Ложные надежды

NC-17
Завершён
1502
20
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
428 страниц, 174 910 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник

Глава 10.

Настройки
      Когда мы, наконец, добираемся до квартиры, время неумолимо подкрадывается к двум часам ночи. Свет выключен, бабушка спокойно спит — и меня пронзает какой-то по-настоящему детской обидой на то, что нас она не ждёт, нервно расхаживая из угла в угол, как лишь слегка запаздывающих после заката Ксюшу и Кирилла. Неужели стала доверять ему намного больше? Или просто уверена в моей сознательности и разумности?       Зря, бабушка, очень зря. Не той внучке ты так настойчиво советовала хранить девичью честь и остерегаться мужчин.       Мы стараемся двигаться тише, очень медленно и аккуратно открываем и закрываем двери, пробираемся на цыпочках, хотя сон баб Нюры крепкий и глубокий, а быстро прервать его получается только у входного звонка или звука городского телефона — как и у любого пожилого человека, чья жизнь сводится к постоянно сидящей внутри тревоге и ожиданию очередных дурных вестей.       Когда погибли родители, нам позвонили в дверь. Как сейчас помню, что бабушка тогда готовила нам с Ксюшей оладушки на завтрак, а я уже успела на дрожащих от ужаса ногах уйти с балкона в её комнате и молча сидела у себя на кровати, ещё не понимая, что именно увидела, но отчётливо ощущая: наша жизнь никогда не будет прежней.       Когда убили Ксюшу, нам позвонили на городской телефон. Переполошить своими проблемами она успела не только меня, но и впечатлительную баб Нюру, которой после разговора с любимой внучкой дважды вызывали скорую. Об этом я узнала от тёти Светы, очень жёстко высказавшей мне претензии о том, что здоровьем родной бабушки я совсем не занимаюсь, и, бросив учёбу на неделю, я приехала в родной дом, словно подсознательно чувствуя приближение какой-то беды. И беда пришла в начале пятого утра, с неразборчивым бормотанием про несчастный случай и необходимость подъехать на опознание тела.       И с того момента началась вечная война между моими обидами на сестру и чувством вины за то, что так злилась на неё перед случившимся, не хотела разговаривать, только опрометчиво отмахнулась, услышав, что она опять во что-то ввязалась.       Возможно, прояви я тогда чуть больше участия, всё могло бы быть иначе. Возможно, успей Глеб приехать к ней чуть раньше, и мне бы не пришлось натыкаться взглядом на фотографии сёстры в траурных чёрных рамках, до сих пор бережно расставленные по нашей квартире.       Интересно, каково Кириллу спать в гостиной, под её смеющимся и игривым взглядом? Наверняка без свидетелей он смотрит на неё без этой демонстративной брезгливости.       Ты окончательно свихнулась, Ма-шень-ка.       У себя в комнате мне становится тесно, душно, неуютно, и я растерянно замираю на середине, не зная, что делать с этим ощущением. Слишком много новых чувств наваливается на меня разом и, толком не знакомая с ними, я пугаюсь и пытаюсь снова заглушить их, до сих пор не теряя надежды, что сейчас — получится. Главное отойти подальше от того, чья тьма будит их и зовёт, влечёт к себе, заманивает в хитро расставленные ловушки, обещая понять и принять.       Приоткрываю старую деревянную раму окна с шелушащейся белой краской — в детстве мы с сестрой залезали на подоконник и соревновались, кто быстрее оборвёт себе больше этих ошмётков и у кого окажется самый крупный, а потом получали нагоняй от родителей. И самым любимым было вместе сидеть на кровати, прижимаясь плечом друг к другу, и завороженно наблюдать, как папа вдумчиво и тщательно заново прокрашивает раму, с изяществом художника опускает тонкую кисточку в жестяную банку и после быстро прокручивает, сбрасывая излишки густой, тягучей снежной краски.       У него тоже были длинные и худые пальцы. Именно такие, которыми хочется самозабвенно любоваться, забывая обо всём.       Холодный воздух обдаёт лицо и пускает волну мелких мурашек по телу, но жар, успевший раскинуться внутри меня, никуда не уходит. Это не приятное согревающее тепло, а жгучие языки пламени, неторопливо вылизывающие меня болью, острым чувством собственного одиночества, едкой безысходностью от осознания того, что ничего уже не повернуть вспять.       Родителей — нет. Сестры — нет. И маленькой девочки Маши, не знающей печали и горя, не успевшей прочувствовать свою ненужность в этом мире, тоже больше нет.       Привычка обнимать себя руками появилась одновременно с тем, как обнимать меня стало уже некому. И сейчас пальцы в исступлении хватаются за края чужого свитера, перебирают подушечками мягкие и приятные на ощупь шерстяные нити, успокаиваясь от монотонных, навязчивых действий.       Иду в гостиную, попутно стягивая с себя свитер, чтобы вернуть ему. Прямо сейчас, немедленно.       Пока мне настолько страшно снова остаться одной.       Кирилл ещё не спит, и я застаю его за внешне бесцельным и хаотичным передвижением по небольшому свободному пространству комнаты, со сцепленными на затылке ладонями и напряжением во всём теле, ощутимым даже издалека. Словно загнанный в клетку зверь он мечется из стороны в сторону, и витающий в квартире запах старости перебивается остро-пряными нотами опасности, силы, ярости, с первого же вдоха которых у меня в самом низу живота всё сжимается в твёрдый и плотный комок.       Инстинкты гонят меня прочь, но вопреки им я делаю несколько шагов вперёд и запинаюсь о край ненавистного ковра. О него всегда спотыкалась мама, потом Ксюша, теперь — я. Это стало единственной и крайне отвратительной традицией, принятой в этой квартире.       Только он зачем-то подхватывает меня, словно после всех пережитых подножек от судьбы меня сможет сбить с ног какой-то чёртов ковёр.       Его ладони ложатся мне на плечи. Пальцы аккуратно усиливают хватку, и под этими лёгкими по факту прикосновениями кожа болит, горит, слезает до мяса, легко расползается по контуру старых шрамов, как оказалось, до сих пор не затянувшихся до конца.       Я смотрю на него. Зачем я смотрю на него?       Мы оставили свет в коридоре включённым, и теперь он косыми тёплыми лучами проникает в гостиную, мягко обволакивает контуры его лица. И мне страшно, потому что он тоже смотрит на меня.       Близко. Очень-очень близко, и я уже чувствую горячее дыхание на своих губах, и слегка приоткрываю их, позволяя его воздуху заползти внутрь моего рта, мазнуть по языку, спуститься в лёгкие и навсегда остаться там, в груди, сладким ядовитым теплом.       Он сдавливает мои плечи ещё сильнее, и только тогда я прихожу в себя, понимая, что угодила в силок, который вот-вот затянется навсегда. Испуганно отшатываюсь от него, дрожа от злости и паники, въевшегося в тело ощущения падения, свободного полёта со смертельной высоты. Снова не могу дышать, и последний глоток украденного у него воздуха так и застревает внутри, парализует меня, превращает все внутренности в камень.       — Не смей меня трогать! — необходимость шептать вносит в интонации моего голоса свои коррективы, и вместо гневного шипения выходит жалобный, испуганный шелест. Словно мне снова тринадцать, и я не понимаю, зачем он пытается пробраться в меня, поселиться под кожей, занять каждую клеточку тела, заполнить каждую мысль.       А после прорасти из сердца никому не нужными, брошенными цветами.       Я не позволю тебе сделать это со мной снова, Кирилл. Не позволю, не позволю, не позволю!       — Маша! — доносится до меня уже в коридоре, но я отмахиваюсь от этого голоса, утверждая, что он — только в моей голове. Всё это чёртово безумие, это проклятье, эта болезнь лишь в воображении запутавшегося в себе ребёнка, и ничего не существует.       Никогда не было утренних встреч, нерешительных прикосновений и влечения, противиться которому оказывалось не под силу. Никакой привязанности.       Не было раздирающей боли в груди, желания утонуть, лишь бы попытаться вытащить его с самого дна, объятий и сорванного дыхания под Луной. Никакой жалости.       Не было разговоров по душам; шёпота, бьющего прямиком в сердце; слов, навсегда выцарапанных внутри меня. Никакого доверия.       Никаких чувств, Маша. Цветы под ногами, вкус вишни и коньяка на губах и ту ночь — ты придумала себе сама. Всё это ложь!       Бегу по лестнице, перепрыгиваю через ступеньки, опасно поскальзываясь на покатых краях и не обращая внимание на то, что так и вылетела из квартиры в носках, не подумав обуться. Ссадины на ладони щиплет от грубого трения о шершавые деревянные перила, на последнем пролёте случайно ударяюсь прямо больным запястьем и до крови впиваюсь зубами себе в губу, сдерживая короткий вскрик.       Тише, тише.       Я опускаюсь на стоящую у подъезда скамейку, ладонями крепко держусь за её край, наклоняюсь вперёд, упираюсь взглядом в еле различимые очертания асфальта под ногами, подсвеченного только оборванным бледным полумесяцем на небе.       Вдох-выдох. Вдох-выдох.       Душит, меня душит годами сдерживаемым испуганным воплем, пронзительным и тонким криком, так и оставшимся только в голове. И слезами, горькими и солёными, разъедающими меня изнутри.       Вдох-выдох. Вдох-выдох.       Несколько минут, и голова перестанет кружиться, и в ушах уже не будет шуметь. Я смогу привести себя в норму, смогу натянуть на лицо маску «всё хорошо» и продолжать жить, не переставая мысленно гореть, тонуть, кричать и рыдать. И чувствовать.       Взгляд взлетает вверх, мгновенно находя маленькую красную точку зажженной сигареты аккурат в окне нашей кухни.       Нам пора уезжать отсюда.

***

      — Маша, доброе утро! Как ваш настрой? Надеюсь, мои коллеги не сильно вас утомили? — голос Лирицкого бодр и весел, но сквозь круглогодичную праздничную мишуру всё равно пробивается серая и скучная основа, которую он так упорно пытается приукрасить.       Пока я покорно выслушиваю его приторно-заботливые вопросы, Зайцев, быстро и верно истолковав моё появление на кухне с прижатым к уху телефоном и чётко произнесённое «Я слушаю вас, Илья Сергеевич», успевает вернуться от бабушки и плотно закрывает за собой дверь, не дожидаясь, пока она убавит на минимум звуки очередной телепрограммы.       — Спасибо, всё хорошо, — отвечаю отрепетированную годами фразу, а сама наблюдаю за хмурым и напряжённым Кириллом, со взрывоопасной смесью злости и сожаления отмечая синяки у него под глазами, ставшие слишком яркими за последние несколько дней.       Я и сама сейчас больше похожа на привидение: бледная и потерянная, с непривычно отражающимися на лице эмоциями, заменившими родную и близкую угрюмость, с которой я свыклась и срослась за многие годы.       Пожалуй, даже отходя после операции я выглядела не настолько жалкой и беззащитной.       — Что, простите? — уточняю, тряхнув головой, потому что последние фразы Лирицкого пролетели мимо меня бессвязным фоновым шумом. Самое сложное — сохранять хоть какое-то подобие спокойствия, когда Кирилл удивлённо вздёргивает бровь вверх и улыбается снисходительно, всем своим видом ехидно напоминая о том, что нам обоим ясны причины моего сегодняшнего смятения.       И это даже обидно: кажется, будто его не коснулось ничего из произошедшего этой ночью. Только тёмные круги под тёмными же глазами, источающими ледяное спокойствие, и ненавистная мне маска безразличия на лице, которую всё чаще хочется содрать с него вместе с кожей.       — Я спросил, ждать ли вас завтра на работе, Маша? — хмыкает Лирицкий очень многозначительно, и только тогда я понимаю, что следовало бы вытрясти из Кирилла истинную причину, по которой меня согласились отправить в компанию Войцеховского как сомнительной приятности подарок.       — Я думала, что вы с Кириллом Андреевичем должны были сами определить сроки моей… командировки, — спотыкаюсь на середине фразы и вплотную прижимаюсь к столу, пропуская невесть зачем решившего протиснуться мимо меня Зайцева.       И с первым же будто случайным прикосновением его ладони к пояснице вздрагиваю, как от удара тока, сжимаюсь и напрягаюсь. Злюсь на него, на себя, потому что среди десятков вариантов поведения выбираю именно тот, где нужно просто сделать вид, что я терпеливо, через отвращение жду, пока его пальцы поднимутся вдоль позвоночника почти до лопатки и покинут меня.       Он мерзко ухмыляется и поднимает ладони вверх, демонстрируя, будто это — лишь нелепая случайность. А я даже не успеваю понять, хочу ли скривиться от злости или показать, что мне безразличны все его провокации, и остаюсь с тем же самым взволнованно-изумлённым выражением на лице.       — Предполагалось, что во вторник вы уже вернётесь к нам. Вас тут уже заждались, — насмешливо тянет он, явно намекая на Вику, и мне тут же приходится пожалеть о том, что динамик поставлен на максимум и Кирилл должен отчётливо слышать каждое слово. — Если Войцеховский не говорил вам ничего иного…       — Не говорил, — отзываюсь я, наблюдая за тем, как он сам стоит вполоборота, вытягивает из кармана сигарету и зажигалку и не спешит дать мне хоть малейшую подсказку.       — Отлично. Тогда просто держите меня в курсе любых изменений, ладно? Выпишу вам дополнительную премию, если избавите меня от необходимости напрямую решать дела с этим паршивцем, — весело смеётся Илья Сергеевич, и Зайцев фыркает, исподтишка поглядывая на меня.       — Я вас поняла, — добавляю в голос как можно больше прохладцы, чтобы до Лирицкого скорее дошло, что я не заинтересована в милой дружеской болтовне с ним. И факт того, что он спит с моей подругой, отнюдь не делает нас кем-то ближе начальника и подчинённой.       — Тогда до завтра, Машенька!       — До свидания, — сбрасываю вызов и морщусь, не в силах сдержать собственные эмоции. Меня коробит от этого обращения, и пусть Лирицкий произносит своё «Машенька» быстро, резко, даже слегка проглатывая окончание, а вовсе не растягивает по слогам почти нараспев, мне всё равно неизменно хочется одёрнуть его и запретить обращаться ко мне так.       Так же, как делает это только один единственный человек.       — Соколова! — его грубый, раздражённый голос настигает меня уже около двери, вынуждает замешкаться на пару мгновений и всё же нехотя обернуться.       Кирилл на меня не смотрит. Так и стоит, облокотившись бедром о подоконник и курит в приоткрытое окно, искривив тонкие губы в болезненной усмешке. Словно это не он позвал, остановил, вернул меня только что, не позволив сбежать так же, как все предыдущие три часа до этого, с того самого момента, как мы столкнулись в коридоре на рассвете.       Я сказала ему, что мы возвращаемся на поезде сегодня. Почти прошептала, когда мы стояли спиной друг к другу, и успокоила себя тем, что больше нам не о чем говорить. Проще вернуться в Москву в том же пропитанном ненавистью молчании, в котором мы из неё уезжали.       — Если Лирицкий будет спрашивать, ответишь честно, что не была у нас в офисе. Заполнила какие-то стандартные анкеты-опросники, написала свои пожелания и предложения к обеспечению комфортных условий работы для новых, неопытных сотрудников и всё. Прямо из дома. Почему я тебя отпустил — придумай сама, — его пальцы с силой вдавливают бычок в край жестяной банки, и от напора тот рвётся и оставшиеся крупинки табака рассыпаются по подоконнику. — Главное, рассказывай об этом вот с таким выражением брезгливости на лице, как сейчас. Оно идеально подойдёт под ситуацию.       — Хорошо, — пожимаю плечами с нарочито равнодушным видом и радуюсь, что голос не дрогнул в самый неподходящий момент, выдавая меня с потрохами.       И я ухожу. Быстро, чтобы на этот раз точно ничего не смогло меня остановить. Волочу за собой все вопросы, на которые не находится ни одного вменяемого ответа, и еле держусь, чтобы не упасть навзничь под тяжестью его обиды.       Что так бесит тебя, Кирилл? Что я хотя бы пытаюсь сделать работу над старыми ошибками?       Дохожу до своей комнаты, но разворачиваюсь на пороге и иду в гостиную. Знаю, что не стоит соваться к бабушке в таком состоянии, знаю, что она не поможет, не поймёт, не заметит и своими разговорами про Ксюшу сделает ещё хуже, а если заметит — будет волноваться, а ведь у неё сердце. Но мне до какого-то невыносимого отчаяния нужен кто-нибудь рядом прямо сейчас.       Ночь прошла, а страх одиночества так и остался со мной.       К счастью ли или к горю, но баб Нюра замечает меня сразу же: выключает телевизор, заставляя насторожиться, и хлопает ладонью по дивану рядом с собой, предлагая присесть. Конечно же, у меня нет причин отказываться, кроме смутных предположений о том, сколько раз в ближайшие полчаса придётся услышать имя покойной сестры, действующее как триггер для болезненно возбуждённых нервов.       У меня никак не выходит унять злость на Ксюшу. На то, что она умерла. Проще было бы жить как прежде: терпеть рядом Пашу, впадать в беспросветное уныние и старательно не замечать отсутствие перспектив; параллельно с учёбой работать на двух работах, чтобы позволить себе самые необходимые вещи и оплачивать половину съёмной квартиры (так, чтобы тёть Света не знала и не могла разочароваться в своём любимом и во всех отношениях замечательном сыне). И охотно жрать ту ложь, которую мне скармливала родная сестра во время редких телефонных разговоров.       Вчера, у реки, я впервые нагло обманула Кирилла. Теперь у меня была одна веская причина сожалеть о переезде из родного города — это встреча с ним.       Я не особо хотела знать правду о том, как и чем он живёт. Никогда специально не задумывалась, каким он стал, сильно ли изменился, добился ли своих целей и помнит ли о своём прошлом. Мне было достаточно того вранья от Ксюши, которое помогало из года в год плотнее запечатывать хлипкую дверь, скрывавшую за собой гербарий первой привязанности, первой жалости, первого доверия.       Всё полетело к хуям, и сорваны оказались не только печати. Саму дверь сорвало с петель и раскрошило до опилок, и уже ничто не поможет мне спрятать то, что скрывалось за ней, дожидаясь своего часа.       Если бы Ксюша не умерла, мы никогда бы не встретились. И он бы не смог снова сделать это со мной.       — Манечка, я тут подумала, знаешь… у Кирилла тоже поспрашивала. Тебе бы квартиру там, в Москве, снять, — начинает бабушка, конечно же не замечая, как меня передёргивает от прозвучавшего только что имени.       Я смотрю на неё удивлённо, а следом тут же жалею, что в прошедшие два дня так и не нашла в себе достаточно смелости, чтобы по-нормальному поговорить, трусливо скидывая эту ответственность на Зайцева и при первом же удобном случае прячась у себя в комнате, как пугливый и неразумный подросток.       — Бабуль, мне пока есть, где жить. А как пора будет съезжать из общежития, что-нибудь найду.       — Ну, а жизнь-то как строить, в общежитие этом?       — Всё нормально. Я разберусь, — гипсовая улыбка приклеивается к лицу и держится на нём удивительно стойко, несмотря на то, что я с ужасом ощущаю приближение слёз. Слишком редко они появлялись в моей жизни, и слишком часто стали пробиваться теперь, когда, казалось бы, я уже потеряла всё, что имела.       Что же ты сделал со мной?       Мне не хочется пускаться в долгие и шокирующие объяснения о том, что нет у меня никакой личной жизни и быть её просто не может. Не хочется врать последнему родному человеку и выдумывать то, чего никогда не будет. Не хочется позорно молчать с этой блядской накладной улыбкой и видеть сожаление в мутно-серых глазах напротив.       Людям, вроде меня, проще всегда быть одним. Таким сломаным, неправильным, не понимающим ценность искренних и ярких чувств.       Для меня чувства — это слабость. Раковая опухоль с многочисленными метастазами, которая изрядно отравляет и без того жалкое существование, прежде чем окончательно добить.       Я давно свыклась с мыслью о том, что нормальные отношения, семья и дети не будут частью моего будущего. Мне можно рассчитывать только на большую и крайне ответственную должность на работе, благодаря которой удастся занять чем-то бесконечно тянущиеся унылые вечера и заполнить пустоту в душе очередными расчетами.       И сейчас, глядя на грустно-обречённую улыбку баб Нюры, отчётливо понимаю: она считает так же.       — Я эт к чему… Деньги мне посылать больше не надо. Я уж скопила столько, что на несколько похорон хватит. А ты лучше себе что возьми.       — Бабуль, здесь ещё надо бы поменять всю технику. Стиральную машину, плиту, — перечисляю на автомате, и взгляд случайно падает на чуть задранный кверху край того самого изрядно потрёпанного ковра, — и мебель тоже надо сменить. Сделаем ремонт, как только у меня будет нормальный отпуск.       — Нет! — баб Нюра хмурится, и в этот момент я впервые замечаю, что именно так мы с ней становимся неожиданно очень похожи. И это изумляет, сбивает меня с нити нашего разговора и будто бьёт обухом по голове. Я настолько привыкла воспринимать себя особняком от всех, что иногда и правда забываю, что мы родные друг другу. — Пусть тута всё будет, как есть. Люди будут судачить. Нечего им повод давать языками помолоть о чужих деньгах.       — Это не такие уж большие деньги.       Для меня. Для тех, кто смог вырваться из трясины маленького провинциального городка, где под внешне цельной, чистенькой и опрятной оболочкой скрывается медленно сгнивающая, испещрённая язвами, источающая тошнотворный смрад сердцевина.       — Ай! Да кудаж они мне-то? Ты для себя что оставь. Съезди хоть куда. Не всё ж со старухой тебе сидеть, — она взмахивает рукой, следом поправляет накинутую поверх платья тонкую паутинку шали и кокетливо ведёт плечом, демонстрируя ту манеру истинно женского поведения, которая так влечёт окружающих и которой я так и не смогла научиться.       Наверное, после этих слов следовало бы попытаться убедить баб Нюру, что она ещё молода и вообще прекрасно выглядит, но мысль проносится в моём сознании галопом с сильным запозданием и тут же теряется, уступая место более важным.       В настолько неожиданной смене курса бабушкиных рассуждений мне так и видится ехидная усмешка Зайцева, тихий и вкрадчивый, с бархатистыми нотками голос, которым он часами напролёт о чём-то разговаривал с ней последние дни; вовремя оброненные бестактности и намёки настолько прозрачные, что игнорировать их невозможно. И от желания ринуться на кухню и спросить, какого чёрта он наплёл ей, меня останавливает только ещё одна догадка.       Она складывается из обрывков старых фраз, из кажущейся нелогичности чужих рассуждений и поступков, из моей отвратительной наивности и того, как нервно постукивал пальцем по краю кружки Кирилл, когда я спрашивала его, почему Паша поехал за деньгами ко мне.       — Бабуль, а кто говорил тебе что-то про деньги?       — Ну так девочки же в отделении каждый раз заводят, мол, как вам повезло, так помогает внучка. А у нас тут молва разносится… да сама ж знаешь!       — Знаю, бабуль, — киваю как китайский болванчик, впиваюсь пальцами в грубую обивку изрядно продавленного дивана, уговариваю себя дышать глубоко и не поддаваться ярости, скручивающей тело так сильно, что хочется сделать себе больно.       Вдох-выдох. Вдох-выдох.       Кипу квитанций из банка я перебирала вместе с другими документами, но не догадалась, не подумала, не стала заглядывать внутрь. Зачем? Я ведь и так прекрасно знала, что там будет: половина от доходов подрабатывающей студентки, очень скромное дополнение к бабушкиной мизерной пенсии, а потом — треть от той шикарной зарплаты, что полагалась мне у Лирицкого.       Это ты думаешь, что умная, Маша. А на самом деле — дура.       Прописанные в документах суммы больше в среднем в два раза. Под праздничные месяцы — в три. И только первые четыре перевода, на которые я насобирала после переезда, по-настоящему мои.       — Я подумаю, что с этим делать, — натянуто улыбаюсь бабушке, кивая на ворох листов в своей руке. — А пока пойду приготовлю чай. Посидим перед нашим отъездом.       Вопреки желанию тотчас же взорваться, на кухню я захожу вполне спокойно, даже аккуратно прикрываю за собой дверь, чтобы бабушка не услышала лишнего, пока не успела снова включить телевизор. Кирилл сидит, уткнувшись в свой телефон, и никак не реагирует, когда я опускаю квитанции на стол прямо перед ним.       Меня трясёт не от злости, а от обиды. От ощущения, словно всю мою жизнь просто обесценили, стёрли в ноль, превратили в бессмысленное и бесполезное шатание из локации в локацию: дом — школа — дом — институт — дом — работа. Зачем это было нужно, если я так и не смогла ничего достичь сама? Если все оправдания моего существования, — переезд и поступление, аспирантура, хорошая работа, даже помощь бабушке, — просто куплены им?       Он отобрал у меня всё. Право на нормальную жизнь, без сожалений и болезненных воспоминаний о совершённой ошибке. Ощущение собственной значимости, способности собрать себя по осколкам и из последних сил ползти куда-то вперёд. Веру в то, что рано или поздно мне удастся оставить позади своё прошлое и обрести хоть что-то, напоминающее счастье.       — Просто какого хуя, Зайцев? — вылетает из меня через пару минут, в течение которых он продолжает печатать что-то в телефоне и делать вид, будто меня здесь нет. Всё самообладание летит к чертям, и мне хочется вцепиться в него голыми руками, царапать, бить, кусать до крови. И выть, протяжно скулить, пока не уйдёт хоть отчасти жжение в груди от невыносимой мысли, что у меня не осталось ничего, принадлежащего мне самой.       Всё — его. И последнее, что я могла бы с гордостью выставить и крикнуть «это не продаётся!», — свои сердце и душу, — сама отдала ему ещё десять лет назад.       Неохотно отрываясь от переписки, он одним пальцем придвигает к себе верхнюю из квитанций, пробегается по ней взглядом и равнодушно пожимает плечами, демонстративно не поднимая на меня взгляд.       — Не понимаю, каких именно комментариев ты от меня ждёшь.       — Хочу узнать, обязательно ли тебе повсюду пихать свои деньги? — от низкого шипения горло сдавливает болью, а позволить себе увеличить громкость я не могу — в гостиной до сих пор тихо, и мне не хочется делать бабушку невольным свидетелем и участником наших с Кириллом разборок.       Он наконец откладывает телефон в сторону, жмурится, трёт пальцами переносицу, скрещивает руки на груди и прислоняется спиной к подоконнику, и только потом смотрит на меня с лёгкой и непринуждённой улыбкой.       Слишком идеальной, наигранной улыбкой.       — Теряешь хватку, Маша. Здесь была отличная возможность ввернуть, что я трачу не свои деньги, а отца.       — Кто тебя об этом просил? — игнорируя его сарказм, киваю на квитанции и опираюсь ладонями на край стола, чтобы скрыть, как дрожат сейчас руки. И хотелось бы объяснить себе, что это всё от той же обиды, или от злости, от раздражения, но нет. Меня просто покачивает из стороны в сторону, как пьяную, и в голове шумит, и хочется осесть прямо на пол.       — Ты же читала «Мастера и Маргариту»: никогда и ничего не просите…       — Хватит! — обрываю его и морщусь от хриплого, наглого смешка, прорезающего остатки моего самолюбия насквозь. — Хватит лезть в мою жизнь. Не смей больше касаться ничего, что связано со мной или с моей семьёй.       — Иначе что, Маша? — он подрывается с места резко, так же опирается ладонями о противоположный край стола и наклоняется вперёд, почти соприкасаясь со мной лбами. И его ледяное спокойствие трескается на глазах, плавится от вспыхнувшего огня лютой ненависти, стекает вниз каплями талой воды. — Что ты сможешь сделать? Включи свою хвалёную логику и назови хоть одну причину, по которой я должен прислушиваться к твоему мнению.       — Просто оставь меня в покое, — цежу сквозь зубы, опасно покачиваясь от напряжения и чувствуя, что вот-вот или ударюсь о него, или просто осяду горсткой дрожащего пепла прямо на противно-скользкую скатерть, к которой приклеились вспотевшие ладони.       — Иначе что? Ну же, Маша, не тупи! Что ты можешь мне сделать?! — шепчет хрипло, почти срывается на смех, пытается поймать мой отчаянно бегающий взгляд, чтобы окончательно подавить и сломить мои жалкие попытки сопротивления.       Только не смотри на него, не смотри.       Мне нечего ему противопоставить. Ни тогда, ни сейчас. И дело ведь вовсе не в количестве денег или степени влияния, а в том, что я уязвима и ведома. Чем сильнее цепляюсь за свою мнимую независимость и самостоятельность, тем проще меня раздавить, просто отобрав их.       — Я тебя уничтожу, — выходит глухо и беспомощно, настолько жалко, что мне хочется рассмеяться над этой банальщиной вместе с ним. И кажется, будто именно это ему хотелось от меня услышать, ради этого он так яростно провоцировал, подначивал, выводил из себя.       Уходи, Маша. Уходи, уходи, уходи!       Меня предательски ведёт, и попытка покинуть кухню проваливается в тот же момент, как я слишком быстро выпрямляюсь и чуть не падаю. Или остаюсь специально, завороженно наблюдая за тем, как он в два шага оказывается у плиты, выхватывает из подставки один из ножей и протягивает мне рукоятью вперёд.       — Бери, — властный голос окончательно придавливает меня к полу, не позволяя пошевелиться. И плывущим, опьянённым взглядом еле фокусируюсь на его лице, затянутом тёмной пеленой гнева. — Или ты уже передумала меня уничтожать, слабачка?       Самое время рассмеяться ему в лицо и напомнить, что мне больше не тринадцать лет, хотя и в том возрасте я бы не повелась на такой откровенный фарс.       Только сделать это мешают пальцы, неторопливо, с волнительным удовольствием обхватывающие чуть прохладную на ощупь пластиковую рукоять. Маленькие угольки вспыхивают в животе, когда я ощущаю приятную тяжесть в ладони, и разгораются, распаляются, обдают теплом всё тело, пока он тянет нож вверх и упирает остриём себе в шею.       — Не вижу особенного энтузиазма. Давай же, пользуйся случаем. У-ни-что-жай, — тянет он и расплывается в широкой, болезненно-сумасшедшей улыбке. И мой взгляд соскальзывает с линий тонких, чётко очерченных губ и упирается вместе с блестящей сталью в загорелую кожу, опасно натягивающуюся под лезвием с каждым движением кадыка.       Ловлю себя на том, что плотоядно облизываю губы, принюхиваюсь, упиваясь этим будоражащим пряным запахом опасности, ещё не пролитой крови, дурманящей власти над ситуацией.       А ведь я ничего не контролирую даже сейчас. Ни силу, с которой он сам одурело сжимает пальцами нож, ни силу собственного сумасшедше-аморального возбуждения, которым тело реагирует на происходящее вместо положенных страха и отвращения.       — Предлагаешь прирезать тебя, когда за стеной сидит моя бабушка? — уточняю снисходительно-насмешливо, а голос дрожит и срывается, и моё учащённое, поверхностное дыхание слишком громко звучит на мизерном пространстве кухни, сейчас и вовсе сузившемся до расстояния разделяющего нас шага.       Так потрясающе хорошо, что огромных усилий стоит не закрывать глаза, чтобы позволить себе прочувствовать каждый оттенок эмоций, ярких и чётких как никогда, несущихся вдоль по пульсирующим венам, отстукивающих ритм работающего на износ сердца, собирающихся искрящим напряжением на каждом нервном окончании.       Ещё немного, ещё чуть-чуть, и замыкание неизбежно.       — Увиливаешь от ответственности за свои слова? — ему и напрягаться не приходится, чтобы задеть меня, играючи надавить на больное место, а потом жадно ловить на моём лице признаки замешательства, ярости и осознания собственной беспомощности перед ним.       Когда-то я тоже протянула ему нож и сама опрометчиво приставила его к своему горлу. Стоит ли теперь удивляться своему сплошь исполосованному порезами телу?       — А сам ты давно научился отвечать за свои поступки, Кирилл?       Уголки его губ дёргаются лишь на мгновение, но взгляд…       В нём можно увидеть всё, от сотворения вселенной до конца света. Клубы дыма и выжженные равнины после извержения вулкана, обломки городов, стёртых с лица земли огромным цунами, реки крови и крики боли случайных жертв бессмысленной войны. Там, в глубине беспроглядной тьмы, внезапно загорается яркий свет, выхватывающий ужасающие картины того, как всё трескается, ломается, обваливается и осыпается, разлетается по ледяному ветру, загибается и увядает, оседает и выгибается в муках.       А потом вспыхивает и выгорает дотла. Именно так, как он сам в моих ночных кошмарах.       И нет ожидаемой радости. Нет торжества и злорадства. Нет ни одной причины всматриваться в его тёмные, затянутые мутной пеленой смога глаза и упиваться той болью, что неприкрыто видна в их глубине.       Я чувствую эту боль вместе с ним.       Ты ведь знаешь об этом, да? Что я не смогу уничтожить тебя и не загнуться при этом сама?       — Кирилл… — шепчу сдавленно, испуганно разжимая пальцы в тот же миг, как тёплые капли касаются их неуверенно и ласково, расплываются по подушечкам и заполняют мелкие бороздки на коже. Мой взгляд так и остаётся прикован к его глазам, но это совсем не мешает мне понять, что именно произошло.       Он продолжает яростно сжимать лезвие, пока не опускает взгляд вниз. Равнодушно смотрит на то, как кровь стекает по рукоятке, теряется и блекнет на фоне чёрного пластика, срывается вниз и разлетается алыми брызгами по полу.       Мне удаётся перехватить его ладонь, когда он наконец разжимает её и позволяет ножу с глухим грохотом упасть к нам под ноги. И вместо того, чтобы сделать что-то, я просто стою на том же месте и с остервенением разглядываю длинный и тонкий порез, идущий через все пальцы. Запоминаю, как край его взлетает вверх на мизинце, как сочится мелкими бусинками кровь, собирается в крупные капли и тут же разливается по всей руке тонкими струйками, огибает выступающие на запястье косточки и медленно подбирается к сплетению вен.       Не знаю, должна ли я испытывать чувство вины, но его нет. Есть только тепло крови, перепачкавшей наши ладони, два прикованных к ней пристальных взгляда и странное желание спросить, больно ли ему. Чтобы понять, должно ли и мне быть тоже.       Я выпадаю из реальности и пропускаю всё на свете, испуганно вздрагиваю только в тот момент, когда дверь внезапно распахивается и баб Нюра за моей спиной громко охает. Зайцев дёргается одновременно со мной, смотрит на замеревшую у входа бабушку растерянно и беспомощно, совсем как в тот самый вечер, когда его впервые привели к нам в квартиру.       И нет больше самоуверенного и циничного Кирилла Войцеховского, распоряжающегося миллионами и чужими жизнями по собственному усмотрению.       Есть только парень, до сих пор не научившийся справляться с живущей внутри него тьмой.

***

      Почему ты такая сука, Маша?       Этот вопрос стоит в моей голове на повторе с первого же дня, как мы приехали сюда. Меняет тональность и громкость, проносится вспышкой гнева или тянется игриво, с предвкушением, со смакованием. Только вот суть всё равно не меняется.       Почему ты такая сука, Ма-шень-ка?       Она без запинки врёт своей бабушке, рассказывая о том, как я по глупости схватился за падающий со стола нож. Сжимает пальцы на моём запястье сильно, но даже через это уверенное прикосновение можно ощутить, как её до сих пор трясёт.       Как начало ещё с моего появления в поезде, так и не перестаёт. И мне уже удавиться хочется от собственной невменяемой, фатальной, отвратительной идеи последовать за ней. В пятницу мысль сделать то, чего отчаянно хотелось ещё десять лет назад, показалась мне заманчивой. Теперь же я готов признать, что попытка суицида далась бы менее болезненно.       Не знаю, чего я вообще ожидал от возвращения в город, единственное хорошее воспоминание о котором уже ехало со мной в одном купе. Наверное, отчасти хотел испытать столь прекрасно описываемое всеми чувство ностальгии по прошлому, осознать важность незначительных с виду мелочей, найти красоту в том, что прежде было обыденным и скучным.       Не удалось.       Я просто погрузился в тот же самый ад, из которого уезжал с растоптанным сердцем и пугающим предчувствием, что там, впереди, не станет лучше. Будет просто по-другому.       И вот я снова на тех же улицах, по которым бегал первые восемнадцать лет своей жизни. Сначала за руку с мамой, вечно опаздывающей то на одну, то на вторую работу, то торопящейся на вечерние занятия в местном отделении колледжа, который она так и не успела закончить. Я на удивление хорошо запомнил эти перебежки из дома в садик, где всегда оказывался первым пришедшим с утра и последним уходящим из группы, из-за чего воспитатели вечно недовольно ворчали, принимая меня за какой-то неодушевлённый и ничего не понимающий предмет мебели.       Потом я бегал за помощью к соседям, когда у мамы начались первые проблемы со здоровьем. Помню, как мы возвращались летом с прогулки, и солнце начинало клониться к вечеру, окрашивая горизонт тревожным ярко-алым цветом, и серые коробки домов из-за этого выглядели так, словно их облили оранжевой краской. Я смотрел на них и представлял что-то совсем глупое, детское, несуразное, размышляя о пришельцах, и ушёл немного вперёд, — именно поэтому не сразу заметил, что мама села прямо среди тротуара, опустившись прямо на неестественно и неудобно вывернутые ноги. И не понимал, совсем не понимал, почему она не могла просто встать и идти со мной дальше, и зачем нужно было звать эту противную женщину, живущую с нами на одной площадке, и её грубого мужа с огромными усами.       Оранжевый цвет я ненавижу до сих пор. Как и те смешные для взрослого человека предположения, что это из-за моих фантазий к нам действительно прилетели пришельцы и сделали что-то с моей мамой.       Спустя два года после этого начнётся самый тяжёлый и долгий марафон в моей жизни. Почти ежедневные, изматывающие попытки добежать до дома прежде, чем меня догонят, зажмут в углу и изобьют. Причём несколько новых синяков пугали не так сильно, как те слова, которые непременно сопровождали моменты их появления. С этим нельзя было ничего сделать, и мне приходилось терпеть и ждать, терпеливо и годами ждать, когда им всем просто надоест надо мной издеваться.       Это в тех захватывающих фильмах, которые мне так нравилось смотреть, любой мог восстать против общества и проявить себя. Набить морду тем, кто притеснял его, изменить свою жизнь и выйти победителем при заведомо приравненных к нулевым шансах. А в реальной жизни единственной тактикой выживания было сцепить зубы и спокойно выносить насмешки, придирки, издевательства и периодически прилетающие побои. Не шарахаться от всех, чтобы не выдать всю степень собственного страха, и научиться ловко уходить от ответов на поставленные вопросы, чтобы не напрягать учителей и не травмировать и без того переживающую из-за всего мать.       Я бы смело послал нахуй всех диванных философов, которые заикнулись бы, что это — суровая, но поучительная школа жизни. Потому что факт того, что я не захотел сигануть с крыши того захудалого барака, куда мы переехали, не сошёл с ума и не остался инвалидом после очередной встречи с одноклассниками после уроков можно назвать чистым везением и удачным стечением обстоятельств.       В конце концов, хоть в чём-то удача должна была мне подвернуться.       И когда мы снова шли по этим улицам, и я чувствовал на себе её напряжённый, испытующий взгляд, только чудом не сумевший прожечь в моей голове огромную дыру, мне хотелось схватить её за хрупкие, тонкие, идеально ложащиеся в ладонь плечи, встряхнуть хорошенько и сказать, что я всё помню. Намного лучше, чем ей могло показаться, помню свою прошлую жизнь.       Что в торце того дома мою мать назвали малолетней шалавой, под цветущим кустом сирени мне разбили нос, потому что я слабак и запорол подачу в игре на физкультуре и подвёл этим всю команду, а как-то вечером в соседнем дворе милые на вид женщины назвали моё появление на свет огромной ошибкой.       Они же меня не видели. Они не специально. Это ведь достойное оправдание?       Я не просто так годами держался подальше от этого города. Хотел не то чтобы забыть всё дерьмо, что довелось хлебнуть здесь, а скорее забыть ощущение собственной беспомощности и смирения с тем, что борьба против судьбы не имеет смысла. Потому что давно доказал самому себе, что могу пойти против системы и получить то, что хочу.       И единственное, чего мне теперь хотелось — доказать то же самое ей.       Заставить её поверить, что я стал другим. Заставить снова доверять мне, хоть и сам не представлял, как это возможно после всего, что когда-то натворил.       Мы вместе натворили.       — Ты приезжай, обязательно приезжай! Тебе всегда тута рады будут, Кирилл, — который раз на новый лад повторяет баб Нюра, и взгляд невольно падает на то, как искажается при этом лицо Маши, задумчиво и слишком уж долго смывающей мою кровь со своих рук под струей воды.       У неё не выходит скрыть ужаса от мысли, что нам снова придётся оказаться здесь вдвоём. И меня подобная перспектива тоже выбивает из колеи, потому что прошло вот уже пять минут, как она выпустила мою руку, а мне, как идиоту, хочется понюхать кожу в том месте, где лежали её пальцы.       В пизде твоё самообладание, Кирилл. И, увы, не в буквальном смысле.       — Обязательно, баб Нюр, — киваю и улыбаюсь, но оторваться от неё не могу. Стоит у раковины, чуть сгорбившись, ладони уже алые от ледяной воды, а голова опущена вниз и пушистые ресницы не двигаются вот уже сколько? Одну, две, три минуты? — Только постараюсь в следующий раз создать вам как можно меньше неудобств.       — Ой, какие там те неудобства! — восклицает она, но меня уже подрывает с места и несёт к чёртовой упрямой Соколовой.       Которая вчера трепетала в моих объятиях на этой самой кухне, жмурилась и почти постанывала от удовольствия, а потом смотрела на меня с такой ненавистью, что впору всерьёз подумать, не было ли всё галлюцинацией.       Она сводит меня с ума. Испытывает на прочность, похвастаться которой больше не получается.       Быстро закрываю кран с водой, пользуясь возможностью невзначай встать вплотную к ней. Ловлю взгляд, рассеянный и удивлённый, направленный прямо на меня, и когда до неё начинает доходить, что происходит, невольно усмехаюсь, заранее выставляя защиту от её злости.       Почему ты такая сука, Маша?       Тяжело признаться самому себе, что выводит меня вовсе не её поведение. А то, что я хорошо знаю и понимаю причины той ненависти, которую ошпаривающим кипятком она выплёскивает на меня раз за разом, но сделать ничего не могу. Снова, как в детстве: только зажаться и ждать, когда надоест.       А ещё можно вновь и вновь возвращаться на берег реки, под прохладный ветер и обволакивающую собой тишину, в момент почти треснувшей лжи и почти сорвавшегося откровения. И прокручивать, прокручивать эти пропитанные горечью и обидой слова: «Чего из твоей старой жизни тебе не хватает теперь, Кирилл?», и снова запинаться, застревать, подыхать к чёртовой матери от собственной слабости, но так и не озвучить единственный верный ответ.       Тебя. Мне не хватает только тебя, Маша.       Десять проклятых лет с грузом вины за упущенное счастье. Из всех возможных наказаний за случившееся между нами я выбрал для себя самую высшую меру.       — Пойду собираться, — бросает она на ходу, стремглав вылетая из кухни. Хмурая и серьёзная, слегка испуганная, так и не научившаяся справляться со своими эмоциями, потому что о них никто не догадался написать в тех методичках, что разбирали мы вечерами.       Оглядываюсь, чтобы лишний раз убедиться, что баб Нюра ничего не заметила: неторопливо отпивает чай из кружки, тянется к вазочке со сладким, даже из женского любопытства не став поворачиваться в нашу сторону.       Люди поразительно слепы, когда им это выгодно. Они не замечают того, что творится прямо под их носом, чтобы не разочароваться в собственном видении окружающего мира.       Никто не хотел видеть, как мы оставались вечерами вдвоём, как встречались уже на рассвете, как постоянно и всюду держались вместе (меня просто тянуло к ней, как магнитом, а она хоть и пыталась сбежать, но всё равно в итоге оказывалась рядом). Никто и подумать не мог, что у нас может появиться что-то общее, помимо временно занимаемого мной угла в её гостиной.       Я и сам никогда не смогу объяснить, почему так вцепился в неё. Помню только, что когда тёть Света притащила меня к ним домой, в шикарно обставленную, уютную и тёплую после привычного мне барака квартиру, Маша оказалась единственной, кто не делал это фальшивое лицо, выражающее сострадание. Она сурово поджимала губы и смотрела на обсуждающих все нюансы баб Нюру и тетю Свету с укором и даже как будто злостью, а на меня — с лёгким раздражением, сразу демонстрируя, что неожиданному гостю тут не рады.       И это было по-честному. Искренне. Справедливо.       После жалости и отвращения со стороны окружающих, после общения с теми, кто слишком показательно хотел меня не обидеть и неприятных стычек с теми, кто напротив, хотел причинить как можно больше боли, её откровенность стала глотком пьяняще-свежего воздуха, оглушительной пощёчиной, резкой встряской, позволившей понять, что я всё ещё жив, что могу выплыть на поверхность после долгих лет барахтанья в болоте без какой-либо надежды на спасение.       Она всегда отвечала прямо, не переживая о моих чувствах и не пытаясь меня пощадить. Говорила, что думала, не подбирая выражений. Ставила в неловкое положение, иногда раздражала, иногда забавляла.       Все называли её странной, хмурой и нелюдимой. А за постоянной внешней угрюмостью никто и не пытался рассмотреть что-то иное: ни страх и тревогу, с которыми она всегда оставалась тет-а-тет, ни беспомощность, прикрыть которую не получалось внешним спокойствием и отрешённостью, ни даже миловидные черты лица, что так цепляли всех в её сестре.       Я не стал тем особенным и единственным, кто увидел и сразу оценил редкой красоты цветок среди пестреющего красками цветущего луга. У меня было целых десять лет, чтобы анализировать, сопоставлять, искать ответы на свои вопросы. Тогда же мне просто хотелось быть ближе к ней, даже если для этого приходилось подолгу зачитывать ей нудные вопросы из учебников, подниматься рано утром после выматывающих вечеров на подработке или таскаться повсюду с компанией Ксюши, где все меня презирали чуть меньше, чем я их.       И уже тогда меня постоянно топило нелогичной, но настолько приятной гордостью за неё. За каждую непременно отличную оценку, за каждый смелый и хладнокровный ответ тем, кто пытался её задеть, за каждую правду о себе, которую она доверяла именно мне. Хотелось улыбаться и повторять всем: «Посмотрите, какая она умница».       Позволил же я себе подобное лишь единожды. И в тот момент Глеб смотрел на меня ехидно, насмешливо, и с пониманием того, с чем я сам давно смирился.       Это уже не пройдёт.       — Вы ей, наверное, очень гордитесь? — замечаю тихо, вытряхивая в урну скопившиеся бычки и методично стирая все следы своего здесь прибывания. Даже брошенные Машей квитанции аккуратно складываю и убираю в задний карман джинс, чтобы позже избавиться от них и признать наконец, что перестарался.       — Ась? — отзывается растерянно баб Нюра и долго думает над моими словами, прежде чем понимает, о ком идёт речь. И никакая благодарность не может помешать испытывать естественное раздражение к её глупости и ветрености, сталкиваясь с которыми мне приходится из последних сил держать себя в руках, чтобы не высказать всё, что так вскипает внутри и перетирает меня через огромные жернова собственного гнева. — Ой, да она ж ничего мне и не рассказывает. Смурная вся, а слова не вытянешь! Дык это про плохое, а про хорошее разве ж она похвалится…       — А зачем что-то рассказывать? Тут же и так всё понятно, — пожимаю плечами и улыбаюсь ей, не сомневаясь, что очередной намёк будет услышан и принят к сведению.       Найти в этом городе такси сравнимо с охотой на амурского тигра, и почему-то именно эта мелочь окончательно выводит меня из себя. Кажется, если мы не уедем отсюда немедленно, то я просто выгорю дотла и сожгу всё вокруг себя, потому что не остаётся ни одного буйка, за который можно зацепиться и не позволить эмоциям унести меня в очередной срыв.       «А сам ты давно научился отвечать за свои поступки, Кирилл?»       Хочется ворваться к ней в комнату, прижать её к стене всем телом и признаться, что нет, не научился до сих пор. Смог лишь найти приемлемую возможность искупить перед ней свою ошибку, — и тут же наделать ошибок новых.       Дверь оказывается не закрыта — в коридор падает тонкий лучик света из оставшейся щели, поэтому я толкаю её смело и решительно делаю шаг вперёд. И выдыхаю судорожно, с приглушённым и тихим стоном, пока взгляд мечется по светлой коже, стараясь навсегда сохранить увиденное в собственной памяти.       Она не пытается прикрыться, просто отбрасывает домашнюю футболку на кровать и назло разворачивается прямо ко мне, ожидая, когда же у меня получится поднять глаза выше и посмотреть в её раздражённое лицо, с выражением недоумения и немого вопроса на нём.       У меня не получается. Мне становится жизненно необходимо немедленно узнать те подробности, которых было не разглядеть в сумраке купе под обтягивающей майкой.       Надетое на ней бельё не оставляет простора для воображения. Тонкая и полупрозрачная чёрная сетка выглядит контрастно и агрессивно на белоснежном стройном теле и в обрамлении рассыпавшихся по плечам пшеничных волос, натягивается на напряжённо выступающих вперёд сосках и позволяет уловить их нежный светло-розовый оттенок.       И пусть мой взгляд уже поднимается вверх по шее, вскользь задевает маленькую точку-родинку на подбородке, застревает на пухлых, чуть приоткрытых губах с обкусанными красными пятнами и лениво добирается до холодных пронзительно-голубых глаз, мои мысли остаются прикованы к тому, что я бесстыдно и с огромным удовольствием рассматривал до этого.       И то развратное, нарочито-сексуальное, откровенно-блядское бельё подходит ей настолько, что теперь невозможно представить её в чём-то другом. Оно прекрасно отражает ту самую, тщательно скрываемую ото всех, притаившуюся за миловидно-ангельской внешностью, за хмурым и серьёзным взглядом, за внешней безэмоциональностью настоящую стерву.       Я вспоминаю, что шёл сюда что-то сказать. Но зависаю и теряюсь, и готов поклясться: она снова торжествует над каждой секундой, в течение которой у меня не выходит вернуть себе способность разговаривать.       — Такси приедет через десять минут, — мне приходится прокашляться, потому что горло пересохло и голос хрипит, а она лишь пожимает плечами и спокойно отворачивается, чтобы натянуть на себя майку и обычную серую толстовку.       — Всё? — уточняет тихо и быстро, и к моему горлу будто снова приставлена прохладная острая сталь, а порезы на пальцах начинает легонько саднить. Это вспотевшие от волнения ладони непроизвольно сильно сжались в кулаки. — Я поняла.       Добро пожаловать в ад, Кирилл. Теперь дождись вашей следующей исключительно рабочей встречи и попробуй не думать о том, что можно увидеть, стянув с неё строгую офисную одежду.       В коридоре я стою, как идиот, прислонившись спиной к стене и ухмыляясь, хотя давно уже не нахожу ничего забавного в той изощрённой игре, что набирает обороты между нами. Прошёл уже не один год с тех пор, как мне удалось честно признаться самому себе, что я люблю Машу Соколову. Но признать, что я дико хочу её, стало намного сложнее: для меня её образ навсегда связан с той тринадцатилетней девочкой, к которой просто нельзя было испытывать что-то большее, чем дружескую симпатию.       Потому что она могла быть сколько угодно взрослой, рассудительной и развитой для своего возраста, а я мог оставаться таким же отстающим от сверстников во всём, что касалось эмоционального и физического развития, но это никогда не отменяло пять лет разницы между нами. Пять лет, которые кажутся мелочью, когда я взрослый мужчина, а она — молодая женщина. Пять лет, которые звучат как обвинительный приговор, как патология, как распущенность, когда мне остаётся пару недель до совершеннолетия, а она, по сути, ещё совсем ребёнок.       Тогда меня не посещали те мысли, от которых сейчас хочется спрятаться в туалете и быстро передёрнуть. К ней я испытывал такую всеобъемлющую нежность, что готов был просто осторожно, незаметно для всех вдыхать её тонкий и лёгкий цветочный аромат, любоваться издалека, наблюдать за ней со стороны, улавливая и запоминая все маленькие жесты, свидетельствующие о переменах в настроении: наклон головы, ссутулившиеся или, напротив, гордо расправленные плечи, нервно перебирающие волосы пальцы или расслабленная улыбка, заметная в чуть приподнятых уголках губ.       Мне достаточно было касаться её еле-еле, боясь спугнуть, как прекрасную и дикую лань, опасливо приближающуюся к заманчиво выставленной вперёд руке. Сначала достаточно. Потом хотелось никогда не выпускать это испуганно дрожащее маленькое тельце из своих объятий и просить, чтобы она всегда оставалась рядом.       В тот момент меня и занесло на ту дорогу, что заканчивалась внезапным обрывом под ногами, с которого мы упали вместе.       И сейчас, позволив себе лишнего, дотронувшись до неё лишь однажды, меня снова неумолимо тянет в ту же сторону. Мало, слишком мало становится просто смотреть, просто слушать, просто дышать ею.       Светлая, невинно-хрупкая и сладкая нежность успела забродить за эти годы и превратилась в терпкое вино похоти, кружащее голову с каждым глотком.       Ощущения такие, словно я вернулся на четыре года назад, в зажравшегося и прожигающего свою жизнь и тогда ещё действительно деньги отца Кирилла Войцеховского, неделями не бывавшего трезвым. И сейчас меня ведёт, кружит, выбивает из реальности в замедленный мир причудливых проблем.       Из-за очередной необдуманной выходки моего отца срывается договор с партнерами из Японии, над которым я работал больше полугода, оборудование на пятнадцать миллионов застряло на границе по ошибке в оформлении документов, а тест-версии новых камер опять перестали работать.       А меня, блять, занимают только мысли о том, что Маша выглядит очень раздосадованной, прощаясь с бабушкой. И мне хочется верить, что причина этого именно в том, что ей приходится уезжать от близкого человека, а не в перспективе ещё полдня провести со мной в замкнутом пространстве купе.       — Береги себя, девочка моя, — срывающимся от слёз голосом шепчет баб Нюра и, отстраняясь от неё, переводит взгляд на меня. — Кирилл, ты тоже. И за Манечкой нашей приглядывай…       — Бабушка, — Маша пытается одёрнуть её, даже совсем как ребёнок дёргает за рукав, и так резко бледнеет то ли от злости, то ли от паники, что я инстинктивно стараюсь придвинуться ближе к ней, чтобы успеть подхватить, если сейчас она решит упасть в обморок.       — Ты уж позаботься о ней, больше ведь некому, — мутные светлые глаза впиваются в меня с надеждой и в то же время с еле ощутимым укором, ведь одну её внучку я уже не уберёг.       — Не волнуйтесь, я никогда не оставлю её одну, — впервые за долгое время не приходится ни врать, ни подбирать красивые слова и правильные формулировки. Только на баб Нюру я смотреть не могу, потому что взгляд тянется именно к ней, к широко распахнутым потемневшим глазам, где вовсю бушуют чернильно-синие морские волны, к подрагивающим губам, в которые хочется впиться, вцепиться, вгрызться и заодно закрыть поцелуем её рот. — Маша знает, что мне можно доверять.       Шах и мат.       Сейчас она бы без промедления всадила в меня нож по самую рукоять.       — Бабушка! — зло рявкает Маша и ловко уворачивается от моей попытки схватить её за локоть и не позволить выйти из квартиры. А я еле держусь, чтобы не садануть кулаком по стене, не выплеснуть весь тот гнев, что скопился во мне благодаря ей.       Почему ты такая сука, Маша?       — Я её успокою, — бросаю баб Нюре через плечо и тоже выскакиваю на лестничную площадку.       Только бы не убить эту дуру. Не сломать, не размазать, не удавить, не выебать прямо в этом подъезде. Потому что терпения — ноль. И самообладание отправилось нахуй вместе с гордостью, а следом осталось только рухнуть последней тонкой преграде: желанию, чтобы она сама сделала шаг мне навстречу.       Один ёбаный маленький шаг.       Я догоняю её быстро. Быстрее, чем сам ожидал и чем успел понять, что именно собираюсь делать. Позже приходит осознание того, что она и не убегала вовсе: медленно сползала вниз по лестнице, придерживаясь рукой за стену и двигаясь будто через невыносимую боль.       Это окончательно сбивает меня с толку, проносится по сознанию громким выстрелом, который разгоняет мою ярость как свору бешеных собак и попадает прямиком в сердце, пробивает в нём огромную дыру. Мне так больно, что хочется орать в голос, прижать ладони к истерзанной, кровоточащей груди и рухнуть вниз, чтобы выгибаться и корёжиться в предсмертной агонии.       Моё тело само ищет спасение, цепляется за последний шанс выжить. Руки обхватывают её талию, стискивают крепко и плотно прижимают ближе ко мне, и надетые на ней вещи из-за этого задираются и позволяют мне одним лишь мизинцем коснуться голой кожи на животе — тёплой, горячей, кипящей, своим жаром прижигающей края той раны, что так мучает меня.       Она безвольно повисает в моих руках, как тряпичная кукла складывается пополам, и мне приходится перехватить её за плечи и прижать обратно к себе, к своей груди, как можно ближе, плотнее. Чтобы ей удалось исцелить меня от этой боли, вытащить обратно с того света.       Или жить с тобой, или сдохнуть без тебя, Маша. Другого мне не дано.       Кого-то из нас трясёт, и мои пальцы сдавливают её ещё сильнее, чтобы ненароком не выпустить в то мгновение, когда она резко, сильно вздрагивает всем телом. А губы панически мечутся по затылку, прижимаются к шелковистым волосам: не целуют даже, просто в исступлении пытаются сделать хоть что-то, чтобы её успокоить.       — Тише, тише, — шепчу ей нежно, услышав тихое, жалобное поскуливание, а наружу из самых глубин души уже рвутся все слова, что топил в себе десяток лет цинизмом, злостью, спесью.       Тише, Ма-шень-ка, я с тобой. Я всегда буду рядом, любимая моя, и спасу тебя от чего угодно. Но не от тебя самой. И не от себя.       Она не замирает. По-настоящему цепенеет, громко втягивает в себя воздух, словно пытается справиться с резкой и острой болью, как я сам парой минут раньше. И взбрыкивает, грубо отталкивает от себя мои руки, безжалостно царапает ладони ногтями, вырывается от меня разъярённой дикой кошкой.       — Не смей меня трогать. Не смей! — шипит на меня, выкручивается, стряхивает со своих запястий мои пальцы, и во взгляде её горит такая лютая ненависть, что я поддаюсь, отступаю на шаг назад и еле заставляю себя разжать руки, давая ей свободу. Только мнимую, потому что снова отпускать её от себя я больше не намерен. — Доверять тебе?! Серьёзно, тебе, Кирилл? Вчера мы уже ходили на могилу к той, кто тебе доверился.       — Да как же ты заебала меня со своей сестрой, — в отличие от неё, у меня не выходит управлять своим голосом и он разносится эхом по всему подъезду, отдаётся дребезжанием в хилых оконных стёклах. Ладони с глухим хлопком ударяются в стену по сторонам от её головы, и Маша вскидывает на меня взгляд, но молчит. Я ведь играю по правилам: не прикасаюсь к ней, хоть и не даю уйти. — Я говорю с тобой, Маша. О тебе.       — А у меня ещё меньше причин доверять тебе, чем было у неё, — мои пальцы скребут по шероховатой стене, медленно съезжают вниз, срывая только успевшую образоваться поверх порезов тонкую кровяную корочку. Я смотрю на следы собственной крови, чтобы больше не смотреть на неё, и позволяю каждому следующему срывающемуся с её губ слову стремительно утягивать меня в ад.       Для меня все девять кругов — лишь одно воспоминание десятилетней давности. Одна ночь. Одна ошибка.       Проклятие не сказанных слов, не вовремя совершённых поступков, не проявленной решительности.       Я так стремился доказать ей, что изменился. Стал тем, кем она бы тоже могла гордиться. Провёл колоссальную работу над собой и взял под контроль своих внутренних демонов. Сделал всё, что было в моих силах, чтобы помочь ей пробиться в Москве и постепенно двигаться к заслуженному успеху.       Не учёл лишь одного: что она не захочет меня прощать. И, возможно, будет в этом полностью права.       — Вот и говори за себя. Фантазии твоей ебанутой сестры меня не интересуют, — наверное, так тяжело держать беспристрастное выражение лица мне было только в первую встречу с отцом после того, как он фактически отправил меня на смерть вместо себя. И сейчас приходится силком отлеплять себя от стены, отходить подальше от неё и не смотреть.       Главное — ни в коем случае не смотреть в её глаза. Потому что я не знаю, что именно смогу увидеть в них, но точно знаю, что увидит она.       У тебя получилось, Маша. Ты меня уничтожила.       — Она была в тебя влюблена, — догоняет меня посреди лестницы и заставляет снова остановиться. Маша до сих пор прижимается к стене на том самом пролёте, где я нагнал её, растерянная и почему-то испуганная, один в один та девочка, что первые несколько месяцев жалась к двери своей комнаты, стоило ей завидеть меня в коридоре.       И я смеюсь, хотя мне совсем не смешно. Тру пальцами переносицу, который раз забывая о том, что из порезов понемногу сочится кровь, успевшая перепачкать ржавыми мазками все мои вещи. Всё ещё не решаюсь встретиться с ней взглядом, потому что меня разрывает от ярости и отчаяния, от ненависти и сожаления, от похоти и грусти. И даже испытывая перед ней чувство вины, своей силой размазывающее меня по земле как ничтожного червяка, я всё равно хочу собственной кровью вывести у неё на лбу «моя».       — Ты знала её даже хуже, чем она тебя, — от малейшего упоминания о Ксюше Соколовой у меня непроизвольно сжимаются кулаки. Вот кого я бы предпочёл вычеркнуть из своей памяти навсегда. Ксюша, действительно, была особенной: не представляю, кто ещё так легко и непринуждённо, играючи, мимолётно мог сломать чужие жизни и пойти дальше, не оглядываясь. — Я специально не спрашиваю, что она наговорила тебе. Просто включи уже мозги и сама сделай выводы, было ли там хоть слово правды.       Таксист что-то недовольно бурчит про долгое ожидание, толком не глянув на меня, и к лучшему: я помню этого мужчину, жившего в доме напротив и несколько раз помогавшего нам, когда матери становилось плохо на улице. И меньше всего мне сейчас хочется обсуждать с кем-то былые времена, воспринимающиеся мной как кошмарный сон, или рассказывать о себе, несмотря на то, что есть о чём рассказать.       Она появляется из подъезда через пару минут и быстро юркает на переднее сидение, прямо и односложно отвечает что-то таксисту, обрывая его настрой найти себе собеседников на ближайшие двадцать минут поездки. А потом аккуратно, почти незаметно поправляет бинт на своём запястье, надёжно спрятанный под рукавом толстовки и сбитый моими же грубыми, жёсткими попытками удержать её.       Я причиняю ей боль. Постоянно. Тем сильнее, чем меньше этого хочу.       Мне кажется, что от повисшего между нами напряжения вот-вот начнут мигать тусклые лампочки старого вагона поезда. А в тот момент, когда я разворачиваюсь захлопнуть за нами дверь купе и случайно вскользь задеваю рукой её бедро, им следовало бы взорваться к чёртовой матери, как взрывается который раз за последние пару дней моё терпение.       — Я всё помню: смотреть, но не трогать, — ухмыляюсь нагло, а сам пользуюсь тем, что поезд сильно покачивается, набирая скорость, и прислоняюсь к ней ближе. Моя мечта в этот момент — чтобы кто-нибудь сорвал стоп-кран, потому что мой собственный уже не работает. — Многие с этого и начинают.       Звук пощёчины оглушает меня на пару секунд, а рука по инерции дёргается вверх, чтобы пальцами прикоснуться к коже и проверить, действительно ли она настолько горячая, как это ощущается после её удара. И я готов подставить вторую щёку, но вовсе не в знак смирения, а с полным осознанием того, что всё это заслужил.       Её ненависть, презрение, отвращение.       Я упиваюсь ими. Жадно втягиваю в себя, глотаю и чувствую, как они расходятся по телу едкой щёлочью, заполоняют изнутри и выжирают, выжигают, вычищают меня дочиста. Любая проявляемая ей эмоция по отношению ко мне — бесценный подарок, стимул двигаться дальше, смысл жизни.       Маша даже не пытается как-то прокомментировать всё случившееся, просто с выражением брезгливости на своём миловидном лице отодвигается подальше от меня и садится на своё место, скидывает обувь и залезает на сидение прямо с ногами. И когда её взгляд прочно приклеивается к мелькающему за окном пейзажу, как и в прошлую нашу поездку, я с сожалением понимаю, что впереди снова двенадцать часов гнетущей тишины.       Ладонью всё же провожу по пылающей щеке и ухмыляюсь криво, находя эти ощущения неожиданно приятными. Это слишком волнительно: испытать что-то впервые именно с ней. Как в прошлом, о котором мы, не сговариваясь, молчим.       От каких-то дешёвых сигарет, купленных в ларьке возле её дома, гудит и кружится голова, а противный кисловато-горький запах табака пропитывает пальцы и не желает уходить, сколько бы я не тёр их с мылом, упираясь лбом в прохладное зеркало в туалете нашего вагона. Каждый раз я срываюсь покурить в тамбур, чувствуя, что подхожу к точке собственного плавления и не могу больше находиться с ней в одном купе и сохранять внешнюю невозмутимость, не произносить ни единого звука, ведь мне хочется орать на неё, чёртову упрямую сучку. Но за несколько минут на совсем незначительном расстоянии меня только клинит ещё сильнее, и обратно я врываюсь с желанием немедленно прижать её к дермантиновой поверхности и целовать так, чтобы она похотливо извивалась и скулила подо мной.       Ничего не осталось от того романтика, что два месяца собирал все самые красивые цветы, не решаясь подарить их понравившейся девочке, и тайком подсовывал их в её любимые книжки. Надеялся, что обнаружит, поймёт, догадается обо всём. Тянул до последнего, сомневался, отчаянно желая сделать для неё что-то особенное.       И опоздал с самыми главными словами на целых десять лет.       Мама с первых лет жизни вбивала мне в голову столько возвышенно-прекрасной чепухи, приучала меня к прекрасному, как заведённая говорила про любовь, и я впитывал всё, словно губка. Чтобы потом, сполна окунувшись в реальную жизнь, где чувства зачастую ничего не значили, становились слабостью или использовались как разменная монета для обеспечения себя сексом, возненавидеть все её наивные, глупые рассуждения.       Потом я прошёл через стадию смирения, признав, что она и сама была просто ребёнком, искренне верившим в чудеса и умевшим видеть свет там, где всё затягивало пеленой чёрного смога. У неё получилось сохранить в себе надежду, несмотря на все выпавшие ей испытания.       А у меня — нет. Так я думал вплоть до одной встречи, встряхнувшей меня и перевернувшей весь мой фальшивый мирок, пропитанный жалостью к себе и держащийся только на смаковании собственной боли и обиды.       На этот раз Маша не выходит на редких, непродолжительных остановках поезда. Она вообще почти не шевелится, изображая из себя каменное изваяние, чем бесит меня всё сильнее. Словно специально подбивает на новые необдуманные и опрометчивые поступки, ловко манипулирует тем, что у меня не получается выносить её равнодушие. Что угодно, только не его.       И только вернувшись с десятого по счёту перекура и равнодушно вышвырнув полностью приконченную меньше чем за полпути пачку от сигарет, я обнаруживаю её уже лежащей на тщательно заправленной постели. Прямо в одежде, с накинутым поверх пододеяльником и лицом к стеночке, как и положено хорошим и правильным девочкам.       Почему ты такая сука, Маша?       И почему мне так сильно это нравится?       Она засыпает быстро: сказывается напряжение последних дней, беспощадно порубивших нас обоих на куски, собрать которые теперь кажется невозможным. Во сне ёрзает, переворачивается на спину, руками с силой стискивает подушку, беспомощно держится за неё. Грудь ритмично поднимается и опускается, и я всем телом наваливаюсь на столик между нашими сидениями, чтобы разглядывать её лицо.       Безмятежное. Спокойное. Красивое.       Память отбрасывает меня на три года назад, в один из особо пасмурных осенних дней, в угнетающе-серое здание больницы, в небольшую палату с дешёвым, зато свежим ремонтом. Позже ей скажут, что мест в обычных палатах на шестерых не хватило, поэтому руководство жестом доброй воли отправило её в платное крыло.       Четыре часа — столько, по заверению врачей, она должна была крепко спать после данного во время операции наркоза. Только три позволил себе я, понимая, что даже еле живая Маша Соколова не обрадуется, обнаружив меня рядом с собой.       На улице постепенно смеркалось, пьяный ливень яростно молотил по окну, не желая успокаиваться, а я сидел рядом и держал её прохладную бледную руку в своих ладонях, не отводя взгляд от лица. Видел его так близко, так подробно, так дурманяще доступно спустя столько времени. Заново знакомился с ней, моей Машей. Именно тогда точно решил для себя: моей.       И сколько бы ещё десятков лет не понадобилось для этого, я буду ждать, пока она сама придёт ко мне. Пусть ненавидит, пусть не прощает, пусть продолжает пытать меня, то позволяя дышать собой, то прогоняя прочь. Главное — будет рядом.       Я же вижу, знаю, чувствую, что ей нужно это не меньше, чем мне. Вся наша жизнь снова сосредоточилась только в нескольких предрассветных часах, в общей кружке кофе, на ручке которой мы чувствуем тепло пальцев друг друга, а на ободке — будоражащую влагу губ; в редких моментах, когда она позволяет себе быть слабой и уязвимой, а я — абсолютно откровенным. В случайных, неслучайных, взрывоопасных прикосновениях.       От внезапного лёгкого стона моё сердце словно прошибает мощным разрядом дефибриллятора, и, действуя на чистых инстинктах, я перебираюсь ближе к ней, как обычно присаживаюсь в ногах, осторожно тяну руку к её лицу.       Поезд чуть покачивается из стороны в сторону, разогнавшись до максимальной скорости, проносится через какую-то маленькую станцию, освещённую парой фонарей — их свет мелькает яркими пятнами в вечернем сумраке и падает на нас всего на одно мгновение, когда подушечки моих пальцев уже ложатся на чуть прохладную щёку. И под этой тёпло-жёлтой вспышкой я отчётливо вижу сладкое томление на её лице.       На этот раз ей снится вовсе не кошмар.       Дыхание срывается, сбивается, становится таким же, как у неё: поверхностным и быстрым. Не отрываясь от её щеки, касаюсь большим пальцем уголка губ, чуть надавливаю на него и резко выдыхаю из себя всю жизнь, когда она быстро прихватывает его губами и вбирает в рот.       Из всех возможных способов умереть — этот самый лучший.       Палец погружается в горячую и влажную глубину, и я с трудом удерживаюсь от того, чтобы закрыть глаза: завороженно наблюдаю за ней из-под полуопущенных ресниц, облизываю пересохшие губы и сдерживаю стоны, сильными спазмами собирающиеся в груди с каждым медленным, скользящим движением влажного языка вдоль подушечки, по второй фаланге…       Член так каменеет, что тяжело сказать, чего больше приносит это возбуждение: удовольствия или боли. И я громко выдыхаю, сцепляю зубы и резко убираю руку, повторяя про себя, что так нельзя.       А она с новым стоном-всхлипом тянется следом за моей рукой, и выгибается всем телом, и я вижу, как самый кончик языка касается нижней губы, пытаясь догнать меня. Хрупкое «нельзя» лопается и осыпается вниз воспоминанием о пронзительном звоне стекла, насквозь пробитого кулаком, о глухих шлепках на пол капель крови, о собственном нечеловеческом вое, крике, плаче с одним-единственным именем, пульсирующим в каждом ударе сердца.       Ма-шень-ка.       Грубо толкаю ей в рот сразу два пальца прямо до основания, а второй ладонью уверенно отбрасываю в сторону тонкий пододеяльник и тут же ныряю прямиком под пояс джинсов, не обращая внимание на затухающую мысль о том, что удобнее сразу расстегнуть их. Но не теперь, не сейчас. Слишком мало времени.       Я пылаю. Сгораю заживо, больше не пытаясь сопротивляться огню внутри, а смиренно склоняя перед ним голову и принимая свою одержимость ею как данность.       Скольжу ладонью между ног, которые она беспрекословно раздвигает в стороны и сгибает в коленях, с нажимом провожу по клитору, выбивая из неё приглушённый моими пальцами звук удовольствия, и, не мешкая, погружаюсь внутрь. Всего на одну фалангу, опасаясь причинить боль, но и этого оказывается достаточно, чтобы снова зажмуриться от удовольствия, ощущая, как она стремительно становится влажной прямо вокруг меня.       Наступает мой личный конец света. Ад и рай — всё здесь, в этом тёмном маленьком купе, где меня убивают собственные желания.       Намеренно двигаюсь резко, порывисто. Хочу дать ей проснуться как можно скорее и остановить меня, раз самому мне это уже не под силу.       И у меня получается. Она обхватывает ладонью предплечье неторопливо трахающей её руки, подушечками надавливает аккурат на глубокий, сильно ощутимый рубец шрама и стихает, замирает, сжимается. От её слюны порезы на пальцах снова начинают саднить, наверняка наполняют рот привкусом моей крови, заливают язык, до сих пор плотно прилегающий к ним.       Секунды ожидания до её взрыва текут раскалённой лавой, прогревающей и без того маленькое пространство до невыносимо высоких температур. Этим раскалённым, плавящимся перед глазами воздухом невозможно нормально дышать, поэтому я приоткрываю рот, хриплю, задыхаюсь, и в то же время пытаюсь насладиться последними доступными мгновениями чистого блаженства и отчаянно набираю темп, погружаясь в неё всё быстрее и глубже с каждым следующим движением руки.       Маша молчит. Не открывает глаз, не пытается убрать мою руку. Напротив, сжимает ещё крепче и еле ощутимо трогает, поглаживает шрам. И язык её снова движется по моим пальцам, жадно и остервенело зализывает раны на них, словно извиняется и одновременно с тем хочет показать, как сильно меня ненавидит.       Это у нас взаимно.       Движения моих пальцев во рту и внутри неё становятся почти синхронными, и я ловлю самый настоящий кайф от происходящего, как пьяный, одержимый, сумасшедший глядя на извивающееся от удовольствия тело, вслушиваясь в каждый её стон, с ощущением собственной безграничной власти наблюдая за тем, как пальцами свободной ладони она беспомощно комкает простынь, скребёт ногтями по хрустящей накрахмаленной ткани. Целиком и полностью моя. Только моя.       Осталось лишь дождаться, когда она сама сможет это признать.       Я замедляю движения, еле останавливаюсь, разделяя мучительное разочарование вместе с ней. Влажной от её слюны ладонью сжимаю горло, не оставляя ей не единой возможности вырваться и сбежать, а влажные от смазки пальцы быстро облизываю, громко и пошло причмокиваю, вынимая их из своего рта.       Ну же, Ма-шень-ка, сдавайся.       Кладу руку ей на живот, пользуясь тем, что кофта слегка задралась, и веду по горячей коже вниз, снова без препятствий забираюсь под джинсы. Неторопливо спускаюсь по лобку и довольно ухмыляюсь, потому что она по инерции вскидывает бёдра вверх, пытаясь быстрее ощутить прикосновение на самых чувствительных местах.       Но я тяну намеренно. Склоняюсь к ней и нарочито медленно веду языком вдоль по её губам.       Давай же, пожалуйста, Маша. Просто попроси. Поцелуй. Потянись ко мне навстречу, умоляю тебя.       Она лишь ёрзает и выгибается, выхватывая капли удовольствия от случайного соприкосновения клитора с моей ладонью. А меня пришибает гневом разочарования, очередного болезненного провала, ощущением полной потери контроля, и со злобным рыком я делаю несколько размашистых, быстрых толчков пальцами внутрь неё.       Меня трясёт от злости и возбуждения. От желания впиться зубами в нежную кожу на её шее, грызть эти пухлые, маняще приоткрытые губы, накрутить на кулак рассыпавшиеся по подушке светлые волосы. И ебать, ебать, ебать, чтобы она так же пульсировала и сжималась на моём члене, как сейчас — на моих пальцах.       Я жду ещё немного, давая ей время отойти после оргазма. Как последний идиот жду от неё хоть чего-нибудь, утопая в ложных надеждах и всматриваясь в то, как легонько подрагивают её ресницы.       Открой глаза. Открой, открой же их и посмотри на меня в тот момент, когда я готов в ногах у тебя ползать.       Ненавижу себя всё сильнее, но первой убираю руку именно с её шеи, оставляя ещё несколько секунд форы, воспользоваться которыми она не спешит. Отстраняюсь от неё почти рывком, потому что ярость уже отбойным молотком стучит в висках, и стремглав вылетаю из купе.       Мне везёт: навстречу не попадается ни одного человека и туалет оказывается свободен. Расстёгиваю ширинку, даже не задумываясь над собственными действиями, и крепко обхватываю болезненно возбуждённый член ладонью, размазывая по нему оставшуюся после неё влагу.       — Сука! — рычу тихо, впечатываю кулак в стену перед собой и наконец кончаю. Не испытываю оргазм и вообще не чувствую больше никакого удовольствия — только опустошение и долгожданную разрядку для ноющего тела.       На губы лезет нервная улыбка, когда я вспоминаю, как ещё в пятницу сидел напротив неё в общежитии и думал, что хуже уже не бывает. Тогда я до сих пор ощущал под ладонью колючий ёжик волос на затылке Паши, за который хватался, чтобы ещё раз как следует приложить его лицом о бардачок, успокоившись только в тот момент, когда сквозь поток матов и угроз услышал приятный хруст его носа. И этого всё равно казалось слишком мало, чтобы компенсировать все проблемы, что он принёс своим появлением.       Ты самонадеянный кретин, Кирилл. Попробуй теперь как-то вылезти из той ямы, куда сам себя закопал и компенсировать ей своё поведение.       В отражении маленького зеркала над раковиной на меня смотрит не руководитель одной из крупнейших компаний, не миллионер, не уважаемый в узком кругу специалист, даже не обычный состоявший мужчина. Там неудачник, хилый и слабый парень с непомерно большими амбициями и жгучим комком злости внутри. Там тот, кто нашёл жалкие оправдания всем своим трусливым поступкам, не смог спасти первого самого ценного человека в своей жизни и удержать второго.       Меня раскачивает вместе с чёртовым вагоном, швыряет от невыносимой, тошнотворной ненависти к себе до пылающей ненависти к ней. Если судьба готовила мне расплату за всё сделанное когда-то, то вот она, прямо сейчас, подгибает дрожащие от слабости колени и склоняет мою голову вниз, хлещет мне по лицу брызгами ледяной воды, которой я пытаюсь смыть с рук свою сперму, её смазку и невидимую глазом чужую кровь.       Они заслужили то, что получили.       И я — тоже.       Только зайдя обратно в купе, почти валюсь на своё сидение, прислоняюсь к стене и откидываю голову назад, прикрывая глаза от усталости. И по давно забытой привычке втягиваю в себя носом всё новые и новые порции чистого наркотика, рассыпанного по воздуху потрясающим терпким запахом секса.       Если бы хоть в одном из тех шикарных борделей, куда я наведывался по молодости, стоял такой аромат, оттуда вообще не захотелось бы уходить. Но нет, сквозь отвратительно-приторную ваниль, которую усердно распыляли как афродизиак, и сплетение ярко-химических отдушек лубрикантов, там всё равно пробивались запахи хлорки и спирта, которыми всё тщательно обрабатывали между клиентами, и это не позволяло забыть, где именно ты находишься.       На самом дне. С властью и без, с большими деньгами и их полным отсутствием, со старой и новой фамилией — я всю свою жизнь барахтаюсь на дне.       Маша отвернулась обратно к стенке, поджав колени и набросив на себя раздражающий своей белизной пододеяльник. И мне хочется сорвать его и разодрать в клочья, потому что всё здесь должно быть испачкано той грязью, в которой мы оба увязли, играя в свои жестокие игры.       Я знаю, что она не спит. Чувствую, глядя в её напряжённую спину. Слышу, улавливая до сих пор чуть учащённое дыхание.       Мне нужно подняться. Подойти к ней и сесть рядом, коснуться покрасневшими холодными руками. Потереться, прижаться губами к щеке и прошептать самое тяжёлое на свете «Прости меня».       Пальцы непроизвольно сжимаются в кулаки, лоб касается прохладной и влажной от конденсата чёрной резины между окном и стеной купе, и с еле шевелящихся губ слетает только злобное:       — Притворяться спящей ты не умеешь, Ма-шень-ка.
1502 Нравится 459 Отзывы 478 В сборник
Отзывы (17)