Ложные надежды

NC-17
Завершён
1502
20
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
428 страниц, 174 910 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник

Часть II. Точка пересечения. Глава 8.

Настройки
      Я равнодушно смотрю в окно, за которым с каждым следующим часом дороги появляется всё больше ярко-зелёных пятен. В Москве природа только начинает оживать, а здесь весна уже давно в своих правах и не спешит сопротивляться нагло подминающему её под себя лету.       Я прикрываю глаза и слушаю равномерный гул колёс, впадая в своеобразный транс и отключаясь и от реальности, и от собственных мыслей. Так может пройти вечность, а мне не надоест.       Я выхожу в коридор и упираюсь руками в поручень цвета слоновой кости, испещрённый тонкими чёрными трещинками. Пальцами легонько касаюсь тонкой, полупрозрачной шторки и сдвигаю её в сторону, чтобы лучше видеть маленькую речушку, которую мы пересекаем за одну минуту.       Я выражаю размеренность, проживаю обычный день обычного человека в обычном пути домой.       А тем временем душа моя варится в аду. Потому что он слишком близко, и нет ни единого шанса вырваться из этого капкана, куда я угодила по собственной дурости. Я могу сколько угодно поддерживать внешнее спокойствие, впустую тратить время, принципиально не замечать его — но насквозь пропитавшийся его запахом воздух по-настоящему убивает.       На каждой станции ноги несут меня на перрон, ладони обхватывают плечи в инстинктивно-успокаивающем жесте, лёгкие жжёт и печёт от свежего воздуха, который я силком заталкиваю в себя, повторяя, что мне нужно именно это, что это спасение, избавление, единственный доступный антидот от того яда, который проник в каждую клеточку моего тела непонятной дрожью.       Только взгляд всё рвётся в ту сторону, где под окнами синего вагона маячит высокая фигура с чёртовой раздражающей сигаретой, зажатой между длинных пальцев. Острый запах табачного дыма ползёт по разбитому асфальту прямо мне под ноги, поднимается на задние лапы и трётся своей пушистой мордой о моё лицо, не давая ни на секунду забыть о своём хозяине.       Вечером начинает накрапывать дождь, и плотные капли звонко бьются в окно, отбивая тревожный и нагнетающий ритм. Мне начинает казаться, что мы медленно сходим с ума: в многочасовой тишине, в одном замкнутом пространстве, принудительно связанные друг с другом обстоятельствами и обязательствами, которые давно бы следовало порвать.       Только гордость не позволяет признать, что это всё в тягость. Что за демонстративное равнодушие приходится платить искусанными губами, изодранными собственными ногтями ладонями и растерзанным в фарш сердцем.       Поезд громко скрипит колёсами, останавливаясь около маленького и ветхого с виду домика с гордой вывеской «вокзал». Противная морось превратилась в настоящий ливень, три старых фонаря отчаянно мигают в ночи, пытаясь справиться со стихией, а я как под гипнозом поднимаюсь и иду к выходу из купе. Потому что знаю, это — последняя остановка до нашей станции. Последняя возможность на несколько минут сбежать от необходимости делать вид, что я не хочу от него сбежать.       Дура, дура, дура.       Не успеваю и шага сделать на перроне, как оказываюсь мокрой насквозь. Меня знобит, и не к месту распущенные волосы облепляют лицо и шею, жадно впитывая в себя воду.       А он стоит на нижней ступеньке вагона и наблюдает за мной. В темноте почти ничего не различить, но я чувствую, как его взгляд щекочет и покалывает спину между лопатками, словно туда упирается еловая лапка. Ветер хлещет по лицу, вынуждая зажмуриться, в нос бьёт едкий запах топлива и пирожков, которые продают на вокзале, и резкое, острое, прошедшееся по влажной коже ударом тока желание вернуться обратно в поезд, — к нему, — окончательно отрезвляет.       Или наоборот — пьянит.       Мысли, движения, образы — всё настолько чёткое и контрастное, что меня начинает слегка подташнивать. Кажется, успеваю разглядеть каждую дождевую каплю, которая пролетает передо мной прежде, чем рассыпаться брызгами о землю.       — Маша, — оклик настолько тихий, что я не уверена, принадлежит ли он Кириллу или подброшен моим подсознанием. Но покорно разворачиваюсь и захожу в поезд, в последнее мгновение увернувшись от его внезапной попытки придержать меня за локоть.       Мутная пелена спала не только с глаз, но и высвободила возможность здраво мыслить. Анализировать. Оценивать.       Честно признаться себе, что мне нравится наша поездка. Нравится настолько охуенно-невыносимо сильно, что тело ноет от боли, раздираемое противоречием между разумом, кричащим «ненавижу» и… тем, о чём я пообещала никогда не думать.       В купе первым делом стягиваю с себя мокрую толстовку и швыряю на свободную верхнюю полку, даже не рассчитывая, что та успеет высохнуть до рассвета. Скручиваю ладонями волосы и вода, льющаяся с них, холодными тонкими струйками стекает по плечам, спине и груди, заливая и без того прилипшую к коже майку.       Зайцев наполовину загораживает собой единственный работающий внутри купе светильник, и приходится довольствоваться рассеянным оранжевым светом, ярким пятном отсвечивающим в окне. Эта полутьма мне по душе: в ней особенно удобно тайком разглядывать его и терпеть то, как открыто он разглядывает меня.       Ему самому словно плевать на то, как промокшая белая футболка облепляет плечи и грудь, как вьются от влаги волосы, как мерцает до сих пор покрытая мелкими каплями дождя загорелая кожа и как матрас под ним пропитывается стекающей с тела водой. Он просто сидит в своём углу, застыв каменным изваянием и даже не покрывшись мурашками, когда меня трясёт от холода.       И смотрит так, что я должна бы не просто высохнуть, а сразу сгореть дотла.       Окаменевшие от холода соски вызывающе выпирают под майкой, и мне кажется глупым пытаться их прикрыть. А ему, видимо, кажется глупым отвести взгляд от моей груди.       В купе ещё пахнет дождём, но воздух неожиданно терпкий и густой, перекатывается на языке как ликёр из шоколадной конфеты. Таким невозможно дышать, и сквозь барабанную дробь бьющих по стеклу капель можно расслышать, как шумно, часто, хрипло он пытается выхватить кислород чуть приоткрытыми губами.       Движения замедленные и плавные, через силу, через стыд, через лютую ненависть к себе. У меня великолепно получается делать вид, словно ничего не происходит.       Для него.       А меня изнутри выжирает тьма. Она вырывается из его глаз, дрожью проходит по телу, заползает под кожу и вливается в вены, несущие неправильное, запретное удовольствие вместе с током крови. Она подталкивает ловить на себе его взгляд и тонуть в торжестве и отвращении.       Мне противно от самой себя. От наигранно истеричного поведения, под которым скрывается заранее просчитанный алгоритм, продуманная до мелочей последовательность действий, предугаданные поступки. От того, какие желания на самом деле мной движут.       Ведь не для бабушки же я надевала в дорогу нарочито-сексуальное нижнее бельё, тонкое и прозрачное, способное только украсить наготу, а не скрыть её.       Дура, дура, дура!       В моих расчетах не хватает только одного: итога. Того, к чему всё придёт после. Того, с чем я останусь, если снова пойду на поводу у эмоций, прорывающихся наружу, как только он оказывается рядом. Того, чем я на этот раз буду глушить убивающую боль.       Я наклоняюсь и долго копошусь в тщательно застеленном постельном белье. Срываю простынь, сминаю одеяло и тут же поправляю волосы, перекидывая их на одно плечо и оголяя шею. Хватаю подушку и забрасываю на верхнюю полку над его головой, на пару мгновений оказываясь грудью прямиком напротив преданно следующих за ней тёмных глаз и бесстыдно предоставляя возможность рассмотреть её максимально подробно.       На, подавись, Кирилл. Своим ебучим хладнокровием и тем мнением обо мне, которое давно не имеет ничего общего с реальностью.       Когда матрас убран и постельное белье снова расстелено прямо на дермантиновую поверхность сидения, мне хватает наглости встретиться с ним взглядом. Стойко вынести надвигающийся смерч, засасывающий в грязно-серую воронку, выбраться из-под слоя ледяной чёрно-коричневой земли, заваливающейся в рот, не завыть от ощущения сотен хвойных игл, впивающихся в кожу. И не стушеваться, когда он поднимается и делает шаг ко мне навстречу.       Глаза в глаза. Как два несущихся навстречу друг другу поезда, которым суждено столкнуться.       Так опасно близко, что летящие в стороны искры вот-вот выжгут всё вокруг.       Я не могу дышать. Не могу пошевелиться. Не могу существовать во вселенной, где его дыхание слишком отчётливо ощущается языками огня, похабно вылизывающими мою заледеневшую щёку. Не могу оставаться собой, когда он встаёт настолько близко, что мои соски упираются в твёрдую мужскую грудь, и мокрая ткань его футболки холодит и царапает их так сильно, словно на мне уже нет одежды.       Тело сводит судорогой от напряжения, от болезненного возбуждения, от удовольствия, остро прокатывающего между ног с каждым его глубоким вдохом, делающим нас на необходимый миллиметр ближе.       Кирилл поднимает руки и упирается ими в верхнюю полку за моей спиной, замыкая ловушку. Подаётся вперёд, шумно втягивает носом воздух над моим ухом и вскользь задевает губами мочку.       Тяжёлый узел закручивается внизу живота и разрастается, разбухает, давит, жадно заглатывает в себя остатки моего самообладания и выталкивает из меня стоны, которым нельзя быть услышанными. Меня трясёт в агонии, разрывает пополам между хорошо и плохо, затапливает горячими волнами похоти, накрывающими с головой и тянущими ко дну.       Он отстраняется неторопливо, даёт возможность потянуться вслед за ним, которой я не пользуюсь, оставаясь один на один с чувством только что упущенного оргазма. Держит в руках стянутое сверху запасное одеяло и молча протягивает его мне, а на лице — ни единой эмоции, как у чёртового трупа.       Только глаза полыхают таким огнём, что становится понятно: он ненавидит меня не меньше, чем я его. До безумия, до вскипающей крови, до желания загрызть друг друга насмерть.       До расширившихся до чёрной бездны зрачков, откровенно выпирающей через джинсы эрекции и горячей пульсации у меня между ног.       Даже завернувшись в два одеяла, я продолжаю дрожать. Джинсы и майка до сих пор мокрые, но мне больше не холодно. Нет, мне так жарко, что пересыхает в горле и кружится голова.       Ощущения не отступают ни на мгновение, словно я до сих пор стою посреди раскалённого докрасна купе и упиваюсь происходящим безумием. Желание отравляет моё тело и заставляет трястись в лихорадке разврата, почти доведённого до конца.       Почти.       Ложусь к нему спиной, сворачиваюсь насколько позволяет ширина сидения, поджимаю колени к животу и просовываю ладонь между ног. Нет необходимости даже лезть под одежду, потому что я теку так сильно, что смазка уже размазалась по внутренней стороне бёдер, и любое прикосновение будет сопровождаться громким и позорным хлюпаньем.       Достаточно просто зажмуриться и несколько раз с нажимом провести по грубому шву джинс, вдавливая его в клитор, чтобы дёрнуться от внезапной судороги и почувствовать, как вены наливаются теплом. Отвратительно горьким, неправильным удовольствием, за которое мне ещё придётся заплатить свою цену.

***

      Родной город встречает нас разбитым перроном с засыпанными щебёнкой дырами, спящим на скамейке алкашом и закрытым на внеплановый ремонт вокзалом, где нам изначально предстояло просидеть полчаса до первого рейсового автобуса.       — Пойдём пешком? — по Зайцеву не разобрать, спрашивает ли он или командует, но я всё равно сдержанно киваю и первая иду согласно заржавевшему указателю «выход в город».       Нелогичное ощущение, словно я должна вести его за собой, изрядно действует на нервы. Приходится снова и снова напоминать себе, что он прожил здесь даже дольше меня, а за последние десять лет поменялась лишь дата, горящая на электронном табло на здании администрации.       Впрочем, после ужасного вечера и бессонной ночи с неотрывно направленным мне в спину тяжёлым взглядом, меня раздражает каждая шероховатость на дороге, кое-где до сих пор представляющей собой лишь тщательно укатанную землю.       Мне не стыдно за то, что было. Я вообще не склонна к рефлексиям относительно того, что так или иначе касается секса, зато всё связанное с Кириллом вытряхивает из меня и рассудительность, и сдержанность, и способность объективно воспринимать реальность.       Нет, мне точно не стыдно. Но гадко от проявленной перед ним слабости и горько от осознания собственной уязвимости.       С каких пор ты начала думать пиздой, а не мозгами, Маша?       Среди всех возможностей скинуть напряжение, меня вдруг несёт в сторону Кирилла, отношения с которым и так опаснее, чем зажённая спичка у канистры с бензином. Словно он последний мужчина на этой сраной планете, а от скорейшего попадания в меня члена зависит по меньшей мере собственная жизнь.       Может быть, мне и правда хочется просто поставить свою метку на всём, что когда-то принадлежало Ксюше?       Мне тяжело признавать это абсурдное похотливое влечение именно к нему. И пока не выходит понять его причины, я категорически запрещаю себе всё, в чём может таиться опасность: взгляды, слова, прикосновения. Мысли.       Нужно увеличивать, растягивать, держать дистанцию между нами, пока она ещё существует. Нужно отгораживаться от внешнего мира, от странных импульсов, от воспоминаний, забивающих голову и мутящих рассудок, от выжженной дыры внутри себя, беспрестанно ноющей уже десять лет. Нужно покончить с этим раз и навсегда и бежать, идти, ползти дальше.       Рассвет обволакивает город серо-синей дымкой и поджигает крыши домов ослепляюще ярким светом. Нам приходится идти через весь центр, когда-то казавшийся огромным и ярким, а теперь — серой убогостью с тухлым запахом, идущим от выключенного на площади фонтана. Где-то в стороне остаются элитные девятиэтажки — местный эксклюзив, прежде самый обеспеченный район, в котором доживают свой век остатки мифического среднего класса.       Кирилл выглядит инородно даже на фоне этих домов, в одном из которых родился. Без идеально сидящих костюма и рубашки, без кричаще-дорогой машины, без выражения презрения к окружающим на лице он всё равно абсолютно не вписывается в этот город, и со стороны кажется, словно его фотографию просто наспех прилепили сюда с помощью фотошопа.       Он вздрагивает и притормаживает на мгновение, когда вдали мелькает чёрная крыша бараков. И ускоряет шаг, сбегая от образов своего прошлого.       А я, наверное, не смогу сбежать от них никогда. Потому что каждый раз, возвращаясь сюда, я спускаюсь в недра личного ада. И не могу позволить себе уверенно закрыть дверь в преисподнюю, как сделала это моя сестра, и оставить бабушку совсем одну.       Чем ближе мы подходим к нужной пятиэтажке, тем отчётливей я начинаю чувствовать его присутствие рядом. Потому что впервые возвращаюсь домой не одна. Ощущения странные, немного пугающие. Отзываются в сердце щемящей тоской по украденной у меня нормальной жизни.       Это он, он украл её у меня. Отравил ложными надеждами меня, убил ложными надеждами Ксюшу. Длинными и сильными пальцами, крепко впивавшимися в кожу, сломал хрупкую скорлупу и безжалостно бросил меня выживать в этом мире без единственной возможности защититься.       Паника снова сжимает горло, горячими прикосновениями скользит по телу, покрытому мурашками под не успевшей высохнуть одеждой, а следом вонзает в грудь осколки льда, впивающиеся сильнее с каждым шагом вверх по ступенькам.       Он случайно задевает кончиками холодных пальцев мою ладонь, плотно обхватывающую перила, и я вздрагиваю от боли и жжения, и кожа тут же слезает лоскутами от ожога.       Три звонка, прежде чем за дверью слышатся шаркающие звуки, звякает цепочка, проворачивается замок. Бабушка никак не привыкнет смотреть в глазок или хотя бы спрашивать, кто пришёл, прежде чем открывать, и тревожное разочарование этим фактом хоть немного помогает взять себя в руки и выдавить улыбку, когда хочется кричать.       — Манечка? Кирилл?! Что же вы… как же… не позвонили… — она бормочет растерянно, пропускает нас внутрь узкого тёмного коридора и, только захлопнув входную дверь, бросается обнимать.       Сразу обоих.       Я оказываюсь прижата к тёплой и уютно пахнущей бабушке и плечом упираюсь в Зайцева, не оказывающего должного сопротивления. Мы оба сжимаемся, напрягаемся и каменеем, отсчитываем секунды до взрыва и тотчас разлетаемся по разным углам, стоит лишь оказаться на свободе.       — Здравствуйте, баб Нюра, — его голос настолько непривычно живой, что меня подрывает обернуться и убедиться, точно ли Кирилл стоит за моей спиной. Разве есть в нём вообще хоть что-то человеческое? — Вы будто и не изменились за эти годы.       — Ох, Кирилл, ты ж как тута оказался? Думала и не свидимся больше.       — Случайно узнал, что Маша едет домой и напросился за компанию, — на этот раз не выдерживаю, оглядываюсь и брезгливо морщусь от играющей на его губах ехидной усмешки.       Бабушка бормочет что-то про еду и постель, пускает слезу от переизбытка эмоций и убегает на кухню. А я плетусь к себе в комнату и переодеваюсь по инерции, ощущая себя ещё более пустой, чем обычно. Пластиковой куклой с маленьким процессором внутри, куда заложили только самые низменные потребности и несколько стандартных эмоций.       У меня нет ласковых слов. Нет внутреннего тепла. Есть только жалость к бабушке, которой вместо любящей внучки досталась бездушная машина.       По кухне уже плывёт запах жареных яиц, которые шкварчат на сковороде в унисон с закипающим чайником. Кирилл сидит на своём месте и непринуждённо болтает с баб Нюрой, а я застреваю в проходе и не могу двинуться вперёд, наблюдая за всем со стороны, издалека, словно провалилась в омут памяти.       Вот-вот пройдёт сквозь меня и прошмыгнёт к месту в самом углу у окошка пухлая хмурая девочка. Она будет упрямо отводить взгляд от растрёпанного и раздражающе-доброжелательного парня, односложно отвечать на все его вопросы и бояться сказать ему больше двух слов подряд. Ей будет казаться, что он её терпеть не может — и всем было бы лучше, останься всё именно так.       — Мань, ты чего ж не сказала, что с Кириллом общаешься? — заметив меня, тут же восклицает бабушка, вытирает руки пёстрым вафельным полотенцем и закидывает его к себе на плечо.       Это выводит меня из первого ступора, но тут же наступает второй. Когда я впервые замечаю, то, от чего старательно отмахивалась все предыдущие месяцы, отказываясь признавать, насколько сильно изменился Зайцев: раньше он занимал собой ровно в два раза меньше места. Вместо измождённого, долговязого подростка с болезненно выпирающими рёбрами и лопатками появился складный, жилистый мужчина, больше не выглядевший слабаком.       Хотя он и тогда был намного сильнее, чем казалось со стороны. И внутри худых костлявых рук, под выступающими переплетениями вен, под кожей необычного оливкового оттенка скрывались стальные тросы, способные сковывать намертво.       Он ловит мой взгляд и интерпретирует его самым удобным способом, снова принимая на себя все вопросы бабушки, на которые у меня не находится резонных ответов.       — Мы впервые пересеклись на работе всего пару дней назад. Вот такая череда странных случайностей, — давно забытая искренняя улыбка появляется на его лице неожиданно и напрочь сбивает меня с ног, заставляя опуститься на первый попавшийся табурет и осознать, какую ошибку я совершила, отказавшись сойти с поезда. Теперь мне суждено сойти с ума. — Расскажите мне, как вы живёте? Я ведь ничего толком не знаю.       Он переводит тему ловко и складно, и следующие минут десять бабушка увлечённо пересказывает ему все местные новости последних лет. А он — слушает. Не играет, не торопит, не отвлекается. И выглядит при этом настолько нормальным, настолько живым, настолько искренним, что мне хочется закрыть себе глаза, зажать уши и снова сбежать.       Просто невыносимо понимать, что в нём до сих пор есть то, к чему я тянулась в прошлом. То, что теперь не предназначено для меня.       — А как там Клавка-то? Лёня? Ксюня говорила, что с отцом ты нашёл общий язык.       Я бесстыдно пялюсь на него, поэтому вижу подробно, как тут же меняется его лицо: крылья носа раздуваются, улыбка сходит на нет и губы сжимаются в тонкую линию, остро выделяются скулы и еловая зелень в глазах покрывается коркой льда.       — Нашёл, — ухмылка выходит до того противной, что я невольно передёргиваю плечами, чувствуя себя неуютно. Но взгляд не отвожу и нагло влезаю внутрь его чёрной души, по каждому движению, каждой промелькнувшей эмоции разгадываю хранимые им секреты. — Бабушка умерла пять лет назад. Во время планового хирургического вмешательства ей дали неправильную дозу наркоза и она скончалась прямо на операционном столе. Дед умер пару месяцев спустя, после такого не выдержало сердце. Вы же знаете, как сильно он её любил.       Мы молчим. Не бабушка — та охает и причитает, на все лады ругая отечественную медицину. А мы с Кириллом не говорим больше ни слова и смотрим друг в другу глаза.       Он бросает мне вызов. Скидывает человеческую маску, оборачивается демоном мести и показывает своё истинное нутро: разливает вокруг себя удушающую тьму, холодную и устрашающую, манящую своей силой, способную подавить, сломать, проглотить. Эта тьма тянется ко мне, присматривается и принюхивается, как дикое животное, ходит кругами, отрезает пути к побегу и присваивает меня себе. Неистовая и яростная, она готова уничтожить всё на своём пути.       И я не отвожу взгляд. Не двигаюсь с места. Не пытаюсь остановить происходящее.       Потому что мне не страшно.

***

      Я не знаю, чем себя занять. Бестолково хожу по квартире, создаю видимость каких-то дел, то перебирая и раскладывая по папкам бабушкины документы, то протирая пыль на верхних полках, до которых она сама не достаёт, то поправляя горшки с цветами на подоконниках, что выглядит просто нелепо.       Меня так тянет приехать сюда, когда в жизни всё идёт наперекосяк, но что здесь делать — непонятно. Хозяйкой в этой квартире я никогда себя не чувствовала, делиться с бабушкой искренними переживаниями ни за что бы не стала (у бабули сердце, а у меня всё всегда замечательно: Паша милый, добрый и не обижает, Москва большая, красивая и принимает с распростёртыми объятиями, голос весёлый и бодрый, улыбка широкая и счастливая). Вот и приходится скитаться из угла в угол и искать короткий и чёткий ответ на вопрос «зачем я здесь?».       Мне захотелось домой, когда у общежития, долго воспринимавшегося родной крепостью, появился злой Паша. Мне захотелось домой, когда Кирилл сидел на стуле в моей комнатке и делал вид, что не произошло ничего особенного. Мне захотелось домой, когда в вагоне он вступил в мою же игру и поднялся за проклятым одеялом.       А сейчас мне хочется уйти ещё куда-нибудь, потому что главный виновник, участник и организатор всех кошмаров моей жизни почти сутки следует за мной по пятам. И нет мне спокойствия, пока он дышит одним со мной воздухом, смотрит на меня пронзительно и находится рядом. Слишком близко.       Волнует, пугает и исподтишка ломает все мои стандартные настройки.       Поэтому я выдыхаю с облегчением, когда Зайцев уходит из квартиры вместе с баб Нюрой, и еле сдерживаюсь, чтобы не поинтересоваться ехидно, не боится ли он оставлять меня одну и сидит ли уже около подъезда приставленный следить за мной человек. И спросила бы, но мы же взрослые люди и до сих пор не разговариваем друг с другом.       Увы, возвращается он быстрее, чем я рассчитывала. Нагло открывает дверь ключами из той связки, что пролежала в трюмо у входа все десять лет, тащит на кухню много шелестящих пакетов с купленными на рынке продуктами, как и прежде помогая бабушке.       — Баб Нюра встретила какую-то подружку и они пошли к администрации, — нейтральным тоном сообщает мне, привалившейся к стене и сосредоточенно наблюдающей за тем, как его пальцы быстро и ловко выкладывают всё на стол, убирают в старенький холодильник, бросают в раковину, сворачивают тонким мотком пакеты и закидывают на правильную полку. Словно этот многорукий Шива никогда отсюда не уезжал, настолько отточены его движения, так хорошо он помнит каждый закуток этой квартиры.       Я пришла, чтобы с вызовом спросить, какого чёрта он сюда приехал. Но давлюсь вопросом, инородным предметом застрявшим в горле, потому что он тоже может спросить, зачем я сюда приехала.       А я не знаю.       Понимаю, что веду себя как ребёнок. У меня есть причины ненавидеть и презирать его, но нет ни одного здравого объяснения, чем мне могут помочь эти демонстративные выходки, после каждой из которых хочется умыться, забыться или отмотать время вспять.       От звонка в дверь мы оба вздрагиваем. У бабушки есть ключи, гости к нам и в иные времена приходили редко, да и без предупреждения мало кто решился бы зайти: баб Нюра любит вздремнуть днём и терпеть не может, если её будят.       — Не выходи, — успеваю бросить ему и плотно закрываю дверь на кухню. Хотя после того, как Зайцев прошёлся с бабушкой через половину города, нет особенного смысла скрывать его присутствие здесь.       На лестничной площадке стоит мама Паши. Пока выглядываю в глазок и хмурюсь, заранее предчувствуя неприятный разговор, она снова яростно выжимает кнопку звонка.       — Приехала?! — восклицает она, стоит мне открыть дверь. В принципе, у меня тоже и мысли не возникло выдать какое-нибудь условное «добрый день», тем более настроение тети Светы я давно научилась определять с полувзгляда.       — Вы что-то хотели?       — Хотела! Хотела спросить, есть ли у тебя совесть, Маша?! Я сколько тебе помогала? Я сколько всего сделала для вашей семьи! — заводит она одну из излюбленных песен и наступает на меня, пытаясь прорваться внутрь квартиры.       Но я уверенно упираюсь рукой в дверной косяк, перекрывая ей проход, и равнодушно выслушиваю первые высокие ноты, раздумывая над тем, как будет быстрее: просто захлопнуть дверь перед её носом или прямо сказать, чтобы проваливала отсюда?       — И сколько вы сделали? Конкретно. В фактах, — она встречается со мной взглядом и тушуется первые мгновения, не понимая, как реагировать на внезапно прозвучавший вопрос, лишённый сарказма или претензии. Обычно я не вслушивалась в её слова, но сейчас впервые стало по-настоящему интересно: чем именно она хвалится?       Если внимательно почитать семейный кодекс, то у всех добрых поступков тети Светы появляется совсем иная подоплёка. Просто забрать двух сестёр-сироток у родной бабушки и определить в детский дом намного сложнее, чем спустить всё на тормозах и несколько лет тянуть с оформлением всех документов, лишая нас особенно необходимых на тот момент денежных выплат. А уж объяснить, кто позволил подростку годами жить с лежачей, смертельно больной матерью, не имеющей средств к существованию, и подавно — чревато последствиями. Проще пристроить его куда-нибудь на полгода и выслать из города, словно и не было никогда, чем ответить за своё попустительство.       — Да ты знаешь, где бы вы были, если бы не я?! — опомнившись от первого шока, переходит на ультразвук она. — И ты мне чем отвечаешь, а? Чем ты отвечаешь?! Паша сколько тебя на горбу тянул, чтобы ты потом нос свой воротила?       — Вы что от меня хотите, тёть Свет?       — Ты что с Пашей сделала? — этот вопрос заставляет меня напрячься и вытянуться в струну, вслушиваясь во всё, что она выплёскивает из себя. — Он к тебе за помощью приехал, а вернулся с разбитым лицом! Скажи, кто из нас с тобой так обращался, когда ты к нам за помощью приходила? Кто из нас хоть раз тебе отказал?!       — Я к вам никогда за помощью не приходила, — устало выдыхаю я, постепенно начиная раздражаться от затянувшегося бессмысленного разговора. Сейчас мне намного больше хочется вернуться на кухню и уточнить, как именно Тырина «посадили на автобус».       Но тётя Света точно не намерена уходить или сворачивать свой моноспектакль.       Однажды она родила на свет Божество и не смогла смириться с тем, что кто-то отказывался ему преклоняться. И меня она ненавидела так люто, что не смогла бы этого скрыть, даже если бы попыталась.       Ксюша ей нравилась. Ксюша была милым солнышком, достойным великой чести быть приближённой к Божеству. Ей прощали даже то, как долго и с удовольствием она измывалась над Пашей, то приближая к себе, то посылая вон — просто под настроение. У неё и это получалось делать так изящно, что все очарованно улыбались и умилялись, находя игру человеческими чувствами забавной.       Ксюша нравилась ей настолько, что много лет после её отъезда в Москву теть Света не стеснялась прямо при мне выговаривать Паше, что зря он отпустил от себя такую девушку. Он согласно кивал, делал свои выводы и дополнительно укорачивал зажатую в руках цепь, второй конец которой был крепко обмотан вокруг моего горла.       По её мнению у меня был отвратительный характер, никудышный вкус и нулевые шансы стать хорошей хозяйкой. Но хуже всего, что со всеми претензиями я просто соглашалась, а нужно было обидеться и пойти исправляться всем назло.       Паша с мамой был солидарен во всём. Но держал меня при себе и не собирался выпускать.       Я ведь была ему не нужна. Я сама, как человек. Как личность, которой он в упор не хотел замечать. Всё, что ему от меня требовалось, это внешнее сходство с сестрой, с каждым годом становившееся всё более заметным.       А мне… мне нужно было изощрённо наказывать себя. За увиденную когда-то смерть родителей. За ощущение собственной ущербности в сравнении со сверстниками и, особенно, с Ксюшей. За ошибки, которым я позволила случиться: не просчитала, не продумала, не предугадала. За одну ночь, сломавшую несколько жизней.       — Да ты хоть представляешь, какие у него проблемы?! — взрывается тётя Света и в глазах её встают слёзы, которые могли бы растрогать иного случайного свидетеля этой сцены, но не меня. Я знаю, что это слёзы жалости к себе. — Сволота ты бессердечная!       Я набираю полную грудь воздуха, чтобы выгнать вон второго представителя этой противной семейки, явившегося ко мне со взятым из ниоткуда мнением, будто я им обязана. Но улавливаю резкую перемену в её лице, вижу направленный за мою спину взгляд и быстро понимаю, что произошло.       — Здравствуйте, тёть Света, — голос Зайцева сочится такими елейными нотками, от которых мне тут же становится тошно. А ей, судя по широко распахнувшимся глазам и безвольно повисшим вдоль тела рукам — страшно.       — Кирилл? — она смотрит на него и бледнеет на глазах, словно увидела восставшего из могилы мертвеца.       — Я случайно услышал ваш разговор, — я не сдерживаюсь и хмыкаю, потому что наш разговор сейчас слышали абсолютно все соседи по подъезду. — Это я подвозил Пашу до вокзала, когда тот разбил себе лицо. Он не пристегнулся, а нас подрезала другая машина и от резкого торможения он ударился носом о бардачок.       Кирилл выглядит невозмутимым. Стоит, опираясь о стену в коридоре, засунул руки в карманы джинс и изображает улыбку. Именно изображает — настоящую я уже видела на нём пару часов назад, и она не имеет ничего общего с этой пластиковой гримасой.       — Кирилл, ты сможешь помочь! Ты не представляешь, какие у Паши… — он поднимает ладонь вверх и тёть Света сразу послушно замолкает, только продолжает смотреть на него взглядом побитой собаки.       И мне смешно и грустно в этот момент. Хочется захлёбываться ядом и утверждать, что ему просто досталась огромная власть, огромные возможности, огромное эго, но… он был таким всегда. Я знаю это отчётливо, поэтому могу лишь давить в себе восторг по отношению к тому, как он умеет распоряжаться своей силой.       Тоном голоса, небрежным жестом, презрительным взглядом пригвождает её к полу, как булавкой к дощечке только что пойманную муху.       — Я всё знаю, — снисходительно поясняет Зайцев, — не переживайте, я уже попросил, чтобы его проблему решили. Это сущие пустяки.       — Кирилл, я даже не знаю как… благодарить тебя… не ожидала… — запинается и лепечет она растерянно, пока Кирилл медленно и почти незаметно оказывается уже у двери, сдвигает меня в сторону и берётся ручку.       — Ничего, особенного. Приятно было вас увидеть, тёть Свет, — ухмыляется он и захлопывает перед ней дверь.       Я жду нового настойчивого звонка, но ничего не происходит. И только тогда осознаю, что стою напротив Зайцева и впиваюсь взглядом в его непривычно напряжённое лицо, не прячущееся за маской хладнокровия.       И всё время, что он разговаривал с тёть Светой, я смотрела на него. Наблюдала за ним пристально, жадно, безотрывно, словно зоолог, пытающийся изучить повадки дикого зверька.       Это наваждение, проклятие, помутнение рассудка.       Его пальцы впиваются в плечи и останавливают меня на середине коридора. Прерывают попытку трусливо сбежать от своей слабости или хотя бы уйти туда, где тёплый полумрак не кружит голову и не обдаёт тело внезапной духотой.       Делаю ещё один маленький шажок вперёд по чистой инерции и слышу, как жалобно трещат натянувшиеся под его хваткой рукава домашней футболки.       — Не задашь ни одного вопроса? — Кирилл встаёт так близко, что спиной я ощущаю исходящий от него жар. А пальцы ледяные, и от них по плечам бегут щедрой россыпью мурашки, спускаются вниз по груди.       — Убери руки, — говорю без агрессии, претензий или страха, в кои-то веки мысленно даже добавляя «пожалуйста». И проходит как будто очень много времени, а на самом деле — всего несколько секунд, прежде чем пальцы соскальзывают с плеч и невзначай проводят по рукам почти до локтя.       Ты сама это начала, Маша.       Ты сама этого хотела.       Ты сама приехала сюда.       Мысли путаются. Ощущения, эмоции, рассуждения и факты сплетаются в один огромный комок копошащихся червей, который хочется выдернуть и отбросить подальше от себя.       — Потом поговорим, — роняю на ходу, направляясь в свою комнату. Ничком падаю на кровать и дышу часто и рвано, прогоняя чувства, навязанные непрошеными воспоминаниями.       Это всё ложное. Ложные воспоминания, ложные надежды. И ложная…

***

      Я поднимаюсь с кровати и растерянно оглядываюсь по сторонам. Из соседней комнаты слышны звуки работающего телевизора, на кухне свистит чайник, а за окном разливаются по небу чайные сумерки, так подходящие к сладковатому аромату булочек, разносящемуся по квартире.       Сперва я не могу разобрать, какой сейчас год и что из всех сумбурных воспоминаний является реальностью. Хочется увидеть на столе в углу комнаты стопку учебников за восьмой класс, услышать звонкий и игривый голос Ксюши, а ещё столкнуться в коридоре с худощавой растрёпанной тенью и решительно отказаться от его помощи с вечерними занятиями.       Вернуться к той точке, с которой всё полетело в тартарары, и попытаться не допустить этого снова.       Но я всё ещё в своём странном и неприглядном будущем, порой мало чем отличающемся от ночных кошмаров. Только в реальности меня придавливает грузом своих ошибок, страхом никогда не реализовать те цели, которые давно поставила во главу всего, найдя хоть какой-то призрачный смысл жизни, а во сне — горячим телом, сильными руками и властным шёпотом, всегда повторяющим одно и то же.       И я давно уже разучилась понимать, что из этого было только во сне.       Бабушка сидит на диване и смотрит какую-то программу, параллельно разгадывая очередной кроссворд. Хочу окликнуть её и спросить о чём-либо, но понятия не имею, о чём.       По телефону обычно расспрашиваю её о здоровье, не сломалось ли что-то в допотопной квартире, пришёл ли от меня денежный перевод. Четырьмя годами ранее мы много говорили о Ксюше, иногда — о Паше, которого баб Нюра считала бесперспективным и ненадёжным и каждый раз открыто советовала мне не тратить на него своё время. Ещё задолго до появления в нашем доме Кирилла мы тоже разговаривали про Ксюшу. Хвалили Ксюшу, любили Ксюшу, обожали Ксюшу. Слушали, как Ксюша читает стихи и поёт, смотрели, как Ксюша танцует днями напролёт или кружится в одном из своих светлых платьев, как балерина.       Ксюша напоминала бабушке о маме. Бабушка любила маму, любила Ксюшу. Я любила маму, любила Ксюшу. И как только оба связующих звена оказались в могиле, между мной и бабушкой осталась только память о них и… больше ничего.       Когда баб Нюра замечает меня в коридоре, тут же улыбается и откладывает журнал с ручкой. И мне заранее известно, что именно она скажет в следующий момент.       — Сходишь на кладбище к Ксюнечке? Цветы бы новые положить…       — Обязательно, бабуль. Завтра утром, — киваю и ухожу побыстрее, потому что в груди начинает что-то болезненно печь.       Скорбь? Злость? Ревность?       Мне не хочется слушать дальше, потому что я всё равно никогда не буду отмывать надгробие сестры, вычищать из травы ошмётки подгнившей под снегом осенней листвы, красиво рассаживать искусственные цветы. Да, я — отвратительная сестра. И она перед смертью была отвратительной сестрой, так что мы квиты.       А на кухне хлопочет Зайцев. Прижимает телефон к уху плечом и помешивает что-то в кастрюле, нарезает хлеб аккуратными тонкими ломтиками, улыбается и, увидев меня, просто кивает головой на моё привычное место, импровизированно предлагая присесть.       Не предлагая даже, а будто приказывая.       Кроме этого жеста всё в нём кажется незнакомым, странным, фальшивым. Но он не играет, не притворяется — это видно сразу. И сбивает с толку окончательно, будто я очнулась в параллельной вселенной, которую придумывал кто-то с крайне паршивым чувством юмора.       — Я надеялся, что ты просто пошутил. Нет, серьёзно, Глеб, кто из вас это придумал? Ну да, я так и знал, — Кирилл усмехается и качает головой, потом разворачивается и чуть не сталкивается со мной, прислонившейся бедром к подоконнику и скрестившей руки на груди с хмурым выражением на лице. Его ничуть это не смущает, и лишь одна бровь удивлённо взлетает вверх, а глазами он снова указывает мне на когда-то любимый расшатанный табурет в углу.       Не дождёшься, Зайцев.       — И Люся с тобой согласилась? Точно? Я бы на твоём месте переспросил ещё раз, когда она отойдёт от наркоза. Да, согласен, Любомир Глебович звучит просто отлично, если ты всерьёз намерен испортить своему сыну жизнь, — из динамика его телефона доносится громкое и чёткое «да иди ты к чёрту!», на что он только коротко смеётся и, швыряя в меня наглой ухмылкой, замечает: — Она уже сама пришла. Созвонимся, Глеб. Поздравляю вас.       Мне хочется ущипнуть себя как можно больнее, чтобы проснуться, но он непременно заметит — слишком откровенно пялится на меня, выжидает и подбивает на эмоции, которые становится почти невозможно сдерживать в себе.       Да, я удивлена. Шокирована. Растеряна.       Слишком редко я видела Кирилла в хорошем настроении. Хотя нет, правильнее сказать: слишком редко видела, чтобы он так свободно показывал, что чувствует, не срываясь на тотальный контроль над миром и каждой мельчайшей мышцей своего лица, способного за мгновение превращаться в гипсовый слепок.       Меня пугают любые перемены в нём. Потому что рано или поздно все они отражаются на мне. Искажаются, надламываются, коверкаются в кривом зеркале и впиваются в меня сотней ранящих до крови осколков, вынимать которые приходится годами.       А Зайцев, который улыбается, готовит ужин, спокойно обсуждает по телефону детские имена — за пределами той ненависти, которую я взращивала по отношению к нему.       — Ударился о бардачок? — спрашиваю первое, что приходит в голову, потому что сумбур в мыслях никуда не исчез за пару часов сна. А все аргументы, что я успела выстроить для себя, оглушительно рухнули из-за расплывшегося на моих глазах фундамента злости в его адрес.       — Ударился о бардачок, — повторяет он и разводит руками, демонстрируя своё бессилие перед чужой глупостью.       Он смотрит на меня с такой насмешкой, что хочется закатить глаза и выдать типичное женское «ой всё!», но вместо этого я только недовольно кривлю губы и упрямо не сдвигаюсь с места, когда он спокойно садится на стул и демонстративно небрежно отпивает кофе из стоящей на столе кружки.       — И в машину твою он сел сам?       — Пообещал ему, что дам порулить, — отзывается Зайцев спокойным тоном, а глаза его откровенно смеются надо мной, изо всех сил пытающейся сохранять серьёзное выражение лица.       Кажется, не одну меня предрассветный поезд перенёс на десять лет назад.       — Неправильный ответ, Кирилл, — протягиваю ехидно и ничуть не смущаюсь, когда он хрипло смеётся в ответ, хотя от звуков этих у меня предательски дрожит и вибрирует всё внутри.       Втягиваю носом воздух, убеждая себя, что это лишь для того, чтобы успокоиться. Но сквозь запах булькающих на плите пельменей, лежащей на столе выпечки, успевшего остыть кофе я ощущаю тонкий, еле уловимый хвойный аромат, тянущийся от холодного и мрачного леса и проскальзывающий в кухню через приоткрытое за моей спиной окно.       Раньше путь логики был для меня спасением, единственным надёжным якорем, чтобы не свихнуться. А теперь — инструментом для постоянного самообмана.       — Да сядь ты уже, — его пальцы сплетаются вокруг моего запястья и, пока я растерянно смотрю на них, замечая как контрастно выглядит его загорелая кожа на фоне моей светлой, меня уже куда-то уверенно тянут, подталкивают, усаживают. Табурет легонько пошатывается под моим весом и приходит в равновесие.       Я, вроде бы, тоже.       — Никто не должен возвышаться над тобой? — интересуюсь с усмешкой и прячу руки под стол, где незаметно касаюсь подушечками пальцев пылающего огнём запястья. Проверяю, не обуглилась ли кожа до чёрной сморщенной плёнки. Сжимаю и разжимаю ладонь, чтобы убедиться, что под его хваткой кости не рассыпались хрупкой трухой.       — Там окно открыто, — он отворачивается, чтобы выключить плиту, поэтому не видит, как рассеянно я киваю.       Точно, окно. Я заметила.       — Значит он сам сел в машину, сам ударился о бардачок… поскорее вернуться обратно тоже сам захотел?       — Вроде того, — отзывается Зайцев, — он очень хотел на поезд, но их вне графика не отправляют, так что пришлось трястись в автобусе в сомнительной компании.       — Ты владеешь фантастическим даром убеждения?       — Не назвал бы его фантастическим. Вполне реальный и материальный.       — Деньги, — наверное, в моём голосе слишком явно слышно разочарование таким исходом этой глупой угадайки. И с чего бы? С каких пор мне вообще есть дело то того, как он решает свои проблемы? С каких пор я начала думать, что он способен на что-то большее, чем щедро отвалить папочкиных денег?       С каких пор в моих глазах он перестал быть зарвавшимся от власти и упивающимся вседозволенностью ублюдком?       — Неправильный ответ, Ма-шень-ка, — он качает головой, словно тоже разочарован моим предположением, а я реагирую на эту простую фразу точно так же, как в детстве: выпрямляюсь, напрягаюсь, почти задыхаюсь от паники и желания немедленно доказать, что это лишь одна случайная ошибка в череде правильно данных ответов.       Он, чёрт побери, видит это. Что тогда, что сейчас читает меня, как открытую книгу, и ему ничего не стоит управлять мной через мои же слабости, выпяченные, выставленные напоказ, откровенно выпотрошенные перед ним.       Как иронично, что так тонко чувствующий и понимающий меня человек, единственный кто мог бы помочь мне выбраться из трясины гнетущей ненависти к самой себе, наоборот делает всё возможное, чтобы меня скорее затянуло туда целиком.       — Никакие деньги не способны воздействовать на чужой гонор так же эффективно, как приставленное к виску дуло пистолета.       — В эту концепцию не вписывается разбитое лицо.       — Словесное предупреждение о том, что у меня нет времени дважды повторять свои вопросы не сработало, — хоть Кирилл и забавляется, я вижу — он не врёт. Но что-то не сходится. Как с этими бесконечными столбцами цифр, что я складываю, вычитаю, высчитываю каждый вечер на прокуренной кухне съёмной квартиры       Думай, Маша, думай. Думай только об этом.       Взгляд замирает на его руках. Цепляется за острый угол алой борозды шрама и пускается в путешествие по всем его плавным изгибам и неровным, рваным краям, которые вонзаются в потоки вен и выкачивают из них капли крови. И они медленно струятся по иссохшему руслу, переливаются бликами под ярким светом лампы и окрашивают шрам в пугающий, вызывающе-яркий цвет.       Из прокушенной губы сочится кровь. Щекочет кончик языка металлическим привкусом, словно нагло и откровенно слизанным с запретной территории, и этот образ гонит всю оставшуюся во мне кровь к низу живота, вызывая болезненное томление.       Пора признать, что думать у меня больше не получается.       Я позволяю себе расслабиться и подпираю подбородок ладонью, мысленной оплеухой перевожу взгляд на клеёнчатую скатерть с местами затёртым и выцветшим рисунком. Давно пора купить новую. Раньше бабушка сама тщательно следила за этими мелочами, но после смерти Ксюши…       — Ему нужны были деньги? — спрашиваю после нескольких минут размышлений, в течение которых он подозрительно терпеливо и покладисто дожидается следующего вопроса, и только постукивающий по краю кружки указательный палец выдаёт нервозность, причины которой мне ещё предстоит понять. Зайцев согласно кивает и мне хочется усмехнуться: Паша и долги это слишком предсказуемо. — Сколько?       — Двести тысяч.       — И с чего он взял, что у меня могут быть такие деньги?       — Я не знаю.       — Не знаешь или не расскажешь?       — Я у него об этом не спрашивал.       Я улыбаюсь, Кирилл хмурится. Его ответы идеально ложатся на правильно расчерченную схему, не дают ни единой зацепки и снова оставляют меня с сухой и фактически бесполезной выжимкой информации. И с неподдающимся логическому обоснованию чувством, что он всеми силами пытается оттолкнуть меня с узкой и извилистой тропинки, ведущей к чему-то ценному и важному.       Несомненно, он понимает, что где-то просчитался, но спокойствие сохраняет мастерски. Тем шире становится вообще не свойственная мне улыбка, из-за которой происходящее сейчас окончательно утрачивает реалистичность и превращается в абсурдную по содержанию галлюцинацию.       — Ты понимаешь, что он не умеет держать язык за зубами? Не знаю, кому он задолжал на этот раз, но все его друзья будут в курсе того, что по Москве на дорогой тачке катается мальчик Кирилл, щедро разбрасывающийся деньгами.       — Ты думаешь, что я дал ему деньги?       — Ты сам сказал…       — Что проблема решена.       — И что там сущие пустяки, — напоминаю укоризненно, пытаясь не свалиться в ту яму, откуда мне вдруг понадобится оправдываться перед ним за сделанные выводы. Хотя ноги, кажется, уже скользят на размытом дождями крае и тело стремительно теряет равновесие.       — Это не подразумевало деньги. Долг ему и правда простят, из города, кроме как сюда, больше не выпустят. И рот открыть не дадут. Или ты предлагаешь разобраться с ним как-то иначе?       Его взгляд прожигает во мне дыру. Огромная чёрная воронка с обуглившимся краями появляется на том месте, где у нормальных людей выставлены на всеобщее обозрение совесть, жалость и сострадание.       Самое время напомнить о том, что это от людей вроде него возвращаются домой со смертельным ножевым ранением и вокруг него случаются фатальные и настолько удобные врачебные ошибки. Это связавшись с ним так и ждёшь, не столкнёт ли тебя кто-нибудь под подъезжающий поезд метро или не случится ли по соседству утечка газа.       Но все тщательно выверенные, умело составленные и чётко обоснованные претензии к нему рассыпаются прахом и тут же развеиваются под лёгким дуновением сквозняка, принесённого с улицы неожиданно по-зимнему ледяным ветром или навеянного близостью того, кто из раза в раз заставляет меня откровенно взглянуть на саму себя.       И не закрывать глаза, когда среди привычной пустоты плотными тёмными клубами начинает виться поселившаяся там чужая тьма. ***       Воздух пропитывается едким плотным дымом, горьким песчаным налётом оседающим во рту. Он стелится по полу и поднимается вверх, как утренний туман, встаёт и вытягивается в полный рост мутной пеленой, исподтишка жалит кончики пальцев опасным теплом, давая понять, что мне здесь не рады.       Мне стоило бы отвернуться, попятиться, уйти, но не хочется. Взгляд намертво вонзается в единственную чётко выделяющуюся среди дыма фигуру, сердце тревожно колотится, пересохшие губы медленно шевелятся, пытаясь вымолвить только одно слово. Один зов, одну просьбу, одну молитву.       Кирилл.       Он стоит ко мне вполоборота, затянутые тёмной поволокой глаза смотрят холодно и безжизненно, пустым остекленевшим взглядом прорывают грязно-серую завесу вокруг нас. Мокрая белая футболка обтягивает его торс, капли срываются с кончиков густых волнистых волос и скатываются по пугающе-бледному лицу с болезненно заострившимися чертами. Мне хочется тряхнуть головой, понять, что это не он — лишь качественная подделка, дорогая фальшивка, бездушный дубликат того, кто имеет настоящую ценность.       Я знаю каждую выступающую скрученной плетью вену на безвольно опущенных вдоль тела руках. Узнаю каждую костяшку на пальцах худощавых и длинных настолько, что пришлось бы долго вести языком от слегка шероховатых, грубых подушечек, вдоль выпирающих суставов, по прохладной на ощупь коже прямиком к исчерченной линиями ладони. Почти боготворю огромный, уродливый шрам, словно созданный специально для того, чтобы можно было часами разглядывать его, касаться, изучать как уникальное произведение искусства.       И всё это медленно тлеет изнутри и приносит ему дикую боль, которую я чувствую так ясно и ярко, словно именно под моей кожей рассыпались тёмные угли, выжигающие дотла все чувства и заставляющие страдать, мучиться с каждым совершаемым движением, но никому этого не показывать.       Первыми начинают темнеть пальцы. Ногти лопаются и разлетаются, кожа становится пепельно-серой, сухой и сморщенной, а потом просто осыпается, оголяя чёрную сердцевину. Он приподнимает руки и равнодушно смотрит на то, как пугающая мгла тянется вверх, захватывает кисти и обтягивает запястья, забивает углём извилистую сетку вен и добирается до локтей.       Отчаянный крик застревает в моём горле, паника парализует тело, связывает меня крепкими верёвками ужаса и сжимает голову тисками, не позволяющими отвернуться.       — Смотри, — звонкий девичий голос звучит натужно и немного подрагивает, и я слишком поздно понимаю, что он пропитан страхом не меньшим, чем сидит внутри меня. — Смотри, — покладисто вторит эхо словам Ксюши, предвещавшим самую большую ложь в моей жизни и самую главную из совершённых ошибок, спалившую сразу три судьбы.       На этот раз я не закрываю глаза. Смотрю, как разлившаяся по его рукам чернота мерцает отблесками неистового пламени, прежде чем то вырывается наружу.       Огонь несколько раз виляет на кончиках его пальцев, оставляя последний шанс на спасение. Но меня держат, давят, сжимают и тянут вниз, ставят на колени и заставляют захлёбываться ужасом. Глотать солёные слёзы и горький страх, скулить от боли, выть нечеловеческим голосом и наблюдать за тем, как поднявшийся вверх огненный вихрь захватывает его целиком и сжигает заживо.       — Смотри!       Я ловлю себя стоящей около идеально заправленной кровати Ксюши и шарящей по ней руками, в каком-то трансе проверяя, точно ли на ней никого нет.       Лицо мокрое от слёз, дыхание сбилось и разносится по комнате отвратительными хрипами, появившимися после глупостей прошлой ночи. Отчётливое понимание того, что это был лишь сон, не помогает унять липкий страх, приклеивший футболку к позвоночнику, и не останавливает дрожь, из-за которой зубы изредка громко клацают друг о друга.       Набрасываю на себя толстовку и обнимаю плечи руками, пытаюсь дышать размеренно и ритмично, чтобы не допустить очередного приступа. Говорю про себя что-то утешающее, правильное и взывающее к голосу разума, но ничего не помогает, и мне хочется завыть так же, как в собственном кошмаре.       Посылаю к чёрту так некстати явившуюся напомнить о себе Ксюшу, свою гордость и все обиды, временно потерявшие смысл и ценность.       В квартире стоит гробовая тишина. В ней отчётливо слышны мои шаги, приглушённые шлепки босых ног о деревянные половицы, но, когда в темноте я вижу блеск направленных прямо на меня глаз, всё равно охотно кутаюсь в мягкое и тёплое чувство, что меня здесь ждали.       Зайцев курит у приоткрытого окошка, высунув руку с сигаретой на улицу, но лёгкий табачный шлейф всё равно повисает на маленькой кухоньке, перебивая собой все остальные запахи вечерней еды.       Приходится протиснуться мимо него, чтобы занять своё любимое место и залезть на табурет прямо с ногами, обхватить руками колени, как в детстве. Когда мой взгляд снова пытается сфокусироваться на нём, лица не рассмотреть, а его пальцы безуспешно борются с падающими на глаза прядями волос, которые охотнее поддаются порывам ночного ветра.       Но мне и видеть ничего не нужно, чтобы ощутить, как он улыбается.       — Кофе? — уточняет Кирилл, вдавливает остатки сигареты в карниз и торопливо закрывает окно, сбросив бычок в какую-то старую жестянку, ещё пару часов назад не стоявшую на подоконнике.       — Да, — моё согласие, смирение и признание временного перемирия долетает до него ещё на полпути к шкафчику. Но вслед за банкой с кофе и сахаром он всё равно достаёт одну кружку.
Примечания:
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник
Отзывы (12)