Ложные надежды

NC-17
Завершён
1502
20
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
428 страниц, 174 910 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник

Глава 11.

Настройки
      — Будешь утверждать, что всё нормально? — Вика спрашивает это с сарказмом и будто бы нотками злости, картинно выгибает чётко прорисованную бровь и отталкивается ногами от пола, подъезжая ближе ко мне прямо на своём кресле.       Я знаю, что она переживает. А она знает, что я не скажу правду, поэтому заранее раздражена итогом этого разговора.       — Не буду, — отзываюсь я и пробегаюсь взглядом по опустевшему на время обеда рабочему помещению нашего отдела, как будто проверяю, действительно ли нас некому подслушивать. А на самом деле как могу избегаю укора в глазах первого человека, искренне переживающего обо мне.       С каких пор ты стала такой трусихой, Маша? С каких пор чувства, что свои, что чужие, стали играть для тебя важную роль?       — Не поделишься? — уточняет Вика, вкладывая вопросительную интонацию чисто ради приличия. Я задумываюсь на минуту, — тоже ради приличия, — и отрицательно качаю головой. — Ну пиздец, — выдыхает из себя она и скрещивает руки на груди, недовольно поджимая губы.       У меня не получается даже попытаться изобразить какое-то подобие спокойствия на лице. Последние крохи самообладания потрачены на перроне вокзала, куда привёз нас на рассвете этот проклятый поезд, преодолевший не просто расстояние в почти тысячу километров, а на полной скорости протащивший меня сквозь глухую стену всех выстраиваемых на протяжении десяти лет запретов: не вспоминать, не прощать, не позволять, не чувствовать, не прикасаться.       Я вышла из вагона на трясущихся ногах и молча ушла. Прошла через вокзал, села в такси, ощущая на себе тот тёмный, проедающий меня насквозь взгляд, под которым хотелось скулить все несколько часов с последней оброненной им вслух фразы до безликого «поезд прибыл на станцию Москва-Казанская», заставившего меня наконец подняться.       Притворяться спящей ты не умеешь, Ма-шень-ка.       Я вообще больше не умею притворяться.       Меня накрыло ещё в машине. Пальцы сжались вокруг больного запястья и выкручивали, сдавливали его со всей силы, а меня трясло не от этой боли, а от ощущения той неотвратимости, безысходности, что расползалась чёрным туманом по моим внутренностям, заполняла меня от головы до пят и двигалась, двигалась во мне так же болезненно-приятно, как его пальцы.       Это не стыд, не сожаление или отвращение к тому, чему я позволила случиться. Нет, мне хотелось этого слишком долго и слишком сильно, чтобы воспротивиться или найти силы оттолкнуть его от себя.       Это страх. Страх, впервые пришедший ещё в момент, когда он тут же вышел из купе, а я еле смогла вдохнуть удушливый, сгустившийся от желания и наших низких стонов воздух. Дышала рвано и быстро, маленькими глотками; дышала глубоко и жадно, почти разрывая собственную горевшую огнём грудную клетку. Но спасение не приходило. Облегчение не наступало. Ничего не менялось.       Я хотела его точно так же, как прежде.       Вот только хотела ли?       Последняя ложная надежда растаяла, как мираж, оставив меня один на один с осознанием суровой правды, от которой отныне не получится спрятаться ни под одним выдуманным предлогом. Какие к чёрту привязанность, жалость и доверие; какое инстинктивное физическое влечение женщины к мужчине, когда внутри меня уже несколько месяцев не рассеивается эта опасная, пугающая, ледяная тьма хвойного леса?       И пока разум вовсю гибнет от неё, давно проросшие из сердца бутоны наливаются, разбухают, раскрываются с новой силой, словно всё это время ждали оживляющего прикосновения того, что должно нести в себе только смерть.       Я хотела бы рассказать всё Вике. Просто и правда не знаю: что именно? Что исчерпала весь лимит отрицания очевидной истины, но не могу переступить через себя и открыто признать её? Что впервые в жизни у меня не получается придумать ни одного пути решения проблемы? Что я так долго врала сама себе и жила, лелеяв чужую ложь, что теперь не знаю точно, где пролегает настоящая граница между реальным и придуманным?       — Ты выглядишь так, словно кого-то похоронила, — вставляет Вика, отстукивая ногтями по моему столу быстрый ритм.       Похоронила, да. Себя. Ту самую хладнокровную и упрямую, прямолинейную и серьёзную Машу, которая просчитывала десять шагов наперёд, не поддавалась на эмоции, руководствовалась исключительно рациональностью в своих поступках. Даже не десять, а целых семнадцать лет самообмана стёрты в пыль всего за несколько дней.       А ведь тогда у него не вышло. Как бы сильно не потрескалась моя броня под его точными и выверенными ударами, как бы не истончалась под первыми тёплыми лучами рассвета и свежестью утреннего тумана, как бы не изорвалась прорастающими сквозь неё цветами, всё равно осталась болтаться на мне жалкими лоскутами, которыми я успела заслониться от сестры сразу после его отъезда.       Сейчас же не осталось ничего. Ни одного чёртового листочка, которым можно прикрыться. Он вытряхнул наружу ту шестилетнюю девочку, что захлебнулась собственным горем в день смерти родителей, спряталась от мира в чужой шкуре и запретила себе чувствовать, чтобы вынести ужасную боль.       Теперь я чувствую. Так много, так сильно, так чётко, что порой начинает казаться: меня вот-вот разорвёт на части от всех этих эмоций. Колючая обида, медленно царапающая внутренности тоска, тёплое и бархатистое сплетение нежности, бьющая под дых жалость…       — Маш, — тяжело вздохнув, зовёт меня Никеева. В её голосе больше нет ни злости, ни раздражения, зато шелестит осенней листвой грусть, а карие глаза темнеют и почти сливаются по цвету со зрачком, становясь бездонными и притягивая к себе против воли. — Я могу сделать хоть что-то?       Мне хочется покачать головой. Хочется сказать, что разберусь со всем сама. Хочется приложить к своему лицу одну из закупленных оптом дешёвых картонных улыбок и соврать, что всё уже хорошо.       У них с Ксюшей пугающе похожий взгляд. Как залитая ярким солнцем пещера, обещающая тебе укрытие от всех невзгод. Как ловушка, которая может в любой момент с грохотом захлопнуться и обречь тебя на долгую и мучительную смерть.       И я смотрю в эти тёмные, тёмные глаза и вспоминаю, что когда-то находила в них утешение. В те далёкие времена, когда я ещё не осталась совсем одна.       — Да, — ответ выскакивает из меня неожиданно, но вернуть его обратно почему-то не спешу. Обхватываю ладонями свои плечи, замечая, что кондиционер нещадно дует мне прямо в спину, почти прикрываю глаза и прошу о том, чем меня, когда-то маленькую и очень впечатлительную, всегда отвлекала и успокаивала сестра. — Просто расскажи мне что-нибудь очень долгое и скучное, ладно?

***

      Я чувствую его на расстоянии. Только выйдя из здания офиса, когда запах озона попадает в лёгкие и щекочет их изнутри, пускает по телу непрошеные мурашки, а ветер взлохмачивает волосы на макушке неловким, порывистым прикосновением длинных пальцев. Внутри вызванного мне заранее такси, где нас нагоняет весенний ливень и бьёт по окну глухими шлепками вдавливаемых на клавиатуре ноутбука клавиш. Около подъезда сталинки, которая в подкрадывающихся сумерках будто покрыта белой глазурью, точь-в-точь такой же, как единственная остающаяся для нас двоих кружка. За дверью в квартиру, из-под которой по ногам уже сквозит могильным холодом взгляда и пробирающим до костей хладнокровием на лице.       И мне приходится замереть на пороге и очень долго убеждать себя, что другого пути нет. Мне придётся зайти внутрь и снова погрузиться в этот бурлящий ад, даже если теперь я сварюсь в нём заживо всего за доли секунды.       У него получается сохранять спокойствие и видимость контроля над ситуацией. Сжимает тлеющую сигарету тонкими пальцами и тонкими губами, смотрит на разложенные по столу листы с моими пометками, сделанными неоново-ярким маркером, одна прядь волос упала на лоб и наверняка маячит перед глазами, но он словно слишком занят или слишком сдержан, чтобы откинуть её от лица.       Идеально слепленная, продуманная до мелочей, отточенная годами маска слетает с Кирилла в то же мгновение, как я сажусь на положенное мне место напротив него и наши взгляды встречаются.       Происходит какое-то ебучее землетрясение, не меньше, потому что меня покачивает из стороны в сторону, как в том самом вагоне поезда, и кружка в руках Ромы громко стукает дном о поверхность стола, и звякает громко ложка, и дрожат стёкла в оконной раме, и я отчётливо слышу треск и грохот, с которым ломаются изнутри стены, не выдерживая огромной амплитуды колебаний. Сейчас, вот прямо сейчас нас засыпет слоем белой извёстки с потолка, и он рухнет прямо нам на головы, и весь дом сложится, как карточный домик.       Он зол настолько же сильно, насколько я растеряна. Смотрит на меня с яростью, едва ли способной утешить, несмотря на чёткое осознание: он тоже не знает, что делать дальше.       Мой ноутбук уже привезли сюда, но укрыться за ним тоже не выходит. Кажется, и на другом конце света мне не спрятаться от раздувающихся в ярости ноздрей аристократически тонкого носа, от сурово поджатых в одну линию ярко очерченных губ, от зелёных глаз, каждый мимолётный хлёсткий взгляд которых оставляет на коже жгучие полосы.       Какого хрена ты ждёшь от меня, Кирилл? Раскаяние? Благодарность за полученный оргазм? Предложение подрочить тебе, чтобы не оставаться в должниках?       Мне бы упиваться тем, как его собственный опрометчивый поступок сдвинул распределение сил между нами. Больше он не выглядит победителем. Не выглядит даже как человек, способный перешагнуть через вдруг проявленную слабость и постараться сделать вид, словно это ничего не значит.       Только разве я чем-то лучше?       Подглядываю за ним исподтишка. Впрочем, это такая глупость: без всякого сомнения Зайцев чувствует на себе мой взгляд так же остро, как я ощущаю его. И вместо самого выигрышного пренебрежения или хотя бы заезженного презрения в его адрес на моём лице проявляется злость.       Злость на него, затеявшего какую-то глупую игру между нами и не сумевшего рассчитать последствия. Злость на себя, до последнего прикрывавшую свои настоящие желания, — и эти дрянные, отвратительные, никому не нужные чувства, — за обычную жажду переиграть его. Злость на обстоятельства, вынуждающие переступить через все принципы и признать, что никакой игры на самом деле не существует.       Это всё наша жизнь. С каких-то неведомых пор ставшая одной на двоих, как рассвет, как кружка со сладким чёрным кофе, как полгода воспоминаний, растянутых на десять лет разлуки.       При других вводных данных эту задачку получилось бы решить в несколько простых действий. А теперь, сколько ни крути, какие формулы не подставляй, раз за разом получается только чёртов неправильный ответ.       И он всем своим существованием спутывает и без того разрозненные, надорванные и разбросанные мысли, и каждый слишком громкий, гневный, резкий его выдох — как короткое замыкание, после которого мне приходится уйти на вынужденную перезагрузку, напрочь сбивающую работу всех ранее отлаженных и идеально функционирующих программ. Тут уже не до составления алгоритмов, не до каких-то расчётов — лишь бы не сбились самые жизненно важные настройки.       Потому что я вижу эти загорелые пальцы со слегка покрасневшими, оббитыми костяшками, и чувствую их стальную, властную, будоражащую хватку на своём горле, ощущаю шероховатости на подушечках и кровоточащие порезы под своим языком, до сих пор словно выгибаюсь под их толчками внутри себя и напрочь забываю, как дышать.       Как мыслить, как разговаривать, как жить в этом ёбаном мире, где я не в состоянии справиться с собственными эмоциями, желаниями и воспоминаниями.       — Маша? — на голос Глеба я реагирую неохотно, отрываю взгляд от таблицы, что светится во весь экран вот уже неприлично долгое время, и перевожу на него, только усилием воли сдерживаясь от хамского «чего тебе?».       Оно и к лучшему: судя по выжидательно-удивлённому выражению на лице Глеба и нервно ёрзающему на стуле Ромке, мне следует напрячься и понять, что происходит в мире реальном, пока мысленно я всё ещё в купе, слишком тесном для двоих ненавидящих друг друга людей.       — Тебе сколько раз нужно повторить, чтобы дошло? — цедит Кирилл, выпячивая свой гнев наружу слишком открыто и демонстративно, чем прилюдно расписывается в собственной беспомощности.       Зря, Кирилл. Зря ты вообще пришёл после всего, что мы натворили.       Мне неожиданно хочется потянуться ему навстречу. Только проще отгрызть себе руки, чем поддаться порыву и накрыть своей ладонью его пальцы, подрагивающие от ярости, почти сжимающиеся в кулаки. Лучше выколоть себе глаза, чем каждым чересчур долгим, жадно-облизывающим, унизительно-заботливым взглядом на него кричать о своей зависимости.       — Зачем что-то говорить, если можно просто написать записку, а, Кирилл? — мне до последнего кажется, что удаётся поддерживать прохладно-равнодушный тон, но на его имени голос ломается, трескается как тонкий лёд под ногами, выбивая из меня испуганно-отчаянный вскрик.       Это последнее, что следовало бы вспоминать. Последнее, что следовало говорить ему. Пронесённая сквозь годы и никуда не испарившаяся обида на него, самая позорная, ничтожная, унизительная из всех возможных.       Почему ты выбрал не меня?       И я знаю лишь один способ справиться с этим невыносимо болезненным ощущением уязвимости: утянуть его на дно вслед за собой.       — Или писать нормально ты до сих пор не научился? — злобно выплёвываю из себя, стараясь не отводить взгляд от его расширившихся в изумлении глаз. — Тогда хотя бы напечатай.       Быстро. Сильно. Метко.       Зайцев реагирует именно так, как я предполагала: ступором и шоком. Мелькающим на слегка побледневшем лице страхом, с которым десяток лет назад встречал придирки учителей и насмешки учеников, находящих очень забавным, что выпускник школы пишет со скоростью второклассника и делает абсурдно-нелепые ошибки даже в самых простых словах.       Меня не охватывают торжество или удовольствие от того, как он растерян. Ткнуть его в дисграфию — то же самое, что напомнить человеку в инвалидной коляске о неспособности ходить.       Так низко, отвратительно, безжалостно, что к горлу подступает плотный комок тошноты, и во рту чувствуется противный, кисловато-солёный привкус земли с самого низа ямы, куда я только что свалилась.       Как далеко ты готова будешь зайти, Ма-шень-ка, пытаясь сбежать от себя?       — Оставлять записки было весело только пока не сдохла твоя сестричка, — он берёт себя в руки быстро, одним резким движением головы в сторону словно смахивает с себя паутину потерявших актуальность эмоций, отправляет мне надменно-презрительную усмешку.       Ему нет смысла стараться. Я уже давно презираю себя на самый максимум возможного.       — Не пойти ли тебе нахер, Кирилл? — закрываю ноутбук, почти промахиваясь пальцами по его краю, что только играет мне на пользу: вместо изначального громко-истеричного хлопка крышка опускается демонстративно медленно.       — Сидеть! — рявкает он и упирается ладонями в стол, заметив как я отодвигаюсь вместе со стулом.       — Собаку себе заведи, чтобы её дрессировать, — моя кривая ухмылка и неторопливые, почти заторможенные движения наверняка выглядят как способ сохранять спокойствие.       Пусть так. Ведь на самом деле моё сердце стучит быстро и лёгкие жжёт подступающим приступом дикой паники, и я рада нерасторопности Ромы, растерявшегося от разворачивающейся сцены и не успевшего вовремя отодвинуться, потому что в ожидании возможности пройти мне приходится схватиться за спинку своего стула. Так проще не упасть от первого же резкого рывка вперёд, не выбежать из этой чёртовой кухни, не впиться в себя ногтями, чтобы срывать кожу шматками.       — Давайте просто сходим на перекур… — начинает Глеб наигранно бодрым голосом и хлопает в ладоши, пытаясь отвлечь на себя внимание.       — Только попробуй выйти за порог этой квартиры, и ты навсегда вернёшься в свой сраный зажопинск! — вибрирующий от гнева голос Кирилла проносится по комнате ураганом, сносит жалкую попытку разрядить обстановку, бьёт по Роме, вынуждая его испуганно отшатнуться в сторону, и добирается до меня уже затухающими волнами.       Только смерть могла бы остановить меня от того, чтобы обернуться и взглянуть в его лицо. В подробностях рассмотреть то, что четыре года назад не позволили темнота и собственная гордость. Увидеть того заносчивого, граничащего между помешательством и вседозволенностью Кирилла Зайцева, который запугал меня и вышвырнул ночью на обочине огромной дороги.       Я ненавидела его за этот поступок три с половиной года. Я пыталась разобраться, чего же он на самом деле тогда добивался, все последние пять месяцев.       И теперь это стало необходимостью. Зависимостью. Блядской, никак не вытравливаемой из моей души радостью, — видеть, как он доведён до предела терпения и возможностей, сбит с толку, уязвим не меньше меня и испуган.       — Как Ксюша? Мёртвой? — уточняю с ненормально широкой улыбкой, не слезающей с губ с того самого момента, как мне удалось отчётливо понять, услышать, увидеть, что именно он так боится потерять.       — Даже не сомневайся! — его ответ вызывает у меня громкий, искренний, весёлый смех, под аккомпанемент которого я разворачиваюсь на пятках и демонстративно ухожу. Дверь на кухню уже закрывается за моей спиной, но его угрожающе-дрожащее «Маша!» успевает юркнуть в тонкую щель и последовать следом до спальни, где обессиленное и покрывшееся испариной тело двигается будто обособленно от разума и ничком падает на кровать.       Я знаю, кого он так сильно боится потерять.       Только не знаю, что мне теперь с этим делать.

***

      Глеб появляется на пороге спальни ровно через то время, которое требуется для шести шагов, отделяющих её от коридора. От злобного хлопка закрывшейся за Кириллом двери с потолка слетело несколько крупинок штукатурки, и мне приходится зажмуриться на мгновение, чтобы перестать улыбаться.       — Кирилл ушёл, — сообщает он сухо спустя некоторое время и снова делает поистине драматичную паузу, ожидая от меня какой-либо реакции.       Ощущаю себя участницей какой-то нелепой творческой самодеятельности, где необходимо разыгрывать серьёзность, когда так и хочется засмеяться. Хохот, еле заглушенный мной недавно, до сих пор сидит в солнечном сплетении диковинным зверьком, который безустанно ворочается, копошится, царапается в попытке выбраться наружу, постепенно сводя меня с ума.       Потому что мне не весело. И вовсе не так хорошо, как наверняка должно было стать после ухода Зайцева, ведь именно этого я, — осознанно и нет, — добивалась беспощадно и яростно, провоцируя его с не меньшим успехом, чем прежде он меня.       Просто я не то, что нормально думать, а даже дышать не могу, пока он рядом. Хвойный запах, ставший моим проклятием на долгие годы и ставший моим спасением от ночных кошмаров, неизменно настигает, нагоняет, захватывает меня повсюду и обволакивает своим воображаемым теплом, даря обманчивое ощущение защищённости; мрачный взгляд забирается прямиком под кожу, заполняет меня изнутри и словно неотступно следует за мной по пятам, позволяя забыть об одиночестве; хриплый шёпот, пронзающие насквозь слова всё крутятся и крутятся в мыслях, подстёгивая из последних сил идти вперёд, чтобы добиться когда-то поставленных целей.       Почему ты, Кирилл? Почему из всех тысяч когда-либо встреченных мною людей мне нужен именно ты?       — Работаем в прежнем режиме, — снова подаёт голос Глеб, и на этот раз в нём проскакивает что-то такое, что не оставляет сомнений, что в случившемся скандале он винит именно меня.       Вполне заслуженно, на самом деле. Но я всё равно отрываю взгляд от скучной стены, заклеенной обоями в мелкий цветочек, и смотрю на него с укором и злостью.       — И сколько у меня времени?       — На что? — он приподнимает одну бровь вверх, достоверно изображая удивление, хотя без всяких сомнений понял, о чём идёт речь.       — До его появления здесь с таким видом, будто ничего не случилось.       — Думаю, что несколько недель.       Только хмыкаю в ответ, очень самонадеянно полагая, что на самом деле пройдёт лишь пара дней до нашей следующей встречи. Значит, мне следует поспешить и разобраться со своими намерениями до того, как эмоции опять полностью перекроют доступ к разуму, превратив меня из мыслящего и рассудительного человека в животное, следующее собственным инстинктам и самым низменным желаниям.       Чувствую, что Глеб очень хочет завести со мной по-настоящему серьёзный, даже, возможно, искренний разговор, но не знает, с какой стороны лучше подойти. Поэтому долго мнётся на пороге, прежде чем присесть на самый край кровати, и улыбается особенно очаровательно, от чего гримаса на моём лице становится ещё более отталкивающей.       — Я знаю, что с Кириллом бывает очень тяжело, — начинает он на вполне миролюбивой ноте, не обращая внимание на то, как сильно я хмурюсь, желая послать его к чертям с этими дешёвыми уловками. — Он требует от людей выкладываться на максимум, потому что сам, пожалуй, смог прыгнуть даже выше своей головы.       — К чему это, Глеб? Если ты хочешь рассказать мне что-то, подытожив это изрядно надоевшим «сделай выводы сама», то уволь, — наши взгляды встречаются, и я осознанно долго всматриваюсь в его янтарные глаза, улавливая в них то ли сомнение, то ли сожаление. При всей видимой простоте и прямолинейности именно Измайлов — самая тёмная и загадочная фигура, чьи мотивы у меня совсем не получается просчитать.       Теперь я понимаю, что связывает их с Кириллом: оба являются совсем не теми людьми, какими выглядят со стороны. Это невозможно назвать масками, искусной игрой или двуличием, нет: словно настоящие черти из преисподней притаились в человеском обличие.       Он прищуривается, улыбается снисходительно, позволяя разглядывать себя так открыто, всем своим самоуверенным и раздражающе-расслабленным видом насмехаясь надо мной: «Ты ничего не найдёшь, Маша. И ничего не поймёшь».       — Что ты хочешь узнать, Машенька? — знаю, что последнее вылетает из него вовсе не случайно, но только качаю головой, не засчитывая по-детски наивную попытку вывести меня из себя.       Единственного, у кого слишком легко получается всколыхнуть все мои эмоции, я уже прогнала отсюда.       На самом деле мне хотелось бы узнать слишком многое. Сухие, голые факты, чтобы опереться на них, потому что мне сполна хватило десяти лет догадок, лжи, неверных выводов и ложных надежд, превративших моё прошлое в болезненную иллюзию, а настоящее — в один паршивый день сурка.       — Ты всё равно не расскажешь мне правду.       — Не расскажу, — согласно кивает он, посмеиваясь, и, потерев подбородок, внезапно решает сменить тему: — Знаешь, Ксюша тебя очень любила. Сейчас я понимаю это особенно чётко.       — Я не хочу выслушивать это…       — Очень хочешь, — перебивает он решительно и грубо, всё с той же улыбкой на губах, и чуть придвигается ко мне, действуя плавно и грациозно, почти гипнотизируя взглядом, и моя спина упирается уже не в изголовье кровати, а в обжигающе-ледяную глыбу, царапающую кожу сквозь офисное платье из плотной ткани. — Она очень много говорила о тебе. С восторгом и воодушевлением, за которыми на первый взгляд скрывалась обычная зависть, ведь Ксюша категорически не хотела, чтобы ты когда-либо оказалась в Москве, намеренно держала тебя дальше от больших возможностей и перспектив. Она объясняла это тем, что тебе нечего было делать среди таких гиблых людей, в чьём окружении крутилась сама. Ты не представляешь, как же мне было интересно взглянуть на ту загадочную девочку-фиалку Машу.       — Взглянул? — почти шепчу, еле размыкаю парализованные губы, сильнее стискиваю пальцами покрывало, потому что хочется прижать ладони к ушам и запретить себе слышать, запоминать, осознавать то, о чём он говорит.       — Ага, — смеётся Глеб, — и я понял, что она на самом деле имела в виду. Ты же не остановишься ни перед чем на пути к своей цели, так, Маша? Дай тебе возможность распоряжаться чужими жизнями, и ты без зазрения совести этим воспользуешься. Не удивительно, что Ксюша сделала всё возможное, чтобы не подпустить вас с Кириллом друг к другу.       Он поднимается, но я слышу мягкую, осторожную поступь огромных лап, чуть задевающих паркет острыми когтями. Склоняет голову вбок, разглядывая меня с видом победителя, а сам принюхивается, чтобы учуять, пахнет ли от выбранной жертвы страхом и смирением со скорой страшной гибелью. Прячет руки в карманы брюк, в то же время как мощные мышцы плеч приходят в движение и напрягаются, принимая боевую позицию.       — То, что ты сказал, просто смешно, — произношу это равнодушно, с усилием расслабляя собственное лицо, пряча от львино-янтарного взгляда своё смятение. Хотя знаю, что бежать уже некуда.       Прыжок.       — Ты кремировала её, — острые зубы вонзаются прямо мне в шею и прокусывают насквозь, заливая слабо трепещущее тело горячей алой кровью. — А я, по правде говоря, очень хорошо знал Ксюшу. И все её страхи — тоже.       Глеб оглядывает меня напоследок, наслаждаясь видом только что растерзанной им добычи, и просто уходит.       Ксюша любила розы. На длинных стеблях, усеянных опасными шипами, с тёмно-зелёными листьями и вытянутыми огромными бутонами вызывающе-красного цвета, источающими обманчивый, нежно-цветочный аромат. И до слёз, до дрожи, до дикой и не поддающейся контролю паники боялась огня.

***

      Первую ночь я так и не ложусь спать, до утра просиживаю на кухне перед ноутбуком и отбиваюсь от нескольких попыток добродушного Ромки составить мне компанию или уговорить на пару часиков сна. Самой себе готова признаться: слишком пугает меня то, что может присниться после всего случившегося.       А днём я ещё более растеряна, чем накануне. Подолгу смотрю в одну точку, совсем позабыв про работу, и ловлю себя на мысли, что постоянно оглядываюсь на вход в отдел и словно жду чьего-то появления. От этого хочется снова и снова рассмеяться, сделать себе больно, заплакать в конце концов — что угодно, лишь бы перестать чувствовать себя настолько жалкой, почти нормальной в том смысле, который вкладывают в это слово большинство людей.       Это оказывается отвратительным: грустить, скучать, думать и переживать о ком-то, не напоминая себе, что так нужно делать, а просто испытывая столь разрушительные эмоции постоянно. Похоже на болезнь, на тяжёлую и долгую лихорадку, от которой тело ослабевает и неприятно ноет, а сознание размывается, как нарисованная мелками на асфальте картинка после дождя.       Я пытаюсь вспомнить, было ли со мной что-то подобное десять лет назад, но ничего не выходит. Несколько месяцев после фатальной ночи, его отъезда в столицу и оставленной им записки меня просто не было в живых, и всего мира больше не существовало. Не происходило никаких событий, люди не двигались и не разговаривали друг с другом, солнце не всходило по утрам и не уходило в закат. А потом прошёл мой день рождения, и лишняя привязанность, опасная жалость, болезненное доверие навсегда остались в тех запутанных, окончательно сломавших меня изнутри тринадцати. Жизнь снова пошла по заданной ей предсказуемой территории, не выбиваясь из расчётов и не выходя за диапазон предопределённых значений.       И когда новая ночь подкрадывается ко мне обманчиво-ласковой нежностью, я позволяю себе прикрыть глаза лишь на мгновение и переношусь прямиком в ад, скроенный из собственной совести и воспоминаний, от которых хочется орать в полный голос.       — Мы же прокляты, Маша, — весело смеётся Ксюша и кружится, позволяя подолу длинного свадебного платья взлетать вверх, оголяя её тонкие щиколотки и босые ступни, перепачканные землёй.       Белоснежное кружево невесомо порхает в воздухе, напоминая лишь утренний туман, лёгкую дымку, полупрозрачные лепестки высушенных цветов, медленно оседающие вниз. Только великолепное зрелище не вызывает должного восторга, и вместо этого во мне нарастает непонятная тревога.       Платье вспыхивает в одно мгновение, охватывая её ядовито-оранжевыми языками пламени. А она продолжает кружиться, кружиться, кружиться и визжит, как в одном из своих детских ночных кошмаров. Светлые волны волос выгорают дотла и разлетаются чёрным пеплом, кожа трескается и рассыпается, а кровавый, охваченный огнём силуэт продолжает свою неистовую пляску.       — Тише, тише, — шепчет мне на ухо низкий голос, и сильные руки перехватывают меня за талию и держат крепко, не давая броситься к ней навстречу.       Я дёргаюсь и в отчаянии зажимаю ладонями уши, чтобы больше не слышать этот пронзительный, невыносимый предсмертный крик. Упираюсь взглядом в кромешную тьму, испуганно трогаю пальцами мокрые от слёз щёки и закашливаюсь, потому что во рту всё болезненно пересохло, а горло сжимает панический спазм.       Долго стою у распахнутого настежь окна, успокаивая сердцебиение и восстанавливая дыхание. Копошусь на кухне, по рассеянности создавая слишком много шума. Убеждаю трущего спросонья глаза Ромку, что всё нормально, но скоро противоречу себе же, одалживая у него сигарету и зажигалку.       С первой же затяжки горькое тепло опускается вниз по глотке и забивает собой лёгкие, взгляд падает на маленькие хлопья пепла, любезно сдуваемые с сигареты порывом ветра, и я тут же отбрасываю от себя эту гадость, только досадливо морщась. Стою на балконе ещё несколько минут, лишь бы пройти мимо валяющегося на диване Ромки с максимально спокойным выражением на лице.       Меня злит, до невозможного злит, что до сих пор не получается придумать ничего толкового. И вместо плана действий, вместо последовательных шагов навстречу новой цели, — найти истину, — я предаюсь бесполезным страданиям и барахтаюсь в грязевой луже жалости и ненависти к себе.       Давай же, Маша, включи уже обратно свои мозги!       Решение приходит неожиданно. Вечером оно поджидает меня очередными длинными, угольно-чёрными волосками на дне ванной, хотя накануне я уже встречала несколько таких же в самых неожиданных уголках нашей квартиры.       — Рома, а у нас есть что-нибудь выпить? — он подрывается с дивана и щёлкает мышкой, заглушая игравшую на ноутбуке музыку до еле слышного шёпота, а потом округляет глаза, осознав мой вопрос, и спустя пару мгновений уже смотрит на меня сочувственно, понимающе, до противного нежно.       Отлично. Значит, даже моё ничего не выражающее лицо не испортит его представление о том, насколько мне должно быть херово.       — Нет, ничего… Я же вообще почти никогда, ну если пиво только, — стушевавшись, оправдывается Добронравов и почесывает светлый затылок.       — Но ты же знаешь того, у кого есть выпить? — спрашиваю прямо, ставя его в тупик и, кажется, немного пугая своей прозорливостью.       — Маш, ты можешь не говорить об этом Глебу? Я так понял, что он не будет рад, если узнает…       — Я в последнюю очередь собираюсь обсуждать с ним, с кем спит его сестра, — пожимаю плечами и прикусываю язык, с трудом удерживая в себе «но уверена, что он и сам уже об этом знает». Прохожу в комнату и впервые присаживаюсь на диван, залезаю на него с ногами и обхватываю себя руками, потому что знаю — сейчас этот жест будет выглядеть именно так, как нужно.       — Она неплохая, правда, — смущённо бормочет Ромка, — просто очень эмоциональная и вспыльчивая.       Они с Дианой возвращаются быстрее, чем меня успевает полностью охватить мандраж. Он — с розовыми от румянца щеками и нервным лёгким заиканием, она — с высокомерной улыбкой приглашённой на самое рейтинговое телешоу звезды.       — Это уже стало нормальным, — заводит Диана пафосную речь, пока Рома таскает из кухни кружки, которых очень кстати именно три, и откупоривает сразу обе принесённые ими бутылки вина. Меня так и подмывает спросить, неужели не нашлось ничего крепче, чтобы одной из нас точно удалось напиться, но в образ кроткой страдалицы это может и не вписаться. А я и так не сильна в актёрском мастерстве, научившись изображать только каменное изваяние. — С тех самых пор, как Глеб устроился к этому Войцеховскому, вокруг сплошной мрак. Ненавижу эту зажравшуюся скотину!       Охотно киваю головой, делая несколько скромных глотков, и исподтишка наблюдаю за тем, как Диана разом опрокидывает в себя половину кружки, скручивает в кривой пучок копну своих чёрных волос, подсовывает их под ворот свитера, несоразмерно огромного для её худощавой комплекции, и поправляет браслеты, скрытые под рукавами, но громко позвякивающие при каждом её движении.       Не сказать, что они с Глебом сильно похожи внешне, но всё равно есть что-то почти неуловимое, что выдаёт их родство. Только энергетика Глеба агрессивная, но притягательная и манящая, а у Дианы скорее отталкивающая, опасная, как сгусток ничем не сдерживаемой силы, которая может рвануть подобно бомбе в любой момент.       И красивой её не назовёшь, но острые скулы, круглые глаза и эти шикарные, колдовские волосы притягивают взгляд магнитом. А следом возникает желание взглянуть на неё снова и снова, пока не станет понятно: что именно с ней не так?       — Если я что не то ляпнула про твою сестру, не обращай внимание! — она взмахивает рукой, но на середине движения будто устаёт, и ладонь с глухим шлепком падает на обтянутые светлыми джинсами колени. — У меня со старшей сестричкой были такие отношения, что мы бы друг с друга кожу живьём содрали за счастье. Смутно представляю, что у кого-то бывает иначе.       Наверное, у кого-то и бывает. Моя сестра врала мне шесть лет подряд и намеренно держала подальше от денег, связей и возможностей, словно и правда не догадывалась, как мне жилось в той глуши вместе с её Пашей.       Я же кремировала её тайком от бабушки, положив в гроб урну с прахом. Из какого-то необъяснимого садистского желания отомстить за то, что она меня не понимала, не слышала и не слушала, давно не пыталась поддержать и, пожалуй, ещё и за то, что посмела умереть и оставить меня совсем одну расхлёбывать всё то дерьмо, что успела натворить за свою короткую жизнь.       — У нас с Ксюшей тоже были… сложные отношения, — неохотно отзываюсь я, рассчитывая разговорить Диану, в первую же возникшую паузу успевшую допить свою кружку и протянуть молчаливо сидящему в сторонке Роме, чтобы тот долил ей вина.       — Не удивительно, — фыркает Диана, и я понимаю, что попала точно в цель: она явно была хороша знакома с Ксюшей. А, значит, априори должна её ненавидеть. — Ты меня извини, но сестра у тебя такая… нет, правда! Вокруг Глеба столько этой швали вечно крутится, у него просто нездоровая тяга к неадекватным или продажным бабам, — крылья её тонкого носа раздуваются от злости, а губы с быстро смазавшейся розовой помадой снова прижимаются к кружке. — Носился с ней, как с хрустальной! Ах, бедная девочка впервые в столице, её надо встретить и показать город! Ах, ей пока что негде жить, мы просто должны приютить её на пару дней! Ах, ну ты езжай на отдых с родителями, а на Мальдивы я полечу с этой сраной лимитчицей!       Выдыхаю и тоже залпом допиваю свою порцию алкоголя, хотя кружка чуть не выскальзывает из вспотевших ладоней.       Встреча на вокзале, две недели «отношений» — об этом я уже знала. Только с мнимым участием совсем другого человека.       Отдых… она говорила, что никогда не выезжала заграницу. Но судя по состоянию Дианы, умудрившейся напиться в рекордно короткий срок и с рекордно мизерного количества вина, судя по искренности её обиды и негодования, — сестра Глеба сейчас не врёт.       Нет нужды даже поддерживать с ней разговор: откровения и так вылетают одно за другим, с противными шлепками падают прямо передо мной и Ромой, почти слившимся по цвету с обивкой кресла, в которое он вжался.       — Я никогда не понимала, что он вообще в них находит. Ведь у всех этих девок прямо на лбу написано, что они хотят только бабла и развлечений. Вот ты мне скажи, разве все эти сиськи-письки и смазливое ебало так важны?       — Не всем, — отвечаю на автопилоте, включённом в тот момент, когда она стягивает с себя свитер, оставаясь в настолько же объёмной футболке, и начинает снова поправлять разметавшиеся длинные волосы.       Оба запястья щедро обвешаны браслетами: и плетёными кожаными, и какими-то разноцветными нитками, и мало гармонирующими с ними серебряными и золотыми, усыпанными подвесками. Они перекатываются по рукам синхронно её неуклюжим, пьяным движениям, постепенно позволяя рассмотреть именно то, что должны бы скрывать.       Оба запястья щедро покрыты шрамами: тонкими и толстыми, ровными и кривыми светлыми полосками, слишком явно проступающими на загорелой коже.       Она шмыгает носом, по инерции касается браслетов сначала на одной руке, потом на второй, словно проверяя, на месте ли те, и пугающе-остекленевшим взглядом упирается в одну несуществующую точку в пространстве.       В комнате становится душно и тесно. Рома молча разливает уже вторую бутылку вина, на нас не смотрит, но и должного удивления на его лице не заметно — значит, ему уже приходилось присутствовать при моментах её неловко-настораживающей ревности к брату.       — И Кирилл этот тоже говнюк полный, — вдруг опомнившись, хрипит Диана и корчит презрительную гримасу, вся разом приходит в движение, машет длинными худыми руками и ногами, снова напоминая огромную паучиху. — Строит теперь из себя хуевого крутого бизнесмена.       — Он ведь действительно преуспел. В карьерном плане, — отзываюсь тихо и буравлю пристальным взглядом Добронравова, требуя его вмешательства. Он ощущает это не сразу, но потом вздрагивает и спешит подтвердить мои слова.       — Да-да, Кирилл… — он запинается на мгновение, раздумывая о необходимости субординации в данном разговоре, но всё же выдаёт своё положенное: — …Андреевич… Он хороший специалист. Я смотрел данные по развитию компании в последние несколько лет…       — Ой, да похуй! — перебивает Диана, как и ожидалось, только вошедшая в раж после нашей попытки опровергнуть её. — Вы бы видели этого специалиста четыре года назад! Да он умудрился нахуяриться до такого состояния, что утопил свою тачку, разбил всю квартиру и сам чуть на тот свет не улетел. Зато посмотрите на этого мудилу теперь — сама невозмутимость, ёб вашу мать!       — Не может быть, — выдыхает Ромка, хмурясь, и мне заранее становится его жаль, потому что глаза паучихи натурально вспыхивают алым светом злости.       — Пиздец ты наивный, Рома! Неужели не видел, какой у него шрам на руке? Это от того, что он разъебал то ли зеркало какое-то, то ли стекло в своей квартире с белой горячки и загремел в больницу. Испоганил мне шестнадцатилетие, потому что Глебу пришлось ехать к нему и разгребать всё, что тот нахуевертил за каких-то пару дней.       — Диан, так нельзя. У него могло случиться что-то серьёзное в жизни, — морщится Ромка, опрометчиво пытаясь донести до неё то, что и в самом трезвом состоянии вряд ли смогло бы раскопать тухлые ошмётки совести среди общей помойки в её голове. А уж изрядно пьяная Диана и вовсе воспринимает всё как личное оскорбление, выдаёт очередную тираду из сплошного мата, уже не разбавляя его нормальными словами, и раздражённо пинает ногой пустую бутылку.       Я задумчиво наблюдаю за тем, как бутылка катится по полу, чуть подпрыгивая на неровностях затёртого паркета и жалобно звякая, на какое-то время выключаю звуки оживлённого эмоционального спора, продолжающегося рядом со мной, и перебираю все полученные только что факты. Кручу каждый так и сяк, тщательно ощупываю и разглядываю, чуть ли не бормоча себе под нос, прежде чем перейти к следующему, словно перебираю воображаемые чётки.       Алкоголь делает своё дело, только не расслабляет, а затуманивает сознание, мешая сосредоточиться и утягивая в сон, от которого я и вовсе собиралась отказаться, не желая больше встречать по ночам ни собственную сестру, ни человека, окончательно разделившего нас с ней.       Под издевательски-ярким светом люстры слишком заметны становятся наши истинные лица: полные изъянов, отталкивающе-уродливые, вызывающие брезгливость. Диана продолжает спор срывающимся на истерику голосом с явно фальшивыми слезами на глазах, а я беспринципно и жестоко выдёргиваю нужные мне ниточки из общего полотна её воспоминаний, сотканных сплошь из обид, ревности и ненависти. Лишь Рома остаётся всё тем же нормальным, добрым и скромным пареньком, случайно оказавшимся между двумя по-разному обозлёнными, но при этом одинаково бездушными мразями.       Я выскальзываю в коридор почти незаметно и бесшумно, пользуясь тем, что её голос сильно повышается в тональности после первого же упоминания имени жены Глеба, и уже привычный мат вдруг сменяется на вполне съедобные слова, только тщательно пропитанные ядом.       Прислушиваясь к тому, продолжается ли разговор в гостиной, уверенно прохожу мимо двери в туалет и замираю в прихожей прямо напротив низенькой скамейки, на которой небрежно брошена сумка Дианы. На мою удачу она оказывается уже расстёгнутой, а паспорт в тяжёлой неоново-розовой брендовой обложке как и у всех лежит во внутреннем кармашке.       На лбу выступают капельки пота от страха и напряжения, и спустя десяток лет меня вновь настигает чуть насмешливый вопрос: «А ты никогда бы не стала брать чужое?»       Время показало, Кирилл, что для достижения своих целей я способна вообще на всё, что угодно.       Я просто открываю первую страницу и убеждаюсь, что Гонзарь Диана Альбертовна праздновала своё шестнадцатилетие именно четыре года назад, спустя два дня после вечера, закончившегося для меня на МКАДе.       Не нахожу в себе сил вернуться. Просто запираюсь в спальне, сразу выключаю свет и наощупь пробираюсь к кровати, безошибочно находя путь сквозь кромешную тьму и стараясь пока что не думать о том, что всё это время на самом деле знала, куда нужно идти.       Кутаюсь в одеяло, чтобы справиться с морозом, быстро захватившим моё тело после недавней головокружительной духоты, а перед глазами до сих пор плывёт под летним зноем изъеденный временем асфальт на дороге, ведущей к реке, и кожу жжёт под стремительно алеющими царапинами, оставленными зарослями постепенно распускающихся луговых цветов.       Перед тем, как провалиться в сон, я отчётливо слышу льющийся чистейшим горным ручейком смех Ксюши, и испуганно сжимаюсь, притягиваю колени к груди и обхватываю подушку руками, готовясь окунуться в ледяную прозрачную воду приготовленных для меня кошмаров.       И впервые за очень долгое время безмятежно сплю вплоть до звонка будильника.

***

      Я опаздываю на работу на каких-то несколько минут, которые даже не замечает никто из руководителей нашего отдела, с самого утра уже толкущихся на офисной кухне. Вика же опаздывает сразу на полчаса, но тоже успешно минует недовольство нашего куратора, занятого ожиданием Лирицкого с очередной серой папкой документов, требующих срочной подписи.       — Пойдём на кухню, — сходу выпаливает Вика, и я почему-то не спешу отнекиваться или ссылаться на необходимость работать, несмотря на то, что единственное сделанное мной за эту неделю — только верно проставленные числа в ежедневном табеле.       Кофейные крупинки кружатся в казённой белоснежной кружке, лениво подкрашивая воду в слабый коричневатый оттенок, и я задумчиво гоняю их ложкой из стороны в сторону, ожидая, когда на кухне останемся только мы с Никеевой. Она смотрит на меня подозрительно, и причина находится очень быстро — я улыбаюсь.       — Налила холодную воду вместо кипятка, — зачем-то поясняю ей, хотя помню, что нормальным людям вовсе не нужно искать оправданий или объяснений для своего желания улыбнуться. Впрочем, у меня всегда из рук вон плохо получалось изображать из себя нормальную.       — Я поругалась с Ильей. Сильно. До сих пор колотит, — в доказательство она вытягивает вперёд ладонь с чуть подрагивающими пальцами, потом встряхивает ей и тут же хватается за кружку, недовольно морщась от собственной чрезмерно эмоциональной реакции. — Самое странное, что я даже обьяснить не могу, как так вышло. Он пошутил по дороге, я зацепилась за эту шутку и понеслось. И как назло именно в последний день перед майскими праздниками.       Понятия не имею, какая шутка могла так вывести смешинку-Никееву из себя, но чувство юмора у Ильи Сергеевича точно не отличалось тактом или уместностью. Хотя большинству воздыхающих по нему в нашей компании барышень оно явно приходилось по вкусу.       — Помиритесь? — уточнила я, не сумев точно понять по настроению Вики, собирается ли она как-то исправлять ситуацию или, наоборот, воспользоваться моментом и постараться свернуть свой служебный роман.       — А вот… не знаю я. Он сказал, чтобы я дала ему знать, когда наконец разберусь, чего сама хочу. И ты не представляешь, как же меня злит, что он прав! Я даже начала чуть больше ценить всех тех козлов, что мне попадались прежде, потому что у меня получалось спихнуть всю вину за неудавшиеся отношения исключительно на них и остаться в своём белоснежном, идеально чистом пальто и дальше, а теперь… я плюхнулась задницей в грязь.       — Сними его. Своё пальто, — под её вопросительным взглядом я завариваю себе новый кофе, старательно формулируя свои мысли на тему, о которой никогда прежде старалась не рассуждать. — Иногда попытки разобраться, кто прав, а кто виноват, это верный способ скорее убить отношения, чем сохранить их.       — Маш, — зовёт она как-то подозрительно жалобно спустя несколько минут молчания, заставляя меня сразу напрячься в ожидании очень неудобной просьбы. Но то, что следом произносит Вика, чуть не выбивает кружку из моих рук: — А ты замечала много расхождений в тех данных, что нам дали обрабатывать?       — Расхождения в данных? — сама слышу, что моя игра в дурочку звучит неубедительно. Может быть, ещё неделю или две назад мне бы хватило самообладания и хладнокровия отыграть искреннее непонимание, но теперь внутри неприятно-болезненно копошится тревога, пуская по моему телу дрожь.       — Помнишь, ты как-то давно говорила про них Ларисе Ивановне? Много раз ещё попадалось что-то подобное?       — Я не обращала внимание. Вроде было пару раз.       — Ты думаешь, это действительно просто огрехи внесения данных? — задумчиво протягивает она, к счастью, не глядя на меня. — Я тоже несколько раз сталкивалась с небольшими расхождениями. Но недавно… там что-то не сходится. Вот прям совсем, понимаешь? Это уже не выглядит как случайная ошибка.       — Если ты хочешь, давай посмотрим вместе, — тут же нахожусь я, мысленно проклиная тот момент, когда под влиянием непонятных импульсов мне вдруг показалось хорошей идеей согласиться на сырой, непродуманный, опасный план Кирилла.       — Давай сегодня вечером, после работы? Я сделаю распечатки всех ошибок, которые находила за это время, и попробуем в них разобраться.       Я задерживаюсь на обратном пути, безрезультатно пытаясь дозвониться до Глеба. Отправляю ему несколько сообщений, коротко описывая суть проблемы, хотя хочется высказаться с такой же эмоциональностью и примерно теми же словами, которыми вчера пользовалась его сестра.       Ответ приходит не сразу, что становится уже не так важно, когда я его читаю. «Оттяни обсуждение на пару дней, » — вот единственное, что советует мне Измайлов, и на этот раз я даже печатаю ему пожелание отправиться нахер, но так и стираю, не отправив.       Необходимость врать Вике вовсе не пугает меня: так или иначе после стольких лет постоянного обмана я справлюсь с тем, чтобы выкрутиться перед ней. Но навязчивые мысли о том, не решат ли её теперь и вовсе убрать с дороги, чтобы не мешалась, не дают мне покоя и вынуждают до крови кусать губы, жалея о своём поспешном решении сообщить обо всём Глебу.       — Соболева, Никеева, Михальчук — задержитесь, — бросает непринуждённо Лирицкий, не скрывая хитрой улыбки, прежде чем воодушевлённо объявить о конце совещания и пожелать начавшим тут же суетливо собираться сотрудникам хороших праздников.       Мы с Викой переглядываемся, упомянутая третьей Юля заметно нервничает, но всё равно прицепляет к симпатичному личику наиболее подходящую по случаю улыбку, напряжённо глядя на директора.       Тот не торопится переходить к делу, зато демонстративно снимает жилет из светло-бежевой костюмной ткани в тонкую синюю полоску и закатывает до локтей рукава голубой рубашки, поправляет светлые волосы и заодно поправляет очаровательную улыбку баловня судьбы, чтобы щедро одарить ей наше трио в тот же миг, как за последним уходящим сотрудником закрывается дверь.       — Итак, мои драгоценные экспериментальные сотрудницы, кто читал устав по корпоративной этике нашей компании? — насмешливо интересуется Илья Сергеевич, обводя нас взглядом и задерживаясь на насупившейся Вике явно чуть дольше положенного по упомянутому им только что кодексу.       Мы молчим, и даже Юля будто немного сникает, не находясь с ответом. Уверена, что сам Лирицкий его тоже лишь держал в руках, но высказать это вслух мешает так и не ставшая чёткой позиция, держусь ли я за эту работу руками и ногами, или, наоборот, пытаюсь самоустраниться Кириллу назло.       — Никто его не читал, — наконец подаю голос, осознав, что он не собирается продолжать свой спектакль одного актёра, не почувствовав участие благодарного зрителя.       — Как жаль, — смеётся он, — но честность и открытость там тоже прописаны. А знаете, что ещё? Взаимовыручка сотрудников. Именно поэтому я решил обратиться к вам за помощью. Всего несколько часов вашего личного времени взамен на приятную компанию и гарантированно отлично проведённое время. У меня с приятелями организована деловая встреча на сегодняшний вечер, которая никак не должна выглядеть деловой, и я очень прошу вас просто поприсутствовать на ней в качестве нашего прекрасного алиби.       — А куда именно мы поедем? — с той же учтиво-фальшивой улыбкой спрашивает Юля, озвучивая наше общее недоумение.       — Это ночной клуб. Но я гарантирую вам неприкосновенность и могу написать расписку, что никто вас там и пальцем не тронет. Еда, выпивка, такси — всё я оплачу, а с вас требуется только хорошее настроение и, по возможности, минимум распространения информации об этой поездке среди наших сотрудников.       — Хорошо, — первой соглашается Юля, и мне не нужно даже смотреть на Вику, чтобы понять, каким злобным взглядом она сейчас смотрит и на нашу коллегу, и на крайне довольного Лирицкого, сжимая в ладони ручку до еле слышного характерного треска ломающегося пластика.       — Я не могу, — говорю уверенно, прежде чем выскажется Вика и мне придётся подстраиваться под её обиду или желание поучаствовать в странной авантюре своего любовника. — У меня очень ревнивый молодой человек.       — Вот как, — задумывается он, — ну тогда предложите ему присоединиться к нам. И всем вам будет спокойнее.       Сбегаю из кабинета под предлогом звонка своему почти воображаемому молодому человеку, до сих пор не показанному даже Вике, и ещё до того, как набрать Глебу, получаю от неё сообщения с просьбой согласиться поехать с ними.       — Езжай, — неожиданно говорит Глеб, не потратив и пары минут на раздумья, — только будь там аккуратнее и постарайся сделать вид, что не так сильно ненавидишь всех этих людей.       Юля раздражающе щебечет что-то большую часть дороги, в то же время балансируя на самой грани между простым дружелюбием и еле уловимым флиртом со своим начальником. Вика вполголоса вставляет ехидные дополнения, из последних сил сдерживая свою ревность, а я вслушиваюсь в каждое слово Лирицкого, когда тот наконец начинает говорить сам.       — Знаете, в детстве мне казалось, что судьба жёстко надо мной посмеялась, сделав самым младшим ребёнком в семье. Что может быть хуже для маленького пацана, чем сразу три старшие сестры? Они использовали меня как пупса для круглосуточной игры в дочки-матери, пока я не научился от них прятаться. Тогда я очень расстраивался, что у меня нет брата, — пускается в откровения Илья Сергеевич, будто действительно забыв, что у него есть как минимум двое двоюродных братьев, и компания, на которую мы все работаем, должна была принадлежать как раз одному из них. — Но позже жизнь мне всё компенсировала и свела меня с теми людьми, которые стали мне братьями не по крови, а по духу. Это потрясающие люди, очень разные по характеру, сфере деятельности и интересам, но за каждого из них я готов поручиться даже охотнее, чем за самого себя!       У меня никак не получается отделаться от настойчиво крутящейся мысли о том, что Лирицкий совершенно не похож на человека, способного на многомиллионные махинации. И дело вовсе не в его пафосных речах, симпатии к нему моей первой и единственной подруги и не в том, насколько бестолковым управленцем он выглядит со стороны. Просто нет в нём той хитрости, которая необходима для подобных дел. Самовлюблённость — есть, дешёвая наигранность и стремление выделиться среди остальных хоть чем-то — есть, и все возможности для тихого сливания денег из компании тоже есть, а вот достаточной силы духа для этого вообще не наблюдается.       Клуб располагается в самом центре Москвы и занимает, по-видимому, всю немалую площадь бывшего складского помещения одного из наспех переделанных под объекты развлечения и искусства огромного завода. Вывеска «Небеса» мигает на крыше лазурно-голубым неоном, и я чуть стопорюсь у входа, справляясь с желанием трусливо сбежать отсюда.       В рассказах Ксюши именно это заведение было местом главного паломничества всех, имеющих настоящие деньги и власть в столице. Она отзывалась о нём, как о рае на земле — значит стоило заранее готовиться к тому, что мне оно покажется адом.       И именно это заведение должно было стать завершающим местом, где я планировала искать Кирилла четыре года назад. Просто не успела, встретившись с ним на день раньше.       А теперь он тут. Сжимает сигарету тонкими губами, будто не замечает, как порывы ветра треплют тёмные волны волос, и смотрит прямиком на меня именно с таким выражением, какое я ожидала увидеть от него тогда. Презрение, насмешка, страх.       Охуенный коктейль, с первого же глотка которого меня начинает чуть пошатывать, а по телу проносятся волны тепла.       — Кирилл Войцеховский, — кивает в сторону Зайцева наш директор, и на этот раз его улыбка выглядит незнакомо-настоящей. — Вы все его знаете… в той или иной степени.       — Вроде бы вы говорили, что предпочитаете не иметь с ним дел, Илья Сергеевич, — ехидно припоминаю наш недавний телефонный разговор, недовольно скривившись после его двусмысленного «в той или иной степени». Понять бы ещё, что меня раздражает сильнее: то, что Лирицкий точно видел запись с видеокамер из нашего офиса, где его друг откровенно зажимал меня у стенки, или то, какой восторженный возглас издала Юля, увидев Кирилла.       — Знаете, Машенька, когда дело касается работы, он и правда просто невыносим!       Хмурюсь, сдерживая в себе резкое и грубое «ещё как знаю» и поскорее прохожу внутрь клуба, больше принципиально не глядя в сторону Кирилла. Та правда, до которой мне удалось добраться — не его заслуга. И повторенных бесчисленное количество раз вариаций «включи свои мозги, Ма-шень-ка», что он бросал мне как скудную кость оголодавшей до полусмерти собаки вместо нормального разговора, тоже недостаточно, чтобы простить ему всё сделанное, — и не сделанное в первую очередь, — в прошлом.       — Антон Миловидов, гений рекламы, тот самый человек, который заставляет вас покупать три товара по цене двух, когда вам на самом деле не нужен ни один, — посмеиваясь, Лирицкий представляет нам ещё одного своего друга, чья белозубая улыбка почти флюоресцирует в темноте клуба, разбавляемой хаотично перемещающимся разноцветными лучами.       Кажется, он достаточно красивый. Тёмные волосы, правильные черты лица, наверняка неплохая фигура.       Просто чтобы хоть что-то рассмотреть и понять нужно для начала отвлечься от стоящего прямо за моей спиной человека. Он так близко, что терпкий хвойный аромат маслом впитывается в мою кожу, согревая, распаляя, обжигая её. Стоит лишь покачнуться назад, чтобы упереться лопатками прямо в его грудь, и за последнее время это происходило со мной так часто, что мышцы запомнили каждое чертовски неправильное, ненавистное, до безумия желанное прикосновение наизусть.       Горячее дыхание, извивающееся вдоль шеи. Крепкая хватка, оставляющая синяки на плече. Холодные пальцы, вскользь поглаживающие кожу на животе прямо между двумя маленькими шрамами. И тёплый, влажный язык, медленно и восхитительно-развратно скользящий по моим губам.       Дёргаюсь вперёд и тут же опускаюсь на один из бархатных диванов, лишь бы оказаться на безопасном расстоянии от собственной позорной слабости. Проваливаюсь в мягкое, чуть пружинящее при движениях сидение и стараюсь замереть, потому что подол обтягивающего офисного платья опасно ползёт вверх и останавливается аккурат на границе ажурной резинки чулков.       Лирицкий что-то быстро шепчет на ухо Вике и подталкивает ко мне, и по её хмуро сдвинутым бровям сразу видно, что ни о каком примирении между ними пока и речи не идёт. А я смотрю куда угодно, кроме как на Зайцева, внезапно сменившего своё обычное хладнокровие на мерзкую кривую ухмылку.       Обстановка клуба шикарная, вычурно-дорогая, с огромным количеством блестящих деталей и идеально-незаметным персоналом, будто сливающимся с окружающими предметами. Можно только догадываться, сколько здесь на самом деле посетителей, потому что столики находятся на достаточно большом друг от друга расстоянии и дополнительно отделены занавесками из тонких переливающихся нитей, позволяющих разглядеть сквозь них только тёмные силуэты людей.       Даже танцпол сконструирован так, что для каждого есть своё собственное место вокруг округлой сцены, на которой уже вовсю извиваются клубком змей с мерцающей кожей несколько девушек, чей танец похож скорее на искусную и завораживающую имитацию секса.       — Вы очень похожи на модель Барбару Палвин, — то, что Антон адресует эту фразу именно мне, я понимаю только повернувшись в его сторону и заметив, как он откровенно и с интересом изучает меня, подперев подбородок ладонью.       — У тебя точно пунктик на моделей, — смеётся Лирицкий, пока я недовольно морщусь и передёргиваю плечами. — А у нашей Марии ревнивый молодой человек.       — И непереносимость банальных подкатов, — добавляю резко, на самом деле чувствуя себя ужасно неуютно под постепенно обволакивающим меня чёрным холодным туманом, подползающим с той стороны, куда я стараюсь не смотреть.       Не смотреть, не смотреть, не смотреть. Пусть захлебнётся своей яростью и задыхается от неё так же, как приходилось мне десять лет подряд задыхаться от обиды.       — А не банальных? — игриво уточняет гений рекламы, умело подмешивая флирт к тому, что должно бы звучать исключительно как шутка.       — Удивите меня, — предлагаю максимально равнодушным тоном и, судя по появившейся на его губах ироничной усмешке, мой посыл он понимает правильно и любезно оставляет меня в покое.       Ко мне часто неожиданно влечёт мужчин, которые ни по одной разумной причине не должны бы вообще замечать моего существования. Наверное, играет свою роль ошибочное представление, что под шипастой шкурой непременно прячется нежное, чуткое и ранимое создание, жаждущее пригреться на чужих сильных руках. Но чёрствое и мрачное чудовище внутри меня, взращенное на потерях, страхе и обиде, точно не получится приручить ни лаской, ни заботой.       Вслед за Викой я заказываю себе алкогольный коктейль, заранее продумывая возможность оправдать свои будущие поступки. Моё терпение вскипает и грозит вот-вот выплеснуться наружу потоком раскалённой лавы, подминающей под себя всё живое и уничтожающей любое препятствие на своём пути.       И этот проклятый мрачный взгляд, пускающий по моему телу будоражащие россыпи мурашек, выводит меня из хрупкого равновесия и насмешливо подталкивает к неминуемому извержению.       Они с Лирицким несколько раз выходят, только однажды захватывают с собой Антона, в остальное время, кажется, искренне слушающего болтовню Юли и позволяющему себе лёгкий флирт в отношении Вики, провожающей своего тайного кавалера убийственным взглядом. Количество опустошённых нами стаканов вдруг становится очень впечатляющим, а пол начинает терять прежнюю твёрдость и устойчивость, покачивается в такт играющей музыке, накренивается прямо под ногами и пульсирует вместе с ударами сердца, раздающимися у меня в висках.       Вспышки света мигают перед глазами, взрываются разноцветными хлопушками под стук ударяющихся друг о друга стаканов.       Дзынь. Синие чернила растекаются огромной уродливой кляксой и заливают идеально ровные строки тщательно выведенных букв и цифр, впитываются в тонкую пористую бумагу, пока я вдыхаю их резкий запах.       Дзынь. Жёлтый диск солнца висит над речной гладью, слепит глаза и рассыпает по воде мерцающую сотней бликов золотую пыль, пока за спиной шуршит, нашёптывает что-то еле слышно уже отцветающее поле.       Дзынь. Зелёные стены пляшут перед глазами при каждой нерешительной попытке подняться с больничной кровати и сбежать от удушающего хвойного запаха, въевшегося в воздух, в постельное бельё, в мои волосы, в самые сокровенные моменты памяти.       Дзынь. Красные капли тёплой крови катятся по моим пальцам, согревают кожу и обжигают сердце, пощипывают маленькие порезы и проникают внутрь меня, чтобы остаться там навсегда, засесть новой порцией смертельного яда, от которого у меня никогда не находилось сил отказаться.       Синий. Желтый. Зелёный. Красный. Ритм, смех, звон стекла. Стук, стук, стук каблуков под разогнавшуюся в венах кровь.       — Что у вас с этим Войцеховским? — Вика упирается бедром в мраморную столешницу прямо рядом со мной, ловит моё отражение в круглом зеркале, висящем над раковиной.       — У нас — ничего, — кривлюсь, почему-то вспоминая именно тот момент, когда он привёз меня к общежитию, где уже ждал Паша.       Я верну тебе все долги, Кирилл, даже не сомневайся.       — Он следит за каждым твоим шагом, — замечает она, даже не догадываясь, насколько сейчас права. И я улыбаюсь, разворачиваюсь и склоняю голову вбок, наблюдая за тем, как Вика уверенно, быстро и идеально ровно обводит губы тёмно-вишнёвой помадой, хотя сама уже с трудом держится на ногах и с ещё большим трудом держит себя в руках, продолжая с гордостью игнорировать то, как Лирицкий упрямо не обращает на неё внимание.       Скидываю с себя туфли, ощущаю как уставшие ноги опускаются на ледяную поверхность плитки и прикрываю глаза от блаженства. А когда открываю, то вижу прямо напротив хитрый прищур Никеевой, в обычное время пробуждающий в моём сознании тревожную сирену надвигающейся опасности.       Сегодня — другое. Сегодня можно.       — Я собираюсь немного пошалить, — её голос звучит нарочито-сексуально, опасно, как ещё одно открытое предупреждение о том, что потом вызовет сожаления. Но мне не хочется выпадать из хоровода вседозволенности и удовольствия, и я позволяю ей обхватить свой подбородок пальцами, чуть приподнять его вверх и задерживаю дыхание, пока до сих пор тёплый кончик её помады мягко движется по моим губам, тщательно обводя их. — Присоединяйся ко мне, Маша.       Она уходит, а я так и вижу перед собой эти широко распахнутые, тёмно-карие глаза Ксюши. Первого человека в моей жизни, которого я любила и ненавидела так одинаково сильно, что даже спустя годы с её смерти не могу распутать этот тугой комок собственных чувств, повисший камнем на моей шее.       Облизываю губы и разглядываю себя в зеркало так пристально, словно впервые смотрю на собственное лицо. Может быть, так и есть?       Я не вижу в себе Ксюшу. Не вижу бабушкину морщинку между постоянно нахмуренных бровей, мамины высокие скулы или папин нос. Не вижу больше ничего чужого, и даже эта спелая вишня на губах кажется моей, только моей и ничьей больше, оставленной в подарок с той самой ночи, о которой я хотела не вспоминать, но непременно думала каждый день.       В зале меня снова подхватывают волны вибрирующей музыки, гипнотического света, наркотического кайфа, струящегося по венам всё сильнее по мере приближения к нашему столику. Только до него я так и не добираюсь, в последний момент сворачивая в сторону барной стойки.       Кирилл появляется рядом как раз вовремя: голубой огонёк взлетает вверх над выставленным передо мной шотом, и я пью его, не отрываясь и не оборачиваясь, наслаждаюсь резким переходом от холодного к горячему, от которого вкусовые рецепторы будто бьёт разрядом тока, точно таким же, какой проходится по моему бедру от одного случайного прикосновения.       — Вы что-то хотели, Кирилл Андреевич? — выходит очень насмешливо, но и это лучше той злости, с которой мне на самом деле хотелось бы отправить его обратно, к вовсю блистающей этим вечером Юле, единолично обеспечивающей общение, веселье и заигрывание сразу всем собравшимся мужчинам.       — У тебя ещё будет дело на сегодня, — равнодушно замечает он, а я громко фыркаю и качаю головой, хотя бы оставляя при себе весёлый смех.       Барный стул прокручивается легко, стоит лишь легонько оттолкнуться от стойки острыми носками туфель. Я упираюсь коленями прямо ему в ноги, но всё равно использую непозволительно мизерное расстояние между нами и поднимаюсь со стула, целиком вжимаюсь в его тело, собранное и напряжённое, пылающее настоящим огнём.       Мне приходится положить ладони ему на грудь, резко выдохнуть, чтобы тут же не отдёрнуть пальцы, обжегшиеся даже сквозь ткань белоснежной рубашки. Он упрямо не сдвигается с места, вынуждая меня протискиваться мимо него на желанную свободу. И я двигаю бёдрами нарочито медленно, трусь о него так откровенно, что помимо нарастающего возбуждения в наливающемся кровью члене умудряюсь почувствовать даже зажигалку в левом кармане его брюк.       На губы лезет наглая улыбка, и мне хочется привстать на цыпочки и шепнуть ему прямо на ухо, что у него просто ужасно выходит справляться с провокациями. Но взгляд выхватывает чуть отливающие алым цветом длинные волосы танцующей Вики, и я решаю, что сейчас и правда самое подходящее время, чтобы немного пошалить.       — На данный момент я работаю не на вас, — отвечаю подчёркнуто любезно, неосознанно копируя и лебезящий тон голоса Юли, и её привычку часто-часто хлопать ресницами. Меня не заботит даже то, что собственная позорная ревность так откровенно прорывается наружу под очередной ярко-жёлтой вспышкой прожектора, потому что Кирилл, судя по его затуманенному взгляду, в ещё большем раздрае, чем я. — И эта работа мне нравится намного больше.       Все мои способности к танцу — лишь ритмичное покачивание бёдрами из стороны в сторону, но и этого оказывается достаточно рядом с очень пластичной и грациозной Викой, чьи движения мало чем уступают происходящему на сцене.       — Ты хочешь, чтобы он возбудился или приревновал? — интересуюсь у неё, бросая быстрый взгляд в сторону Лирицкого, на чьём лице впервые не заметно привычного выражения беззаботного веселья.       — Я хочу всё и сразу!       Синий луч падает ей на лицо, и непривычно маленькие и хрупкие ладони опускаются мне на талию, сжимают неожиданно сильно, провокационно скользят вниз на ускорении играющей музыки, а потом медленно, чувственно возвращаются на прежнее место, наконец позволяя мне выдохнуть.       Жёлтый бьёт по глазам, и мы одновременно прикрываем веки, и мои пальцы ведут по шелковистой, чуть влажной коже её голого плеча, тут же покрывающего мурашками, а потом случайно ловят одну непослушную прядь тёмных волос и накручивают на ладонь.       Зелёный вспыхивает в тот же момент, когда я придвигаюсь к ней ещё ближе, и наши движения становятся более медленными, синхронными, развратными, превращаясь в пьянящую прелюдию.       Красный блестит в её волосах, и я зарываюсь в них пальцами, прихватываю в кулак у неё на затылке и растворяюсь в рваном ритме, дрожью проходящем сквозь наши похотливо выгибающиеся тела.       — Он смотрит, — её шёпот вплетается в тонкую вуаль, отделяющую меня от реальности и удерживающую в коконе собственных неправильных желаний, будоражащих фантазий, сладких ощущений. Там я чувствую на себе его руки, его жар, его скользящее по шее дыхание, и его ненавистный, мрачный взгляд, не отпускающий меня как невидимый поводок.       Мне становится плевать, о ком именно говорила Вика. Потому что и так знаю, что он смотрит.       Он смотрит, смотрит, смотрит.       Я впиваюсь взглядом в её чёрные, блестящие азартом и возбуждением глаза, и мы одновременно подаёмся друг другу навстречу. Так мучительно неторопливо, вязко, жарко, как под удушливым июльским зноем, плавящим целые города. Становимся ближе и теснее, оказываемся на самом краю допустимого, где нервы раскалены до предела и каждый следующий миллиметр как маленький шажок к пропасти.       Смотри!       Я прикрываю глаза, расплываюсь в улыбке и ощущаю мимолётное прикосновение её мягких губ к своей нижней губе. Запрокидываю голову назад и тихо смеюсь, и Вика смеётся вместе со мной, только громко и звонко.       На этот раз меня прожигают сразу два взгляда, и если оголодавшего по нашей взаимной ненависти Кирилла мне вполне успешно удаётся игнорировать, ещё сильнее раскачивая его на эмоциональных качелях и подводя к той же точке кипения, в которой я варюсь все последние дни, то откровенно взбешённого Лирицкого приходится как-то принимать во внимание.       Поэтому я оставляю Вику и иду к нашему столику, где Юля сидит, как приклеенная, наблюдая за всеми и не оставляя ни единого шанса перекинуться хотя бы парой слов без лишних ушей.       Только уже на подходе меня чуть не сбивает с ног Кирилл, и огромного усилия стоит сразу же отойти от него на шаг назад и лишь уколоть быстрым взглядом, заточенным моим недоумением и показательным презрением, когда достаточно чуть наклониться, чтобы впиться зубами прямо ему в шею.       — Прикидываться неуклюжим ты не умеешь, Кирилл, — замечаю вскользь, и он склоняет голову вниз, пряча от всех не усмешку привыкшего защищаться от всех парня, не гаденькую ухмылку владельца многомиллионного состояния, а настоящую, самую искреннюю улыбку.       Меня трясёт от странного желания обернуться, обхватить его лицо ладонями и заставить смотреть прямо себе в глаза, чтобы мне удобнее стало искать то самое потухшее когда-то яркое пламя в глубине раскинувшегося под хмурым небом хвойного леса, раскапывать землю, лишь бы вытащить из-под неё не успевшие истлеть угли, найти хоть одну искорку жизни в могильном холоде.       Брось это, Маша. Ты всё равно никогда не сможешь его простить.       Тело движется в нужном направлении по инерции, но разум напрочь отключается, и какой-то заковыристый комплимент со стороны гения рекламы я просто пропускаю мимо ушей и просто не очень-то тактично киваю в ответ. Мне Лирицкий ничего не говорит, зато отводит в сторону Антона и тоже совсем не тактично несколько раз кивает на нас, что-то ему с напором втолковывая.       Я откровенно наблюдаю за ними, напрочь игнорируя и укоризненный взгляд Юли в свой адрес, и умело подобранную ей тему для непринуждённой беседы, в которой на этот раз никто не торопится принять участие: Кирилл следит за своими друзьями ещё более пристально, чем я, сцепив пальцы в замок и чуть подёргивая коленом от нетерпения.       Нервы стали ни к чёрту, да, Кирилл?       У Антона получается увести Юлю быстро и ловко, и я задерживаю дыхание, как перед прыжком на огромную глубину, когда блестящие нити занавески опускаются за их спинами. Мы остаёмся вдвоём, за непробиваемыми невидимыми стенами, отгораживающими нас от всего мира, запирающими в собственную маленькую эко-систему, где грохот электронной музыки сменяется на завораживающую тишину, а вспотевшие тела обдаёт прохладной свежестью надвигающейся грозы. И только цветные огни перед глазами служат последним раздражающим напоминанием о том, где мы на самом деле находимся.       Синий. Жёлтый. Зелёный.       Красный. Он выдыхает судорожно, резко, выталкивает из себя задержанный нами обоими спёртый воздух с терпким и пьянящим привкусом ложных надежд. Решительно поднимается с дивана, и я поднимаю голову следом, только тогда понимая, что давно уже не отрываю от него взгляда.       — На выход. Быстро, — лёд его голоса трещит под разгорающимся внутри огоньком предвкушения, а тело беззастенчиво выдаёт все истинные желания, напрягается в ожидании момента, когда ему придётся сломить моё сопротивление.       Я вопросительно приподнимаю одну бровь, задерживаюсь ровно на несколько рваных, поверхностных вдохов, чтобы подарить ему новую порцию надежды на то, что сегодня у него выйдет победить, и резко встаю с дивана в ту же секунду, как он делает рывок мне навстречу.       Мы почти врезаемся друг в друга, и его дикую ярость я любезно подкармливаю ехидной ухмылкой, полностью отдавая себе отчёт в том, что дразню бешеного зверя свежей кровью.       — Поторопись, — бросает он, стараясь по кусочкам собрать обратно свою маску непроницаемости и хладнокровия, рассыпающуюся в пыль прямо у меня на глазах.       И даже следуя за ним по пятам, прорезая взглядом ничтожно маленькие участки доступной мне смуглой кожи, зарываясь пальцами в его затылок, впиваясь, вцепляясь, врастая в него до той самой пугающе-влекущей тёмной сердцевины, я пытаюсь убедить себя, что это ничего не значит.       Не получается.       У меня нет ни единой причины его простить. У меня нет ни единого шанса забыть о том, что было между нами. У меня нет ни одного оправдания, зачем я сама разгоняю это абсолютное безумие до той скорости, на которой уже нельзя будет остановиться.       В салоне его машины стоит плотный, тёплый запах кедра вперемешку с табаком, и кончик моего языка быстро пробегается по губам и собирает с них частички этой возбуждающей горечи. Волна жара проходится от груди к низу живота, между ногами становится мучительно горячо, и мне приходится прикрыть глаза и стискивать пальцами так кстати не надетый на себя плащ.       Пиздец тебе, Ма-шень-ка.       — Ну и какого чёрта, Кирилл? — интересуюсь насмешливо, как только он грубо вдавливает педаль газа до упора и мы даже не трогаемся с места, а буквально взлетаем, моментально оказываясь уже на оживлённой дороге.       — А что, лимит Кирилла Андреевича уже закончился? — хмыкает Зайцев, исподтишка подглядывая за мной.       — Просто мой рабочий день закончился и больше нет надобности прикидываться, что я тебя уважаю.       — Зато самое время прикидываться, что ты понятия не имеешь о том, что твоя подружка спит с Ильей?       — Чтобы получать правильные ответы, нужно задавать правильные вопросы, — открыто передразниваю его, сдерживая желание рявкнуть, чтобы он перестал пялиться на меня и обратил хоть раз внимание на дорогу. — Ты спрашивал, что я знаю про Лирицкого, а не знаю ли я, с кем он спит.       Он лишь хмыкает и отворачивается, выруливает на одну из набережных, позволяя догадаться, что едем мы вовсе не на съёмную квартиру, и столь часто восхваляемое мной хладнокровие внезапно оказывается удавкой на моей шее.       Мне нужны его эмоции. Нужны так сильно, что всё внутри дрожит от нетерпения, и всех прежних моментов его позорной слабости, цепляющей искренности, восхитительной беспомощности становится мало, просто мизерно мало, и хочется вцепиться в него и кричать, шипеть, скулить: «Дай мне ещё!»       Кирилл слегка наклоняется, чтобы открыть бардачок, и рука его ложится мне на колени и остаётся на них так долго, что в какой-то момент это начинает казаться нормальным. Как и то, каким восторгом, удовольствием, похотливым желанием отзывается моё тело на вполне обычное прикосновение.       — Это ему передала твоя подружка, — наконец поясняет Кирилл, медленно убирая руку и тем самым позволяя сфокусироваться на лежащих в бардачке распечатках. Я тянусь за ними, но вскользь задеваю спрятанный под ворохом бумаг предмет, неожиданно обжигающий пальцы ледяным металлом.       Аккуратно приподнимаю листы вверх и разглядываю лежащий внутри пистолет. Под яркой лампочкой, встроенной в бардачок, он выглядит как на витрине магазина, и можно в подробностях рассмотреть все надписи и цифры, высеченные на матовой чёрной поверхности, которая второй раз кажется приятно-прохладной на ощупь.       Всё по-настоящему, Маша. Очнись! Тебе ведь на самом деле это не нужно.       — Спросишь, в курсе ли я, что эта штука умеет стрелять? — от резкого звука его голоса я испуганно отдёргиваю руку от пистолета, выхватываю сразу все листы, не разбираясь, и закрываю бардачок.       Он снова, — или всё ещё, — очень зол. А у меня нервы скручиваются в тугой кнут, и тот с размахом хлещет по всем годами выстраиваемым опорам поведения, сшибая их одну за другой: осторожность, рассудительность, целесообразность, рациональность. Они больше не имеют смысла.       Не сегодня. Не сейчас. Никогда.       Мы заезжаем на парковку в его доме и меня хватает только на то, чтобы изобразить удивление тем, что мы приехали именно сюда. Впрочем, уверена — он не поверил. Или вообще ничего не заметил, из последних остатков самообладания стискивая руль до побеления костяшек.       Я чувствую его ярость. Вот она, растекается чёрным ядом по моей крови, горчит на самом кончике языка, сжимает мою шею большой и сильной ладонью, прижимается вплотную к трясущемуся телу и полностью подчиняет меня себе. И мне не хочется сопротивляться, потому что слабость, беззащитность, уязвимость, которые я в полной мере ощущаю именно сейчас, рядом с ним, в полушаге, полуслове, полувдохе от его безграничной власти — лучшее, что мне когда-либо приходилось испытывать.       — Таскать работу домой — очень дурная привычка, Кирилл, — моё замечание завершается коротким звуковым сигналом приехавшего к нам лифта, и Зайцев грубо хватает меня за локоть и заталкивает внутрь кабины, прижимает спиной к зеркалу, нависает сверху, уже не пытаясь контролировать себя.       Я смеюсь. Тихо, коротко, потому что на что-то большее уже не хватает дыхания. Внутри не пожар, не проснувшийся вулкан, а самый настоящий ядерный взрыв, последствия которого мне наверняка придётся расхлёбывать ещё десять невыносимо мучительных лет. И я готова заплатить эту цену.       Его трясёт даже сильнее, чем меня, и кажется, что лифт под нами вот-вот рухнет вниз, не выдержав перепада напряжения, расплавившись от высокой температуры, треснув пополам от той силы, с которой он упирается в него ладонями.       — Чего ты, блять, добиваешься?! — он упирается своим лбом прямо в мой с гортанным рыком, и я впечатываюсь затылком в зеркало, и снова смеюсь, пока перед глазами мерцают чёрные точки, отлично дополняющие вечернее светопреставление.       Синий. Жёлтый. Зелёный. Красный. Чёрный.       Так не больно. Больно было каждый невыносимо длинный день, похожий на предыдущий, когда я просыпалась и засыпала с чётким осознанием того, что мне на самом деле незачем это делать. Когда тоска выедала меня изнутри постоянно, и хотелось орать от ужаса, потому что я точно знала, что это уже не пройдёт. Когда весь смысл моей жизни сводился только к хранимым на сердце ложным надеждам.       — А чего добиваешься ты? — шепчу прямо в его губы, почти касаюсь их, жадно вгоняю в себя ту ничтожную порцию горячего воздуха, пойманную от него и щедро возвращённую ему же. Это эйфория, экстаз, чистое блаженство, — видеть его тёмные, горящие адским пламенем глаза, чувствовать его тягучий, тёплый хвойный запах, слышать его хриплое, сбившееся дыхание так близко. — Ты можешь сколько угодно пускать пыль в глаза другим и врать самому себе, а я знаю, кто ты на самом деле. Зайцев Кирилл.       Он так стискивает зубы, что они громко клацают друг о друга, и тонкие губы искривляются в гримасе боли, которую ему приходится преодолевать, справляясь с собственным желанием убить меня прямо здесь, задушить теми самыми окаменевшими от напряжения руками, что медленно перебираются со стены на мои плечи.       Щёлкает лифт, напоминая о том, что мы приехали на нужный этаж, и эти глухие щелчки отсчитывают прикосновения его ледяных пальцев, поочерёдно ложащихся на мою кожу. Они смыкаются резко и крепко, хитростью выманивают из меня один короткий, приглушённый вскрик ожидаемой дикой боли ломающихся под его напором костей, и я ощущаю разочарование, когда он только рывком вышвыривает меня наружу, яростно встряхивает и заталкивает вглубь своей квартиры.       Всё стало бы намного проще, не сдерживай он себя. Теперь мы оба на режуще острой грани терпения, на пределе собственных возможностей оставаться людьми, в то время как сидящие внутри монстры всеми силами стремятся друг к другу, беспощадно прорывая и ломая наши тела.       Листы разлетаются по всему коридору, выскользнув из моих рук вместе с сумочкой и плащом, которые я неосознанно крепко сжимала, отчаянно держась хоть за что-то в эти последние, самые сложные пять минут. Потому что держаться за гипертрофированную гордость, за собственную детскую и женскую обиду, за ненависть к нему, как к главной своей слабости, больше не получалось.       Это конец, конец, конец всему, что было.       Это конец тебе, Маша.       Гладкая ткань его рубашки так и норовит выскользнуть из-под моих пальцев, и я стискиваю рукава до треска, пытаюсь вонзить ногти ему в руку прямо сквозь них, цепляюсь за него, в него, в свои раздирающе противоречивые чувства к нему, когда среди барабанной дроби зашкаливающего пульса в моей голове стучит набатом «ненавижу, ненавижу, ненавижу», а на языке привкусом спелой вишни разливается «только не отпускай меня».       И он не отпускает. Обхватывает руками так жестко, что ноют сдавленные горячими ладонями рёбра, и еле получается дышать, и вместо правильного, разумного, должного возмущённого крика я бесстыдно стону, злобно шиплю, извиваюсь как сумасшедшая, вовсе не желая вырваться, а лишь плотнее вжимаясь своим телом в его, пока он поднимает меня над полом и несёт куда-то.       Дверь в ванную открывается пинком, с диким грохотом врезается в стену и, отскакивая от неё, бьёт ему в плечо. А мне хочется, чтобы он испытал настоящую боль, много-много убивающей, разрывающей, уничтожающей разум и душу боли, но всё, что мне под силу, это лишь бестолково молотить по нему кулаками и дико царапать чёртову рубашку, надеясь когда-нибудь прорвать её насквозь и добраться до влекущей загорелой кожи.       Подсветка над раковиной загорается автоматически, реагируя на наши движения, и яркий свет действует на меня, как влепленная наотмашь пощёчина, которая на мгновение приводит в чувства и возвращает в отвратительную реальность, где я позволяю ему слишком многое из того, что обещала себе никогда не допускать.       И единственный выход, который мне удаётся найти — просто зажмурить глаза, чтобы ничего больше не видеть.       Только чувствовать.       — Не смей меня трогать! — еле шевелю губами онемевшими, распухшими от прилившей к ним крови, заждавшимися его, и нервно бегающим по ним языком, поэтому получается тихо и совсем с несоответствующей смыслу интонацией. Подначивающей, провоцирующей, умоляющей.       Трогай меня.       Он начинает заталкивать меня в душевую, ставит на ноги, отлепляет от себя грубо и злобно, и последним усилием мне удаётся дотянуться до него и вгрызться зубами куда-то около ключицы. Лишь бы ощутить вкус его крови напоследок, глотнуть горячего солёного яда, перебить хоть чем-нибудь воспоминание десятилетней давности, сводящее с ума и не позволяющее закончиться одной-единственной ночи, которую я проклята проживать снова и снова, от заката до рассвета.       Коньячная горечь. Вишнёвая кислинка. Паническое удушье от осознания того, что я натворила.       — Какая же ты сука! — его голос охрипший, словно все эти безумные минуты, все месяцы подводящих к апогею взаимных провокаций, все годы ожидания мы оба заходились в отчаянном беззвучном крике.       У него получается оттолкнуть меня, отшвырнуть от себя на несколько мгновений, которых хватает ровно для того, чтобы дёрнуть руку на смесителе. Поток ледяной воды обрушивается мне на голову, струится по телу жидким азотом, тщательно промораживает каждый миллиметр кожи, пока внутренности пылают и выгорают дотла от слишком долго сдерживаемого возбуждения.       И я кричу, вырывая из себя всю скопившуюся внутри боль, выпуская наружу своих демонов, давая волю настоящим желаниям. Кричу во весь голос, потому что не могу больше терпеть. Кричу, захлёбываясь собственными слезами. Кричу, в то время как с губ моих опять не срывается ни единого звука.       Хватаю Кирилла за руки и тяну на себя. Мы резко впечатываемся друг в друга губами, открытыми ртами, сталкивающимися в замысловатом танце языками; телами влажными и разгорячёнными; руками, без промедления расстёгивающими брюки и быстро сминающими, задирающими вверх подол холодного мокрого платья; пальцами, жадно шарящими по оголённой коже.       Сопротивляться становится бесполезно, и я позволяю себе упасть на самое дно своих принципов, своей ненависти, пронесённой через половину жизни обиды. Я даже упала бы перед ним на колени, но вместо этого шире раздвигаю ноги и обхватываю ими его талию, когда он подхватывает меня ладонями под ягодицы и прижимает к стене.       Это голод, неконтролируемый и смертельный. Это жажда, которую становится невозможно унять. Это созависимость, крепнущая с каждой секундой продолжающегося между нами безумия.       Целую его бешено и позволяю целовать себя, почти теряя сознание от удовольствия. Покусываю и посасываю его тонкие, потрясающе чувственные губы, а потом громко и бесстыдно стону ему в рот, когда он развратно вылизывает мои, а пальцами сминает, сжимает, пощипывает бёдра.       Не могу оторваться от поцелуев, даже когда его каменный от возбуждения, бархатистый и такой горячий на ощупь член ложится мне в ладонь. Просто провожу по нему с нажимом от уже чуть влажной головки до основания и сразу направляю в себя, и языком ловлю злобный рык Кирилла, вырывающийся в секунды промедления, пока плохо слушающиеся, трясущиеся от нетерпения пальцы сдвигают в сторону мои трусы.       Он входит до упора и начинает двигаться быстро, хаотично, торопливо, то делая маленькие, короткие толчки, то яростно и грубо вбивая меня в стену, отчего по телу проносятся судороги наслаждения и кажется, что ещё немного, и меня просто прорвёт насквозь. Мимолётное удовольствие, пришедшее вместе с чувством долгожданной наполненности внутри меня, сменяется новым тягучим напряжением, словно между ног растекается расплавленный металл, и мне становится невыносимо страшно, до мурашек и сбивающегося ритма сердца, до удушья и подступающих слёз.       Страшно, что это никогда больше не повторится. Страшно, что это могло никогда не случиться.       Я обхватываю рукой его шею, чтобы прижаться ближе, притянуть его к себе, не дать ни на одно мгновение оторваться от моего рта, выпустить мои губы, ждавшие этого так мучительно долго. Понимаю, что тем самым чертовски мешаю нам нормально трахаться, не позволяя ему как следует разогнаться и взять достаточную амплитуду для размашистых толчков, но он и не пытается сопротивляться, лишь удобнее перехватывает мои бёдра и очередным поцелуем надёжно припечатывает мой затылок к стене.       Пальцы путаются во влажных волнистых волосах, оказавшихся настолько плотными и жёсткими, совсем как заросли тех полевых цветов, что царапали мне руки своими стеблями и листьями. Но я всё равно зарываюсь в них, спутываю ещё сильнее, продираю наверняка очень болезненно и сжимаю в кулак, чтобы воспоминаний обо всём, что испытываю сейчас, хватило на всю жизнь.       Второй ладонью упираюсь в стену около себя, собираю брызги ледяной воды с ребристого кафеля, впервые заметив, что душ уже давно выключен. Теперь может показаться, что его никогда и не включали, потому что мы оба пылающе-горячие, дрожащие, задыхающиеся, как в предсмертной агонии страшной болезни, лекарство к которой ещё не придумали.       Лучше ведь и правда сразу сдохнуть, чем выйти отсюда и существовать, как прежде.       Его язык вытрахивает мой рот такими же властными, напористыми и яростными движениями, какими он вколачивается в меня своим членом. Всё быстрее и быстрее, снова сбиваясь с ритма, с нечеловеческой силой сдавливая меня в своих крепких руках.       Мне хочется умолять его, чтобы это не заканчивалось. Ещё хоть минуту, хоть несколько секунд безмятежной эйфории, затапливающего океана эмоций, в котором можно просто плыть по течению и ни о чём не думать, не заставлять себя давать чёткие ответы на вопросы «зачем?», «почему» и болезненное «что дальше?»       Мне нужно ещё немного этого потрясающего чувства жизни. Такой, какой она могла бы быть.       Только он доходит до предела в несколько особенно глубоких толчков и кончает прямо в меня, и мне остаётся только судорожно сжимать бёдра, стискивать колени на его талии, вонзать ногти в смуглую шею, снова хвататься за мокрую насквозь рубашку, словно хоть что-то из этого действительно сможет его удержать. Табачно-мятное дыхание опаляет мои истерзанные губы, принимающие на себя его длинный, приглушённый стон, и продолжающие жадно ловить каждый короткий, поверхностный выдох, посылающий разряды тока вдоль моего позвоночника.       Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, Кирилл, сделай хоть что-нибудь!       Онемевшие и подгибающиеся от слабости ноги не выдерживают веса моего тела, и стоит только вновь оказаться на них, как я начинаю медленно оседать вниз. Смиренно разжимаю пальцы, опускаю руки, вся обмякаю и разваливаюсь на куски мяса, сочащиеся серой, густой безысходностью. Напряжение, что нарастало несколько последних дней и вскипало в венах нездоровым азартом весь этот вечер, выплеснулось в опрометчивые и развратные импульсы, и теперь спало, оставив после себя лишь невыносимое опустошение.       Плюс ещё одна ошибка, о которой я буду помнить, но не буду сожалеть. Минус ещё одна возможность оставить своё прошлое.       — Раздевайся, Ма-шень-ка, — приказывает он, останавливая меня на полпути к полу. Проталкивает колено между моих ног, обхватывает ладонью горло и прижимает к стене, неприкрыто демонстрируя собственную вседозволенность, свою грубую силу, которая должна бы пугать меня, но вместо этого будоражит, заново подстёгивает ещё не успевшее сойти возбуждение.       — Нет, — отвечаю уверенно и пытаюсь покачать головой, отчего его пальцы ещё сильнее сжимаются у меня на шее.       — Нет? — переспрашивает Кирилл удивлённо и давит большим пальцем мне на подбородок, вынуждая задрать голову и встретиться с ним взглядом, еле различимым в темноте, разбавленной лишь косыми лучами подсветки. Он изучает моё лицо напряжённо, пристально, отчего уголки моих губ предательски подрагивают, так и норовя поползти вверх.       Попроси. Уговори. Заставь меня сделать это.       — Значит справлюсь сам, — мне удаётся вскользь заметить его ухмылку, прежде чем он снова начинает меня целовать. Облизывает губы лёгкими, скользящими движениями, дразнит, провоцирует и терпеливо дожидается момента моей позорной капитуляции, чтобы прихватить зубами кончик доверчиво нырнувшего ему в рот языка и прикусить угрожающе, почти до настоящей боли.       У меня перед глазами всё плывёт и мигает маленькими разноцветными огоньками, словно кто-то врубил новогоднюю гирлянду через мутное стекло. Я больше ничего не контролирую и не хочу ничего контролировать, охотно увязаю в болоте собственной слабости всё глубже и глубже по мере того, как на нас почти не остаётся одежды, а меня хватает лишь на то, чтобы податливо открывать рот для его поцелуев.       Мне нужно получить их прямо сейчас, принять в себя одним разом, накачаться до невменяемого состояния. За оставшиеся нам часы, минуты, секунды восполнить все долгие десять лет воздержания.       Ладонь на моей шее сменяется языком, пока он рывком тянет вниз мои трусы и оставляет их болтаться на щиколотках. Приходится переступать с ноги на ногу, чтобы окончательно скинуть их с себя, и даже от этих медленных и плавных движений его сперма вытекает из меня, скатывается по внутренней стороне бедра и теряется в чёрном кружеве чулок — последнего, что осталось на мне надето.       Я чувствую себя самой настоящей блядью. И это чувство оказывается тягучим и терпким, согревающим, ненормально-приятным. Идеально подходящим именно мне, как последний маленький элемент огромного паззла.       Он отходит на шаг назад и попадает в полосу слабого света, под которым становятся видны тёмные разводы вишнёвой помады вокруг его рта. Вот что вызывает у меня улыбку. Вот что действует, как мощный солнечный удар, чуть не сшибая меня с ног и добивая волнами тепла, пульсирующими не между ног, а прямо в груди, словно именно там меня всё же догнал желанный оргазм.       А ведь чем лучше сейчас, тем хуже всё будет потом. Ещё больнее.       Первые ленивые капли включённой им тёплой воды заставляют меня вздрогнуть от неожиданности, а потом — окончательно расслабиться, прижимаясь лопатками к уже прогретому моим телом кафелю. И движения его пальцев, — неторопливо поглаживающих бёдра, проникающих внутрь меня, намеренно задевающих клитор, — вводят в самый настоящий транс.       Это и не ласка, и не забота, и не прелюдия. Восхитительное сплетение эмоций и действий, которые никогда не должны были пересечься, но столкнулись друг с другом и стали единым целым. Таким, что не растянуть, не разделить, не разорвать.       Я отдаюсь целиком, вся, без остатка. Теперь уже — полностью.       Не нахожу сил, смелости, смысла для новых провокаций, противоречий, игр. Держусь за его ладонь и обхватываю руками его шею, пока он быстро тащит меня к себе в спальню. Покорно встаю на четвереньки и выгибаюсь навстречу ему, лишь коротко вскрикиваю от первого слишком резкого и глубокого толчка. Закрываю глаза и кусаю губы, думая лишь о том, что меня ебут.       Он меня ебёт.       Так долго, сильно, быстро, что я пьянею от происходящего, выпадаю из реальности, становлюсь сгустком разрозненных и разбросанных рецепторов и нервных окончаний, больше не привязанных к одному единственному телу и не подчиняющихся той программе, что годами анализировала, оценивала, отдавала им приказы.       Свобода. Хаос. Сумасшествие.       Вспышки, вспышки, вспышки ощущений, яркими пятнами цвета встающие перед полуприкрытыми глазами.       Синий.       Веду языком по выступающим, набухшим венам. Горячим, чуть ощутимо пульсирующим. Не пропускаю ни одной, вылизываю их тщательно и с наслаждением, прежде чем обхватываю губами головку и вбираю в себя его член. Раз, второй, третий. Глубже и глубже, пока не добираюсь почти до самого основания, еле подавляя рвотный рефлекс.       Жёлтый.       Он обхватывает сосок своим ртом и посасывает его, обводит языком по кругу, прикусывает и снова лижет, пока второй крутит пальцами, постепенно увеличивая силу и скорость. Чувствительность становится невыносимой, и я начинаю жалобно скулить, не в состоянии больше выносить эту пытку.       Зелёный.       Смахиваю каплю пота с его виска и зарываюсь пальцами в густые волосы, прижимаю его голову ещё ближе к своей шее, хотя кожа на ней уже пылает огнём, словно он нещадно содрал её с меня своими губами, зубами, языком. И этого всё равно кажется недостаточно. Мало, мне слишком мало близости навалившегося сверху тела, под весом которого еле получается дышать. Да и ни к чему уже, ведь каждым уверенным и размашистым толчком своего члена он всё равно выбивает из меня весь воздух.       Красный.       Его движения то набирают темп, то сбавляют почти до нуля, и мои зубы стискивают уголок подушки, чтобы заглушить уже не стоны, а короткие вскрики, вылетающие с каждым следующим неожиданно сильным шлепком наших бёдер друг о друга. Смешение наших вкусов во рту, смешение мыслей в голове, смешение боли и удовольствия в теле.       Это похоже на принуждение, на издевательство, на насилие. Только каждый раз, когда он рывком тянет меня к себе и усаживает сверху, опрокидывает на спину, переворачивает на живот или ставит раком, я снова кусаюсь, царапаюсь, извиваюсь в его руках и шепчу быстро-быстро: «Пожалуйста, пожалуйста, ещё, ещё, ещё!»       — Давай же, Маша. Я возьму с тебя всё причитающееся мне за эти десять лет ожидания, — посмеивается хрипло, склонившись прямо к уху, и наматывает мои волосы себе на кулак. Я хныкаю от нетерпения, но сама же отталкиваю его от себя, потому что не могу больше справляться с этим напряжением внизу живота, всё нарастающим и нарастающим, и не находящим своего выхода.       Кажется, ещё несколько быстрых толчков его члена, ещё немного трения приходящих ему на смену пальцев, ещё пара точных движений языка на моём клиторе, и я просто сойду с ума или упаду замертво.       — Маша, ну же, Маша, — шепчет Кирилл, яростно вбивая меня в кровать, и покрывает поцелуями шею, тянет за волосы, чтобы подобраться ближе к губам. И меня бьёт крупной дрожью, нарастающей с каждым следующим движением, с каждым его прикосновением, с каждым повторением моего имени, высекающим из меня ворохи разлетающихся искр. — Вот так, Машенька.       Оргазм выбивает из меня протяжный всхлип, разрывает мои вены, забирает последние силы и вытягивает душу. Я действительно умираю, и тело моё остаётся лежать на кровати пустой оболочкой, треснутой скорлупой, сброшенной кожей, а разум летит куда-то вверх, растворяется в горячем густом воздухе и распадается на отдельные рваные слоги, доносящиеся до меня сквозь глубины мгновенно опускающегося сна.       Ма-шень-ка.

Десять лет назад.

      Они вернулись около полуночи. Аккуратно прикрыли за собой входную дверь. Шёпотом переговаривались о чём-то вплоть до того момента, как разошлись каждый по своей комнате.       Я давно должна была спать. Но ворочалась в кровати несколько часов кряду, раздражённо жмурила никак не желавшие закрываться глаза, сжимала руками подушку и умоляла себя просто не думать. Забыть обо всём. Представить, что это — лишь иллюзия, чересчур реалистичный мираж, навеянный палящим полуденным солнцем, успевшим прогреть землю до самого ядра.       Только терпкий, концентрированный запах сухих цветов никак не желал выветриваться из комнаты, несмотря на раскрытое настежь окно, и не смывался с рук, как бы усердно я не тёрла их с мылом. Впитался в кожу, забился в каждую клеточку, и до сих пор покалывал подушечки пальцев заострёнными, но хрупкими стебельками, которые я усердно раскладывала обратно по книгам, словно это могло бы отмотать время вспять.       А теперь и вовсе не понимала, чего боялась больше: не обнаружить их на прежнем месте и получить доказательство собственного сумасшествия, или увидеть снова — и понять, что мне придётся жить с этим всегда.       Долгую, мучительную вечность наедине с тем, с чем я не в состоянии справиться.       Я хотела убить это в себе. Душила апрельскими ночами, топила в ручьях талой воды, отравляла едким сигаретным дымом. Срывала с корнями, вырвала из своих волос, беспощадно топтала ногами. Игнорировала днями напролёт, замалчивала месяцами, прикусывала до крови вместе с губами. Прогоняла от себя с наступлением заката и засыпала в защитном коконе ложных надежд, а с первыми лучами рассвета встречала заново.       И ненавидела, ненавидела себя бесконечно за свои чувства. Ими я наказывала себя слишком жестоко. Убивала всё живое внутри себя с каждым переворотом календаря, с каждой стремительно пролетающей секундой, приближающей меня к заранее назначенному дню казни.       Двенадцать часов до конца. Двенадцать часов до того момента, когда мне нужно будет выдохнуть из себя задержанный на полгода воздух и попытаться сделать вид, что я всё же осталась жива.       Духота не спадала даже вечером, и каждый глоток тёплого, спёртого летнего воздуха ощущался во рту как кусочек растаявшего масла, покрывавший всё противной жирной плёнкой, — её хотелось скорее выплюнуть, стереть, содрать с себя. Омерзительная липкость во всём теле постепенно сводила с ума и вызывала брезгливость, от которой меня мутило круглые сутки.       Я молилась о том, чтобы вдалеке послышался раскат грома, чтобы налетела непредсказуемая и яростная гроза, залившая бы землю потоком ледяной воды. Хотела, чтобы бесцеремонный и наглый дождь обрушился стеной и разогнал безудержное веселье устроенного у нас во дворе прощания, добиравшегося до меня звонким смехом сестры, что тонким колокольчиком разносился по всей округе, преодолевал любые препятствия, пробирался сквозь прижатые к ушам ладони, проскакивал под подушку, которой я накрывала голову, мечтая оглохнуть в тот же момент.       Но дождь не наступал. И всё, что мне оставалось, — лежать на кровати и смотреть в открытое окно, наблюдая за тем, как на лазурно-голубом небе изредка проступают пятна белой плесени облаков, как свет медленно затухает, сходит на нет, сменяется на светло-серую пелену, и по краю горизонта вдруг расходится пожар, и сумрак прогорает изнутри, а оранжево-красные отблески пламени затухают, оставляя после себя чернильно-синее пепелище с ошмётками белых звёзд и обгорелым полукругом Луны.       Наверное, это был самый длинный вечер в моей жизни. Бесконечный. Растянутый по секундам, по мгновениям, по голосам на улице, в которых я искала только один-единственный и никак не находила, по каждому мнимому шороху в квартире, воображаемым шагам вдоль коридора к моей комнате.       И когда они пришли, мне не стало спокойнее или лучше. Будто вонзённый в моё сердце по самую рукоять нож резко выдернули наружу, и кровь хлынула из раны, заливая меня изнутри, растеклась по груди, подобралась к горлу и поднялась вверх по нему, заполнила всю голову и невыносимо жгла, пекла, распирала переносицу и виски.       Я еле дождалась, когда Ксюша заснёт достаточно крепко, перестав ворочаться в постели и чуть подрагивать от подкрадывающихся снов. Поднялась и подошла к её кровати, чтобы посмотреть на разметавшиеся по подушке светлые локоны, красиво мерцающие в лунном свете, крепко сомкнутые веки и чуть приоткрытые губы, придающие миловидному лицу счастливо-безмятежное выражение.       Почему же мне приходится скитаться раз за разом, пытаясь отыскать то, что зовёт к себе в беспроглядную тьму?       Ночь становилась ещё жарче дня, разогревалась, раскалялась, и если бы я не была столь самоуверенна, то сразу поняла бы, что с её наступлением просто неторопливо спускалась в собственный ад. Шаг за шагом, прочь из своей комнаты, в узкий и тесный коридор, уже заставленный его вещами.       Кап. Кап. Кап.       Дождь настиг меня именно тогда. Каплями воды, беспечно падающими прямо с небес на грязную землю; каплями крови, нашедшими свой выход прочь из бесполезного тела. Каплями слёз, с противными шлепками оседающих на линолеум.       Дверь в гостиную была чуть приоткрыта, и я убеждала себя, что просто прислонюсь к ней ненадолго, потом — что просто остановлюсь у входа и взгляну издалека, хотя бы раз, напоследок. Но ноги сами несли меня всё дальше и дальше, ближе и ближе.       Туда. К нему.       Пока чуть загнутый вверх уголок ковра не попался мне на пути, не зацепился за босые ступни, не оцарапал переплетением плотных нитей щиколотку, не попытался остановить меня от фатальной ошибки, от ужасной глупости, от падения на самое дно.       Во всём виноват этот чёртов ковёр.       Кирилл встрепенулся и приподнялся на раскладушке, опираясь на согнутые локти. И темнота его настороженного, внимательного взгляда продиралась сквозь густую ночь, сковывала меня цепями ледяного страха, преграждала дорогу к отступлению, но не подпускала ещё ближе, вынуждая беспомощно стоять прямо напротив, на расстоянии вытянутой руки от желаемого, и ждать вынесения приговора.       Мне бы просто дотронуться до него. Прикоснуться пальцами к коже необычного оливкового оттенка, отставить маленькую чёрточку на память и сохранить себе это ощущение восторга, дрожью расходящегося по всему телу, от возможности оказаться рядом.       — Ты пришла, — прошептал он, обхватил прохладной ладонью моё запястье и потянул к себе, на себя, почти уронив на раскладушку, противно скрипнувшую под нами.       Столько тёплого, восторженного счастья было в его голосе. Нежности, потрясающей и будоражащей. Волнения, покалывающего кожу маленькими искорками тока. Надежды более тонкой и хрупкой, чем собранные им когда-то цветы.       Всё это не могло предназначаться мне. Не должно было стать моим.       Он ждал Ксюшу.       И эта мысль вонзилась в меня тысячей острых шипов, обожгла и разодрала, вывернула наизнанку от дикой боли. Я хотела сказать ему, что он обознался. Хотела отстраниться и уйти, убежать обратно в свой спокойный, предсказуемый мирок, лишённый проблем и не терзающий меня изощрёнными пытками чувств и эмоций. Хотела сбросить эти огромные сильные ладони, крепко стиснувшие мои плечи, и оттолкнуть от себя навалившееся сверху тело, внезапно оказавшееся невыносимо тяжёлым, и отвернуться от горячего дыхания, постепенно выжигающего мокрую от слёз кожу от виска до подбородка.       Но всё, на что мне хватило смелости — лишь несколько громких, пронизанных отчаянием всхлипов.       Я ведь именно этого всего и хотела. Хотела так сильно, что запрещала себе думать об этом.       Потому что это уже не цели, не планы, не продуманные и просчитанные шаги вперёд. Это мечты. А мне нельзя мечтать. Я не могу, не умею.       — Тише, тише, — его ласковый шёпот ложился на моё сердце каплями утренней росы, согревал солнечными лучами доверчиво тянущиеся навстречу ростки, и успокаивал, унимал ту боль, от которой я так долго не находила спасение, пытаясь просто вырвать её из себя.       Вот он, мой личный оберег на долгие годы, самая главная молитва, самая искренняя вера. Вот она, яркая звезда, освещающая мне путь сквозь пугающую тьму бесконечных ночных кошмаров, мигающая маячком в пустоте исподтишка нападающей паники, не позволяющая забыть моменты абсолютного счастья в суете одинаковых будней, облепляющих меня своей паутиной.       Тише, тише.       Тише, Машенька.       Его губы водили по моим щекам, скользили вдоль проложенных слезами дорожек и собирали на себя последние скупые солёные капли. Прислонялись, прижимались к чуть влажной коже еле ощутимо и осторожно, а следом отстранялись, замирали испуганно и выжидали, словно проверяли меня на прочность, искали тот предел, когда от их прикосновений на мне проступят глубокие ожоги.       А они уже были, были! Там, прямо под кожей, витиеватым узором тёмных шрамов, которые никогда уже не затянутся до конца.       Они останутся со мной, когда он уедет. И как же бесконечно благодарна я была ему за это. И как же сильно ненавидела его за то, что сделал меня такой.       Он дышал быстро, загнанно, пока приходилось стремительно догонять мои желания и опускаться поцелуями-порханиями всё ниже, делать паузы всё дольше, заходить дальше, за все возможные границы соседских, приятельских, дружеских отношений. Коснулся одного уголка моих губ совсем вскользь, случайно, мимолётно. Слегка потёрся кончиком своего носа о мой, и мы оба привыкали к этому странному, вызывающему дрожь ощущению тёплого, терпкого воздуха, переливающегося изо рта в рот, скользящего между почти соприкасающимися губами.       Мурашки рассыпались по телу, чуть покалывали кожу множеством маленьких песчинок, будто подо мной была не старая продавленная раскладушка, а берег нашей реки. И я позволила себе ужасную и настолько волнующую дерзость, чуть плотнее прижав ладошки к его твёрдой груди, с прощупывающимися даже сквозь футболку рёбрами.       И он позволил себе дерзость и ткнулся во второй уголок моих губ поцелуем, совсем не похожим на предыдущие: более долгим, слегка влажным, необычно решительным и почти настоящим.       Гибкие и цепкие стебли вьюнка оплетали, обвивали меня изнутри, раскрывались и распускались во мне огромные светлые бутоны пионов, подрагивали взволнованно нежные лепестки ромашек, и сотни бабочек кружились вокруг, сбивая друг друга и соприкасаясь тонкими, невесомыми крыльями.       А я не понимала, как этот прекрасный, волшебный мир может существовать во мне. Там, где всегда была лишь сухая, бесплодная земля под навесом тёмных, хмурых грозовых облаков.       Так ведь не бывает!       Мы тянулись навстречу друг другу. Примирялись губами, соприкасались, тёрлись, прижимались. Торопились и неуклюже стукались зубами; замедлялись и действовали по наитию, наощупь, пока ночь охотно прикрывала нас своим тёмным одеялом, позволяя ни о чём не думать и просто чувствовать.       Его поцелуи были неторопливыми, словно он пытался растянуть каждую их секунду. Трепетными, словно он наслаждался ими даже сильнее меня. Долгими, словно он боялся, что каждый из них может стать последним.       Он отрывался от меня лишь на несколько мгновений и делал пару глубоких вдохов, чтобы снова нырнуть вглубь захлёстывающих, бушующих ощущений, а я пользовалась этим временем, чтобы быстро облизать собственные губы и как следует распробовать остававшуюся на них горечь коньяка вперемешку с кислым привкусом спелой вишни. И открывала глаза, и всматривалась в его лицо, впервые оказавшееся настолько близко ко мне, и безумно хотела, чтобы он тоже открыл свои и встретился со мной взглядом.       Но стоило его ресницам только чуть дёрнуться, как начинала испуганно жмуриться, молясь о том, чтобы он ничего не понял и не оттолкнул меня от себя.       Прохладные пальцы разжались и выпустили мои онемевшие от крепкой хватки плечи, до обидного быстро пробежались по шее и зарылись в волосы, обхватывая мою голову жестом настолько уютным и родным, что защемило в сердце. А моей храбрости хватило только скользнуть ладонями вверх по груди и подушечками больших пальцев изредка осторожно касаться голой кожи сразу над воротом его футболки.       Губы жгло, пекло, пощипывало, и его язык с нажимом водил по ним. Лишь однажды соприкоснулся с самым кончиком моего, быстро и воровато нырнув в мой рот, и меня словно ударило молнией, которая мигом пролетела по всему телу, отозвалась в нём пугающе-приятной дрожью, растеклась по груди и животу густым теплом и лёгким покалыванием по коже.       Все ощущения усилились и обострились до предела, и даже то, как он изредка прислонялся своим лбом к моему, сильнее вжимал меня в матрас на очередном глубоком вдохе или чуть поглаживал затылок мизинцем, начинало казаться настолько острым, пронзительным, пьянящим.       Мне было так хорошо и спокойно, как никогда прежде. Вплотную к нему, с привкусом коньяка и вишни на зацелованных губах, под влиянием чувства, которое было слишком похоже на счастье.       И на любовь.

***

      Меня растормошил рассвет. Застал с поличным, пригревшейся под боком у мирно спящего Кирилла, ударил по лицу, оставив на одной щеке пылающий, горячий след, привёл в чувство, ослепив на несколько мгновений.       Чтобы я могла открыть глаза и последний раз с наслаждением взглянуть на пушистые чёрные ресницы, растрёпанные сильнее обычного пряди каштановых волос и чуть приоткрытые во сне, ставшие вызывающе-алыми губы. А потом вспомнить, понять, почувствовать, что натворила.       Ночная духота прогретого докрасна воздуха и ласковое, вибрирующее в груди тепло исчезли, а на их место пришёл холод. Жестокий и неистовый, зловещий и безжизненный, с сырым и плесневелым могильным запахом. Он покрыл меня плотным слоем инея, сжал сердце жгуче ледяной ладонью, скинул с моего плеча чужую ладонь и позвал за собой, в спасительно-губительный лабиринт.       Я не помнила, как выскочила из гостиной. Замешкалась на пару мгновений в коридоре, чтобы сунуть ноги в потрёпанные балетки, и выбежала из квартиры прямо как была, в домашней футболке и шортах.       Хлопок входной двери нагнал меня уже на середине лестницы. Толкнул в спину, беспощадно швырнул вперёд, заставляя бежать ещё дальше и быстрее, как можно быстрее, чтобы никогда и ни за что не смогли догнать меня собственные совесть, гордость, страх. Чтобы наверняка скрыться от раздирающего меня сотней оголодавших гиен желания никуда не уходить.       Уже потом, на улице, поскальзываясь на влажной от росы траве и запинаясь о камни протоптанной через двор дорожки, я смогла понять, что дверь захлопнулась за мной, слишком испуганной, растерянной, спешащей, чтобы догадаться просто придержать её. И никто не собирался меня догонять.       Не в этот раз.       Я точно знала, куда мне нужно. Чувствовала это давно, еле сопротивлялась своей мании, зависимости, своим неправильным и недопустимым желаниям — тем самым, которым теперь сопротивляться было уже бесполезно. А огромный, мрачный хвойный лес ждал меня, принимал к себе охотно и с лёгким укором, как взбалмошного ребёнка, однажды потерявшегося и слишком долго искавшего обратную дорогу домой.       Ты пришла.       Частокол тонких коричневых стволов, устремлявшихся вверх, к самому небу, мельтешил перед глазами и выстраивался вокруг меня беспроглядными стенами огромного лабиринта. И я бежала, бежала по нему всё дальше, заходила ещё глубже в густую и тёмную чащу, из последних сил брела сквозь цепляющиеся за ноги острые сплетения корней, опавших ветвей, убогих карликов-кустарников, торчащих из земли.       Пока не закончилось дыхание, не разорвалось от боли сердце, не подогнулись от слабости колени, роняя меня на мягкую и сырую подстилку изумрудного мха.       Тише, тише.       Лес укрывал меня от реальности сплетением хвойных ветвей у самых макушек, не пропускающих вниз ненавистный солнечный свет, не дававших разглядеть издевательски-невинное, кристально-чистое голубое небо. Лес убаюкивал меня шорохом длинных и пушистых листьев папоротника. Лес сжимал меня в своих объятиях и помогал забыться, обдавая промозглым холодом мои губы, которые горели, жгли, болели так невыносимо, словно с них одним рывком содрали кожу.       Как я могла? Как допустила это?       Меня душило паникой, сдавливающей горло до боли, до почти слышного хруста, до привкуса крови в пересохшем рту, раздираемом кашлем и беззвучными рыданиями. А пальцы цеплялись за плечи, скребли по ним, царапали, так наивно и глупо надеясь скинуть оставленные им прикосновения.       Я понимала, что ничего уже не выйдет. Понимала, что это — навсегда. Понимала это так отчаянно давно, за многие часы, дни, недели до того, как оказалась здесь одна с желанием сгинуть навсегда, и задолго до мгновения, когда протиснулась в приоткрытую дверь гостиной и двинулась прямо к нему.       Дышать получалось еле-еле, через раз. Но мне больше не было страшно, напротив: единственным возможным спасением казалась мысль о том, что можно просто выдохнуть из себя всю эту боль вместе с безысходностью, с распирающей тоской, с унизительной жалостью к себе.       Нужно было умереть, чтобы перестать ждать и надеяться, что он придёт и заберёт меня отсюда. Спасёт от того, что мы натворили. Спасёт от самой себя.       Ты никогда не станешь нужной, Маша.       Нужно было умереть, чтобы вынести груз отвественности за свою ошибку, чтобы забрать с собой на тот свет чувство вины, чтобы сжечь предавшее меня и теперь искалеченное, ненужное, бесполезное сердце и зарыть глубоко в землю все ложные надежды.       Нужно было умереть сейчас, чтобы найти возможность как-то жить дальше.       И я умерла.       Как оказалось — слишком рано.       Когда я добралась до дома, его поезд уже медленно набирал ход, с предвкушением и радостью устремлялся в далёкую, недоступную, почти иллюзорно-фантастическую Москву, существовавшую будто в другой вселенной.       Вещей в коридоре больше не было.       Как и Кирилла.       Зато в спальне была Ксюша, испуганно вздрогнувшая и резко обернувшаяся при моём появлении. Она окинула меня оценивающим взглядом с ног до головы, чуть задержалась на моём побледневшем, напряжённом лице, и внезапно улыбнулась тепло, радостно.       Я ждала от неё нотаций, возмущения, недовольства по поводу своего побега, заранее готовилась отбиваться и защищаться, поэтому сбилась и растерялась, ощутив от неё что-то, слишком похожее на давно развеявшееся между нами понимание. И захотелось просто подойти, обнять её крепко и сказать, как сильно она мне нужна.       — Смотри, что мне оставил Кирилл, — изящная рука с зажатым в ней клочком бумаги взметнулась вверх и остановила меня на половине опрометчивого и поспешного движения к ней навстречу.       Ты никогда не станешь нужной, Маша.       Потому что ты никогда не станешь ей.       — Он пообещал, что скоро вернётся и заберёт меня к себе, в Москву.
Примечания:
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник
Отзывы (38)