ID работы: 9721284

В ночь перед салютом

Гет
NC-17
Завершён
474
автор
Сельва бета
Размер:
362 страницы, 25 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
474 Нравится 214 Отзывы 218 В сборник Скачать

Глава десятая. «Хромой»

Настройки текста
      Его глаза упрямо разглядывали сжатые кулаки. На правой руке костяшка среднего пальца казалась припухшей. Нойманн вспомнил, как ощутил пульсацию мышц, когда командующий батальона ударил рядового солдата по его ещё юношескому лицу. Кажется, тот не уследил, как кто-то украл пять коробок с сухим молоком. В тот день солнце сильно пекло – лето уходило. Солдаты стояли взмокшие. Застёгнутые кители не давали дышать, и редкая прохлада практически не касалась кожи. Но Бернхарду было холодно. Его бил озноб уже вторую неделю, и он со стыдом обратился к врачу. Врач поставил мигрень и с опаской указал на «нестабильное физическое состояние в связи с неустойчивыми погодными условиями».       Бесперебойные дождь и яркое солнце были тут совершенно ни при чём, безусловно. После взрыва в кинотеатре погибло три человека, и только больше двадцати оказалось ранено. Нойманн вполне мог войти в эти цифры, и он знал, почему этого не произошло.       «Только не говори, что ты отошёл отлить, когда всё случилось», — прошипел оберштурмбаннфюрер фон Вернер, отличавшийся твёрдостью решений и особым расположением к своим подчинённым, в том числе и к Бернхарду.       Тот знал, что фон Вернер его терпеть не мог, поэтому постарался нашпиговать оправдание тому, почему он отсутствовал в кинозале мелкими подробностями, записав их предварительно в блокнот. Эта привычка Нойманна раздражала, потому что в многочисленных тетрадях с детства хранились истории, заключённые в ложь. Из-за детальной прорисовки они были похожи больше на правду, нежели на вымысел. Однажды Нойманн-старший, обнаружив подобные записи, вышел из себя, но вскоре даже извинился, поскольку сын был слишком убедителен.       «Я записываю, чтобы не забыть. Мне кажется это важным!» — эти две фразы всегда срабатывали.       Бернхард стирал из воспоминаний всё, что было связано с Дениз, ни одного упоминания в тетрадях о ней нельзя было найти. Он оправдывал наличие блокнотов для лжи тем, что, если потеряет память, прочтёт их и увидит, что жизнь была вполне себе ничего. Так он станет счастливым человеком. В этот раз всё было иначе, потому что во всех историях, записанных во Франции, не присутствовало упоминание о Буаселье. Её словно не существовало.       «Так будет лучше», — задумчиво произнёс он, закрывая тёмно-синий кожаный блокнот и отбрасывая его на стол.       Тиканье часов в кабинете было насмешливым. Оно бежало вперёд, пронося за собой откровенно плохие идеи, которые бы следовало отбросить. Например, Бернхард желал снова оказаться рядом с ней. Потом он над собой ухмылялся, даже бранился сам на себя и принимался за бумаги вновь. Затем начинал ненавидеть всю бумажную волокиту вместе с принудительным осмотром участков жандармерии.       Каждый день после обеда приходилось объезжать отделения жандармерии и просматривать дела и окровавленных арестованных, готовившихся к казни. Это стало невыносимой рутиной. В последнее время тошнило всё сильнее, и Нойманн стал реже заказывать спиртное на ужин.       Бернхард всё чаще смотрел на свои толстые, плотные и грубые шрамы, оставшиеся от осколков и пуль, которые были вырваны с корнем грубым врачом. У того были следы от оспы на лице, а кровавый фартук он ещё долго не менял. Иногда шрамы Нойманна тянули, по ночам и утрами горели, но они не становились преградой к возвращению на фронт.       «Надеюсь, ты там сдохнешь», — подумал про себя он, вспоминая оскал Ансельма.       Оберг, по-прежнему с желанием отвечая на письма брата, обещал ему продержать племянника как можно дольше во французском тылу. Однако Нойманн уже написал прошение о переводе вместе с батальоном. Во сне ему мерещилась карта, и он представлял простор страны, в которой никогда не был. Ему нужен был тот простор, потому что в душе не хватало места.       На прошение пришёл отказ – дядюшка старался в полную силу. Бернхард подумал, что ещё немного ему суждено прожить.       Смерти он не боялся. Нойманн видел её лицо там, на передовой. Сначала он до умопомрачения пересчитывал оставшихся после боя, добавляя то одного, то второго уже умершего, однако, замечая смущённый вид солдат, прочищал горло и считал снова. Привыкнуть к исчезающему составу было невозможно, и он пересчитывал уже в одиночестве, записывая всех поимённо в медного цвета кожаный блокнот. Подписывать похоронные листы было ещё труднее, и Нойманн перестал читать фамилии, бездумно расписываясь в углу. Меньше всего ему хотелось добиться повышения – тогда бы пришлось командовать ещё большим количеством людей.       Он никогда никому не рассказывал, не смел писать об этом отцу, боялся признаться и себе. Хуже всего было обнаружить, что на войне в тебе проросла человечность.       За окном послышался шум велосипеда, звон раздался по улице, и Бернхард поднял голову. Мальчишка лет двенадцати промчался вниз по дороге, потревожив всех в округе. Нойманн взглянул на мужчину с тростью, стоявшего через дорогу. Он бы не дал ему больше тридцати пяти, но только из-за внешности. Кожа практически без морщин, рубцов и шрамов, брови приподнятые и густые, нос нетипично тонок и приподнят для мужского лица. Одежда незнакомца была непримечательной, выстиранной и отглаженной. Смущали только две вещи: уставшие от жизни глаза и трость с истёртым концом, неустойчиво упёршимся в землю. Дверь за сгорбленной спиной открылась, и на улицу шагнула женщина с аккуратной высокой причёской. Её платье было таким же поношенным, как и рубашка мужа. Теперь они оба принялись говорить о чём-то с бесконечной скорбью на лицах.       Бернхард замер, прислушиваясь к звукам, проникшим в его кабинет издалека. Это была музыка. Второй акт «Orfeo ed Euridice», соло флейты, сцена в Элизиуме. Он знал всё это наизусть, потому что мать следила за выполнением всех уроков, домашних занятий и тем более за игрой на klavier. Она была строга до отметин на пальцах, до крови на клавишах и крепко сжатых зубов, иногда прокусывавших внутреннюю сторону щеки.       Нойманн вылетел из кабинета и направился навстречу музыке, звучащей с каждым шагом всё громче и отчётливее. Он заглядывал практически во все двери, с остервенением пытаясь найти разрезавшую память флейту. Дома она скрипела из-за повреждённой братом пластинки.       В одном из кабинетов Нойманн увидел совершенно новую, неспешно крутящуюся пластинку. Она была одинока так же, как и чёрный патефон, запылившийся от того, что его владельца повесили в июле сорокового. Бернхард приподнял иглу, и Кристофер Виллибальд замолк. За соседней дверью, к которой вёл узкий коридор, послышалась возня. Она прекратилась только тогда, когда дверь, ведущая в кабинет, открылась, и показалась секретарша Нойманна. Распалённая, взъерошенная и раскрасневшаяся она топталась на месте, смущаясь с каждой секундой всё больше. Её широко раскрытые глаза заблестели, но девушка не отводила взгляда от Бернхарда.       — Кажется, вам нужно было подшить дело. Я видел на столе иголки и нитки, — без эмоций прервал тишину он, даже не моргнув.       Она поспешила пройти мимо него, опустив подбородок и упираясь в однотонный затоптанный ковёр. Нойманн услышал скрип двери снова, когда стук невысоких каблуков растворился за спиной. Выглянул мужчина немногим младше, ниже по званию. Бернхард не знал его имени, но запомнил как преданного идее безумца и скрягу с психическим расстройством. Он стал ему противен ещё больше, стоило коротким пальцам приложиться к фуражке.       — Вы хоть раз слышали, чтобы кто-нибудь трахался под Глюка? Если вы ещё раз притронетесь к проигрывателю и пластинкам, я отрублю ваши пальцы.       Нойманн развернулся и направился обратно в кабинет, пытаясь немедленно стереть обескураженное, посеревшее лицо с покрытым потом лбом, покрасневшей шеей и торчащими ушами.       За своим столом сидела секретарша, по-прежнему с горящим стыдом и растрепанными волосами, несмотря на лежавший рядом деревянный гребень. Бернхард молчаливо прошёл в кабинет, аккуратно закрывая дверь, и остановился на секунду, услышал тихий печальный вздох и прошёл к столу. На его поверхности, казалось, с каждой минутой становилось всё больше и больше бумаг. С появлением Сопротивления дела появлялись с бешеной скоростью, он даже порой не понимал, что подписывал.       Усталость подкатывала к горлу к вечеру, когда за окном смеркалось, и секретарша, боясь уйти, порой поглядывала то на часы, то в приоткрытую дверь, высматривая каждое действие Нойманна. Тогда, заметив возню, он шёл ей навстречу, закрывал папку и усмехался про себя каждый раз, видя, как девушка судорожно собирает вещи в сумочку. Он завидовал ей в такие моменты. Она хотела домой, торопилась, потому что у неё была причина. Может быть, это маленький сын или дочь, может быть, мать или брат. Вариантов могло быть много, однако у неё хоть кто-то был дома. У Бернхарда не было ни дома, ни того, кто бы мог ждать его там. Одиночество было не убить даже на войне.       Пальцы провернули ключ в замочной скважине, когда раздалась телефонная трель. Секретарша подскочила, отложив сумку, и всё с таким же стыдом на миловидном лице подняла трубку. Говорили на том конце спокойно и размеренно, попросили штурмбаннфюрера. Нойманн нахмурился только на мгновение и вслушался в монотонный голос.       Конец рабочего дня. За окном стемнело. Стало холодать. В голове Нойманна уже появилась чёткая картина. Вот он положил трубку, попрощался с секретаршей, отгоняя её нелепый образ, прошёл по уже пустующему коридору и вышел на улицу. Там ветер, потому что вечера и ночи всегда были прохладными, а день – жаркий. Этот факт неимоверно раздражал Бернхарда, ибо в полдень он изнывал от жары в кителе, оттягивая ворот отглаженной и жёсткой рубашки, а вечером ненавидел ощущать покалывающий холод.       «Последние три года погода была скверной», — думалось ему.       Исаак кивнул, закрыл дверь автомобиля. Внутри неприятно пахло табаком. Оба, офицер и солдат, курили. Но Нойманн с презрением смотрел на пустую пачку от папиросной бумаги. Исаак с пренебрежением относился к идеальной форме сигарет из пачки французских, предпочитая родные «зелёные».       Уезжали они от оживлённых парижских улиц на протяжении минут тридцати, пока не оказались в плохо освещённом квартале, с близко стоящими друг к другу домами. На перекрёстке выжидал грузовик, погасив фары, и как только машина штурмбаннфюрера поравнялась с ним, двинулся вперёд.       Ставни были закрыты, малочисленные фонари меркли один за другим, и когда грузовик остановился, света не осталось совсем. Тяжелые армейские сапоги застучали от прыжков. Нойманн не считал, осматривался вокруг, щурясь и прислушиваясь к шороху с противоположной стороны дороги. Пробежало что-то мелкое и чёрное – кошка с визгом сиганула через улицу.       Исаак остался в машине, обхватив руками руль и упершись взглядом в открытые настежь двери трехэтажного дома. В подвале зажёгся свет, и он уловил движение. Женская фигура, будто тень кошки на стене, ринулась куда-то назад, видимо, с другой стороны был ещё один выход. Нойманн безмолвно указал на этот манёвр пальцем, не сдвинувшись с места. Рядовой, уверенней схватив оружие, поспешил обогнуть дом.       Шум стал покрывать стены, полы и окна. Казалось, затрясся фундамент. Людей внутри было много. Они, сонные, босые, с безумным взглядом, крича, по одному выводились на тихую улицу. Их отчаянная борьба разрезала вечерний холод, набивая воздух жаром.       Исаак следил за молодым девичьим лицом, грубым мужским взглядом и за женщиной, чьи мольбы оставить её ребёнка в покое разорвали пожелтевшие листья.       Нойманн не издал ни звука, сложив руки за спиной. Ни приказа, ни командного рёва, никакого контроля. Он просто стоял, буквально сканируя каждого арестованного взглядом. В грузовик стали заталкивать сопротивленцев. Тогда взволнованно и недовольно закричали солдаты, указав пальцем в темноту. Из окон и открытых дверей вывалился свет, освещая большой участок дороги.       Исаак повернулся и лишь увидел, как голова Нойманна дёрнулась. Через секунду он уже бежал вперёд.       Собака. Залаяла чья-то собака. Исаака испугал выстрел позади. После него лай стих. Он обернулся, потеряв из виду Нойманна, и взглянул на рядового, стоявшего над издыхающим телом. Дворняга. Здоровая и сытая. Она выглядела лучше сопротивленцев. В детстве к Исааку постоянно прибивались собаки и, что он хорошо помнил, они ни разу его не кусали.       Звучал плач. Детский. Исаак знал, что такое детский плач. С началом Французской кампании он перестал отделять любые всхлипы, стоны, крики. Он даже позабыл плач собственного сына. Теперь всё звучало совершенно одинаково, сливаясь в какофонию. По ночам Исаак часто ощущал головную боль, но радовался, что у него все конечности на месте. Его сосед по койке лишился всех пальцев левой ноги.       Вскоре и плач прекратился. Заскрежетал двигатель, грузовик заводился из ряда вон плохо. Охрана подсела к арестованным. Их было так много, что грузовик увёз только часть солдат. Все остальные ждали приказа Бернхарда, который по-прежнему не появлялся. В окнах дома начали гасить свет, закрывать ставни и двери. Безумие исчезало вместе со звучанием шин и мотора. Снова наседала тишина.       Зазвучало тяжелое дыхание, оглушительно раздался громкий топот сапог. Лица Бернхарда в темноте никто не видел, слышно было лишь его недовольство. Исаак завёл двигатель, проследил за тем, как он вошёл в дом и резким движением зажёг свет в коридоре. Его крепкая фигура ослабла, опёрлась на стол и трясущимися руками подняла телефонную трубку. Разговора не было слышно. Нойманн поднял голову и взглянул на него. Исаак в ту же секунду упёрся глазами в крепко обтянутый руль.       К машине подошёл солдат, размеренно покуривая. Пришлось опустить окно и вопросительно вскинуть голову.       — Трое точно сбежали. Парень и две девки. Одна из них приложилась по нашему, — усмехнулся и указал на рядового, сидевшего на ступенях бетонной лестницы и утиравшего кровь с виска. — Конечно, такой хилый! Вот ему баба-то и наваляла!       Мужчина провёл пальцем по бритому подбородку, выкрикнул пострадавшему пару нелестных слов, отчего все остальные засмеялись, и вернулся к разговору:       — А твой офицер немного того, да? Молчит, угрюмый… но как за этими уродами рванул-то!       — Все в округе сдохнут, пока они напишут мне эту бумажку! — раздался громкий, недовольный и резкий крик Бернхарда.       Он вышел на улицу, захлопнув дверь, оставляя включённым жёлтый унылый свет. Исаак метнул взгляд к Нойманну и прочувствовал промелькнувшее молнией безумство в его глазах.       Исаак заметил застреленную собаку, из-под которой алая кровь в темноте показалась багровой рекой, стекавшей на примятую сухую траву. Неподалёку стоял солдат. Рядовой. Он был плечистый, но невысокого роста, сгорбившийся, со шрамами на лице, яркими глазами и сдвинутыми тонкими бровями. Кажется, он понял. Понял ярость, появляющуюся на побледневшем лице Бернхарда.       — Когда тебя застрелят так же, как и ты её, — указал на животное, надевая перчатки, — твой труп бросят посреди дороги. Все будут проходить мимо, оставлять вокруг следы, но не трогать. Тебе повезёт, если это будут твои, а если это будут французы – станут кидать бычки в дырку от пули.       Исаак замер так же, как и все в округе. Солдат, раньше стоявший с сигаретой в зубах, осторожно вынул её, опустил подбородок, из-за чего на шее образовались складки. Нойманн, оглядевший обескураженных мужчин и молодых парней, усмехнулся. Едко, бесчувственно, с долей издевательства.       — Что в моих словах непонятного?! Убрать, я сказал! — заревел он, словно прорычав. — Какого чёрта вы расселись? Я вижу твою сигарету! — голос его не надорвался, глаза по-прежнему осматривали оставшихся солдат.       Исаак вспомнил их разговор год назад. Нойманн, абсолютно трезвый и в здравом уме, наблюдая за солдатами, заправлявших кровати в том порядке, которого требовал он сам, с лёгкой издевкой отвёл глаза и сообщил: «Когда наших удавалось брать в плен, они без разрешения ефрейтора курить не начинали». Как же скрутились лёгкие Исаака, когда он понял, что абсолютно все присутствующие напрочь позабыли обо всех дисциплинарных взысканиях, назначенных лично Нойманном. Ему казалось, такое не забывается, однако в последнее время до него доходили слухи – штурмбаннфюрер расклеился.       Все засуетились, как пчёлы. Оттащили собаку, выпрямились, побросали сигареты, кто имел наглость закурить, выстроились в ряд и со страхом косились на Нойманна, по-прежнему стоявшего на ступенях. Он отвёл руки за спину, сцепил их, но от внимательного Исаака не скрылись подрагивающие плечи и сжатая челюсть.       Послышался рёв двигателя, фары осветили дорогу, солдаты сощурились и отвернулись. Бернхард живо спустился вниз, остановился неподалёку от притормозившего грузовика и скомандовал всем залезть внутрь. Сам резко хлопнул дверью и сказал Исааку довезти его до отделения жандармерии.       Там, судя по выключенному свету на втором этаже и сонному солдату, все решили отдохнуть. Резкий хлопок двери заставил подскочить не только полусонного жандарма-француза, но и, кажется, пыль на деревянных рассохшихся подоконниках. Свет зажёгся моментально, и Исаак, закрывая дверь автомобиля, двинулся за разъярённым Нойманном. Он стоял посреди коридора, смотря на полное лицо немецкого солдата, чьи глаза невинно хлопали. Исаак понял, что что-то пошло не так.       Бернхард рывком снял трубку, набрал номер и взглянул на настенные часы, затем на испуганного жандарма, плохо понимавшего немецкий. Но Нойманн указал на него пальцем, и Исаак, схватив мужчину за воротник формы, вывел его наружу.       На парижских улицах уже второй час как никого не должно было быть, но Исаак нутром ощущал чужое присутствие – простых наблюдателей. Они следили и выжидали. Исаак вынул из кобуры пистолет, и морщины на лбу жандарма разгладились.       Голова Нойманна начинала болеть. Он переставал трезво оценивать происходящее, раздражался с каждой секундой всё больше, слыша длинные гудки и короткие вздохи сидевшего рядом солдата. Когда на том конце ответили, сдержаться было сложно.       Исаак, сделавший несколько шагов в темноту, услышал треск. Но звук быстро прервался, потому что свет фар залил всю улицу. Водитель грузовика был ранен, поэтому с трудом нажимал на педаль тормоза. Он вывалился из кабины, истекая кровью. Жандарм замер, наблюдая за обходившем машину Исааком. Внутри сидел мужчина, спокойно смотрящий на солдата, охранявшего его. Рядом сидел ещё один рядовой, женщина лет сорока и старик. Два рядовых лет двадцати, напуганные и держащие оружие, дулом обращенное к сопротивленцам, метнулись на секунду к Исааку, но потом вернулись на место, опомнившись.       Снова стук сапог, крепко сжатый полевой фонарик. Исаак осветил лица нахмурившегося мужчины, старика и женщины с глубоким шрамом на правой щеке. Нойманн приказал вывести их, подошел к раненному солдату, опустившись на асфальт, коснулся шеи и закрыл глаза.       «Моя подпись. Везде моя подпись», — подумав так, он дал себе слабину.       Всего на секунду он был готов впасть в истеричную ярость, но вместо этого выдохнул, опустил открывшиеся веки солдата, поднялся и осмотрелся. Жандарм, внимательно вглядывавшийся в темноту, словно почувствовал взгляд Нойманна и обернулся.       — Будешь присматривать за хромым, — кивнул Бернхард и вошел в отделение после француза.       Задержанные сопротивленцы сидели отдельно друг от друга, но тонкие стены и решётки не могли сдержать их кратких разговоров. Они говорили на французском, но Нойманн, чья голова уже раскалывалась, не мог разобрать ни слова. Ему вспомнились наставления матери, её искажённое выражение лица вызывало только отторжение к французскому, испанскому и английскому. После её смерти он получал только высокие оценки по иностранным языкам, а штаб незамедлительно перевёл его во Францию, вспомнив эти успехи и достижения. Как же он ненавидел это всё сейчас.       — Пусть они заткнутся! — заорал он, и солдат ударил по решётке массивной подошвой сапог.       Омерзительная трель телефона проткнула уши Нойманна, и он чуть ли не сорвал трубку. Начальник штаба жандармерии с бешенством объявил о сбежавших сопротивленцах, об облаве на середине дороги, упомянул подставного информатора и обещал лично оторвать голову тем, кто прислал один грузовик вместо двух. Бернхард положил трубку и истерично рассмеялся, закрыв глаза руками. Все солдаты, поехавшие в грузовике, погибли, невзирая на водителя и тех двух «зелёных», которым для смеха дали оружие с пустым магазином. Трое сидевших сопротивленцев – спектакль, насмешка. Спектакль, который был продуман.       — Сука! — заревел Нойманн, сжав кулаки.       Он взглянул на французов, чьи лица не выражали ни единой эмоции, но Бернхард точно знал, как им нравилось смотреть на растерянность и унижение, чувство стыда на его покрасневшем и побелевшем лице. Он замер на секунду, вглядываясь в лицо хромого мужчины. Затем обернулся к дежурному солдату, схватил карандаш и лист бумаги, сделал пометку и развернул записку. Молодые, глубоко посаженные глаза взглянули на офицера и тут же метнулись к телефонной трубке.       — Его в допросную.       Бернхард указал на хромого, повернулся ко второму выжившему солдату, кивнул на оставшихся двоих французов, выставил десять пальцев и направился в маленький засаленный кабинет. Там не было стола, только два покосившихся стула. Хромой уселся на него, поставив трость рядом, а Нойманн, заметив это, носом сапога выбил её и подхватил, крепко сжав рукоять дешёвого дерева.       Дверь оставили наполовину открытой. Внутри не было окон, пахло мочой и плесенью, поэтому Бернхард расстегнул верхнюю пуговицу кителя и удобнее расположился на стуле – его было не смутить. Хромой, сидевший напротив, опустил глаза на свои руки и вопросительно взглянул на немца.       — Вы живёте в свободной стране. За что мне тебя в наручники? — пожал плечами он. — Ты у нас самый смелый, выходит? Не считая старика и… женщины?       — Зря вы списываете их со счетов. Видимо, женщин настоящих у себя не видели, — без эмоций ответил задержанный сопротивленец.       — Видимо, ваши настоящие женщины настоящих мужчин не видели, раз трахаются с нами, — вполне естественно улыбнулся Нойманн. — Мне твоё лирическое отступление понравилось. Можем ещё поговорить.       — Можете уже просто убить меня, — пожал плечами.       Бернхард усмехнулся. В глазах хромого он видел ту же усталость, что заметил и днём. Нойманн вспомнил его не сразу, но старая трость, глубокие синяки под глазами и уставшая жена в потрепанном платье помогли ему опознать наблюдавшего за окнами департамента человека.       — У тебя дома жена осталась? Эта, — немец указал на дверь, — не похожа. У той глаза были голубые, а у этой карие, да и мордашка была посимпатичней. Не покоцанная.       Нойманн заметил, как грудь мужчины с тяжестью приподнялась, глаза сверкнули, а ладонь на коленке потянулась к трости, но её рядом уже не было.       — А дети? Ну, есть дети? У меня вот нет ни жены, ни детей. Мне легко живётся, не за кого переживать, — хмыкнул.       — А ты, мразь, переживать умеешь?       — Уже на «ты»! — рассмеялся Нойманн. — Так все же люди. Что мне не переживать? Умею переживать, сейчас вот переживаю за солдат. Мои же были, а вы их всех убили и разбежались, как крысы по углам.       — Люди переживать умеют, а ты не человек. Ты хуже животного, — выплюнул хромой. — Думаешь, достать меня сможешь? Я уже сам пришёл, убей и всё. Тебе на курок нажать ничего не стоит, ты уже много людей положил. Думаешь, я ничего не знаю про тебя? На каждую вашу морду дело есть.       Бернхард сжал трость так, что в наступившей тишине послышался оглушающий треск. Как же он ненавидел всё вокруг. Этого хромого, его жену, которую он сегодня видел, умерших солдат, жандарма, согласившегося на них работать, но себя он не ненавидел. Он себя презирал. Его руки легко взметнулись вверх, и чётким ударом кулаки обрушались на колени хромого. Он вскрикнул от неожиданности и боли, схватившись за края стула. Последующие три удара он вытерпел, сжав челюсть. Нойманн поднялся с места, рывком схватил мужчину за ухо и дёрнул на себя.       — Даже если в доме никого нет, мы у соседей спросим. Думаешь, не скажут соседи? Скажут. Знаешь, они какие болтливые? Видел я одних – они мать с девчонкой десятилетней сдали, а потом в глаза им смотрели и улыбались, ждали, пока за ними придут, — он сглотнул, вспоминая умоляющие глаза Дениз. — Но самое поучительное здесь то, что за ними тоже пришли.       Бернхард рукоятью нанёс удар по лицу хромого и резко выбил стул. Мужчина повалился на пол и тихо простонал. Его плохо затягивающаяся рана, полученная весной сорокового, тянула и начала кровоточить. Нойманн смотрел на него сверху вниз, так же крепко сжимая надломившуюся трость.       Он отчётливо и судорожно помнил, как немая девчонка, которую выводили под руки из дома, беспомощно мычала, а её голые ступни покрывались кровью и грязью. Его лично отправили проконтролировать в наказание за упущенную темноволосую девушку и девочку десяти лет, чья мать покончила с собой в камере.       «Как же я вас всех ненавижу», — с кричащим ужасом повторял он в своей голове.       В приоткрытую дверь ворвался звук выстрелов. Нойманн не обернулся, проследив за реакцией хромого. Его глаза расширились, на посеревшем лице выступил пот.       — Надеялся умереть первым? Тебя повесят в лучшем случае завтра, но, скорее всего, станут допрашивать, — спокойно произнёс Бернхард и вышел из комнаты, кивнув солдату, чтобы тот запер дверь.       Появившиеся в отделении солдаты оттаскивали старика и женщину, смывая кровь со скамеек и пола, на котором уже виднелись засохшие алые пятна и чёрные, вырванные клоком, волосы. Бернхард бросил на пол сломанную трость, вновь набрал номер департамента.       — Вам просили передать, что ждут вас утром. Вместо вас пришлют…       Нойманн не дослушал, положил телефонную трубку, вздохнул и вышел из жандармерии, глазами ища Исаака. Он стоял в стороне, далеко от отделения, закуривая одну сигарету за другой. Бернхард знал, что в том грузовике был его друг, он часто видел их вместе. Он решил для себя, что не станет никого записывать, и в этот раз просто подпишет похоронные листы.       Неподалёку от Нойманна припарковалась ещё одна чёрная машина. Из неё вышел сонный, бледный как снег, темноволосый штурмбаннфюрер, имя которого Бернхард не знал, но помнил, что оно начиналось с «А». Они обменялись приветствиями, и это утомило Нойманна так сильно, что усталость заставила плечи опуститься.       — В квартире никого не было, но соседи сказали, что они прятались на крыше.       — Не соврали?       — Нет, — покачал головой. — Где они?       — Старика и женщину застрелили, третий в допросной.       — Можно же было допросить, зачем убивать сразу? — тёмные брови мужчины взметнулись вверх, на что Бернхард с разочарованием на лице взглянул на него.       — Они друг с другом плохо знакомы. Старик ничего не скажет, женщина ничего не знает, да и терять ей было нечего. Зато теперь у нас есть жена этого хромого, допрашивайте сколько хотите, я этим не занимаюсь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.