Ложные надежды

NC-17
Завершён
1502
20
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
428 страниц, 174 910 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник

Глава 9.

Настройки
      Присутствие рядом Кирилла вносит полный раздрай в моё и без того нестабильное состояние, и я даже притормаживаю в последний момент, чтобы окончательно решить для себя, стоит ли попросить его не ходить следом за мной туда?       Но в итоге продолжаю путь, даже не оборачиваясь. Влажная земля неприятно чавкает под подошвой потрёпанных кед, и этот нарочито громкий звук кажется очень неловким в том размеренном спокойствии, которое стоит вокруг.       Увесистый букет воспринимается каким-то инородным в моих руках и больно колет пальцы. И не только острыми шипами, щедро разбросанными по толстым и длинным стеблям и исподтишка прячущимся за тёмно-зелёными листьями. Мне хочется поскорее избавиться от этой утомительной ноши, но изящное серое надгробие прямо передо мной, а я до сих пор продолжаю держать цветы, будто срослась с ними.       На самом деле не знаю, как подступиться. Раньше я ходила сюда с бабушкой, а она опускалась на колени и пристраивала букет как-то по-особенному красиво, используя врождённый дар изящества всех женщин нашей семьи, обошедший стороной только одну меня.       Двадцать две красных розы нелепо зависают в воздухе на вытянутых вперёд руках и почти вываливаются из них, прежде чем мне удаётся криво воткнуть их в траву, окончательно испачкав землёй ладони с проступающими красными царапинами.       — Оно того стоило? — хладнокровно интересуется Зайцев, взглядом изучая выступившую на большом пальце каплю крови, которую я совсем не изящно стираю о чёрную ткань накинутой на плечи ветровки.       — Ксюша любила розы, — лишённым эмоций эхо повторяю слова бабушки, зря решившей, что мне стоит взять его сюда с собой.       Демонстративно скучающий и будто слегка раздражённый внешне, Кирилл в полушаге от меня придаёт происходящему абсурдности. Не знаю, какой именно реакции я от него ожидала, но вот эта — не вписывается ни в какой шаблон.       — И купюры в сто долларов, — злобно хмыкает он и лезет в карман за сигаретами, попутно как бы невзначай поглядывая на циферблат своих часов и недовольно качая головой.       На гранитной плите ещё лежат капли утреней росы, воздух освежающе-прохладный, бодрящий, а туман почти рассеялся, пока мы добирались сюда. Баб Нюра утверждала, что нам следует выехать как можно раньше, потому что в воскресенье здесь всегда собирается слишком много людей, желающих пообщаться со своими родными.       Я не хотела общаться с Ксюшей вот так. И приходить сюда на самом деле не хотела, и уж тем более тащить с собой ненавистные мне розы, каждый раз непременно собирающие с меня дань кровью.       Ксюша любила розы, я — ненавидела. Ксюша плакала на могилах родителей вместе с бабушкой, я — стояла с отстранённым видом, даже спустя много лет испытывая смесь стыда и вины за их смерть, за неспособность нормально горевать, за отсутствие этих чёртовых слёз, которые принято считать показателем чего-то особенно сокровенного.       Я разворачиваюсь и ухожу молча. Единственный вопрос, который мне тоже хотелось бы озвучить этой прекрасной улыбающейся девушке с фотографии: «Оно того стоило?»       Жаль, она уже не ответит.       Но вместо того, чтобы пойти на выход и поскорее покинуть это пристанище мало понятной мне скорби, ноги сами несут меня вглубь кладбища. Два аскетичных креста чёрного цвета, расположенных впритык друг к другу, притягивают взгляд издалека. И меня впервые как-то коробит от странной, пронизанной стыдом и раскаянием мысли, что к ним я иду с пустыми руками.       Стираю капли конденсата с фотографий в овальных рамках прямо пальцами, удивляясь тому, насколько тёплыми они кажутся на ощупь. И только потом осознаю, что присела на корточки по инерции, не задумываясь, потянувшись к возможности хоть мельком взглянуть на них.       Дома фотографии родителей давно убраны по альбомам и хранятся на самой верхней, дальней, труднодоступной полке, откуда никто не решается достать их уже очень много лет. Бабушка не могла смотреть на них без слёз, а мы старались оберегать её от всего, что усугубляло проблемы с сердцем.       Они всегда казались мне очень красивыми. Гармоничными. Похожими друг на друга и отличавшимися ровно настолько, чтобы вместе представлять собой недостижимый идеал.       Отец был на восемь лет старше матери. Уверенный в себе, состоявшийся мужчина, который приехал из областного центра на местный завод всего на неделю, неохотно согласившись дать несколько «уроков» простым рабочим, отнёсшимся к выскочке-инженеру скептически и с большой долей предвзятости.       Там же, на заводе, он встретил молодую девушку-бухгалтера и влюбился. Бросил всю свою прежнюю жизнь, пошёл против собственных родителей, переехал в захолустный городок и развёлся с женой, которая утверждала, что потеряла из-за этого ребёнка, хоть отец всегда уверял, что это наглая ложь.       Он добивался маму год. Методично и планомерно провожал на работу утром и домой вечером, звал на свидания и задаривал подарками, воздействовал через мою бабушку, очень настороженно воспринявшую эту ситуацию из-за всех слухов и пересудов, что начали ходить в городе. Но он не отступал, пока не получил желаемое.       Я запомнила их как попугаев-неразлучников: всегда рядом друг с другом, с переплетёнными пальцами и взглядом глаза в глаза. Мне казалось, что вокруг них творилось настоящее волшебство, когда слова становились не нужны и не важны, когда простое поглаживание по плечу рассыпало мириады звёзд по потолку нашей квартиры, когда их смех сливался в одну ласкающую слух мелодию, а звучащие в унисон голоса каждый вечер переносили нас с сестрой в далёкие фантастические миры бесконечно счастливых историй.       Любовь, забота, нежность — всё это искрилось и полыхало перед моими глазами с самого первого дня жизни, и невозможно было предположить, что вообще бывает иначе. А потом случилось одно лишь утро, ставшее концом прекрасной истории.       За пределами сказки всегда вылезает кривая и уродливая реальность, окунувшись в которую хочется кричать.       Когда отец умер, его родители были ещё живы. Они никогда не видели нас с Ксюшей, не простив некогда любимому сыну его безумной прихоти, и испытывали лютую ненависть ко всей нашей семье. На похороны они приехали вместе с его первой женой, катавшейся по земле и рвавшей на себе волосы в приступе неконтролируемой истерики, и именно из-за этого нас, маленьких, напуганных и ничего не понимающих девочек, скорее увезли домой.       Единственное, что я запомнила о своих родных, — только по крови, — бабушке и дедушке, это брошенную в баб Нюру с презрением фразу: «Если бы не ваша Валя, он был бы жив!»       Этот грубый, пропитанный ненавистью и ядом голос до сих пор отзывается внутри меня противным страхом, от которого хочется спрятаться. И я растерянно оглядываюсь по сторонам и замечаю, что Кирилл так и остался стоять на дорожке, проявив не до конца понятную мне тактичность.       — Его же нашли? Того, кто их сбил? — он прерывает молчание только в тот момент, когда мы неторопливо бредём обратно, погружённый каждый в свои мысли, а вдалеке уже виднеется чёрная рамка железных ворот центрального входа.       — В тот же вечер. Он работал с ними на заводе. Был настолько пьян, что его обнаружили спящим прямо в разбитой машине.       — А сейчас?       — Он умер. Давно. Заболел в тюрьме туберкулёзом, его мать приходила тогда к баб Нюре и просила подписать прошение об условно-досрочном, чтобы позволить ему умереть дома, — замечаю, как он хмурится и презрительно поджимает губы, то ли не понимая, как можно прийти к кому-то с мольбами, то ли отрицая саму возможность простить того, кто виноват перед тобой. — Она подписала. Но выйти он всё равно уже не успел.       — Зачем? Разве она не должна была ненавидеть его? Хотя бы злиться из-за того, что он сделал, — Зайцев хмурится ещё сильнее, а меня подрывает истерично рассмеяться и удивиться наивности его рассуждений.       Иногда даже того, кто лишил тебя самого ценного и дорогого, не получается ненавидеть. Не получается злиться так, как положено. Не получается даже швырнуть в лицо ворох скопившихся обвинений, так и остающихся внутри и разлагающихся, гниющих там.       — Она злилась, конечно. Но решила, что так будет лучше. Бабушка вообще… — я запинаюсь, понимая, что и кому собираюсь рассказать. Легонько пинаю удачно подвернувшийся под ноги камушек, звонко отскакивающий по асфальту. А с другой стороны, кому я ещё могу признаться в этом? — Бабушка считает, что мы прокляты. Первая жена отца наговорила ей разного, а баб Нюра очень впечатлительная.       — И ты в это веришь? — у него выходит спросить это так, что в голосе не слышно оценки. Ни насмешки, ни презрения, ни настороженности. Ни одной из тех эмоций, что помогают заранее понять, чего именно от тебя ожидают.       Словно для него действительно не существует правильно — не правильно. Нет «хорошо» и нет «плохо». И каким бы не оказался твой ответ, он будет просто безоговорочно понят и принят. Наверное, именно поэтому рядом с ним из меня выползает всё то, что было тщательно запрятано в самые глубины: все сокровенные, стыдные, болезненные моменты моей жизни.       — Я не верю. Но если бы верила, без труда нашла бы этому множество подтверждений, — тихо замечаю, вспоминая, как уверенно у бабушки получается подогнать под проклятие каждое несчастье, происходящее в нашей семье. И смерть сестры, конечно же, тоже.       Кирилл останавливается в паре метров от ворот и закуривает. Его до странного задумчивый, напряжённый взгляд следит за людьми, которые толпятся около одноэтажной постройки, где продаются венки и искусственные цветы. И все плотные слои масок слетают один за другим и обнажают его истинное лицо, уставшее и немного растерянное.       Он сереет и выцветает. Тлеет вместе с давно забытой сигаретой, до сих пор зажатой в длинных пальцах, опущенных вдоль тела. Рассыпается пеплом в собственной тоске, громко завывающей порывами тянущегося от леса холодного ветра. Умирает в пламени выжигающих изнутри сомнений и противоречий, что оставляют от хвойной зелени глаз лишь тусклую золу.       А я пытаюсь отвернуться от него, отойти на шаг в сторону, скинуть с плеч почти реально-ощутимые прикосновения и не поддаться самому губительному желанию в моей жизни: пытаться его спасти.       Помни, Маша: когда ты протянула ему руку помощи, он просто скинул тебя в обрыв вместо себя.       — Кирилл… — не говорю даже, а испуганно шепчу. Сердце колотится быстро, словно вот-вот случится что-то ужасное и непоправимое, и у меня осталась последняя возможность вытянуть нас из объятий смерти, раскинувшихся повсюду. Они пестреют искусственно-яркими цветами траурных венков, зовут отголосками чьих-то горьких рыданий и приманивают противным затхлым запахом влажной земли.       Он откликается не сразу. Словно по памяти выбирается из недр лабиринта воспоминаний и эмоций, куда забрёл случайно, опрометчиво решив, что в этот раз не успеет заблудиться. Прикрывает веки с длинными дрожащими ресницами и делает глубокий вдох, прежде чем разочарованно посмотреть на истлевшую почти до фильтра сигарету в своих руках и метко отправить её в урну.       — Пойдём, — он шагает ко мне вполне решительно, быстро протягивает руку, но пальцы так и замирают около моего локтя, лишь слегка касаясь ткани ветровки.       Жест получается очень странным, и мы оба обескураженно смотрим на то, как подушечки пальцев скользят по шершавому и слегка блестящему материалу. Я хочу понять, зачем он вообще пытался до меня дотронуться, а он — почему не довёл начатое до конца.       — Ты не пойдёшь туда? — головой киваю в сторону, откуда мы только недавно пришли. Наверное, со стороны выгляжу очень глупо, спрашивая об этом только сейчас, когда мы уже дважды успели пройти мимо тропинки, ведущей к той части кладбища, где похоронена его мать.       — Зачем?       — А зачем люди сюда приходят? — пожимаю плечами, наблюдая как расположенная неподалёку остановка заполняется людьми, выходящими из подъехавшего автобуса. Все сюда, стройной гурьбой, словно в этом городе действительно просто негде больше провести выходной день.       Или просто живых здесь уже меньше, чем ещё не успевших лечь в могилу мертвецов?       — Вот я и хотел бы понять, — цедит Кирилл, демонстративно отворачиваясь от проходящих мимо людей и не давая никому из них шанса узнать себя. — Это что, показатель какой-то особенной любви? Верности, памяти? Или кто-то и правда надеется компенсировать то, что не смог дать человеку при жизни, просто воскресными стенаниями у могилы?       — Кому-то это помогает, — равнодушно откликаюсь я, сама не понимая, зачем вообще ввязываюсь в спор, в котором заведомо окажусь на его стороне.       Понимая, но не признавая, что просто готова говорить о чём угодно, лишь бы больше не молчать. Скорее прогнать от себя все образы и ассоциации, напоминающие о кладбище, о родителях, о Ксюше; о чувстве вины, чувстве долга, чувстве стыда, что выползли наружу дождевыми червями, как только я снова начала ощущать то, на что считала себя больше не способной.       — Помогает упиваться жалостью к себе и любовью к человеку, которого больше нет? Горе надо уметь переживать, а не делать целью своего существования. И заботиться следует не о мёртвых, а о живых, — под его яростью я неожиданно возвращаюсь в свои тринадцать, уступаю и поддаюсь, безропотно позволяю взять себя за запястье и смотрю, вместе с ним смотрю на собственную исцарапанную и исколотую шипами ладонь.

***

      Спустя три дня скомканных и не очень убедительных отговорок с моей стороны Вика атакует меня по телефону, ехидно напоминая, что факт романа с нашим генеральным директором вовсе не означает, что у неё окончательно отсохли мозги, способные анализировать информацию, и уши, способные распознать те интонации в моём голосе, после которых ещё более здравомыслящая подруга немедленно бы обратилась за помощью в полицию.       Пока я клянусь ей, что меня не похитили и не держат в заложниках, Зайцев мерзко ухмыляется. И несмотря на то, что я убавила громкость динамика до минимума, до его слуха всё равно долетает её шутка про сексуальное рабство, и своим откровенным смешком он дарит мне прекрасный повод прикинуться оскорблённой и увеличить дистанцию между нами.       Очень вовремя, потому что дальше Вика в нескромных выражениях упоминает Илюшу, в моей голове никак не склеивающегося с тем самым Ильей Сергеевичем, и сетует на то, что тот так и не раскололся, зачем меня временно выслали из компании.       А я кусаю губы и буравлю взглядом спину Кирилла. Глеб утверждал, что они не следят за Лирицким, но даже если это правда, они ведь всё равно могут узнать о том, кто является его любовницей. И кто даст гарантии, что Вика не окажется следующим козлом отпущения для чужих грехов, как годами ранее Ксюша?       Я напрочь игнорирую весь доступный в нашем городе транспорт и иду домой пешком. Я бы сейчас и до Луны сходила, лишь бы чем-нибудь занять время, которое уже даже не тянется резиной, а скрипит и трескается старой окостенелой покрышкой, вроде тех, что вкопаны в землю как элемент местного дизайна почти в каждом дворе.       Ожидания подло подводят меня, потому что Кирилл молча идёт рядом. И когда мы пересекаем отметку в первые пятнадцать километров, а мне вдруг кажется хорошей идеей сделать крюк ещё почти на десять до воскресной ярмарки, он всё так же спокоен, не задаёт ни одного вопроса и не торопится прыгнуть в изредка проезжающие мимо такси, на которых жёлтая краска перемежается с оранжевыми пятнами ржавчины.       Его невозмутимость должна бы злить, ведь я хотела остаться одна. Но всё идёт наперекосяк и меня неожиданно успокаивают эти глухие, размеренные шаги, раздающиеся в такт моим, ощущение исходящего от него тепла, сшибающего волной в те редкие моменты, когда он случайно задевает меня рукой, и настойчиво-назойливая мысль о том, что достаточно лишь слегка наклониться вбок, чтобы облокотиться на крепкое плечо.       Чувства становятся слишком сильными, запутанными, навязчивыми, обволакивают меня сплошным тугим коконом, словно окуклившуюся личинку. Болезненным теплом они пробираются под кожу и растекаются под ней, отдирают её от мяса и стягивают с меня, обнажая слабую и ранимую изнанку, которая дрожит, кровоточит и отзывается невыносимой пыткой на каждое малейшее прикосновение.       Чувства прорываются сквозь выстраиваемую годами линию обороны, сносят все укрепления, рушат стены, разрывают цепи и сворачивают замки. Они безудержной и бешеной силой атакуют меня, берут в заложники и обещают нечеловеческие пытки, напоминая, насколько беспомощной я становлюсь перед ними.       Испуганной трусливой девочкой, в голове которой мигает только одна шальная мысль: «Беги!»       Я не могу бежать. Прячу ладони в карманах старенькой ветровки, той самой, в которой однажды отчаянно бросилась в Москву на поиски ответов, справедливости и того человека, чьё появление в моей жизни перевернуло её навсегда. Я впиваюсь ногтями в саднящую ладонь, перебираю пальцами скользкую ткань подкладки, расковыриваю слегка разошедшийся в ней шов до огромной дыры, и убеждаю себя, что всё пройдёт.       Всё проходит. Всё тает, и кристально-чистый снег превращается в грязное месиво. Всё сгорает, и прежняя величественная красота становится горстью серого пепла, кружащегося в воздухе. Всё разлагается, и живое оборачивается лишь сгнившим куском мяса, пожираемым червями.       По пути мы несколько раз сталкиваемся со старыми знакомыми, которые окидывают нас недоверчивым и удивлённым взглядом, но так и не решаются подойти и сказать хоть слово. Они смотрят на нас, как на прокажённых, мы на них — как на безликие тени, неприкаянные души, случайно забредшие в мир, где им нет места. Нас разбросало по разным вселенным, с не пересекающимися ценностями и взглядами на жизнь, с несопоставимыми доходами, с недоступными для понимания друг друга интересами; разделило временем, растянуло по полюсам, как когда-то Пангею.       Смутно понимаю, что оказалась в квартире, улавливая льющиеся рекой вопросы от бабушки. Отвечаю что-то на автомате, не различая звуки собственного голоса сквозь плотную вату в ушах, зато напряжённые нотки в голосе Кирилла цепляются за слух маленькими колючками, что не сбросишь с себя даже силой. Он приглашает, уводит, проталкивает меня на кухню, распахивает настежь окно, а я просто отрешённо наблюдаю за всем издалека, не ощущая своего тела, зато чувствуя как колотится в панике сердце.       Его пальцы уверенно дёргают щеколду, с которой от грубого прикосновения отваливается маленький кусок белой краски. Он опускается вниз медленно, кружится и игриво виляет в воздухе, переворачивается и ложится на подоконник.       А дальше все предметы начинают расплываться. Очертания смазываются и расползаются, краски становятся блеклыми и почти неотличимыми друг от друга, и только один тёмный силуэт движется из стороны в сторону. Мир становится вязкой субстанцией, в которой я увязаю сильнее и сильнее, проваливаюсь сквозь предметы, оседаю куда-то вниз, не чувствуя под собой никакой опоры: нет больше ни пола, ни стен, и даже потолок переворачивается и слетает к чёртовой матери, открывая мне вид на беспечно-светлое небо с редкими проплешинами облаков.       Я незаметно перехожу тот хлипкий рубеж между навязчиво преследующей меня тревогой и парализующим ужасом, и слишком поздно понимаю, что всё это реальность, и я не очнусь от изматывающего кошмара. Меня уже душат, душат, душат собственные страхи, и комната резко приобретает грани, много граней, и сжимается до состояния мизерной точки, сдавливая со всех сторон.       Дыхание больше не помогает. Ничего не помогает, и я дёргаюсь вперёд и почти падаю на колени, даже не понимая, что до этого сидела на чём-то, а не стояла. Пульс долбит по ушам таким оглушительным ритмом, что меня вот-вот стошнит, и сквозь всеобъемлющую панику пробивается только острая, болезненная мысль о том, что я здесь не одна.       Бабушка.       И он.       В глазах всё кружится и мелькает, поэтому из кухни пытаюсь выйти на ощупь, больно врезаюсь бедром во что-то острое — кажется, угол от стола. Пальцы дрожат, ноги дрожат, я вся дрожу как увядший листок, яростно треплемый ветром.       Бежать, бежать, бежать.       Мне не хватает воздуха. Его просто нет, он закончился, испарился, весь мир погрузился в вакуум. Последний скудный раз получается выдохнуть, но вместо хоть малейшей порции кислорода горло и лёгкие разрывает тупая, рвущая боль.       Я не могу закричать от страха. Не могу выпустить его из себя, и от этого становится ещё хуже. Ещё больнее. Ещё страшнее.       Тише, тише…       Чьи-то руки обхватывают меня и я резко дёргаюсь в сторону, каждое прикосновение к себе ощущая так, словно разряд тока проходится по оголённым нервам.       Я узнаю его по запаху. По маслянистому хвойному теплу, обволакивающему шею, густыми каплями растекающемуся по рукам и согревающему кожу чуть выше локтей. По озоновой свежести только что закончившейся весенней грозы, вылизавшей лицо дочиста. По горечи влажной земли, проскальзывающей под пальцами.       Делаю вдох. Ещё один.       — Маша, — шёпот меткой стрелой попадает в цель и плотный пузырь, ограждавший меня от реальности, громко взрывается, резко и грубо окуная в мир звуков. Кричат во дворе дети, гудит вдалеке машина, из телевизора в гостиной доносится весёлый смех, шуршат от ветра тонкие занавески у окна и посвистывает только что закипевший чайник.       Я дышу. Делаю вдох за вдохом и даже чуть касаюсь нёба кончиком языка, пытаясь поймать воздух и распробовать на вкус. Отдаюсь на волю сладкой неге, впервые пришедшей после приступа вместо горько-кислого опустошения.       Мне не хочется открывать глаза. Не хочется верить собственному телу, прижавшемуся к нему спиной, не хочется верить чуть запрокинутой назад голове, лежащей на его плече. Не хочется чувствовать ожог на шее, куда упираются горячие губы, не хочется чувствовать ладони, выпускающие мои руки и медленно, с нажимом спускающиеся вниз, обхватывающие талию и смыкающиеся на животе.       Хочется, хочется, хочется!       Секунда на размышления. Секунда на то, чтобы прийти в себя и ощутить, как из цепких лап паники я угодила прямиком в нежные объятия собственной мучительно оттягиваемой смерти. Секунда на то, чтобы отскочить от него, как от огня, и угодить в огонь настоящий.       От боли и жжения в ошпаренном о плиту запястье начинаю шипеть, как капнувшая на раскалённую сковороду капля воды. По инерции хватаюсь за ожог, причиняя себе ещё большую боль, и растерянно смотрю на вспухающий прозрачный пузырь.       — Ну блять, Маша! — шипит Зайцев не хуже меня, уверенно подталкивает в спину, прижимает к шкафчику с раковиной, быстро крутит на смесителе вентиль холодной воды и хватает меня за больную руку, подставляя её под тугую струю.       Прошлое наотмашь бьёт меня по лицу, хлещет по щекам ледяными брызгами и подбрасывает собственное отвратительно искажённое изображение, отражающееся в алюминиевой поверхности крана.       Пиздец тебе, Ма-шень-ка.       — Лучше я сама, — говорю слегка осипшим голосом и скидываю со своей руки его пальцы, от которых на коже остаются ярко-красные следы.       — Аптечка где? — спрашивает он, покорно отходя на несколько шагов в сторону.       — Там же.       Слышу, как Кирилл что-то говорит всполошившейся баб Нюре и на губы вдруг лезет ухмылка. Почему-то мне кажется, что у него бы получилось успокоить её, даже будучи по локоть испачканным в крови.       Мне легко не думать о том, что происходило всего пару минут назад, пока отвлекает жжение в ошпаренном запястье, пока в голове шумит после очередного приступа, пока жизненно важно восстановить дыхание и не позволить страху вернуться на отвоёванную территорию.       Только отвоёванную не мной.       — Такое чувство, что время здесь остановилось, — замечает он тихо, возвращаясь всё с тем же кожаным чемоданчиком, что и десять лет назад, и разглядывая затёртые бумажные упаковки лежащих внутри бинтов, какие уже давно не найдёшь ни в одной аптеке.       — Оно здесь никогда и не двигалось, — превозмогаю желание послать всё к чёрту и с деланным спокойствием сажусь на табурет, снова протягивая ему руку. Сама же стараюсь найти хоть одну точку, помимо его лица, на которой можно остановить свой взгляд.       Потому что смотреть на него невыносимо. Вспоминать, что это всё уже было с нами много лет назад — невыносимо. Знать, как и чем всё обернулось — убийственно.       — И как ты только умудряешься это делать? — вполголоса произносит он, заматывая мою руку, и в одном этом вопросе я слышу сотню других, задевающих за живое.       Вот так и умудряюсь, Кирилл. Не просто наступать, а отплясывать на тех же граблях, упрямо биться лбом в глухую стену ложных надежд, стремиться к тому, кто не принесёт ничего, кроме боли. Что мне этот ожог, если я уже десять лет сгораю заживо?       — Просто никто, кроме тебя, в этом доме не пользуется крайними конфорками, — хмыкаю я, находя очень забавной эту формулировку, так звенящую, играющую, кричащую от мук в моей голове.       Никто, кроме тебя, Кирилл…

***

      Мы добираемся до реки уже к вечеру. Это какой-то особенный вид мазохизма: делать всё, что принесёт боль, много боли, очень-очень много боли. С каждой следующей минутой этот город отравляет меня ядом собственных воспоминаний, когда-то надёжно утопленных под толщами неоспоримых доводов и логических объяснений и сдерживаемых высокой плотиной ледяного безразличия ко всему.       Мне бы стоило держаться подальше от тех мест, где всё пропитано коньячной горечью сожалений и вишнёвой кислинкой своей слабости. Но впервые хочется поступить вопреки всему, что твердит рассудок, и послушать… что? Сердце?       Непонятно, как этот собранный из горстки пепла и склеенный липкой тоской пульсирующий кусок вообще может что-то решать.       Но за вопрос бабушки про реку я цепляюсь сама. С истерично вылезающей улыбкой говорю, что это отличная идея, и сразу же иду собираться, принципиально не смотрю на Зайцева, чей взгляд обжигает не многим меньше, чем раскалённая плита.       «Не хочешь — не иди, » — хочется сказать мне.       «Лучше останься дома, » — так и крутится на языке, пока я натягиваю на себя тёплые вещи.       «Я хочу остаться одна, » — пульсирует в мыслях большую часть дороги, которую мы снова преодолеваем пешком.       И я ненавижу себя: почему не сказала? Почему снова решила промолчать и пошла на место собственной многократной казни с главным своим палачом?       Мне словно хочется довести себя до предела возможностей. Дойти до самой грани безумия, замереть на пороге отчаяния, остановиться за шаг до смертельного обрыва. Или не останавливаться? Если раньше я была уверена, что Кирилл осознанно и специально провоцирует меня, то теперь уже не смогла бы сказать, кто именно из нас и почему подбрасывает вновь зажжённую спичку в только начинающий утихать костёр.       Дневное тепло сменяется на зябкую прохладу в тот же миг, как небо покрывается серыми штрихами сумерек. Весна пришла рано, и всё уже успело распуститься, прорасти сквозь обильно смоченную дождями землю, вытянуться навстречу ласковому солнцу. Только яркая зелень с нашим приближением покрывается тонким слоем инея, бледнеет и выцветает, сливается с общей монохромной картиной окружающей действительности.       Уже перед самым берегом по странной прихоти вытягиваю руку и провожу по торчащим сбоку колоскам, уже давно не способным укрыть меня с головой и спрятать от того, что когда-то распускалось и цвело внутри. И неожиданно жёсткие, острые стебли больно хлещут по исцарапанной ладони, задевают ноющее под бинтом запястье, грубо отталкивают меня от себя, прогоняют прочь.       Всё прошло, Маша. То, что было в прошлом, навсегда останется только там.       Влажный песок липнет к старым кедам и исподтишка проваливается внутрь, неприятно покалывая ноги. Не раздумывая опускаюсь на первую же подходящую для этого огромную корягу и наблюдаю за тем, как он останавливается в нескольких шагах от шелестящей кромки воды и смотрит вдаль. Туда, где торчит огромным чёрным пятном с рваными краями маленький остров на середине реки и где сливается в широкую ленту с пушистой туманной окантовкой противоположный берег.       Мне нравится наблюдать за тем, как вода идёт мелкой рябью с порывами ветра, как бликует золотом на её поверхности медленно умирающее солнце, как с надрывным всплеском разбивается о редко попадающиеся среди песка камни и шипит, пенится, убегает обратно на глубину.       Мне нравится наблюдать за тем, как длинные пальцы ловко проникают вглубь влажного песка, вонзаются в него яростно и быстро выдёргивают наружу небольшой камешек; как предплечье напрягается и твердеет, и мышцы на нём выделяются, и сплетение вен словно наливается кровью и разбухает; как рука чуть подаётся вперёд, плавно и неторопливо скользит назад, примеряясь, а потом пронзает воздух резким и грубым толчком, и размеренную мелодию природы прерывают неритмичные, пошлые шлепки.       Молчание между нами растягивается на много часов подряд, но мне совсем не кажется это странным. Всё, что мы можем сказать друг другу, будет ещё одним ударом ножа в спину, кровоточащей засечкой на запястье, загрубелым рубцом в груди. А то, о чём можно вспоминать только под ударной дозой наркоза, проще переживать в тишине.       Только мысли мои кричат и плачут навзрыд. И взгляд его, брошенный украдкой и пойманный исподтишка, шепчет укоризненно: «Я всё равно тебя слышу».       Опускаю голову вниз и обхватываю лицо ладонями, отгоняя прочь шорохи листвы и травы у себя за спиной, хруст песчинок под его ногами, всплески воды от бросаемых им камней.       Тише, тише.       — Я всё жду, когда же наступит время проникновенной поучительной речи, — вздрагиваю и поднимаю на него глаза, в последний момент перехватывая уже занесённый тщательно заточенным клинком блестящий взгляд. Кирилл хмыкает, отворачивается обратно к водной глади и продолжает глухо, с несвойственным ему надрывом: — Спросишь меня, помню ли я своё прошлое и могу ли спать спокойно, зная, что продался за деньги человека, превратившего первые восемнадцать лет моей жизни в сущий ад. Разве не ради этого ты притащила меня сюда, Ма-шень-ка? Услышать исповедь зазнавшегося провинциала?       — Боже, Кирилл, ты действительно считаешь, что весь мир крутится только вокруг тебя? — мне так хочется взглянуть ему в глаза. Деревья раскинулись позади нас чёрной паутиной сплетённых друг с другом крон, кажутся угрюмыми и мрачными в алом мареве незаметно подкравшегося голодным хищником заката, что дышит в спину прохладным дыханием смерти. А мне бы заблудиться в хвойном лабиринте, вновь сбежать от всего мира туда, вглубь непроходимой чащи, где вечно виднеется небрежными мазками грозовое тёмно-серое небо, где манят к себе губительные болота, в которых я тону вот уже десять лет и не могу ни выбраться, ни умереть, словно меня прокляли на вечные муки.       Он не оглядывается, а я давлюсь идущим от реки свежим ветром, пережёвываю собственные разбухшие от боли лёгкие в кровавую кашу, лишь бы суметь произнести ещё хоть несколько слов, прежде чем меня вывернет прямо себе под ноги.       — Каждый раз я возвращаюсь сюда, чтобы вспомнить, почему решила уехать. Вопреки тому, что все твердили: мне там не место. Вопреки проблемам, что оставила после себя Ксюша, и твоим угрозам. И я ни о чём не жалею. У меня до сих пор не находится ни единой причины, по которой стоило бы остаться здесь. Такой вот стимул двигаться дальше, — смотрю на его профиль, тёмным силуэтом очерченный на фоне лилового неба, напряжённо застывший вполоборота ко мне, и невольно улыбаюсь. Для него у меня всегда находится правда. Даже та, которую я сама так долго не могла отыскать. — А вот зачем ты поплёлся следом, для меня действительно загадка.       — Примерно за тем же самым. Только вот у меня, к сожалению, есть весомые причины, почему стоило остаться здесь.       — Удиви меня, Кирилл. Чего из своей старой жизни тебе не хватает теперь? Бесцельного торчания у реки, ворованной с чужого огорода вишни или возможности напиться за гаражами до беспамятства?       — В своей провинциальной жизни я до беспамятства не напивался, — бесцветным тихим голосом отвечает он спустя некоторое время и запускает ладонь в свои волосы, словно позабыв о том, что теперь они не такие длинные и нет больше необходимости постоянно продирать непослушные волны пальцами.       Истеричный смех так и просится наружу, чтобы пронестись раскатом грома по вечерней тишине и молнией ударить его прямо в спину. Приходится закусить нижнюю губу и держать, держать его в себе, чтобы следом не вырвалось всё то, что я поклялась никогда не произносить. Хотя бы не озвучивать вслух, раз забыть не получается.       — Если ты о той ночи, то я не был пьян, — спокойно отзывается он и отправляет ещё один камень скакать вдоль по реке, тут же покрывающейся дрожащими кругами.       Я вся сжимаюсь, каменею, взглядом загнанного в капкан зверька впиваюсь в его спину. Вот так просто? Он может вспомнить о той ночи и тут же не развалиться на мелкие кровоточащие ошмётки?       Он не был пьян. Он всё помнит.       И что мне теперь делать с этой информацией, выворачивающей наизнанку все старые швы, разрывающей истёртые от натяжения нити, вскрывающей старую опухоль, почти переставшую меня беспокоить?       Почти.       Кого же ты обманываешь, Маша.       Это уже ничего не изменит. Не изменит сейчас, по прошествии стольких лет, когда ворошить прошлое что лезть голыми руками в улей и надеяться, что обойдётся без последствий. Это не изменило бы ничего и тогда, ведь что так, что в плену своих заблуждений мне всё равно было настолько больно, что пришлось окончательно сломать всё живое внутри себя, чтобы не умереть.       Выполоть, выдрать, оборвать все огромные и нежные бутоны, с незнакомым ранее трепетом распускавшиеся вокруг сердца, беспощадно растоптать тонкие и светлые лепестки, сочащиеся каплями моих же непролитых слёз. От прежнего великолепия остались лишь сухие, поблекшие со временем силуэты.       Ставшие хрупкими, но не потерявшие своей истинной красоты.       Меня трясёт вовсе не от обиды, не от озноба, не от резкого погружения в душную ночь и ледяное утро десятилетней давности. Только от всеобъемлющей, неконтролируемой, сжигающей ненависти к нему.       — Пойдём, — Кирилл делает шаг навстречу, и я тотчас же подскакиваю на ноги, с чего-то решив, что он собирается ко мне прикоснуться.       Нельзя. Нельзя больше никогда допускать такого. Поддаваться слабости, глупости, уязвимости, ошибочному мнению, что только он способен понять меня, и своим ложным надеждам. Нельзя забывать о Ксюше.       «Смотри, что мне оставил Кирилл…»       Меня просто так быстро топило безысходностью, гнетущей рутиной, серой тоской вновь и вновь повторявшихся будних дней, ничем неотличимых друг от друга, что нужно было зацепиться за любую возможность выкарабкаться. И я ухватилась за своё прошлое, опрометчиво решив, что смогу игнорировать всю боль, оставшуюся в нём.       Но нет. Она до сих пор ныла, зудела, жглась, не позволяя нормально дышать, не давая спать по ночам, возвращая в минуты самого позорного падения, наибольшей беззащитности, лишь единожды оказанного доверия.       Зайцев отстаёт ненадолго, и мне тоже приходится нехотя сбавить шаг и обернуться, чтобы позволить ему нагнать себя — ночь не лучшее время для уязвлённого самолюбия, а потеряться среди зарослей сорняков, вдалеке от дороги и за пару километров от ближайших жилых домов кажется скорее страшным, чем привлекательным. Это в свои тринадцать я была настолько безрассудна, чтобы сломя голову бежать прочь от осознания тех эмоций, что не укладывались в заранее предопределённый для себя диапазон значений.       Теперь-то я предпочитаю от тех же самых эмоций просто загибаться, делая вид, что ничего не происходит.       Мне следовало бы отвернуться от него раньше, чем расстояние между нами сократилось до робкого полушага. И задолго до того, как тело снова решило предать меня и остаться рядом ещё на один вдох, чтобы щедро глотнуть тёплого кедрового яда.       Но за секунды промедления приходится платить. Его ладонь вскользь задевает мою щёку, пальцы задерживаются в волосах прямо над ухом, и кожу легонько оцарапывает тонким стебельком оставленного там цветка. Сердце сжимается и замирает, пока прохладные на ощупь подушечки еле касаясь проводят по моему лицу, от виска до подбородка, а дальше вниз по телу бегут острыми колючками мурашки.       «Бабушка уже сказала тебе? Я переезжаю в Москву. К нему.»       Тук. Тук. Тук.       Прислушиваюсь к собственным ощущениям и понимаю, что эта тихая, еле ощутимая пульсация — моё сердцебиение. Неуверенное, испуганное. Но единственное, что напоминает мне о том, что я снова осталась жива.       Не думаю ни секунды больше, яростно вырывая цветок из волос и отшвыривая от себя с такой брезгливостью, словно пришлось взять в руки мерзкого склизкого червя. И отворачиваюсь быстро, чтобы наверняка не успеть поймать его взгляд, который начинает метаться по моему затылку, грубо прихватывать за волосы, царапать лопатки и держать меня за плечи так же ощутимо, как получилось бы сделать это руками.       Один короткий смешок догоняет меня и вонзается в тело холодным острым лезвием, отдаётся режущей болью в груди. Кирилл спокойно вышагивает рядом со мной, а я уже не пытаюсь убедить себя, будто мне плевать на его жестокие игры.       На этот раз я просто приказываю себе не думать об этом. И какое-то время даже получается.       В воскресный вечер, когда Москва только начинает набирать обороты ночной жизни, мерцать яркими огнями и наполняться любителями прожигать время на танцполе, за длинными рядами разноцветных шотов и горстками замысловатых таблеток, в нашем городе всё не просто спит — люди словно разом вымерли. Тишина на улицах мало чем отличается от той, что стояла на кладбище рано утром, и даже в окнах уже выключен свет.       Поэтому настойчиво следующие за нами по пятам тёмные тени невозможно игнорировать, хоть и двигаются они нарочито неторопливо и переговариваются шёпотом, чтобы нас не спугнуть.       У меня потеют замёрзшие за время прогулки ладони, глаза бегают из стороны в сторону, всматриваясь в окружающие нас дворы, наполовину тёмные, наполовину — освещаемые лишь старыми и очень тусклыми лампочками, висящими прямо над дверью подъезда. Найти путь к побегу в знакомом с рождения городе оказывается намного сложнее, чем разобраться в серой бухгалтерии компании с годовым оборотом в несколько миллионов долларов, и с каждым следующим отбрасываемым вариантом меня всё сильнее облепляет страхом.       — Ты не брал с собой пистолет? — сама не знаю, зачем спрашиваю подобную чушь. Не хотелось показывать, насколько мне страшно, но так это становится заметно многим сильнее, чем если бы я сейчас разревелась прямо среди улицы.       — Ещё спроси, не сидит ли в кустах моя личная охрана, — хмыкает Зайцев, в отличие от меня легко справляющийся с задачей сохранять спокойствие и выглядеть так непринуждённо, словно остаётся мизерный шанс на то, что той компании местных гопников просто с нами по пути.       — У тебя же нет личной охраны.       — Была когда-то, — он пожимает плечами и слегка ускоряет шаг. Почти незаметно со стороны, но мне приходится напрячься, чтобы не отставать.       — Они могли узнать тебя? — второй совершенно неправильный вопрос подряд, и теперь он знаком не только с моим страхом, но и каким-то особенно позорным и незаслуженным волнением за него.       — Сомневаюсь. Слишком темно на улице. А они явно моложе тебя, так что со мной вообще не должны быть знакомы.       Я киваю, на этот раз не столько доверяя его доводам, сколько желая в них поверить. За эти дни он прилично наследил здесь, но у нас в городе Кирилла всё равно воспринимают как того самого нищего мальчика из бараков, а не как обладателя запредельного для местных жителей количества денег. Да и никто не стал бы специально караулить его на другом от нашего дома конце города, рассчитывая, что ему вдруг захочется прогуляться ближе к полуночи.       Только если здесь не замешан Паша. И тётя Света, слишком вхожая и в наш дом, и в доверие к баб Нюре, до сих пор считающей её почти святой за оказанную когда-то лже-помощь.       И когда у меня повторно проносится мысль о том, что лучше бы с Пашей разобрались уже навсегда, хочется зажмуриться крепко-крепко, выдохнуть, выплюнуть, вырвать из своей груди густую бурлящую мглу и спросить: «Кем ты стала, Маша Соколова?»       — Расслабься, — бросает Кирилл лениво, немного насмешливо, чем удачно заменяет хоть часть моей тревоги на раздражение. И берёт меня за руку, решительно сжимает мою ладонь в своей, впервые не холодной, а почти ошпаривающе-горячей на ощупь, и предусмотрительно добавляет шёпотом: — Давай за мной.       Мы переходим почти на бег, огибаем торец близлежащего дома, — как раз одной из тех элитных девятиэтажек, — и оказываемся около подъезда, где рядом с железной дверью, выкрашенной в жизнерадостный ярко-зелёный цвет, висит фатальная чёрная коробка домофона.       Кто-то из наших преследователей свистит, другой кричит «давай», и топот от их бега набатом раздаётся в моей голове, отсчитывая оставшиеся до беды секунды. Десять, девять, восемь…       Первая естественная реакция — бежать дальше, спрятаться где-нибудь, спастись любой ценой, но мою ладонь до сих пор крепко сдавливают длинные пальцы, и несколько попыток дёрнуться в сторону заканчиваются ничем. Семь, шесть, пять…       Я хочу окрикнуть Кирилла, хотя понимаю, что уже не успею донести до него, что мы загнали себя в западню. Меня трясёт от ужаса, от приближающихся всё ближе незнакомцев, от чёткого осознания того, что если они знают его, то непременно убьют. Из-за моей ошибки.       Четыре, три, два…       Домофон пиликает, принимая введённый им код, и я сдавленно охаю, когда он одним рывком зашвыривает меня внутрь подъезда и следом заскакивает сам.       Один.       Дверь успевает захлопнуться в тот момент, когда светлое лицо первого из догонявших уже мелькнуло перед глазами, освещённое противно помигивающей лампой. Я дышу загнанно и хрипло, неосознанно со всей силы уже сама впиваюсь ногтями в ладонь Кирилла, и ему приходится настойчиво разжимать мои пальцы, чтобы освободиться.       Он разворачивается ко мне и быстро прислоняет палец к губам, призывая молчать. Зря, потому что в таком состоянии из меня бы не смогло вырваться ни одного звука: язык намертво приклеился к мгновенно пересохшему нёбу.       Я вздрагиваю всем телом, когда по ту сторону несколько раз яростно дёргают ручку, потом со злости пинают дверь, сопровождая всё громкими матами и руганью друг с другом. Мой взгляд так и остаётся прикованным к двери, словно она может испариться в любой момент, поэтому мне не сразу удаётся заметить, что в руках у прислушивающегося к происходящему Зайцева уже поблескивает небольшой нож.       Поступаю очень опрометчиво, напрочь игнорируя жест, призывающий меня подняться вверх по лестнице. И только когда он раздражённо кривится и повторяет движение ладонью, меня буквально отбрасывает назад, но лишь на несколько шагов, пока пятки не упираются в нижнюю ступеньку.       Я смотрю на него, до рези в глазах напрягая взгляд в паршиво освещённом подъезде. Уже не пытаюсь разобрать, что говорят голоса по ту сторону двери, не думаю о том, что будет дальше, даже слегка успокаиваюсь, наверное, впервые в жизни осознанно перекладывая решение проблемы на другого, позволяя себе полностью потерять контроль над ситуацией. Просто обнимаю руками плечи, подрагивая то ли от озноба, то ли от не успевшего окончательно исчезнуть страха, и жду.       Не конца нашего вечернего приключения, а его.       Шум на улице понемногу стихает, и Кирилл непринуждённо подходит ко мне и присаживается на ступеньки, но нож не убирает, картинно поигрывая с ним, прокручивая в пальцах широкую и грубую рукоять, рассмотрев которую ближе мне удаётся понять, что нож — вполне обычный складной, вроде тех, с какими часто ходили друзья Паши.       Друзья примерно того же вида, что проследовавшая нас компания.       — Поразительно, насколько здесь ничего не изменилось за эти годы, — усмехается он с таким видом, будто действительно может найти что-то забавное в произошедшем только что.       У меня не находится, что ответить. Мнусь пару секунд, потом присаживаюсь рядом с ним, взглядом всё равно непроизвольно наблюдая за ножом. Удивительно, что хоть какая-то часть инстинктов самосохранения не отключается в его присутствии.       — Я знал, куда еду, — поясняет он, кивая на нож, и складывает его одним лёгким движением пальца, после которого раздаётся тихий щелчок. Чувствую, как его взгляд обжигает мою щёку, но не могу, не хочу, не решаюсь пошевелиться и продолжаю наблюдать за его пальцами, совсем не трясущимися, в отличие от моих. — Её убили кухонным.       До меня доходит, что именно он имел в виду только в тот момент, когда мы уже смотрим друг другу в глаза. Когда сполна окунаюсь во всё, что плещется в его тёмном взгляде: укор, злость, усталость и что-то особенно пугающее, похожее на смирение.       — Да я знаю, — отмахиваюсь слишком резко и морщусь, испытывая неприятную горечь от высказанных им только что предположений. Какой бы жгучей не была моя ненависть к нему, на самом деле я бы вряд ли смогла поверить в его причастность к смерти сестры, даже застань прямиком над её трупом с ножом и испачканными кровью ладонями. Хотя не имела, в сущности, ни одного объективного повода так ему доверять.       Где наши с ним отношения, и где — доверие. Эти две составляющие вообще с трудом умещаются в рамках одной вселенной.       — Ты понимаешь, что они могли бы его отобрать? — всё же решаюсь озвучить свои опасения, но затихаю, услышав тихий, низкий и хрипловатый смех.       — Скажи мне, Маша, ты всерьёз считаешь меня умственно отсталым или это так, детский способ лишний раз мне досадить? — в его голосе совсем нет злости, зато вовсю шелестит слабая, хрупкая, истрескавшаяся со временем тоска. — Я обращаюсь с этим намного лучше, чем ты можешь себе представить. Сюда мы зашли с расчётом на то, что они не смогут попасть следом, но если бы смогли — им пришлось бы проходить по одному, и тогда справиться со всеми уже не составило бы особенной проблемы. Хотя обычно после первого раненого все остальные просто убегают. И я не просто так сказал тебе, что охрана у меня была — отказываясь от неё, я очень тщательно продумал, не окажусь ли потом пушечным мясом.       — Так много желающих отправить тебя на тот свет?       — Так много факторов, которые не всегда можно предугадать, — этим почти интимным полушёпотом в тёпло-янтарном свете подъезда меня насквозь пробирает трепетом, уже не внешней дрожью, а внутренней, контролировать которую совсем не под силу. Подтягиваю колени к груди и обхватываю их руками, сжимаюсь в комок, тщательно вслушиваясь в каждое следующее его слово: — Взбесившийся из-за увольнения по статье менеджер всадил в живот Байрамова-старшего восемь пуль. Прямо на глазах у опешившей охраны. А мой отец как-то затеял очень смелую игру с представителями нашей власти. Он тогда только начинал вступать в управление компанией и решил, что море будет по колено. Как итог — теракт на выставке достижений военной техники, приуроченной к Дню Победы. Ты наверняка ведь помнишь о том случае.       Киваю, задерживая дыхание в ожидании продолжения. Мало кто не помнит случившееся пять лет назад: завал в стеклянно-блочном павильоне разбирали неделю, доставая из-под обломков чудом уцелевших людей и больше двадцати трупов.       — Они метили в него. А он в последний момент отправил туда меня. Высокие родственные отношения, — он рассказывает об этом так легко, отстранённо, без единой эмоции, и от этого мне становится ещё страшнее. Сердце снова достигает той скорости, с которой ожидало приближение чужого топота, и мне хочется спрятаться от боли и обиды.       Ты ведь знала обо всём этом, Ксюша? Ты не могла не знать. И врала мне так открыто, так изысканно и нагло даже для самой себя.       — Мне, наверное, повезло: Глеб заметил что-то в самый последний момент. Тогда он ещё выполнял роль кого-то вроде моего телохранителя. Я успел уйти, он нет. Остался под завалом на целые сутки, так что у Дианы есть очень веские причины меня ненавидеть. И не только у неё, не правда ли, Ма-шень-ка? — его кривую ухмылку хочется стереть с лица звонкой пощёчиной, согнать едким ответом, сожрать вместе с чётко очерченными губами, вгрызаясь в них своими зубами и жадно облизывая языком. Но я делаю то, что умею лучше всего: хмурюсь и молчу, запрещая себе испытывать то, что непременно влечёт к падению.       Жалость.       Привязанность. Жалость. Доверие.       Три чувства, которые мне хочется навсегда выдрать из своего сердца.       — Мой дед умер в тот же день. От инфаркта. Думал, что отец был там и не смог ему дозвониться. А тот просто не подумал, что надо бы предупредить.       — Очень символично: умереть от равнодушия самого близкого человека, а не от ненависти своего врага.       — Символично? — переспрашивает Кирилл, развернувшись ко мне и не отводя задумчивого, пристального взгляда, словно вытягивающего из меня наружу длинную, плотную и ровную нить мыслей.       — Символично, — киваю и сама еле улыбаюсь уголками губ, запоздало понимая, что нормальной реакцией на услышанный рассказ стало бы вовсе не это циничное определение.       Меня впервые бросает в жар от смущения, незнакомого ранее чувства стыда за то, что сказала что-то не то. Неправильное, бездушное, отрешённое. Не такое, как следовало бы.       Почему именно сейчас мне на это не плевать?       — Пожалуй, — соглашается Кирилл и губы его тоже дёргаются в мимолётной улыбке.       На улице уже давно тихо, а время перевалило за полночь. Следовало бы подняться и, не теряя больше ни минуты, вернуться домой, закрыться в нашей с Ксюшей спальне, упасть на кровать и постараться заснуть. Чтобы завтра выбросить из головы все события слишком тяжёлого дня, долгие часы молчания, настолько важные минуты разговоров, запретные, — а от того ещё более желанные, — прикосновения.       Но никто из нас не уходит, не шевелится, не ломает повисшую невесомой и хрупкой хрустальной завесой тишину. Мир приходит в равновесие, зависает на тонкой грани гармонии и дарит столь редкое чувство, напоминающее счастье. Свободу от прошлого и будущего, спокойствие в настоящем; смешное, — учитывая все предшествующие события, — ощущение, что именно сейчас я нахожусь на своём месте, там, где должна быть.       — Сиди пока здесь, — мне так хорошо в этой мягкой и уютной эйфории, что не находится сил не то, чтобы противиться его словам, а даже просто уточнить, куда он собрался. Взгляд следит за тем, как он подходит к двери, ещё раз прислушивается и после уверенно выскальзывает наружу. Тревога мелькает на пару мгновений, когда дверь медленно и со скрипом закрывается за ним, нарастает те пару минут, что мне приходится просидеть в подъезде одной, зябко ёжась от внезапно ощутимого холода, и испаряется только после сигнала домофона. — Всё чисто, пойдём.       Зайцев собран и сосредоточен, как обычно, и я позволяю себе ещё одну слабость и мысленно восхищаюсь им, его выдержкой и хладнокровием, пусть ради них наверняка пришлось пожертвовать чувствами многих людей, помимо сестёр Соколовых.       Замечаю, что меня то ли до сих пор, то ли уже снова трясёт, когда он без лишних слов набрасывает мне на плечи свой свитер, оставаясь в одной лишь футболке. Отчаянно мечусь между жгучим желанием отказаться (хватит строить из себя нежную фиалку, Маша!) и слабостью в уставшем и обессиленном теле, ноющей болью в каждой мышце умоляющем меня согласиться на что угодно, лишь бы дожить до завтрашнего дня.       В конце концов, я двадцать три года была сильной и независимой, и всего один вечер ничего не изменит.       Не изменит ведь, правда?       — Откуда ты знал код от домофона? — не уверена, что действительно хочу это знать, но какая-то назойливая неловкость так и зудит внутри, призывая говорить-говорить-говорить. Заполнять паузы, которые становятся слишком личными, слишком близкими и сокровенными.       Совсем не такими, какие должны быть между двумя ненавидящими друг друга людьми.       — Даже не сомневался, что его так и не поменяли с тех пор, как я был там последний раз.       — Двадцать лет назад?       — Двенадцать. Мы постоянно ходили туда уже после того, как продали квартиру. Раз в неделю, иногда — в две. Мама оставила себе ключ от почтового ящика и проверяла, не пришли ли какие-нибудь письма на её имя. Из Москвы.       Очередной порыв ветра пробирает льдом до самых костей, и пальцы крепче цепляются за края его свитера, пытаясь сильнее закутаться в него, завернуться целиком.       Очень символично: умереть от равнодушия близкого человека.       — Он писал. Дважды. Ещё до моего рождения, — зачем-то поясняет Кирилл, и слова его звучат глухо и отрывисто, словно вырываются против воли. — И это… худшее, что можно было сделать. Позволить ей жить ложными надеждами.
Примечания:
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник
Отзывы (16)