***
Пальцы так и мусолят гладкую поверхность пачки сигарет, тянутся к ней по давней привычке, стоит лишь задуматься на мгновение. Ещё одна маленькая слабость, которую на самом деле можно вытравить из себя, стоит лишь по-настоящему захотеть. Но вот незадача — не хочется. Иногда мне кажется, что это вообще единственный доступный мне способ проживать свою жизнь: заниматься постепенным и последовательным саморазрушением. Достаю одну сигарету, зажимаю губами и уже тянусь к зажигалке, но одёргиваю себя в последний момент, поднимаюсь со стула и быстро выхожу на маленький балкон. Нервишки шалят, да, Кирилл? Делаю первую затяжку сразу же, как только прикрываю за собой дверь, чтобы едкий дым не заползал в квартиру. Обычный способ успокоиться перестаёт работать, и я лишь бестолково скольжу взглядом по монохрому столичных домов, позволяя мыслям с усиленным рвением заполнять так стремившуюся избавиться от них голову. Слишком много задач одновременно требуют своих немедленных решений, а я сомневаюсь как никогда сильно, никак не находя достойный компромисс между «надо» и «хочется». Проблемы, проблемы, проблемы нарастают снежным комом, придавливая своим весом. Когда я возвращаюсь на кухню, Маша все так же сидит, уткнувшись носом в листочки с расчётами. Кажется, будто она и не заметила вовсе, что я выходил, оттого намеренно громко передвигаюсь по кухне и подглядываю за ней исподтишка. Это какой-то новый, феноменально высокий уровень собственного идиотизма: ревновать её к работе, которую сам же и навязал. Просто десять из десяти, флеш-рояль, шах и мат в одном флаконе. Ёбаный пиздец и прямой путь то ли в дурку, то ли сразу на тот свет с такими загонами. Глеб обещал приехать часа через полтора, и это ещё один повод нервничать и гасить в себе иррациональное желание держать от него Машу как можно дальше. Я, конечно, могу припомнить о том, что он нагло и топорно, но, — чёрт бы его побрал! — при том очень успешно использует её, чтобы продавливать своё мнение в тех вопросах, где я упрямо остаюсь непреклонен. Могу сослаться на страх, что он скажет что-то лишнее, позволив ей в полной мере понять, какой размазнёй я способен становиться, если дело касается связанных с ней же вопросов. Но, блять, реальность такова, что я начинаю ревновать её даже к нему, не имея на это ни одной разумной причины. Как будто мне вообще нужны эти самые, разумные, причины, когда всю последнюю неделю внутри происходит самая настоящая кровавая революция и государственный переворот с полным смещением власти. Разум заперт на замок, и только изредка испуганно вскрикивает, наблюдая за тем, что вытворяет отныне заправляющее всем сердце. — Что-то не так, Ма-шень-ка? — протягиваю насмешливо, наблюдая за тем, как она хмурится и быстро шуршит листами. Один в один та девочка, что забивалась в максимально удалённый от меня угол дивана и смотрела как на вражеского захватчика, стоило лишь раз поправить её отточенный ответ. А сейчас она поднимает голову и, кажется, недоумевает, безошибочно уловив мой совсем не настроенный на работу, деловое общение или серьёзный разговор, откровенно заигрывающий тон. Тонкая морщинка у неё на лбу мгновенно разглаживается, одна бровь вопросительно приподнимается, а губы словно вот-вот расплывутся в улыбке. Впрочем, последнее — явно уже игра моего воображения и попытка выдать желаемое за действительное. — Нет, всё нормально, — пожимает она плечами и снова упирается взглядом в листочки. — Сделай, пожалуйста, кофе. По инерции встаю у плиты, тянусь рукой к шкафчику, где хранятся молотые зёрна, и только тогда осознаю, что именно только что услышал. Ухмыляюсь, прикрываю глаза и чудом сдерживаюсь, чтобы не хлопнуть себя ладонью по лбу. «Сделай, пожалуйста, кофе». Если бы меня спросили, какие фразы никогда не услышишь от Маши Соколовой, эта вошла бы в топ-десять. Пожалуй, наряду с «пожалей меня», «давай просто побудем вместе» и чем-нибудь миленько-сладеньким, вроде «мне с тобой так повезло». Краем глаза замечаю, как она поднимается из-за стола и подходит ближе, как ни в чём не бывало устраивается на высоком барном стуле за кухонным островком-стойкой, на расстоянии всего лишь вытянутой руки от меня. Подпирает подбородок ладонью, следит за мной своими синими океанами, в которые сейчас боюсь взглянуть. Утону тут же, как брошенный в воду камень. Без промедления, без шанса на спасение, рухну на самое дно и не выберусь больше никогда. Для меня оставаться с ней рядом это даже не саморазрушение, а самый настоящий суицид, который хочется растянуть на весь остаток жизни. Тонуть день ото дня. Травиться ядом — по чуть-чуть, постепенно, наслаждаясь тем, как отказывают один за другим жизненно важные органы, пока я пребываю в нездоровом, наркотическом экстазе. Истлевать десятками лет, раз за разом туша огонь своих эмоций в её прохладной глубине. — Скажи мне, Кирилл, — начинает она неожиданно-ожидаемо, тянет задумчиво, и я тут же разворачиваюсь к ней с искусственно-учтивой улыбкой на губах, на тренировку которой ушёл не один год. Так же, как на мастерство до последнего держать свои эмоции на замке, не показывая злости, страха, растерянности. Но сейчас я чувствую предвкушение. Такое, что выдаю себя с потрохами, облизывая пересохшие губы, разглядывая её лицо, пока что удерживающее выражение обычного праздного любопытства. Только низкий и певучий, вибрирующий в воздухе, непривычно стервозный голос не даёт ей меня одурачить, исподтишка забирается внутрь и пробегается чувством странной щекотки от груди к низу живота, резкой пульсацией приливающей крови отзывается в члене. — Что? — движимый инстинктами, подкрадываюсь ближе к ней, упираюсь бедром в стойку, вынуждая её задрать голову и смотреть на меня снизу вверх. Это опьяняет и будоражит, даёт ложное ощущение власти, подстёгивает азарт, под влиянием которого можно потерять бдительность и забыть обо всём на свете. Давай же, Маша, провоцируй меня. Доводи. Заводи. Я знаю, что мы оба без ума от этой игры. — Я хочу знать, — она снова делает паузу и улыбается широко, прищуривается, когда мне не хватает выдержки и тело само подаётся ещё ближе к ней. — Что ты собирался делать тогда, Кирилл? По ночам. С влюблённой в тебя тринадцатилетней девочкой. Выдыхаю судорожно и громко, с ненавистью и злостью смотрю в её глаза, неистовый шторм в которых вдруг унимается, сменяется полным штилем, позволяя любоваться кристально-прозрачной голубой гладью. Невероятно чистый и невинный взгляд для той, в чьей голове настолько развратно-грязные мысли. Дышать становится тяжело от подкатившего к горлу комка тошноты, от омерзения и отвращения, вызванными настолько неправильными мыслями, невольно возникающими образами и ассоциациями, от которых мне становится невыносимо тесно в собственной коже. Запретная тема. Самое слабое место, по которому она, не раздумывая, нанесла мощный удар. — Ничего, Ма-шень-ка, — хриплю отчаянно, чем немало её забавляю, судя по становящейся всё более довольной улыбке. Смотрит хищно, словно примеривается к следующему броску на загнанную в угол жертву, дышит глубоко и учащённо, кладёт ладонь мне на грудь и ноготком подцепляет пуговицу на рубашке. — Подождал бы пару лет. — Пару лет, — повторяет за мной протяжным эхо и ведёт пальцами вниз, задерживается на пряжке ремня и при этом заглядывает мне в глаза, насмехаясь надо мной откровенно, нагло, безнаказанно. И я спешу ответить на брошенный вызов, перехватываю её локти, но всё равно опаздываю: ладонь уже сжимает через брюки налившийся кровью, болезненно напряжённый от возбуждения член. — И кого же ты обманываешь, Кирилл: меня или себя? Тело бьёт судорога, на лбу выступает испарина, и я чувствую стыд, всепоглощающий и уничтожающий стыд, словно меня застукали с поличным на чём-то особенно ужасном и гадком. И еле справляюсь с желанием содрать её с этого стула, перегнуть через него же и жёстко отодрать. Почему, почему, почему ты такая сука, Маша? Это уже не провокация, а клинический диагноз и статья в уголовном кодексе. — Ты спросила меня, что я собирался с тобой делать. Мой ответ максимально честный и открытый, Маша: ни-че-го, — отпускаю её руки, поняв всю бесперспективность собственных вялых и неубедительных попыток остановить этот позорный, тошнотворный и отчего-то возбуждающий разговор. Хватаю волосы в кулак и не позволяю отвернуться, склоняюсь вплотную к ней, упираюсь своим лбом в её и шепчу отчаянно: — Потому что хотеть и делать — это совсем разные вещи. Вижу разочарование и досаду на её красивом личике и еле сдерживаюсь, чтобы не высказать ехидное: «Задавать правильные вопросы ты так и не научилась». Потому что это — единственная моя возможность раз за разом ускользать от прямых ответов, продолжать хвататься за край отвесной скалы, когда как ноги мои уже висят над бездонной пропастью. Ведь она научилась самому главному — манипулировать моими чувствами и слабостями ловко, словно кукловод, держащий в своих руках десятки привязанных к телу куклы ниточек. — И что ты… хотел? — запинается, срывается, облизывает губы нервно, и я сжимаю её волосы ещё крепче, останавливая себя в желании немедленно догнать этот розовый кончик языка и почувствовать его у себя во рту. Достаточно с меня попыток не терять самообладание, пока её ладонь усердно и бесстыдно надрачивает мне сквозь одежду. Улыбаюсь и легонько качаю головой, сильнее вдавливаясь в её лоб. Наверное, я и сам не смог бы сказать, чего хотел тогда. Восемнадцатилетний парень, знакомый лишь с объятиями матери в детстве и чужими кулаками в подростковом возрасте. Испытывающий такой острый тактильный голод, что от каждого прикосновения внутренности отправлялись в поездку по американским горкам от восторга. Понадобилось время, чтобы понять, что дело было вовсе не в пресловутом тактильном голоде. Имело значение лишь то, к кому прикасаться. Мне нужно было трогать её. Совсем не так, как могу делать это сейчас, не ограничивая себя ничем, кроме пределов собственной фантазии и извращённости. Чувствовать мягкость и шелковистость кожи под контрастно-жёсткими, шероховатыми, покрытыми огрубелыми мозолями подушечками пальцев; вести костяшками по нежной и хрупкой шее, ощущая её волнение, дрожь, трепет. Тереться кончиком носа о её щёку, утыкаться в висок, зарываться в волосы, чтобы вдохнуть тонкий, еле уловимый цветочный аромат. Она порывисто выдыхает в тот момент, когда я провожу ладонью вдоль её руки, от плеча до запястья, почти не соприкасаясь с кожей, держась на мучительно-приличном расстоянии, и начинаю поглаживать напряжённые пальцы, вцепившиеся в край стула. Осторожно перебираю пряди на её затылке, большим пальцем задеваю мочку с маленькой серёжкой-колечком в ней. — Уходишь от ответа? — шепчет злобно, пытается вывернуться, чтобы посмотреть на меня, скинуть с себя морок неожиданной, непредсказуемой нежности, от которой тает оставленным на солнце кристаллом льда, так соблазнительно растекается в моих руках. — Ты спросила, чего я хотел. Я показываю тебе это. Вижу, как она пытается передёрнуть плечами, скривиться в гримасе недоверия, может быть даже рассмеяться или сказать что-нибудь едкое, издевательское. И не может. Не хочет? Это на самом деле то, чего я точно хотел тогда. Наслаждаться её близостью, теплом, возможностью быть рядом, вместе с ней. Пройдёт не один месяц, прежде чем я в полной мере смогу оценить совсем другую возможность близости. И не один год, прежде чем попробую представить кого-то другого на месте снятой на пару часов проститутки, старательно отрабатывающей свои деньги. Только казалось безобразным думать о той, которая в воспоминаниях так и оставалась совсем ещё ребёнком, когда на твой член ртом натягивают презерватив. Чем-то на уровне дикого отвращения к себе, желания закинуться алкоголем и дозой побольше, чтобы потом хохотать в голос и убеждать себя, что я нормальный, нормальный, нормальный! Или просто слегка не в себе. — А ты, Маша? Чего хотела ты? — жду, что огрызнётся, мгновенно сменит тему, постарается меня переиграть, изо всех сил схватится за возможность снова ткнуть меня носом в тот факт, что ей на меня почти всё равно. А вместо этого только продлеваю собственную агонию, потому что её пальцы яростно и быстро расстёгивают пуговицу и ширинку на моих брюках, резко дёргают их вниз вместе с трусами, и снова сжимают член. Ёб твою мать, Ма-шень-ка, что же ты творишь?! Подушечка большого пальца с нажимом проходится по безумно чувствительной от сильного возбуждения головке, принося с собой кайф вперемешку с болью. Ещё несколько таких движений, чуть больше усилия, и придётся шипеть и стискивать зубы, чтобы вытерпеть это. Но она останавливается, плюёт себе в руку и перехватывает член всей ладонью у основания, чтобы тут же вернуться к скользящим, всё нарастающим в темпе и скорости движениям. Таким пошлым, грубым и будто отчаянным. — Смотри на меня! — приказываю срывающимся голосом, хотя сам еле держу глаза открытыми, не разрешая себе полностью отдаться восхитительным ощущениям и приглушённым звукам её частого, поверхностного дыхания. И Маша слушается беспрекословно, поднимает голову и смотрит прямо на меня, только взгляд её рассеянный, затянутый мутной пеленой животного желания и самых убогих, низменных инстинктов, руководящих телом. Моя ладонь лежит у неё на талии, вторая всё так же обхватывает шею, и поднимается вверх по ней, чтобы упереться большим пальцем в уголок слегка приоткрытых губ и толкнуться между ними, потереться подушечкой о горячий и влажный язык. Я целую её, как в бреду, бестолково прижимаюсь, вдавливаюсь, еложу губами, будто за чёртовы десять лет так и не научился нормально это делать. Тянусь к теплу, к мягкости, к упоительной податливости, совершенно позабыв даже о собственном пальце у неё во рту. В голове полный хаос, ёбаное броуновское движение мыслей, чувств и импульсов, окончательно сводящееся меня с ума и оставляющее тет-а-тет с невыносимо приятным натяжением каждой вены в моём теле. Еле успеваю остановить, одёрнуть себя, и жёстко перехватываю ладонь на своём члене, сдавливаю намеренно сильно, жмурясь от неприятно-болезненных ощущений. Снимаю её со стула рывком, разворачиваю спиной и подталкиваю вперёд, вынуждая лечь грудью на светлый мрамор столешницы. «Холодный же, » — проносится где-то на задворках сознания, и я начинаю метаться, то с глухим рыком пытаясь спустить с неё брюки, то хватая за плечи и поднимая, прижимая к себе, снова возвращаюсь к раздражающей одежде. Не в себе, не в себе, я точно не в себе. Зато оказываюсь в ней и стону, как девчонка, сразу разгоняясь до такой скорости, что от шлепков бёдрами у нас наверняка останутся синяки. Вколачиваюсь до упора, держу её за шею, сжимаю и сдавливаю трясущейся ладонью. — Громче, Маша, громче, — сам не понимаю, как и когда говорю это, но мой голос тут же перекрывают звуки стонов, вздохов, вскриков, нарастающие и нарастающие в тональности. И она скребёт ногтями по мрамору, прогибается в спине и запрокидывает голову, подаётся навстречу размашистым толчкам и тянется пальцами к своему клитору, переходя на сплошной протяжный вой. Пытается свести ноги, извивается, дрожит, так, что мне приходиться надёжно обхватить её руками за плечи и живот, и добираться до собственного космического взрыва несколькими судорожными, быстрыми рывками. Мне кажется, стоит лишь слегка разжать объятия, как она осядет прямиком на пол, настолько ослабевшим, мягким становится её тело. Меня и самого еле держат ноги, так что это настоящее чудо — что мы тотчас не падаем вместе. Маша не выглядит усталой, нет, — скорее разнеженной, расслабленной и феноменально довольной. Даже слегка улыбается, прикрыв глаза, и я аккуратно целую её в щёку, до сих пор побаиваясь, что вот сейчас она дёрнется, взбрыкнет и заорёт «не трогай меня!» так же громко, как только что орала подо мной. Ты меня в могилу сведёшь, Ма-шень-ка. Помогаю ей сесть на стул, упираюсь ладонями в столешницу, действительно оказывающуюся притягательно прохладной, и боковым зрением наблюдаю за тем, как лениво, неторопливо она пытается стащить с себя брюки и трусы, так и оставшиеся болтаться на уровне щиколоток. Впрочем, мои сейчас где-то там же, а рубашка промокла насквозь и противно прилипла к спине. Обычно проходит раздражающе много времени с каждого нашего секса, прежде чем у неё выходит вернуть себе непринуждённый вид в стиле блядского «это ничего не значит» и снова начать со мной разговаривать. Приходится довольствоваться только выражением растерянности и беззащитности на её лице, изредка ловить на себе задумчивый взгляд и ждать, ждать, ждать, когда-же наконец настанет тот переломный момент. Когда она примет меня в свою жизнь. Когда смирится с тем, что я уже есть в её жизни и поймёт, что больше никуда не исчезну. — Ты знаешь, что от этого бывают дети? — она старательно вкладывает в свой вопрос максимум недовольства, даже сурово поджимает губы, но голос всё равно дребезжит от волнения и страха, а взгляд так и остаётся плутать где-то внизу, между валяющейся на полу и собранной гармошкой одеждой, мелкими песчинками кофе, которые я невесть когда успел просыпать, и неуместно-стеснительно сжатыми голыми ногами. — Серьёзно? — протягиваю с почти искренним удивлением и разворачиваюсь к ней с ехидной усмешкой на губах. Я на самом деле удивлён. Тем, что она вот так внезапно решила пренебречь собственными же глупыми правилами. Тем, что подняла этот вопрос именно сейчас, когда как людям без проблем со здоровьем наверняка уже хватило бы прошедшей недели, чтобы с приближенной к сотне вероятностью зачать ребёнка. Жаль, но мы к числу этих людей не относимся. — Я давно уже не пью таблетки… — Я знаю, — обрываю её, терпеливо ожидая момента, когда же ей надоест любоваться собственными коленками и взгляд метнётся вверх, ко мне, повинуясь чистому любопытству. — Та операция, что у меня была, только снижает шансы беременности, но не защищает от неё. — Я знаю, Маша. Я разговаривал с твоим врачом, — она шумно выдыхает носом, как разъярённый бык, завидевший вдалеке красную тряпку. А мне до безобразия хочется вывести её из себя, тем более сейчас это получается делать, не прикладывая ровным счётом никаких усилий. — Ну давай же, просто спроси у меня. «И что ты собираешься делать, Кирилл?» «Какие у тебя планы на будущее, Кирилл?» «Чего ты хочешь, Кирилл?» — А не пойти бы тебе нахер, Кирилл? — выдержке приходит конец, и я наконец ловлю взглядом ледники её глаз, сверкающие праведным гневом, и ловлю её губы, ещё шевелящиеся в попытке отправить меня ещё дальше. — Пока что ограничусь походом в душ, — нехотя отлипаю от неё, посмеиваясь, открываю дверь на балкон, чтобы проветрить в нагревшемся и пропахшем еблей помещении, и спокойно скрываюсь в ванной. Она приходит сразу следом, показывается у дверей душевой в тот момент, когда я выкручиваю температуру воды на жидкий лёд, и торопливо стягивает с себя кофту. А я прикусываю язык — не только в переносном смысле, но и в самом прямом, сжимаю самый кончик между зубами, — чтобы не сказать чего-нибудь лишнего и дать ей возможность сделать ещё один маленький, но очень важный шажок вперёд. Сам не знаю, откуда раз за разом нахожу в себе силы остановиться. Нахожу причины, чтобы несясь на полной скорости и не имея тормозов смело вывернуть руль и влететь в очередную возведённую ею преграду, в надежде если и не пробить ту насквозь, то хотя бы достучаться до неё. Обратить на себя внимание громким воем полностью переломанного, еле справляющегося с болью тела. Ни на что особо не рассчитываю, сдвигаюсь чуть в сторону, уступая ей место под струями воды. И уже заношу ногу для ещё одного шага назад, с нерациональной и нелогичной злостью выхожу за пределы её драгоценного личного пространства, когда Маша просто молча прижимается ко мне всем телом. Одним порывом, неловко, полубоком. Это не извинение, ни ласка. Просто потребность, которую я чувствую так же остро, и тоже до сих пор не научился нормально выражать. Но ты ведь и не думал, что вам будет легко и просто, правда? — Я точно знаю, что у мужчин в нашей семье какие-то проблемы со способностью к зачатию. Я так и остался единственным ребёнком отца только благодаря этому, учитывая его образ жизни. Понятия не имею, коснулось ли это меня, но… Хочется верить в чудеса, но не хочется жить ложными надеждами. Глажу её плечи и спину, смотрю поверх макушки, теперь уже сам избегая возможности встретиться глазами. Потому что я нагло и откровенно вру ей, но хотя бы больше не обманываю самого себя: мной движут именно ложные надежды и вера в чудо. С ними справиться многим проще, чем с тем приговором, который могут озвучить после обследования врачи. Да, у деда и отца всё же получилось завести ребёнка. У одного — в пятнадцать, у другого — в тридцать девять. Только у них не было продолжающихся годами систематических побоев, морального и физического истощения, хронического недоедания и при этом необходимости постоянно таскать на себе тело весом вдвое больше собственного. И я ненавижу их за это. Так сильно, безудержно, бесконечно, до крошащихся от злости зубов, выворачивающихся, вылезающих наизнанку костей, до струящейся по крепко сжатым кулакам горячей крови. Раньше мне казалось, что даже смерти будет слишком мало, чтобы они искупили всё, что когда-то натворили. Но нет: сдохнуть будет достаточно. И я обрету спокойствие в тот самый день, когда родного отца закопают в землю вслед за дедом, с которым мы, по иронии судьбы, оказались очень похожи. Пока Маша молча подбирает с пола кухни наши вещи и тащит их в стирку, я всё же варю для неё кофе, а сам только жду момента, чтобы снова выскочить на балкон и выкурить сразу несколько сигарет подряд. От нервного напряжения хочется сожрать самого себя, и зубы терзают внутреннюю сторону щеки, разгрызая её до огромной кровоточащей ранки. Но выскочить на свежий воздух я не успеваю, потому что она снова делает это. Прижимается ко мне, голову пристраивает на плече, жарким дыханием щекочет шею, а пальцами обводит, чуть ощутимо царапает через футболку то место под рёбрами, где набита татуировка крестика, оставшегося мне от мамы. — Почему так? — спрашивает тихо и подаётся навстречу моей ладони, тыльной стороной приободряюще касающейся её лица. Насколько мне удалось понять Машу Соколову, сейчас она находится в процессе затяжных похорон собственной загнувшейся в невыносимых муках гордости. Я сделаю всё, что угодно, чтобы ты не пожалела об этом, Ма-шень-ка. Вывернусь мясом наизнанку, голыми руками разорву кого угодно, переступлю через любые обстоятельства и даже достану с неба хуеву звёздочку, если тебе это вдруг понадобится. — Побоялся, что отец увидит, узнает, вспомнит… Непонятно, что у него на уме, а мне нужно было изображать щенячью радость от обретения папаши и отторжение ко всему, что касалось своей прежней жизни. Решил, лучше будет крестик снять. — Очень… необычно. — Сделать такую татуировку? — Нет, — она качает головой и берёт небольшую паузу, раздумывая. — Оставаться преданным спустя столько лет. Мой смешок теряется в писке дверного звонка, и приходится всё же выпустить Машу из своих рук. Но до входа в спальню провожаю её жадным взглядом, проходящимся по спине, наполовину прикрытой влажными волосами, и по голым ягодицам с несколькими серовато-синими отпечатками моих пальцев. Загруженность Глеба замечаю ещё до того, как он переступает порог моей квартиры. В сумраке коридора вижу только сведённые к переносице брови и плотно сжатые губы, но уже на балконе, куда мы первым делом идём курить и дожидаться появления Маши, обращаю внимание на вчерашнюю щетину, идущую вразрез с его всегда идеально собранным образом. Первый и последний раз я видел его небритым только в больнице, после завала, что заставляет нервничать ещё сильнее, и затягиваться сигаретой с такой силой, что лёгкие вот-вот лопнут. — Малой всю ночь орал, а днём я подменял Люсю, так что… вот, — кривится он, заметив мой изучающе-насторожённый взгляд. Оглядывается, чтобы убедиться что кухня до сих пор пуста, и интересуется насмешливо: — Что за срочность, Кир? Думал, у тебя нет нужды помечать свою территорию. — Притормози с такими выражениями, — цежу злобно и усилием воли разжимаю вмиг заледеневшие и сжавшиеся в кулак пальцы. Вроде знаю, что в словах Глеба не кроется никакой издёвки или пренебрежения, но всё равно бесит, и хочется долбить кулаком по стене, пока костяшки не сотрутся в мясо. Для меня это не территория. Целая огромная вселенная, без которой жизни своей уже не представляю. — Просто удивлён, как быстро мы меняем свои же решения, — пожимает плечами он, пропуская мою внезапную вспышку гнева как что-то обычное и само собой разумеющееся. — Мы? Чёрт, Глеб, ты и меня считаешь своим сыночком? — смеюсь искренне, моментально приходя в норму и заметно расслабляясь, пока Измайлов закатывает глаза и только делает неопределённый жест рукой в мою строну. — Да, мой капризный, невыносимый и очень проблемный Кирюша. Теряюсь в догадках, чего ж от тебя ждать дальше. — Стали известны новые обстоятельства. — Я что-то упустил? — хмурится он, наблюдая за тем, как я достаю из пачки вторую сигарету, ещё сжимая губами первую. Отрицательно качаю головой, разворачиваюсь вполоборота к стеклянной двери, чтобы заметить, когда Маша покажется на кухне: ни к чему ей слышать даже обрывки нашего разговора. — Нет, ты… не парься. Ты бы не смог такое раскопать, — усмехаюсь уголками губ, а у самого огромные вилы в груди проворачиваются и перед глазами так и стоит вид укутанного в плед и слегка подрагивающего маленького тельца, вжавшегося в сидение. Голос ровный, спокойный, размеренный. Безжизненный лёд, что в сотни раз хуже самой буйной истерики. — Пугаем или наказываем? — уточняет Глеб, наверняка уже сделавший свои собственные выводы исходя из моего состояния и собственных воспоминаний о случившемся с Дианой. — Наказываем. По полной. Кажется, он хочет ещё что-то сказать, но уже не успевает, заметив тень, быстро мелькнувшую в коридоре и воровато юркнувшую в кухню. Кто бы сомневался, что она попробует услышать что-нибудь, совсем не предназначенное для её любопытства. Мы рассаживаемся за столом и старательно изображаем из себя людей, собравшихся исключительно для непринуждённой приятельской беседы. Глеб вальяжно разваливается на стуле с довольной улыбкой на лице, Маша с самым отстранённым видом пьёт кофе нарочито небольшими глотками, хотя он наверняка успел остыть, и только я морщусь от горечи, оставленной сигаретами и ворохом неприятностей, и тру пальцами переносицу. Кто бы только знал, как я катастрофически, бесконечно устал ворочаться в этом дерьме. — Вообще-то я, Маша, по твою душу, — наигранно бодро начинает разговор Измайлов, и мне стоит больших усилий изобразить равнодушие, когда её настороженный взгляд тут же обращается в мою сторону. Увы, я в курсе того, о чём будет спрашивать Глеб. И не нужно быть особенно прозорливым, чтобы догадаться, что ей не понравятся наши попытки тщательно покопаться в грязном белье её сестры. — Мне нужна информация. Имена, фамилии. Любые значимые события, о которых когда-либо упоминала Ксюша. Особенно в последний год перед своей смертью. — Я ничего не знаю, — ожидаемо говорит она, передёргивая плечами, словно хочет скинуть с себя удушающие заботой прикосновения сестры. Ксюша её любила. Извращённой, собственнической, болезненной любовью. Готова была на всё, лишь бы защитить её от ошибок. Например, сломать ей жизнь. — О чём-то же вы разговаривали, когда она звонила тебе. У меня ведь есть список звонков, Маша. Двадцать минут, полчаса… Если она ничего не рассказывала, значит, всё это время говорила ты? — на голос Глеба вот-вот слетится стая ос, настолько сладко он звучит. Только Маша смотрит на него прямо, откровенно-вызывающе, подтверждая мои предположения о том, что делиться с нами подробностями своего общения с сестрой она совсем не намерена. Пока я раздумываю, как можно убедить её прервать обет молчания, необходимость в этом внезапно отпадает сама собой. — Я не говорила, что она ничего мне не рассказывала. Наоборот, рассказывала многое из того, что знать мне совершенно не хотелось. И эту проблему я решила очень кардинально: перестала её слушать, — в её улыбке боль, тоска, сожаление. А в голубых глазах плещется ненависть, однажды уже подтолкнувшая её к желанию получить незаслуженное наказание. — Так что я правда ничего не знаю. — Любые отрывки разговоров. Имена. Хоть что-то, что могло бы дать нам зацепки, потому что сейчас мы не знаем, куда копать дальше. Я уверен, что ты сможешь что-нибудь вспомнить, Маша. Иначе всё это, — он указывает взглядом на сваленные в кучу на краю стола листы с анализируемыми ею цифрами, — становится бессмысленной тратой времени. Умом-то я понимаю, что Глеб прав, и тоже уверен, что Маша может дать нам намного больше, чем сама думает. Но желание схватить её в охапку и утащить отсюда как можно дальше напрочь застилает мозги, заливает глаза болезненно пульсирующей в венах кровью и сжимает мои пальцы в кулаки до хруста в костяшках. — Она говорила, что влюбилась. Лицо Глеба дёргается, почти складываясь в усмешку, и я с разочарованием понимаю, что отреагировал на это бредовое заявление ничуть не сдержаннее него. Маша наблюдает за нами с явно нарастающей злостью, обхватывает кружку с кофе сразу обеими ладонями и старается, очень старается не сорваться. Слышать слово «любовь», когда речь заходит о Ксюше, кажется раздражающе-забавным. Потому что она так жестоко обошлась с собственной сестрой, спокойно потопталась по моим чувствам, без стеснения выставляла себя на продажу, как лот на аукционе: кто больше заплатит, тот и будет трахать. Удивительно, что в сердце настолько беспринципной, законченной эгоистки, смогло найтись место для любви. — Это звучало много раз. Я так поняла, что у них было не всё гладко… — Она называла имя? — Маша отрицательно машет головой, и мы с Глебом, не сговариваясь, переглядываемся. — Рассказывала что-нибудь о нём? — Про тяжёлый характер, что они ругались несколько раз, вроде расходились даже. Из имён она часто упоминала Тимура, ещё какого-то Роберта. — Роберт это старший брат Тимура, от первого брака Байрамова. — Несколько раз звучал Ян. Но это было, кажется, года за полтора до её смерти. — Ян? — переспрашивает Глеб, и тут же обращается уже ко мне: — Думаешь, это сын Валайтиса? — Наверняка, — отзываюсь неохотно, а взглядом всё тянусь к ней, только к ней одной. Почему-то именно сейчас, от воспоминаний о прижимавшемся ко мне беззащитном, уязвимом, полностью оголённом-открытом теле, я трепещу и почти задыхаюсь от восторга, запоздало осознавая, насколько много значил этот жест не для неё, нет, — для нас. И хочется по-настоящему оставить все эти разборки, расследования, попытки занять самое сладкое место под солнцем. Просто быть с ней, по-нормальному. Жить, как все обычные люди. Обрести семью, которой никогда не имел. — Роберт, по слухам, тоже активно поддерживает Валайтиса. Илья говорил, что отец из-за этого им очень недоволен, — собираясь с мыслями, пытаюсь уловить издевательски убегающую от меня яркую нить разговора. — Получается, Ксюша засветилась по обе стороны баррикад… — То есть в ваших «элитных» кругах нельзя трахаться с приверженцами разных политических взглядов? — едко интересуется Маша и с искренним любопытством во взгляде смотрит то на меня, то на сдерживающего улыбку Глеба. — Нежелательно, — выбираю самую расплывчатую формулировку, чтобы не вдаваться в подробности того, что те самые «политические взгляды» на самом деле являются огромными и могущественными силами, которые делят не просто компанию, рынок или место где-нибудь в Кремле. Они сражаются за контроль над целой страной, а потому любого неугодного сотрут в порошок, не задумываясь. — Приму к сведению, — хмыкает она, без стеснения приманивая изящным пальчиком мою ревность, мгновенно проснувшуюся и вставшую на дыбы. Знаю, что провоцирует, знаю, что насмехается, знаю, что это пустые слова, но всё равно ведусь, как идиот, и только рычать от злости не начинаю. Считал себя рассудительным и выдержанным? Смеялся над чужими нелепыми собственническими порывами и почти унизительной зависимостью от чьей-то пизды? Получай, Кирилл. Распишись за доставленный тебе прямо на руки пиздец. — Больше Ксюша никого не называла? — с надеждой в голосе уточняет Измайлов. — В последние год-два до смерти — нет. Она… жаловалась. Как я поняла, с тем самым мужчиной они не афишировали свою связь, хотя она хотела. То ли он просто был против, то ли нельзя было по каким-то причинам. — С Тимуром они никогда не скрывались, его кандидатуру можно отбросить. Под категорию «не хотел афишировать» подойдёт Роберт, под «нельзя» наверняка Валайтис со статусом своего отца. Хотя… вспоминая то, что этот Ян вытворял до того, как его опять сослали из Москвы, ему как раз вообще всё можно. — Вот именно, что его сослали. Если я ничего не путаю, во время смерти Ксюши его здесь не было. Да и непонятно, каким боком он мог быть причастен к краже денег, — резонно замечаю я, — остаётся только Роберт. Он идеально вписывается по всем заданным параметрам. Говорю бодро и уверенно, но в то же время совершенно не верю собственным словам. Это — лишь попытка прикрыть нашу беспомощность, сделать вид, будто мы движемся вперёд, а не уныло топчемся на месте день ото дня, тыкаемся носом в одно и то же препятствие, как слепые котята. Задачку решить легче лёгкого, когда она подчиняется каким-то правилам и законам. Поведение же и образ мышления Ксюши точно не подчинялись логике и, как оказывается, не всегда укладывались даже в плоскость исключительно финансовой выгоды. Как же теперь, по прошествии стольких лет, попытаться угадать, во что именно она умудрилась ввязаться? — Она лежала в какой-то больнице, — вдруг выдаёт Маша, и мы с Измайловым синхронно дёргаемся, разворачиваемся в её сторону и обращаемся в слух. — Летом, в июле или августе, получается как раз меньше года до смерти. Во время разговора я услышала на заднем фоне, как медсестра принесла обед и говорила ей про капельницу. И Ксюша тогда сказала, что ОН уже вечером заберёт её домой. — У меня нет информации о том, что она попадала в больницу, — в глазах Глеба вспыхивают огоньки предвкушения, но взгляд, брошенный в мою строну, всё равно выражает вину. Я же ничуть не сомневаюсь в его профессиональных качествах, из чего следует только один вывод: Ксюшу действительно хорошо и умело прятали. — Когда она звонила, мы как раз ждали скорую помощь, бабушке стало плохо с сердцем. Если получится поднять этот вызов, то можно узнать точную дату, когда Ксюшу выписывали из больницы. — Не звучало больше ничего, что дало бы хоть какой-то намёк, что именно с ней было? — Нет, — роняет Маша, задумчиво-отрешённым взглядом упираясь в одну несуществующую точку в стене, а потом добавляет заторможенно, чуть запинаясь: — Она была сильно расстроена. Рассеяна. Бабушка попросила тоже поговорить с ней, но Ксюша ответила, что не хочет, и отключилась. Обычно… она не вела себя таким образом. И после этого случая всё опять стало как прежде. — Ищи, — бросаю Глебу, уже продумывая те слова, что буду говорить ей, когда он уйдёт. О том, что она имела право злиться, обижаться, игнорировать сестру, которая вспоминала о ней исключительно в моменты своей слабости и боли и никогда — в моменты счастья. О том, что мы никогда не можем предугадать последствия своих решений и то, как они скажутся на окружающих нас людях. О том, что Ксюша, в отличие от неё, хорошо понимала, с какими силами затеяла игру. Но когда мы снова остаёмся наедине, я подхожу к Маше, словно ни разу не пошевелившейся за последние десять минут, решительно разворачиваю её стул и присаживаюсь перед ней на корточки, заглядывая сразу в глаза. А там, среди прозрачных толщ арктического льда, нет ничего: сплошная холодная пустота, уже не искрящаяся бликами под солнечными лучами. — Это была её жизнь, — говорит она мне, но кажется, что просто повторяет себе, чтобы к десятому, сотому, тысячному разу всё же поверить в эту спасительную мантру. Пальцы по старой привычке так и мусолят изрядно измятую за день пачку сигарет.***
Она замирает на мгновение, увидев меня на заднем сидении заказанного такси, бросает быстрый взгляд себе за спину — наверняка, чтобы убедиться, что никто из её коллег не сможет меня увидеть, — и быстро ныряет внутрь, слишком сильно хлопая дверью. — Извините, — говорит водителю сдержанно и косится на меня недоумённо-возмущённо, принципиально соблюдая между нами приличную дистанцию. Это раздражает. Забавляет. И, признаться честно, очень мне нравится. Безумно возбуждает смотреть на эту хладнокровную, циничную стерву, при любой возможности одаривающую окружающих презрением, а потом ебать её до выступающих слёз, сбитого дыхания и лихорадочного шёпота моего имени, до трясущегося от наслаждения тела. Безумно нравится, как она усердно возводит вокруг себя стены, выкладывает их по маленьким кирпичикам, чтобы потом снести одним порывом, одним шагом навстречу, одним прикосновением тонких пальцев к исцарапанным её же ногтями груди и плечам. Хотелось бы думать, что я её приручил, но это не так: лишь прикормил и приласкал, втёрся в доверие, на время усыпил бдительность. И стараюсь не забывать, что стоит лишь внезапно взыграть природным инстинктам, и мне суждено будет валяться в луже собственной крови с перегрызенным горлом. — Да ничего страшного, — доброжелательно отзывается водитель и очень тактично уточняет, не глядя на нас в зеркало заднего вида: — Кирилл Андреевич, куда едем? — Ко мне домой. — Дешёвый цирк, — комментирует она еле слышно, закатывая глаза, чем немало меня веселит. В первую очередь тем, что своей эмоциональной реакцией открыто признаётся, что всё это время не догадывалась о том, что возит её вовсе не обычное такси. Наверное, порой я и правда веду себя очень глупо. Всё ещё пытаюсь произвести на неё впечатление, во всей красе показать себя и свои возможности, всеми доступными способами продемонстрировать извращённую и странную заботу о ней. Как мальчишка, своими импульсивными поступками и вызывающим поведением орущий во весь голос: «Посмотри, какой я хороший!» Ирония в том, что ей это всё не нужно. Чёрт поймёшь, что ей вообще нужно и чем она думала, когда делала шаг ко мне навстречу, вызывающие-откровенно провоцировала, допускала к своему телу и боязливо приоткрывала железную, увешанную замками дверь туда, где должна быть душа. Но вместо души у нас обоих лишь тёмный и пульсирующий сгусток злобы, ненависти, отчаяния и неразрывной, жизненно необходимой зависимости друг от друга. — Ничего больше не случилось? — уточняю через какое-то время и первым придвигаюсь к ней ближе, отвлекая от напряжённого созерцания мелькающих за окном видов столицы. Она отрицательно качает головой и елозит на сидении, а в итоге как-то очень незаметно и ловко оказывается почти вплотную ко мне, и наши локти соприкасаются. О том, что в первый же рабочий день после майских праздников их куратор вдруг изъяла из работы все папки со старыми счетами и поручила им просто помогать бухгалтерии с начислением заработной платы сотрудникам, я узнал ещё из Машиного утреннего звонка, не особенно удивившись подобным действиям. Особенно после того, как Глеб обнаружил у безработного сына Морозовой Ларисы Ивановны недвижимость на пару десятков миллионов рублей, а у дочери-студентки счёт с приличной суммой денег в европейском банке. Надо сказать, Илья был очень раздосадован тем, что работники финансового отдела в его компании зарабатывают намного больше, чем он сам. И хоть я уверен, что Маша бы ничего не стала скрывать от меня, её задумчивость рождает в груди неясную тревогу, вибрирующую трелью маленьких назойливых колокольчиков. Пытаюсь вспомнить все глубины родного языка и сформулировать уже тот вопрос, что в голове вертится смешным и убогим «ну чё ты, а?», никак не превращающимся во что-то более осознанное и соответсвующее моему блядски-раздражающему статусу директора огромной компании. Но она начинает говорить сама, вынуждая меня вздрогнуть от неожиданности. — Ты выполнил. То, что обещал тогда. Киваю, смотря на неё в упор и ожидая, когда же она поднимет голову и тоже посмотрит на меня. Хочу видеть её взгляд. Хочу опрометчиво нырять в глубину глаз и тонуть в них, не в силах пробить корку льда, стремительного покрывающего бушующую водную гладь. Хочу растворяться в ней без остатка. Да, я сделал всё, что смог, чтобы выполнить все данные ей — и в первую очередь самому себе — обещания. Предоставил все возможности для осуществления её целей. Постарался обеспечить всем необходимым для счастья. Забрал себе. — Ты добился, чего хотел, — шепчет она еле-еле, то ли спрашивая, то ли утверждая. — Кого. Кого хотел, — поправляю её, сам не зная зачем, и получаю в ответ горькую усмешку. Она разглядывает свои пальцы, лежащие на коленях, и только когда машина полностью останавливается на светофоре, я замечаю, что они мелко дрожат, и тут же накрываю их своей ладонью, решительно и нагло подминаю под себя. Её кожа такая приятная, мягкая, и излучает тепло, которое я тут же ощущаю вовсе не под рукой, а почему-то сразу в грудной клетке, около сердца. А пальцы неожиданно кажутся такими маленькими, до невозможного хрупкими, и у меня выходит обхватить их все, целиком, лишь одной своей ладонью. Немыслимо. Так странно. — Я тоже думала, что вот ещё немного, и добьюсь. Чего-то. Ну хоть чего-то такого, что позволило бы мне думать, что последние двадцать три года я прожила не зря. А добилась лишь понимания, что была поразительна слепа и глуха к тому, что происходило вокруг меня всё это время. Мира, к которому я привыкла, на самом деле не существует. Никогда не существовало. И я не понимаю, что мне делать дальше? Сердце рвётся от её беспомощности. От собственной беспомощности. От отчаяния, которое чувствую в ней так сильно, словно оно тоже моё. И именно сейчас, когда становятся настолько нужны правильные слова, я не могу найти вообще никаких, превращаясь в молчаливого и испуганного наблюдателя, в её немую тень, в отражение всех страхов, от которых должен, обязан её избавить. Моя Ма-шень-ка. Моя. — Маш, — хриплю, и каждый звук выбирается из меня с таким усилием, что трахея вот-вот растрескается и рассыпется в порошок. Утыкаюсь носом в её волосы, дышу глубоко и часто, вбираю в себя запах, подобно огромной дозе транквилизатора несущийся по венам и расслабляющий парализованные страхом мышцы. — Ты можешь поставить себе новые цели. Высокие. По-настоящему амбициозные. У тебя будут неограниченные возможности для их достижения. Будет жизнь, которой ты сможешь распоряжаться сама, как пожелаешь, без оглядки на обстоятельства. — А если я сама не знаю, чего теперь хочу? — Дай себе время. Позволь себе не знать чего-то. Это вовсе не значит, что ты слаба, просто ты — всего лишь человек, а не вычислительная машина. Чувствую мимолётное движение под пальцами, поглаживающими её щёку, и специально отстраняюсь, чтобы убедиться в самом смелом своём предположении: она улыбается. Легонько, чуть приподняв вверх уголки губ. И меня обдаёт холодом, окунает в жар, распирает и раздирает нежностью, раскручивает над землёй и вышвыривает в невесомость от всех тех эмоций, что испытываю разом по отношению к ней. Люблю тебя, Машенька. Так сильно люблю. — Я тебя… — меня прерывает звонок телефона, никогда прежде не казавшийся настолько несвоевременным. Первый порыв сбросить Глеба благоразумно отметаю, как и второй послать его к чёрту, и принимаю вызов, злобно рыча в трубку: — Да, чего тебе? Он говорит быстро, чётко. Коротко излагает информацию, от которой мои пальцы сами собой тянутся к карману брюк, где должна быть новенькая пачка сигарет, а ладонь так стискивает телефон, что тот грозит треснуть и разлететься осколками стекла. — Понятно, — бросаю ему, прежде чем отключиться. Ловлю хмурый, напряжённый взгляд Маши, и делаю один глубокий вдох и резкий выдох, прежде чем нахожу силы сообщить ей последние новости. — Вашего куратора только что зарезали в метро.