просьбы объяснить, чего же так воодушевленно требуют все эти страшные люди с одинаково грубыми чертами лица, которые почти никогда не смягчались и, даже будучи наполненными приветливостью и участием, продолжали оказывать какое-то диковатое, хмурое и суровое впечатление. «Ах, он же не понимает! Нужно ему сказать!» — Ростов взволнованно спохватился и, поспешно кивнув пленнику головою, как бы извиняясь за собственную недогадливость, одним ловким прыжком поднялся на ноги, тотчас приковывая к себе всеобщее внимание. — Постойте! Позвольте мне перевести! — І справді! — охотно согласились откуда-то сбоку. — Давай, боец, говори ему, а то мы так до утра просить станем, пока подъем не объявят! — Ils veulent que tu leur fasses chanter (Они хотят, чтобы ты спел им), — в неожиданно окутавшей овражек тишине тонкий голосок Ростова походил на звон сотен тысяч хрустальных бокалов. — Tu peux refuser. Dis-moi que tu as mal à la gorge ou... (Ты можешь отказаться. Скажи, что у тебя больное горло или...) Всего лишь спеть! Сведенные нервической судорогой, плечи Винсента заметно опустились, а мелкие морщинки на высоком челе разгладились и перестали таить в себе ничем не прикрытое недоверие. Французик знал, что Петя не лжет: после целого дня, проведенного рядом с русским офицером, он не мог найти в себе силы ни на то, чтобы искать в его словах умело скрытый обман, ни на то, чтобы подозревать его в каких-либо злых недоброжелательных умыслах. — D'accord. Je vais chanter. Pas la peine de s'inquiéter (Хорошо. Я спою. Не стоит беспокоиться). — Давай, Висенька, запевай! — вдруг громко каркнул Картузов, заставив барабанщика несколько возмущенно вздрогнуть и отвернуться от Ростова, уже успевшего сесть обратно к огню. — Шантэ, силь ву пле! И повеселее, все-таки война кончается! Судя по хитрой и, возможно, слегка злобливой улыбке (помнил, видать, заслуженную унизительную оплеуху), не сползавшей с его поросячьего лица, он собирался ввернуть еще какую-нибудь глупость, однако вновь раскрыть рот ему не дал сам Винсент. Воспользовавшись моментом, он вдруг вскочил с насиженного места, словно обжегся об нечто невидимое, с едва слышным хрустом разогнул по-старчески сгорбленную спину и запел — тихо, но твердо, поставленно и поразительно уверенно, будто и не в плену находился вовсе, а снова там, в своем родном взводе, где единственным предназначением беззащитных музыкантов служила бессмысленная поддержка боевого духа уже давно отчаявшихся и не верящих в успех товарищей. «Распевая, победа, Сметает пред нами преграды. Нас свобода влечет за собой, И от Севера к Югу Военная труба зовет в бой». Это была «Походная*». Когда-то Петя знал ее наизусть, но нынче помнил лишь то, что каждый куплет положено исполнять разным группам людей, а припев всегда остается одним на всех, объединяя сотни десятков голосов в оглушительный хор, от которого наверняка противно дребезжали и тряслись окна домов в Ольденбурге, Данциге, Риме, Берлине и Кёнигсберге, когда великое наполеоновское войско с триумфом вышагивало по захваченным улицам. Винсент, впрочем, не видел ни Данцига, ни Берлина, но пел так, словно перенес на своих хрупких плечах под навечно застывшие в памяти строчки все войны Третьей, Четвертой и Пятой коалиций, вплоть до перехода через Неман — ту самую реку, что отделяла Российскую империю от вероломного вторжения неотступных французских захватчиков. Не поддавшийся беспощадному гнету кровавой бойни, молодой, чистый и ничем не тревожимый голос маленького пленника стремительно окутал задымленный овражек, а вместе с ним — и сердце Пети Ростова, который неожиданно понял, что готов отдать жизнь и за эту чудную вражескую песню, и за этот прекрасный юношеский тенор, и за долгий, пропахший костром и ночными заморозками вечер, и, главное, за это милейшее, совершенное существо, чьи руки были туго перетянуты жесткой верёвкой, а глаза вдохновленно блестели в опустившихся сумерках, словно две ясные искорки, почему-то забывшие погаснуть и теперь навсегда оставшиеся гореть под неустанным взглядом высокого звездного неба. Слова лились из уст Винсента плавным течением неспешной, умиротворенной лесной реки, лишь иногда прерываясь на долгом выдохе или, напротив, на быстром коротком вдохе после особенно длинной строфы — так же, как вода наскакивает на верхушки сверкающих камней, слепящих глаза переливающимся блеском в солнечном мареве безоблачного ясного дня. Ростов ни на мгновенье не мог отвести от барабанщика своего восхищенного, полного наивной нежности взгляда: он смотрел на усталые веки, прикрытые в видимом одухотворенном порыве, размеренно двигавшиеся губы цвета свежих капель крови на девственно-белом снегу, беспокойные пальцы с болезненно выступающими костяшками, иссиня-черные волосы и выпачканные в осенней грязи штаны, к тому же разорванные чуть выше коленей, где связанные руки машинально сминали ткань беспорядочными движениями. Петя смотрел на Винсента — смотрел так, как смотрят на самое драгоценное произведение искусства — и беззвучно задыхался рвущимися наружу признаниями в том, чего он еще не понимал, но в чем был уверен, как ни в чем другом на этом свете. Он был влюблен. «Не бойтесь слез Из наших материнских глаз. Трусливая скорбь далека от нас, Мы обязаны одержать верх!» Ему хотелось закричать о своем внезапном открытии, бесцеременно прерывая мягкое пение французика и наслаждаясь откровенно-умилительным недоумением в его кофейных очах, где, Ростов это знал, таились под толщей испуга и робости ответные чувства, такие же невесомые и столь необходимые неспокойному сердцу, возбужденно бьющемуся об грудную клетку молодого полкового офицера, познавшего всю прелесть первой невинной любви именно здесь, на войне, в глуши далеких от столицы земель, рядом с костром одного из сотен партизанских отрядов, в окружении темного грозного леса и бескрайних пустошей, покрытых тонким слоем неокрепшего октябрьского инея. «Французы подарят земле Мир и свободу!» И невдомек ему было, что любовь эта запретна, что грешно юношам испытывать друг к другу романтическое влечение, что за одну только непотребную мысль надобно каяться, вымаливая у Бога прощение и обещаясь никогда боле не порочить неприкосновенный священный союз меж мужчиной и женщиной, благодаря которому продолжается жизнь на Земле: рождаются будущие великие короли и такие же великие королевы, строгие графы и утонченные графини, сильные стойкие крестьяне и бесстрашные авантюристы с широкими жизнерадостными улыбками. Однако Ростова не волновали ни короли, ни графини, ни крестьяне, ни даже авантюристы, коих в любые времена всегда находилось несметное количество. Весь разум его занимал лишь один человек, и любовь к нему, вопреки всем возбранениям, крепла с каждой прошедшей секундой, исчезающей в водовороте патриотических строк «Походной песни французов». А Винсент все пел и пел, словно нарочно продлевая сладостную муку и заставляя душу с остервенением разгораться необузданным ярким пожаром. Неподвижный и совершенно беспомощный перед очарованием маленького пленника, Петя завороженно глядел на него снизу вверх, а тот, изможденно покачиваясь из стороны в сторону, не опускал головы и, слегка горделиво приподняв остренький подбородок, не отводил взора от еловых верхушек, усыпанных сухими шишками и грациозно покачивающихся под резкими порывами ледяного северного ветра. Верхушки эти были облеплены нахохлившимися воронами, которые наблюдали за жизнью партизанской караулки с гадким равнодушием и присущим всем птицам высокомерием, словно делали людям щедрое одолжение своим незаметным присутствием и молчаливо усмехались над ничтожеством их бесконечного, неясного птичьим мозгам малохольства. Они не пошевелились ни когда Винсент пропел первую строчку, ни когда закончил последнюю, и им наверняка удалось бы не шевелиться еще целую вечность, если бы воцарившееся после завершающей ноты безмолвие не оказалось нарушено громкими овациями кого-то из конюхов и довольным гудением остальных слушателей. Вороны, возмущенно захлопав крыльями, тотчас сорвались с тонких шпилей, взмыли в студеный промерзший воздух и неровным строем улетели куда-то в лес, на другую верхушку такой же могучей уральской сосны. Ростов, по чьему телу пробежала крупная судорожная волна, тоже встрепенулся и облизал вдруг разом пересохшие губы. Французик медленно, морщась от боли в связанных запястьях, опустился обратно на гнилое бревно. На его прекрасном лице застыла благодарная, смущённая, но вместе с тем будто совсем не живая, криво нарисованная начинающим художником улыбка. Казалось, песня окончательно лишила его сил. — Ай да Висеня! Хорошо, гад, поет, заслушаешься, — присвистнул Игнатьич, бездумно тараща туда, где, по его мнению, находился пленник, пустые незрячие глазницы. — И куды только понесло тебя, а? Сидел бы дальше в своем Парыже, в консерватории какой-нибудь музыкальной, горя не знавал. А так... Видно, что талант, да на войне понапрасну пропадает. Тьфу! Зверье! Ростов собрался было перевести сказанное Винсенту, озадаченно приподнявшему аккуратные брови на непонятное, но очевидное обращение, однако Картузов, оказавшись проворнее полкового офицерика, перебил его на полуслове. — Поет и впрямь ладно, — он не говорил, а скорее противно скрипел, задумчиво растягивая гласные и отрешенно выковыривая грязь из-под ногтей. — Хоть всю ночь слушай. Только нам, братцы, пора бы уже на боковую. Время позднее. Завтра отряду Долохова на задание идти поутру, нечего и остальным рассиживаться. — Пусть Долохов ваш сначала вернется, а потом и будете обсуждать, кто с кем и для чего пойдет, — с философским видом изрек разрумянившийся гренадер. — Ты рот-то не разевай! Федор Иваныч не дурак и отъехал ненадолго. С часу на час примчится. Быть может, даже вместе с командиром. Хотя бес его знает, прости Господи, Денисова в этакой глуши разве сыщешь... Но ты все равно не тявкай — беду накликаешь! — Ну, будет вам, будет! Картузов дело говорит, — подавляя начавшуюся было перепалку и любовно поглаживая наточенную саблю по блестящему острию, сварливо забурчал Савельич и повернулся с конюхам. — Микитка, сбегай к караульным, скажи, чтоб сменились. Остальным — спать. — А Весеннего куда? В будку аль в сарай? — Ишь чего выдумал! В будке ему делать нечего, а в сарае место токмо казакам положено, лишних лежанок нет. Пусть в избушке сидит, дальше разберёмся. Отведите его, кто-нибудь, и одежду дайте, — старик распоряжался умело, и было заметно, что ему далеко не впервой принимать на себя командование караулкой в отсутствие начальства. Ростов ощутил неподдельное облегчение, услышав о намерении Савельича отправить барабанщика в отдельный домик. Бескультурная шутка Картузова, по глупости произнесенная еще днем, оставила в душе офицерика неприятный осадок и, словно ноющий на погоду шрам, никак не давала о себе забыть. Теперь же беспокоиться было не о чем, и Петя, обрадовавшись, чересчур энергично вскочил на ноги вслед за сонными партизанами. Уходить он никуда не собирался. — Обождите! — громкий юношеский голос заставил Савельича несколько раздраженно обернуться и вопрошающе нахмурить кустистые брови. — Разрешите мне... Нам с Винсентом еще чуть-чуть побыть здесь. Я обещал ему рассказать о Петербурге. Старик заколебался, явно раздумывая, стоит ли оставлять наедине двух неоперившихся птенцов из враждующих стай, но, вспомнив, видимо, о неожиданно завязавшейся между ними дружбе, махнул рукой и, прежде чем выбраться из овражка, предупреждающе пригрозил притихшему французику кулаком. Того, как восторженно просиял Петя, он уже не увидел, скрывшись вместе с товарищами в сгустившейся ночной тени. Костер догорал в опустевшей низине, и от колючего дыма у Ростова слезились глаза. Он продолжал стоять, с недовольством чувствуя, как предательски дрожат колени и спину прошибает горячий пот. Все его внутренности судорожно сжимались, сердце качало кипящую кровь с утроенной силой, мурашки бегали взад-вперед по рукам и шее, а дыхание перехватывало где-то у горла, заставляя чаще сглатывать вязкую слюну и делать отрывистые короткие вдохи через рот. Петя млел, наслаждался этим странным, незнакомым состоянием своего молодого и здорового тела, с особенной остротой реагировал на любое, даже самое незначительное в нем изменение и хотел — нет, жаждал, — чтобы Винсент, бедный плененный Винсент, сгорал изнутри от такого же яркого пламени и никогда, ни за что ему не сопротивлялся. — Que lui as-tu demandé? (О чем ты его попросил?) — раздался дрожащий голос, и Ростов еще пуще затрясся, находясь в предвкушении чего-то смутного, расплывчатого и совершенно необыкновенного — чего сам еще не знал, но в чем нуждался так же, как путник в пустыне нуждается в капле живительной влаги. — Pourquoi sommes-nous seuls? (Почему мы остались одни?) С трудом переставляя негнущиеся ноги, Петя приблизился к трухлявому бревну, на котором недвижимо, как древняя египетская мумия, сидел барабанщик, и опустился рядом — непозволительно близко, почти на оставляя пространства меж плечами и бедрами, глядя в широко распахнутые темные очи и видя в них свое кристально-чистое отражение. Французик неотрывно смотрел в ответ. Во взгляде его сквозило нервное замешательство. — J'ai dit que je voulais te parler de Saint-Pétersbourg (Я сказал, что хочу рассказать тебе про Петербург). — Sur la grande capitale russe? (Про великую русскую столицу?) — Oui (Да), — Ростов кивнул. — Et je vais certainement te parler d'elle, mais après. Pas maintenant (И я обязательно расскажу тебе о ней, но потом. Не сейчас). — Pourquoi pas maintenant? (Почему не сейчас?) — Винсент недоумевал, однако взор его вдруг чуть смягчился и слегка растерял былую озадаченность. — Parce que maintenant, je voudrais faire quelque chose de différent (Потому что сейчас я хотел бы сделать нечто иное), — сбивчиво, некрасиво смешивая друг с другом слова, ответил Петя. Он глубоко вздохнул, обжигая легкие морозом осеннего воздуха. И, ласково обхватив курчавую голову Винсента ладонями, стал самозабвенно целовать его прекрасное лицо, не отдавая себе абсолютно никакого отчета и не думая ни о чем, кроме этих пыльных веснушчатых щек, длинных и местами обгоревших ресниц, горбатого носика с глубокой царапиной над правой ноздрей, неприметной бурой родинки под тонкой полоской приоткрытых уст и чарующих серьезных глаз с навечно застывшей в них болью от того ужаса, что довелось пережить этому несчастному, еще толком не повзрослевшему созданию на поле жестокой, бессмысленной войны, так безжалостно хоронящей тела и калечащей души. Петя целовал покорно прикрытые веки, прислушиваясь к участившемуся дыханию замершего в смятении французика, целовал чело и заострившиеся от голода скулы — целовал, целовал, целовал и не смел, скорее даже боялся остановиться, будто не было боле ничего за пределами этого милого, самого любимого и дорогого лица, столь трогательно раскрасневшегося и трепетавшего под запретными сухими прикосновениями жарких юношеских губ. — Non, non, monsieur Rostoff... (Нет, нет, мсье Ростов...) — переполненный сладкой грешной истомой, ахнул барабанщик, беспрекословно подставляясь жгучим знойным поцелуям и не оказывая ни единой попытки к сопротивлению. — N'avez pas besoin... Vous n'en avez pas besoin, monsieur Rostoff... Ah, que faites-vous? (Не нужно... Вам не нужно, мсье Ростов... Ах, что же вы делаете?) — Je dois arrêter? (Мне перестать?) — Петя отпрянул, продолжая удерживать голову Винсента одной рукой, а второй успокоивающе поглаживая его измученные подрагивающие запястья, связанные незадолго до ужина по приказу Долохова, свято верившего, что иначе пленник не упустит возможности дать деру и передать первому попавшемуся французскому взводу о расположении партизанского отряда. — Non... Vous savez (Нет... Знаете), — барабанщик не замечал, что давно перешел на «вы», а Петя и не думал его исправлять, — je crois que je vous aime, monsieur Rostoff (я, кажется, люблю вас, мсье Ростов). Счастливо, но при том слегка печально улыбнувшись, он сам, опираясь на истерзанные, покрытые безобразными синяками руки, потянулся к губам Пети и слабо, едва ощутимо коснулся их своими. Затем стыдливо зажмурился, прижался сильнее и глухо, протяжно застонал, когда Ростов, окончательно сломившись под натиском сокрушительной нежности, подался навстречу, раскрыл рот и жадно углубил поцелуй, делая его настоящим, чувственным и до безумия страстным. Таким, каким и должно быть проявление первой истинной любви двух молодых людей, чьи мысли объяты самими светлыми и невинными побуждениями, а сердца — влечением самым честным и бесконечно искренним. — Je vous aime, je vous aime, je vous aime... (Я люблю вас, я люблю вас, я люблю вас), — беспорядочно шептал Винсент в перерывах между влажным сплетением губ и отчаянно захлебывался собственными словами. — Je vous aime tellement, mon Dieu, j'aime, j'aime... (Я так вас люблю, Боже, люблю, люблю...) Костер потух, и Ростов, укладывая обессилевшего французика к себе на колени, беззвучно благодарил Господа за то, что в ночной темноте Винсент не видит его глупых мальчишеских слез.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.