ID работы: 9724740

Эмпирей

Слэш
NC-17
Завершён
1412
Пэйринг и персонажи:
Размер:
354 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1412 Нравится 798 Отзывы 539 В сборник Скачать

6.50 a.m

Настройки текста
Рыжего трясет все время, пока горит огонь. Пламенные полосы взмывают вверх, тянутся к небу, а воздух плавится и плывет, как будто газ все-таки пустили. В первые дни Заката так говорили: военные скоро газ пустят, нас всех перетравят, каждый получит свою пулю в голову. Что-то все же правда: каждый из них действительно получит свое пулевое. Огонь не щадит ничего. Ни крыши Вавилона, ни городские дороги, ни высохшую желтым сеном траву. Он медленно жрет тело Би — и запах стоит отвратительный. Запах паленой крови, горелого мяса, смерти. Впервые эта вонь заглушает собой запах леса, чистой одежды и курева. Впервые Рыжий не чувствует запах Тяня, хотя стоит в полуметре от него. Его просто колотит. Это не обряд и не достойные похороны — просто они сжигают тело Би, чтобы Звери, обманувшиеся запахом мяса, не начали откапывать его из земли и жрать уже посмертно. Такое бывает, Рыжий своими же глазами видел — однажды наткнулся на группу Зверей, вырывающую из земли неглубоко закопанный труп. Они — стервятники. Гиены. Падальщики. Им все равно, какого качества мясо. Главное, что это мясо. Пока все стоят за метра три от огня, Чэн стоит почти вплотную. Кажется, что вот-вот — и огонь его заберет, поглотит, захватит. Сожжет, выжжет в нем все оставшееся, выгрызет самое ценное. Кажется, что еще секунда — и он сделает шаг вперед, чтобы пламени даже не нужно было стараться. Но Чэн не двигается, и плечи его не дрожат. Рыжий оглядывает лица людей. Выхватывает Цзяня, изо всех сил зажимающего рот руками. Пустые глаза Чжаня и Джии. Ужас, ужас, дикий страх в заплаканных полупрозрачных глазах Ксинга — сквозь бровь лежит уже почти зажившая рана, обращающаяся в белый шрам. Оборачивается — и смотрит Тяню в профиль. На его сжатые обветренные губы, черные мокрые глаза. Видно, как он жует изнутри свою щеку, и хочется сказать: да заплачь ты уже, хватит, сука, пытаться быть настолько непробиваемым, я же тебя, блять, знаю, сделай хоть что-нибудь, покажи какие-нибудь эмоции, п-о-м-о-г-и. Вместо этого Рыжий отворачивается и смотрит на огонь. Тот мчится вверх, пытаясь дотянуться до неба, сгорает на полпути, и он видит в нем себя. Тяня, Чэна. Их всех. Они так же — пытаются, пытаются до неба этого достать, поговорить с ним, построить самую высокую лестницу. Но на полпути — в прах и пепел. Когда все — и пепелище, и тело Би — заканчивается, Рыжий возвращается в дом. Почти бегом идет в комнату, запирает дверь, пусть та и не закрывается до конца, оборачивается на полутьму и пробивающиеся через шторы рассветные блядские блики. Они похоронили Би на рассвете, пока цепь его крови от склона до дома все еще сворачивалась и засыхала. Комната внезапно слишком холодная, и осень здесь ни при чем. Просто Рыжего морозит так, словно внутри у него живет бесконечная зима. Словно там, под ребрами, снег валит и валит, превращает кровь в ледовый каток, замораживает легкие — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Закат начался в конце февраля. Было аномально холодно: температура в минус, нетающий снег, ублюдские зимние куртки. Кто-то из школы еще шутил тогда, мол, по телеку просят оставаться дома, только вот в такие холода никто на улицу и не вылезает. Вылезти рано или поздно пришлось, когда начали рушиться города. Закат начался зимой — и зима эта навсегда под ребрами осталась. Кажется, что ноги не держат. Что по коленям стреляют. Что смысла стоять больше нет. Рыжий садится на диван, упирает локти в колени и цепляет пальцы в замок на затылке. Давит, давит ладонями на голову — может, она все-таки лопнет, раздавится, треснет в один большой комок костей и мозга. Может, тогда так больно не будет — боль же всегда идет из головы. А в голове этой — картина. То, что он раньше все замечает. Раньше кричит и раньше чувствует чужую боль. В голове — много картинок. И «поле для стрельбы» в Вавилоне, куда Би их таскал учить Ксинга стрелять, и стрелы эти из дерева выпиленные, и винтовка, всегда дулом в чью-то голову упертая. Второй его день в Вавилоне — кровавые бинты на плече, злобный его взгляд. Би тогда спросил: это, блять, еще кто? Теперь ревущее небо ему отвечает: это тот, кто увидел твою смерть первым. Рыжий сжимает пальцами волосы, зубы — сжимает еще сильнее. Сидит так, пока в глазах не начинает темнеть от опущенной вниз головы, пока кровь вместе с давлением не приливают к вискам. Пока в дверь — без стука, разрешения и прелюдий — не входит кто-то. Рыжий головы не поднимает. И так знает, что это Тянь. — Как ты себя чувствуешь? — спрашивает. Голос у него теплый, но сломанный. Хриплый, словно пачку сигарет за раз выкурил, и жизни в нем чувствуется все меньше и меньше. Рыжий не двигается, зато все еще со всей силы сжимает волосы. Вопрос тупой до невозможности. Это даже не вопрос, это ножевое куда-то поперек глотки. Цедит: — Это я виноват, — и все же поднимает взгляд. Тяня как будто молотком по роже бьют — так резко меняется его выражение лица: сощуриваются глаза, ломаются брови и сводит челюсти. Он хмурится и смотрит прямо на Рыжего, одними глазами говорит: что ты несешь? Ты виноват? Режет одним тоном вдоль, вскрывает, раскраивает, и Рыжий автоматически сжимает-разжимает челюсти. Кажется, всего на полсекунды кажется, что, обвини его сейчас Тянь, или Чэн, или кто угодно в смерти Би — стало бы намного легче. Стало бы — как там в нормальном мире говорили — по справедливости. — Я, — рычит Рыжий, — не уследил за ногами, ебнулся с обрыва, и… — Тогда ты виноват в смерти всех остальных. Рыжему никогда не нравилось выражение «как ледяной водой окатило». Тупое оно — ну окатило и окатило, хули толку. Но сейчас, когда волосы на затылке встают дыбом, когда от холода сдавливает грудную клетку и когда отсутствие тепла становится опасным для жизни — выражение это как нельзя кстати. Ощущение, будто его топят в ледяной воде, и он просто смотрит Тяню в лицо. Белое-белое. Злое-злое. — Че ты сказал? — В смерти Сюин. В смерти твоей матери. Твоего друга. Всего Вавилона. — Какого… — Если ты виноват в смерти Би, то ты виноват в смерти каждого, кого забрал Закат. Рыжий машинально подрывается с места и встает на ноги, как животное, принимающее защитную стойку. Слишком напуганное, чтобы все-таки напасть в ответ. Болят кулаки, глаза смотрят Тяню в лицо — и там столько злобы, сколько он еще никогда в жизни этих черных дырах не видел. Злобы и скорби. Злобы и отчаяния. Боли. — Если, — цедит Тянь, — у тебя так много свободного времени, чтобы винить себя в том, в чем ты просто не можешь быть виноват, то пожалуйста. Ледяная вода — и снег, снег, снег изнутри. И его глаза. — Пожалуйста, делай. Ради бога, — скрип зубов. — Но говори это не мне. Не при мне. Я не хочу в тебе разочаровываться. Рыжий не знает, что ему ответить. Нужно ли вообще что-то отвечать. Стоит, смотрит, и кажется, что весь мир сейчас концентрируется в этом космическом холоде его глаз. В запахе костра, несущем от его одежды, и запахе леса, тянущемся от него самого. — Сейчас не о тебе, Шань. От собственного имени снова не больно. Больно — от тона. От разрывающего перепонки крика, высказанного спокойными словами. — Мы потеряли Би. Осознаешь? Рыжего отпускает мгновенно — как будто схема снова работает, провода присоединяются, вирус сам себя сжирает. Внезапно всплывает все: Ксинг, стреляющий в Зверя в том заброшенном супермаркете, и пуля, летящая в сторону человека. Ксинг, сидящий на пороге дома с опущенной в колени головой, и он сам, не понимающий, как ему донести. Как дать ему понять, что он не виноват. Что у них здесь правых и виноватых не бывает — есть только люди и Звери. До Рыжего вдруг ясно доходит: они потеряли Би. И это все, о чем нужно думать. — Это тебя, — хрипит Рыжий, — Чэн такой шоковой терапии научил? — Чэн научил меня всему, благодаря чему я еще жив. Они замолкают, и Рыжего снова прошибает этим чем-то — желанием сделать что-то. Не хочется уже бить, орать, ругаться. Хочется… чего-то. Хочется, блять, подойти к нему, сказать ему что-то, или не сказать, или обнять его, или свернуть ему шею в этом объятии, или просто почувствовать его рядом. Найти в глазах себя. Живого, целостного, настоящего. — Оставить тебя одного? — спрашивает Тянь. Становится вдруг слишком — и вот-вот тело с болью не справится. Рыжему хочется, чтобы его оставили одного. Больше всего на свете. Именно сейчас, чтоб никого в комнате не осталось, чтобы был только он, плотные шторы и рассветные лучи, чтобы только запах костра от одежды и небо-небо-небо. Ему хочется, чтобы весь мир заткнулся, замер — хочется побыть одному. Но на себя он не смотрит, себя со стороны он не видит. Зато видит Тяня. А Тяню нельзя оставаться одному. Не сейчас. Рыжий не может. Просто не может. Он знает, что Тянь уйдет, если его попросить, даже если это его убьет. Знает, что сейчас легко остаться одному — просто попросить его уйти, попросить оставить его, попросить дать ему время. Но Рыжий не может. Рыжий думает не о себе — дело сейчас не в нем. — Не уходи, — говорит. Тянь не уходит. Тянь никогда не уйдет, если попросить его остаться.

~

Через пару дней Джия, Шейн и Кольт возвращаются с разведки с тремя словами: нам надо уходить. Рыжий слушает все как будто из-под воды, слыша лишь отдаленно, отголосками, словно ему орут с того конца бесконечного леса. Что-то про волну, тянущуюся со стороны города. Про то, что идут они сюда. Про то, что их много. Слишком много. И еще несколько раз — много. Слышит плохо, выхватывает лишь краем уха: смерть Би — это лишь начало конца. И, наверное, это действительно так. Дом с привидениями смотрит на него плотными шторами, кожаной пыльной мебелью. Смотрит глазами своих призраков — и прахом Би, который колючий ветер разнес по полупустому миру. Смотрит на него и говорит: вам некуда идти. Вас нигде не ждут. Вы никому не нужны. Рыжий иногда рвется зажать уши, чтобы голос этот не слышать, но проблема одна: голос этот только в его голове. Если бы их дом с привидениями реально умел говорить, все было бы гораздо проще. Он бы им давно сказал отсюда уходить, и, возможно, Би был бы жив. Все крутится слишком быстро, и Рыжий не успевает: ни за сборкой вещей, ни за тянущейся по следам апатией, ни за дождем, смывающим засохшую кровь Би с травы. Не успевает, просто проводит весь день на автомате: раскидывает вместе со всеми припасы и медикаменты по машинам, разгребается в подвале дома с призраками вместе со всеми, вдруг там есть что полезное. Что-то делает. И машинально, совершенно неосознанно, старается находиться ближе к Тяню. Кажется, что рядом становится легче. Кажется, что рядом они делят эту ломающую ребра на дохлые ветки боль на двоих. Кажется, что так лучше. Старается находиться ближе ко всем одновременно. К Ксингу — потому что тот не знает, как со всем справиться. К Цзяню — потому что тот не знает, как со всем справиться. К самому себе — потому что не знает, не знает, не знает, как справиться хоть с чем-нибудь, что приносит им Закат. Никто не подходит лишь к Чэну. Все просто тайком, со стороны и за пять метров, наблюдают, как у него стекленеют глаза и как он больше не разговаривает. Делает все то же самое: разгребает вещи, пакует машины, отдает приказы по организации их отъезда. Но как будто ни на что больше не смотрит — и это нормально. Это — в условиях Заката — правильно. Значит, чувствует. В какой-то момент — насквозь пропахший кровью и осенью — они оказываются перед домом. Рассвет, тающее ночью небо, готовые машины с горящими фарами и дорога, ведущая в никуда. Им некуда идти, их никто не ждет, и ждать им тоже нечего. Рыжий копается в багажнике, пытаясь получше затолкать пакет с банками тушенки, а когда поднимает глаза — видит, что Чэн снимает с лошади поводья. Видит, как замирает дыхание у всего бывшего Вавилона. Их бывший Вавилон — нынешнее Никуда. — Ты… — на задержанном дыхании говорит Цзянь. — Ты его отпускаешь? Чэн проводит рукой по гриве лошади — вычесанной и чистой. — Отпускаю. Рыжий щурится, когда восходящее бесполезное солнце пытается дотронуться ему до глазницы, и выставляет козырек ладони над лицом. Задерживает дыхание. Или это дыхание — прокуренное, сбитое, мокрое — задерживает его от лишнего вдоха. Чэн тяжело выдыхает — громко и рвано. И упирается лбом в лоб лошади, сжимая руками ее гриву с обеих сторон. Весь мир задыхается. — Лети, Цю. У Рыжего перебивает сердце, как будто в грудину ему кто-то со всей силы дает арматурой, и застилает пеленой глаза, а в следующую секунду Чэн хлопает лошадь ладонью по спине — и та срывается с места. Пыль под ее копытами поднимается, тянется вдоль, метр за метром, и они все молча смотрят, пока та окончательно не скрывается за горизонтом. Шумом в ушах: лети, Цю. Лети, Цю. Лети, Цю. Цю уходит на рассвете. Чэн еще какое-то время молча стоит и смотрит вдаль, пока не поворачивается ко всем. И на развороте, буквально в доле секунды — проскальзывает его настоящее лицо. Треснутое, держащее в черных глазах девятьсот литров боли. Всего мгновение — и настоящее это лицо снова сменяется лицом солдата. — Уходим. Рыжий громко выдыхает, и на выдох его оборачивается Тянь. — Ты как? — спрашивает, подходя ближе. Легче отмахнуться и сказать, что нормально. Что справляется. Что все окей. Но дом с привидениями по правую сторону от них, заново и навсегда пустой, все еще шепчет ему своей кожаной мебелью и толстенными шторами, что им некуда идти и никому они больше не нужны. Поэтому Рыжий отвечает правду: — Мне хуево. Тянь кладет ладонь ему на плечо — холодную, как и всегда — и изо всех сил сжимает пальцы настолько, что кожу начинает жечь. Но Рыжий не дергается. Он больше никогда от его прикосновений не дернется. — Мы справимся, — отвечает Тянь. Он знает, что это неправда. Знает, что это — не говори то, что думаешь, скажи, что все будет окей. Но все равно. Сейчас, пока пыль все еще не опустилась на землю, пока рассвет еще не догорел и пока они все не сели в машины, чтобы уехать в никуда, ему именно это и нужно.

*

Они устали быть бездомными. Рыжему легче — он полтора года с самого начала Заката прожил перебежками от точки до точки, ночами в разных локациях, сменой лесов, мест и людей. Он полгода жил один, не зная, зачем это делает. Полгода пробегал — лес, спальники, пригород, найти бы где переночевать и не сдохнуть от адского холода. Но у него были Развалины. Кусок прошлого, покрытого коррозией, в который всегда можно было прийти, даже если идти было незачем. И если даже ему сейчас, когда возвращаться вообще некуда, сложно, то он не представляет, каково всем остальным, у кого почти все время был Вавилон. Они устали. Они — люди, и они просто устали. Ночь где-то, рассвет в дороге. Две ночи еще где-то, рассвет в дороге. Три ночи, дорога. Четыре — дорога. Одна — дорога. Дорога, дорога, дорога. Выкачать бензин из бесхозных машин — и в дорогу. Петлями, за пределы Ханчжоу, бежать так далеко, что стираются лапы, бежать и бежать. Отстреливать дома на ночь, чтобы не сдохнуть от холода на улице, отбиваться от целых стай. Они просто устали бежать. Дорога не кончается, вычеркиваются дни — и падают листья. Холодает. Морозит. Мокнет. — Ксинг, слева, блять! Рыжий едва успевает выстрелить, когда Зверь подлетает к мальчишке почти вплотную, и хочется ему дать откровенной пизды — и не хочется одновременно. Они с Ксингом не спали уже больше суток, несколько часов из них шатаясь по частному сектору в поисках хоть каких-то медикаментов, и винить мальчишку не получается. Рыжий привык бегать, не спать и не есть. Мальчишка — нет. — Прости, — бросает тот в ответ и отбегает в его сторону. — Вроде последний, не? — Хули толку? — рычит. — Давай быстрее, ща на выстрелы компания припрется. — Понял. Они залетают в дом так быстро, как могут. Рыжий мельком оглядывает комнаты, цепляет глазами семейные фотографии на стенах. Черт возьми, ну извините, думает, нам лекарства ваши важнее, видимо, чем вам самим. Дом пыльный, хоть задохнись, и совершенно нетронутый. Даже странно. Хорошо, что люди примитивны, и аптечки обычно лежат на кухне. Там она и оказывается, и Рыжий наспех перебирает упаковки: от головы, от живота, от суставов, йод, бинты. Твою мать, ни одного антибиотика. Нигде. Вообще нигде, и создается ощущение, что или люди до Заката не болели, или после Заката почему-то заботливо решили оставить все, кроме антибиотиков. Гадство. Но делать нечего. — Погнали. Он дергает Ксинга, запихивающего себе в рюкзак какой-то понтовый кухонный нож, и тянет за собой в сторону выхода. У них есть примерно полчаса, чтобы вернуться на их место, прежде чем Цзянь начнет ебать всем мозги, что с ними что-то случилось. А Цзянь мозги ебать умеет хорошо — не пройдет и десяти минут, как на их поиски выдвинется вторая группа. Рыжий сразу замечает более короткий путь, но срезать они не рискуют — не зря же себе безопасную дорогу из трупов Зверей так долго прокладывали. Тянутся почти бегом в сторону домика на отшибе, где все остановились на ночь, и успевают как раз вовремя: на подходе замечают Цзяня, что-то активно втирающего Чэну. — Господи, — дергает того, когда они подходят ближе. — Слава богу. Я уже начал волноваться. — Ты начал волноваться, когда они только ушли, — стально говорит Чэн и смотрит на Рыжего. — Что нашли? — Голова-живот-суставы-витамины. Много. Антибиотиков не нашли. В одном доме нашли ствол, но без патронов. Десять банок тушенки и макароны. И крупы разные. — И нож! — бросает Ксинг, вытаскивая из рюкзака свою хуевину. — Хорошо, — кивает Чэн. — Пойдемте. Да нихуя хорошего, думает Рыжий. Без антибиотиков — вообще ничего хорошего. Сжато выдыхает. Наконец-то. Несколько часов отбиваний от Зверей, обшариваний домов и наматывания нервов на кулак. Наматывания такого сильного, что те от напора рвутся и больше не восстанавливаются. Он смотрит в окно, где вместо люстры горит фонарь на батарейках, и замечает Тяня. Тот играет с Мэй, что-то ей на пальцах объясняя. Это ритуал — только так, вымотав до невозможности, ее можно без крика и плача уложить спать. С Пингом пострашнее — тому надо сказки на ходу рассказывать, и к этому обычно припахивают Олли. Рыжий застывает, вдыхает сдавленной грудью вечерний воздух. Тянь улыбается, дает Мэй пять, снова что-то объясняет, и та смеется. А завтра им уезжать. Снова, и снова, и снова. На улице долго не простоишь — температура падает к нулю, и ноябрь никого из них уже не щадит. Отвратное время года: постоянные дожди, бесконечные заморозки, ослабленный до критического организм. И ощущение приближающейся зимы. Первая зима после Заката была не такой страшной, как первая осень. Когда зима уже настала, не остается ничего, кроме как пытаться выжить, где-то находить место погреться, разводить костры. Когда все еще осень — кажется, что зима тебя убьет. Что вот-вот пойдет снег, упадет температура — и больше ты не выживешь. Просто не переживешь. Зима скоро. Близко. Слишком. Рыжий замерзает прежде, чем ему хочется вернуться в дом.

*

Они устали терять людей. Однажды Кольт, Шейн и Юн не возвращаются с вылазки, и ничего с этим сделать они не могут. Чэн не отправляет за ними вторую группу, потому что он не хотел отпускать их в тот район — мол, мы понятия не имеем, что там происходит. Но они были уверены, и Чэн все-таки разрешил. Они не возвращаются ни через час, ни через пять, ни через сутки, и это — конец. Смерть Би по позвонкам разобрала Чэна, и это заметно каждому из них. Он больше не хочет ни с кем спорить, и поэтому его легче уговорить на что-то — например, уйти втроем на разведку в незнакомый район. Ощущение, будто Чэн устал сильнее их всех вместе взятых. Устал быть лидером, думать за всех и решать, кому что делать. Решать, как им жить. Как выживать. Рыжий его понимает так, как никогда не мог понять. Их меньше. Если брать «рабочую силу» — их теперь ничтожно мало. А зима идет, идет, идет, ступает по их следам, дышит в шеи, скребется по позвоночнику. Им негде остаться. Они не могут найти себе место. После Заката два пути: или ты строишь Вавилон, или ты петляешь с места на место. Не помогут многоэтажки, свалка вещей вместо забора, очищаемая каждый день территория, не поможет ничего. Или стены из сетки высотой в несколько метров, звеньями прикованные к прочным столбам, или вечное бегство. У них нет стен, сеток и столбов. Нет возможности их построить. Нет людей. Нет шансов. Они бегут, бегут и бегут, и, когда наступает зима, бежать становится все сложнее.

*

Они устали считать дни. Время тянется медленно и быстро, медленно и быстро — каждый день тянется, словно соткан из бесконечности, но зима наступает быстро. Так же, как и быстро проходит месяц — его единственный — в Вавилоне. Так же, как и быстро заканчивается осень, и страх зимы сменяется настоящей зимой. — Эй, — тянет Цзянь и тычет Рыжему в лицо какой-то банкой. — Это есть еще можно? Рыжий отмахивается, рывком вырывает из его рук банку. Маринованный имбирь. В глотке автоматически копится слюна — черт возьми, он не ел его уже полтора года. В первые пару недель его еще можно было откопать на полках, а потом все пропало, как будто люди решили запасаться не тушенкой, а маринованным, блять, имбирем. — Сколько времени прошло с начала Заката? — устало спрашивает Рыжий, и Цзянь хмурится. — Чего? Рыжий прикрывает глаза и стискивает зубы. Цзянь — очень не глупый парень. Он потихоньку и каким-то раком разобрался даже в основах медицины, постоянно таскаясь за Чжанем. Он неплохо стреляет, не делает откровенных глупостей, не страдает хуйней, которая может стоить кому-то жизни, и часто помогает в решении стратегических — Рыжий до сих пор в ахуе — вопросов. Но если задать ему самый тупой вопрос в самый неподходящий момент — можно кони двинуть от дикого звона его черепно-мозговых механизмов. — Времени. Сколько? — Ну типа… — Цзянь загибает пальцы и смотрит в потолок. — Почти два года. — А конкретней? — Ну… год и десять месяцев. Ну почти. — Ну вот. Ты думаешь, блять, этот ебаный имбирь можно есть спустя два года? Цзянь немного отшатывается назад, дергает бровью и смотрит на него в упор. Господи, думает Рыжий. Он сейчас выдаст такую хуйню, что у тебя жопа отвалится, готовься. Цзянь открывает рот и на полном серьезе спрашивает: — Зачем тебе нужна была точная дата, если по итогу ты все равно сказал «два года»?

*

Они устали искать. Трассы, лесополосы, леса. Бензин, замерзающие тачки, перебитые холодом пальцы. — Блять, — рычит Рыжий. — Хули мы должны стоять-то тут? Хочется дать пизды всем и каждому. И снегу, валившему всю ночь и теперь гадко скрипящему под ногами, и зубастому холоду, и Чэну со всеми остальными, оставившими их с Тянем сторожить тачки. Сторожить, блять, тачки. От Зверей, наверное. Звери же так любят угонять машины. — Да ладно, — хмыкает Тянь. — Тебе так хочется пострелять? — Мне не хочется тут бесполезно стоять. Здесь, на линейке трассы, еще холоднее, чем везде. Рыжий смотрит Тяню в его наглое лицо — и его дергает от того, насколько оно выглядит бледным на фоне снега за спиной. Белее, чем обычно. И синяки под глазами вместе с чернющими волосами существуют как будто сами по себе. — Холодно пиздец. — Слушай, — вдруг хмыкает Тянь и наклоняется. — А ты любишь играть в снежки? Рыжий потирает замерзающими руками плечи своей потрепанной куртки, косо на него смотрит и отвечать не собирается. А когда Тянь отходит достаточно далеко, и периферическое зрение цепляет комок грязного снега у него в руках — отвечать уже приходится. — Если ты, блять, сейчас кинешь в меня эту хуйню, я тебе… Он не успевает договорить, когда в правую щеку, словно по прицелу, прилетает тяжелый и разлетающийся от удара снежок. Ну как снежок — смешанный с грязью вонючий и гадкий снег, напитанный пылью трассы. Щеку в ту же секунду щиплет от холода, и теперь уже тающая вода заливает ему глаза. — Сука, блять, — рычит Рыжий. Утирает оледеневшими пальцами лицо, бросает взгляд в сторону Тяня — и эта тварь смеется, как ни в чем ни бывало. Как будто вокруг них просто очередная нормальная зима, как будто вокруг не Закат, как будто они не рискуют так никого из своих и не дождаться. Но злость берет свое, и Рыжий плюет на то, что это глупо. Он кидается на Тяня, поскальзываясь на ледяной дороге, и тот едва успевает его подхватить, когда они вместе падают почти что под колеса своей же машины. Когда от столкновения с землей на пару секунд темнеет в голове, Рыжий думает: а на него удобно падать. Он отряхивает голову и чувствует горячее дыхание себе в шею. Дергается, чтобы встать, но упертые в землю ладони вдруг скользят — и он упирается лицом Тяню в шею. Она холодная, безумно холодная, и от кожи его все еще пахнет лесом. Просто теперь — зимним, воющим хрипло и натяжно. Заболевшим лесом. — Эй, — бросает Тянь, цепляя руки в замок на его спине. — Ну. Не дергайся. Давай полежим. — Ты сдурел, блять? — дергается, но вырваться не получается. — Мы так заболеем к хуям за минуту. — Тогда мы полежим меньше минуты. Рыжий пытается вырваться, но у Тяня руки крепче цепей, и ничего не остается. Он расслабляется, оседает и позволяет себе это — просто уткнуться носом Тяню в шею. Пытаться отогреть ее своим дыханием. Дышать, дышать, дышать рядом с ним. Вместе с ним. Вслушиваться в то, как мерно стучит его замерзающее сердце. Декабрь морозит их в одно целое — кажется, будто сначала они срастутся ворованной одеждой, потом кожей, а затем соединятся внутренностями. В одно замерзшее закатное целое. Рыжий думает, что так им, закатным, стоит умирать: лежа в снегу, медленно стекленея и срастаясь с полоской бесконечно заброшенной трассы. Тянь сжимает его руками так сильно, будто боится, что Рыжий уйдет, но Рыжий не уйдет. Он дает и ему, и себе эту несчастную холодную минуту — безрассудство, после которого они оба могут умереть от пневмонии. И думает, что лучше уже умереть от пневмонии, чем от Зверей. Думает, что умереть, возможно, просто лучше. — Куда мы идем, Шань? Рыжий открывает глаза, и учащенное дыхание изо всей силы пытается отогреть замерзшую кожу на шее Тяня. Он и его тупые вопросы. Он и его ебаные метафоры. Он и жар его тела, холод его пальцев. Блять. Рыжий так глубоко в нем, что об этом даже думать страшно. — Никуда мы не идем, — рыкает он ему в шею. — Мы просто лежим на снегу. Страшно думать, что ему не хочется вставать.

*

Они устали бояться. Рыжий понял, в чем чертова проблема — в чем корень и сердцевина страха, скручивающего его желудок, почему постоянно так сильно болит внутри и почему становится все сложнее засыпать. Почему сложнее смотреть на людей, почему сложнее думать. Он просто всегда был один. Почти всегда. Семнадцатый день Заката — и они остались с Лысым вдвоем. И потерять они могли только друг друга. Сейчас Рыжий боится потерять всех. Каждого. Каждого по-своему. У него свистит адским воем в ушах, когда кто-то оказывается в опасности — когда кто-то вот-вот может уйти, умереть, сгнить под бесполезным закатным солнцем, обратиться, как оборотень из сказок, в Зверя. Страшно говорить это слово — семья. Кажется, что оно не для Заката, что его не существует после Заката, что они — просто набор из лидера, медика, охотников, разведчиков, стариков и детей. Что нельзя, нельзя, нельзя ни к кому привязываться, но Рыжий с этим проебался еще в Вавилоне. Он знает их. Выучил наизусть. Знает, что Ксинг фанатеет от ножей-бабочек, ненавидит тушенку, которую они едят каждый день, и матерится втайне от самого Рыжего. Знает, что Чэн первым делом на вылазках ищет сигареты и виски, таскает с собой винтовку Би, хотя не любит винтовки, и постоянно пьет снотворное. Знает, что Цзянь запоминает надписи, оставленные на стенах после Заката, учится у Чжаня медицине и мечтает найти брошенную импортную понтовую тачку. Знает, что Чжань ищет книги в одноразовых домах, ненавидит газировку и заставляет всех пить витамины. Знает, что Олли обожает историю, подкармливает и так разожравшихся на трупах закатных кошек и страдает от проблем с сосудами. Знает, что Джия обожает детей, до Заката была вегетарианкой и иногда заплетает Цзяню дурацкие косички. Знает Тяня. Узнает его каждый день. Знает, что его ломает кошмарами почти каждую ночь. Знает, что он искренне хочет простить брата, но искренне не может сломать в себе этот блок. Знает, что он морщит нос, когда смеется. Знает, что Тянь легко перережет себе глотку, чтобы спасти кого-либо из них, если мир от него это потребует. Рыжий знает себя в его глазах, а себя настоящего — не то чтобы очень. И знает, что сейчас, спустя четыре месяца с первого дня Вавилона и спустя три с его падения, больше не может их потерять. Страшно, что их станет меньше. Страшно, что их станет мало. Страшно, что однажды он снова останется один.

*

Они устали замерзать. — Господи, — Ксинг вжимает голову в плечи. — Здесь холоднее, чем на улице. — Согласен, — кивает Цзянь. Еще немного — и от гадкой колотилки челюстей зубы начнут крошиться. Рыжий изо всех сил напрягает грудину и задерживает дыхание, чтобы хоть так создавалась иллюзия тепла, но потом проигрывает. Снова и снова. Здесь, в очередном доме, внутри которого действительно словно холоднее, чем снаружи. — Да ладно, — жмет плечами Олли. — Не так же холодно, как прошлой зимой. — Извини меня, конечно, за прямолинейность, — хмыкает Цзянь в ответ, — но прошлой зимой мы прятали носы в теплых домах. Так что для нас реально холодно. Холоднее, чем прошлой зимой. Рыжий косо на него смотрит, пытается вспомнить свою прошлую зиму, а она — как в снегу. В тумане его переболевшего сознания. Он помнит перебежки, Развалины и снег. Помнит, как однажды почти подох, поскользнувшись на льду и едва успев перевернуться на спину, чтобы выстрелить Зверю в морду. Мало чего он помнит. Ему это не особо нужно. Они все сидят в гостиной, поставив в центр чудом найденный в кладовке автономный обогреватель. Не то чтобы он много дает, так — плацебо. У них все сейчас плацебо: и витамины, и обогреватели, и надежды. Цзянь выдыхает, затягивая шнурки капюшона, и говорит: — Я недавно видел в одном доме, куда мы на вылазку таскались, молитву на стене. На множестве языках. Прям, не знаю, даже, может быть, вообще на всех языках. — Уверен? — хмыкает Тянь. — В мире, насколько я знаю, более семи тысяч языков. — И это еще не считая диалекты, — добавляет Чжань. — Да завалите. Много языков, короче. — Интересно, — Тянь издевательски клонит голову набок, — помогла ли эта молитва на множестве языков тому, кто ее там написал? Вопрос риторический, потому что ответ на него однозначный. Все замолкают, пока Цзянь снова не начинает нести какую-то чушь, на этот раз затягивая, как пылесос, в разговор всех. Рыжий краем уха слушает, что разговор перетекает в какой-то спор насчет религии, или веры, или прочей лабуды, и его уже не остановить. Пока юная кровь в лице Олли, Ксинга и Цзяня не устанет доказывать что-то старикам, голоса в доме не стихнут. — Эй, — бросает Тянь, пододвигаясь ближе. — Замерз? — Нет, блять, загорел. Они внезапно оказываются одни на диване — все слиняли и скучковались в одном месте, чтобы бесполезно разговаривать на бесполезные темы. И они одни. Здесь. Вдвоем. Посреди холода, голода и завывающего за окном то ли снега, то ли неба. А от Тяня все так же веет теплом и космосом. Рыжий нарочно смотрит куда-то на остальных, в затылок Чжаня, и совсем не замечает, как Тянь берет его ладони в свои. Машинально порывается одернуть, но тот сжимает их и наклоняется. Упирается носом в их почти переплетенные пальцы и дует, дует горячим дыханием. У Рыжего дрожью берет позвоночник, и больше он не вырывается. — Видишь, — шепотом говорит Тянь. — Я тебя согрею. Голос нещадно хрипит и выходит тоже почему-то шепотом: — Дурак? Тянь улыбается, и от его улыбки хочется сдохнуть сто тысяч раз подряд. Умирать и умирать, пока не станет все равно на жизнь. Пока жить не перехочется — пока не перестанет быть настолько больно. Рыжий дрожит, хотя ему действительно стало теплее.

*

Они устали не знать, что делать. Тянь смотрит на градусник, где красная полоска ртути показывает им тридцать восемь и пять, а Рыжий смотрит Тяню в спину. Иногда переводит взгляд на отвратительно громко кашляющую Мэй. На Чжаня и Цзяня, сидящих рядом с ней. И не знает, что делать. Никто не знает. Они за три пизды от центра, где-то в ублюдочно-разваленных частных секторах. Антибиотиков — ноль, холод — ниже нуля, а ей становится все хуже и хуже. Поблизости нет больниц или не разграбленных аптек. Поблизости есть только замерзшая земля на заднем дворе, в которой даже могилу копать тяжело. Тянь грузно выдыхает промерзлый воздух дома и оборачивается на Рыжего. Глаза у него уставшие, как зима. — Нам с тобой нужно поехать ближе к центру. Рыжий и так понимает, что им нужно. Каждый из них понимает, даже Чэн. А еще и Чэн, и каждый из них понимает: они могут точно так же не вернуться, как не вернулись Шейн, Кольт и Юн. Просто остаться там, закопанными в снегах мертвого города, утонувшими в луже собственной крови. Кровь отвратительно смотрится на снегу. Особенно когда она черная. — Поговори с братом, — бросает Рыжий. — Блять, достучись до него. — Он будет абсолютно прав, если не разрешит вам никуда уйти, — бросает Чжань. — Да мне поебать. Она умрет без антибиотиков. Он пристально смотрит на Чжаня, чтобы найти в нем какую-то поддержку, отыскать в лице врача диагноз «не приговорен к смерти». Но Чжань в ответ просто сухо кивает, и глаза его — как таймер. Тоска и боль в них отсчитывает количество дней или часов, через которые Мэй уже не станет. Та засыпает, и даже во сне ее дыхание хрипит. Тянь крутит в пальцах градусник, нервно стискивает зубы, и Рыжий смотрит, смотрит, смотрит на него — да сделай же ты, блять, что-нибудь, ты же не можешь ничего не сделать, ты же не животное, мы же не Звери, давай, сделай. Тянь выдыхает, как будто читает его мысли. Оборачивается и смотрит. В его глазах температура тоже ниже нуля. — Мы идем, — говорит. — Хочет Чэн этого или нет. Они делают все скрытно: скрытно выходят из дома, пока Чэн не видит, и мгновенно залетают в машину. Мгновенно, как бешеные, заводят мотор — и выруливают в сторону города, предательски свистя шинами и едва не теряя управление на повороте. И это — самый подлый поступок с их стороны. Во времена Заката не все равны, и жизнь малолетнего ребенка стоит в миллионы и миллиарды раз меньше, чем жизнь лидера группы. А если они не вернутся, не вернется и Чэн. Он и так возвращается оттуда, из глубины, с диким-диким скрипом — его приходится вытягивать, ставить перед выбором и решениями, чтобы заставить чувствовать себя все еще живым. Би, растворенный ветром, никогда не простит их, если они не вернутся. Их никто не простит, если, не вернувшись, они добьют их лидера. А Мэй прощать не придется. Но Рыжий краем глаза смотрит на то, как яростно Тянь сжимает руль и давит на газ, и не боится за свою жизнь. Зато точно знает, что больше не может позволить кому-то умереть, даже не попытавшись спасти. Дорога петляет ночью, встречает их бесконечной темнотой, и иногда колеса проносятся мимо одиночных Зверей. Те сразу начинают бежать за машиной, ведомые звуком, но пропадают из зеркал заднего вида через несколько секунд. А они несутся, несутся и несутся. Спустя полчаса они останавливаются, глушат мотор и выходят из машины. Рыжий не знает, что это за район, и просто слепо следует за Тянем, потому что тот, очевидно, знает, куда они приехали. Нет смысла спрашивать, выяснять или просто разговаривать. Кажется, что стоит раскрыть рот — и оттуда желчью и кислотой выльется вся грязь, которая у него кипит внутри. Стволы наперевес, ноги готовы бежать. Затихающее сердце. И зима. Они медленно, крадучись, как канализационные крысы, по стенкам добираются до какой-то аптеки при здании больницы, скрытой внутри дворов многоэтажек. Такие же районы, как и Развалины. Наверняка местное гетто, среди запутанных улиц которых отбивали почки, лупили кастетом по морде и сносили кулаки о стены. Здесь подозрительно, мертвецки тихо, и тишина вибрирует под ногами. — Сюда, — шепотом бросает Тянь и ведет их к двери. Та открывается так же тихо и безжизненно, и создается ощущение, будто весь звук в этом месте высосали. Будто они в вакууме, где искать нечего. И где их, вакуумом этим поглощенных, потом никто не найдет. Внутри тихо. Темно. Холодно и пыльно. Внутри — скелеты пустых стеллажей, сладкий запах гнили. Внутри Закат, как и везде, и они тихо, на полусогнутых, проходят дальше, светя фонариками. Сразу разделяются: Тянь в одну сторону, Рыжий в другую. И сразу, сразу становится невыносимо, когда рука бесполезно рыщет по пустым полкам. Рыжий дергается из одной стороны в другую, высвечивает фонариком каждый угол, рывком открывает шкафчики — и ничего. Абсолютно ничего. Только какие-то витамины, бандажи, мази. Все, что им не нужно. Все, что никак не поможет Мэй. А он все рыщет, рыщет и рыщет, бесконечно бегает по этой небольшой аптеке, уже плюя на шум и на Зверей, на темноту и на усталость. Не находит ничего, и кислота вместе с желчью вскипают внутри окончательно. Дают самую опасную химическую реакцию — и в какой-то момент Рыжий изо всех сил толкает стеллаж. Тот падает с оглушительным шумом, и его тошнит. От нервов, отчаяния и злости. От концентрации кислоты в организме. Он блюет вот так — в пустой закатной аптеке, среди темноты, зимы и пыли, не слыша ничего, кроме свистящего в ушах звука падающего стеллажа. Кроме кашля Мэй, выстрелов и грязного воя неба. Рыжий не чувствует, когда кто-то вдруг сжимает ему плечи, упирается лбом в лоб. Говорит: — Тише. Тише. Его тошнит, кажется, еще сильнее. — Я здесь. И от боли в районе солнечного хочется просто сдохнуть. — Я рядом.

я же, блять, рядом; я нахуй рядом с тобой, я не знаю, я, блять, здесь; я же вижу себя в твоих ебаных глазах — пожалуйста, сделай их хоть немного живыми.

Рыжему не становится легче. Просто боль глушится и перекрывается его голосом. Легче не становится. Он просто слушает его голос, потому что боится больше не услышать. Когда они возвращаются, Мэй уже мертва.

*

Они устали оставлять. — Вы уверены? У Чэна спокойный, стальной и бесчувственный голос, но смотрит он понимающе. Наверное, действительно понимает, и Рыжему кажется, что такое решение хотелось принять ему самому, когда Би не стало. Рыжий тоже понимает — нечего кого-то винить за то, что больше не хочется бегать. Старик Чжо хмуро кивает, а в воздухе пахнет пеплом и гарью. Рыжий краем глаза видит, как Цзянь рвется что-то сказать, возразить, как краснеют у него от шока щеки, но Чжань вовремя его останавливает. Они все понимают, все до единого. Просто это не может быть легко: оставлять почти половину группы здесь, одних. Обреченных на смерть. Зимний рассвет пахнет костром, навсегда растворившим маленькую Мэй. Закат будет пахнуть так же — навсегда растворившимися ими. — Хорошо, — кивает Чэн. — Я надеюсь, вы понимаете последствия подобного решения? — Мы все понимаем, мой мальчик, — говорит Чжо. — Мы просто устали. Он смотрит в сторону пепелища, где все еще слабо поблескивают красные камни углей. — Мы, — говорит, — останемся с девочкой. Не хотим оставлять ее одну. Чэн кивает, а Рыжий оглядывает их — оставшихся. У Бэя и Ксинга стоят в глазах слезы, и это нормально. Они с ними с самого начала Заката, и это — последняя встреча. Людьми уж точно. Они не справляются сами, постоянно бегут, никогда не остаются надолго, и восемь стариков долго не протянут. Это — приговор к самоубийству. Чистосердечное. Искреннее. Чэн выдыхает и достает из-за полоски штанов пистолет, роется в кармане куртки и достает патроны. Ровно восемь штук. — Спасибо, — кивает Чжо и забирает все у него из рук. Восемь пуль. Восемь голов. Один шанс для каждого не стать Зверем. Кто-то сбоку отчаянно пытается сдержать в районе глотки то ли рык, то ли слезы, а Рыжего опять тошнит. Тянь как будто чувствует это — подходит ближе, кладет ладонь ему на плечо и изо всех сил сжимает пальцы на толстом слое пуховика, как будто старается добраться до кожи. И это не помогает. Это не помогает, и Рыжего тошнит, даже когда в зеркале заднего вида машины скрываются все восемь силуэтов.

*

Они устали умирать. Каждый день, каждую ночь. Сквозь лес, бьющие в лицо ветви, выстрелы в деревья. Рыжий ненавидит, когда в самый важный момент организм как будто отказывает, фантомно ломаются кости и лопаются сосуды в голове. Он спотыкается, падает и даже не успевает выставить руки, чтобы не упасть лицом в промерзшую траву. Падение отдается в шее хрустом позвонков, и лучше бы ему переломало хребет. Страх заходится под глотку, подступает грязным мокрым комком, и он едва успевает перевернуться на спину, чтобы выстрелить. Стреляет — и мажет: пуля пролетает у Зверя рядом с башкой, и гниющая туша все еще прет на него, как псина на огроменный кусок свежего мяса. В такие моменты всегда понятно, насколько хочется жить. И Рыжему хочется. Больше всего — больше боли, отчаяния, снега и солнца, больше всего в мире. Жить, жить, жить. Ж-и-т-ь. Он жмет на курок, высаживая куда-то в воздух почти весь магазин, когда Зверя вдруг тянет в сторону. Отбрасывает, ломает, и хлипкая башка его разрывается чернильным фонтаном. А у Рыжего — сплошной шок, расширенные зрачки и голова, автоматически сворачивающаяся в сторону Тяня. Это похоже на первый день Вавилона: он в грязи, в крови и с пустым магазином, а Тянь — с его белым-белым лицом, черными волосами, с его черными берцами. Ощущение, будто сейчас он спросит, не укусили ли его. Ощущение, будто сейчас снова придется сжать пальцы на рукояти ножа, чтобы им же его не прирезать. Но Тянь подается вперед, бросается на него, как будто сам голодный до мяса, и через секунду упирается лбом в его лоб. Рыжий даже не понимает, как это происходит, ей-богу. Просто тычется ладонями ему в грудь, чтобы как-то удержать расстояние, а Тянь просто голодно смотрит ему в глаза. — Ты… — хрипит Рыжий. — Ты че? — Если ты не понял, — на выдохе, — то ты только что почти умер. Рыжий понял. Сложно это не понять. Закат ломает всех. От сжатого между зубов и острым стеклом на глазах выступающего о-боже-я-только-что-мог-умереть — до грязного и на выдохе ну-не-умер-же. Нет больше страха умереть. Есть страх потерять жизнь. Рыжий откидывает голову в тающий грязью снег. Рыкает: — Опять. У Тяня задерживается тяжелое дыхание и тело — как у зверька — замирает. — Что опять? — Спасаешь мою жопу опять. Как в первый день Вавилона. Он вспоминает, как так же — только наоборот — они лежали на свежем снегу пару месяцев назад. Тогда, когда жива была Мэй. Когда с ними были старики. Когда холод был только в градусах, а не в количестве ударов сердца. Тогда казалось, что зима их убьет. Возможно, она уже это сделала. А Рыжий все еще мало что из нее помнит. Тянь вдруг хрипло усмехается, и Рыжий чувствует, что он морщит нос, даже не видя его лица. — Че смешного? — Ничего. Все справедливо. Тянь упирается носом в участок его голой кожи между челюстью и воротником, и дыхание его — горячее, как ад — немного отогревает. А Рыжему снова не хочется вставать, только думать об этом больше не страшно. Он больше ни его, ни зимы не боится. Тянь выдыхает: — Я спас тебя в первый день Вавилона, а сейчас ты спасаешь меня каждый день.

*

Они устали. — Может, я пойду с вами? — тянет Ксинг, растирая ладонью сонную морду. Выглядит он смешно. Цзянь вчера дал ему какой-то бальзам для волос, и теперь его белобрысые отросшие патлы выглядят как пух. Кто-кто, а мальчишка так и не научился адекватно вставать на рассвете — все уже одеты как сто лет, а он до сих пор зевает так, будто вот-вот порвет себе пасть. К удивлению, белесый шрам сквозь его бровь не так уж сильно заметен. Зато напоминает о Вавилоне. — Нет, — отвечает Рыжий. — Мы вдвоем. Нахуй ты нам? — Ну спасибо, блин. Тянь усмехается, затягивая до упора шнурки на своих берцах, и выглядит так, будто вовсе не спал неделю. Рыжий не хочет спрашивать, снятся ли ему до сих пор кошмары. И так знает, что снятся же. Сто процентов снятся. — Будьте осторожны, — говорит им Чэн, подходя к выходу. — Если будет волна, сразу разворачивайтесь. Без вопросов. Глупо говорить это, когда на вылазку идет кто-то с Тянем — тому похер абсолютно на все. Тот полезет в огонь, в лаву и к ядру, если ему это будет нужно. Самое противное, что, скорее всего, выживет. У Рыжего до сих пор короткой россыпью мурашки от вавилонского воспоминания: сирена, они в доме, и тут этот придурок бежит со всех ног в оружейник. И, сука, добегает. Добегает же. Бесстрашный придурок. До чертиков крутой бесстрашный придурок. Они уходят из дома под пристально-металлический взгляд Чэна и недовольно-сонное ебало Ксинга. А там — все по привычке: дорога, пальцы на руле, парковка в трехстах метрах, полусогнутые. Шепот. Они бредут по длиннющей улице, и Рыжий снова понятия не имеет, где они находятся. Сквозь вой ветра плохо слышен шум улицы, и это дерьмово. Они заворачивают за угол, и в глаза сразу же бросается огроменная вывеска больницы и смежная с ней аптека. Возможно, там еще остались антибиотики. Им нужно хоть что-нибудь, хотя бы нормальные лекарства от кашля или, господи, эти ебаные чжаневские витамины — зима не щадит никого. Зиме похуй, что у них конец света. Зиме поебать, как сильно они хотят жить. У больницы закрашены красной краской окна, где-то — заколочены досками, а у гребаной аптеки не открывается входная дверь. Тянь дергает ее несколько раз, и она то ли заклинила, то ли закрыта на ключ изнутри. — Блять, — рыкает он и всматривается в пыльное окно. Рыжий отпихивает его в сторону, чтобы посмотреть самому, и отсюда, конечно, никаких названий не разобрать. Зато сразу видно, что там действительно много каких-то упаковок и пачек. Впервые на его памяти стеллажи в аптеке не пустые, и от этого вида сквозь пыльное окно начинает трястись в желудке. — Бля, — выдыхает Рыжий и отходит от окна. — Там есть лекарства. Много. — Тогда мы туда пойдем. — Каким образом? Тянь смотрит на него, как на глупого маленького ребенка. Усмехается. — Через дверь. Как еще? Нехуй спорить, нехуй устраивать тут сцены, но, черт возьми, как же Рыжего бесит такое вот поведение этого мудака. Вот именно этот сорт улыбочек, ехидных взглядов, самоуверенности, которую хоть жопой жуй. Иногда — когда Рыжий сам в чем-то не уверен — Тянь действительно до чертиков бесит. Тянь продолжает смотреть на него ублюдочным взглядом, а потом случается что-то. Они оба не сразу понимают, что за глухой звук, а потом оборачиваются обратно на дверь. И оба отшатываются, как током ебнутые, потому что там, по ту сторону стекла, на них с глухим рыком пытается броситься Зверь. Кусает гнилыми зубами гладкую поверхность двери, елозит по ней пальцами без ногтей, хрипит и оставляет черные следы. — Твою мать, — бросает Рыжий и машинально тянется, чтоб схватить Тяня за рукав. Но Тянь хватает его за рукав первым. — Бежим! Рыжий едва успевает переставлять ноги, так быстро Тянь тянет его вперед, и они бегут обратно, в сторону машины. В какой-то момент этот придурок все же отпускает его рукав, и бежать становится легче — Рыжий топит всего себя в скорости и не задумывается, почему они вообще бегут. Не задумывается очень долго. Просто вдруг стук в ушах стихает, возвращается в вакуумный разрушенный мир, и он вдруг понимает, что слышит только свои шаги. Что им нехуй было бежать: двери закрыты, окна заколочены, и… Блять. Рыжий въезжает в землю, совсем как в мультиках — когда земля уходит вниз и туловище наполовину влетает в грунт. Разворачивается на бешеной скорости, практически теряя ощущение пространства, и выхватывает взглядом спину Тяня. Слухом — выстрел в ручку двери аптеки. Выстрел, выстрел, выстрел. Думает: значит, Зверь не один. А потом не думает. Срывается с места и бежит в сторону аптеки, на входе практически спотыкаясь о растекающуюся черным месивом тушу Зверя. Тянь держит рюкзак у полок и сметает туда все упаковки, бинты и склянки, а Рыжему кажется, что сейчас он без шуток готов свернуть ему шею. — Ты, сука, че… — Лекарства, Шань, — полукриком отвечает Тянь. — Быстрее. У Рыжего трещит в кулаках и жжется в грудине, но здравый смысл пересиливает — и он ломится к заполненным стеллажам, как обдолбанный, на бегу дергая замок рюкзака и скидывая туда все, что видит. Сразу замечает антибиотики — и, черт возьми, Чжань будет ими гордиться. Портфель забивается почти полностью, как вдруг сбоку раздается дикий грохот — и тяневский выстрел в голову Зверя раздается прежде, чем Рыжий успевает осознать, что происходит. А происходит все и сразу: Звери прутся из больницы в аптеку через служебную дверь, падают от пуль в башку, ревут и тянутся к ним поломанными руками. Хотят жрать. Голодные, голодные, голодные. Рыжий быстро застегивает замок, накидывает портфель на плечо и прицеливается, чтобы выстрелить, но не успевает — Тянь снова тянет его за руку, прочь из аптеки, прочь из города, быстрее к машине, чтобы просто не сдохнуть. Чтобы вернуться домой, принести антибиотики. Не сдохнуть. Рыжий, конечно, бежит. Истерически хватается за чужой рукав, чтобы не запутаться в ногах и не разделиться, и бежит, стирая кости о покрытый мусором асфальт. В такие моменты, в череде черно-белой размытой пленки зрения, город кажется еще более разрушенным. Нет — словно все еще не отстроенным, будто бы кто-то начал его возводить и забил хуй еще в самом начале. И они, как два неумелых сталкера, забредших в зону отчуждения. Дорога петляет под ногами мусорными баками и разбитыми стеклами, а они бегут. Через несколько тысяч ударов сердца и одно сбитое дыхание они все же оказываются возле своей машины. Тянь зачем-то останавливается, смотрит вдаль — и за ними никто не гонится. Звери теряют след, если пару-тройку раз их обмануть и сбить ровную полоску запаха. Им просто повезло. А просто везение после Заката — верная смерть. Нахуй это, нахуй его, нахуй, блять, все. Рыжий хватает Тяня за грудки, вжимается пальцами так, что ломаются кости, и впечатывает его в корпус машины. Звук металла и дребезжащих стекол, тяжелое рваное дыхание — и его глаза. Его ебаные бесстыжие глаза. — Ты вообще ебнулся нахуй? — почти орет Рыжий ему в лицо. — Да ладно тебе. Я же жив-здоров. Он смотрит прямо, нагло прикусывает губу и держит свои ладони поверх сжатых пальцев Рыжего. Не сжимает совсем, просто мягко придерживает, как будто именно так — не словами, как нормальные люди — хочет его успокоить. Только вот нехуй Рыжего успокаивать. Он его бесит. Он бесит как в первый день Вавилона. Как в каждый ебаный день ебаного Заката. — Ты, блять, когда-нибудь просто нахуй сдохнешь из-за своей глупости, — рычит Рыжий ему в лицо, вжимая в боковину машины, а он улыбается. Усмехается своей усмешкой родом из Ада. Смотрит глазами родом из космоса. А сами они — родом из Заката. — Мы все умрем по глупости, малыш, — улыбается. — Никаких геройских смертей, помнишь? Сплошная случайность. Он его бесит, бесит, б-е-с-и-т. Бесит, что его нельзя контролировать. Бесит, что он совсем не боится сдохнуть. Бесит, что он готов спасти всех ценой своей же жизни. Бесит, что он такой. Бесит, что он не такой, как надо. Бесит, что, чтобы найти этого ублюдка среди всего инфицированного и мертвого мира, понадобилось полтора года, а чтобы потерять — хватит одной секунды. — Да мне, — изо всех сил вбивает его в корпус машины, — поебать. И отпускает хватку. Рыжий отходит, вытирая рот тыльной стороной ладони. Смотрит в асфальт, в следы крови на асфальте, в осколки на этой крови. Бесит. Больно. Блять. — Смерть неизбежна, — вдруг серьезным тоном говорит Тянь. — Мы стольких людей потеряли, и ничего с этим не сделаешь. Просто надо принять. Рыжий сплевывает точно на кусок черного стекла. Больно. Бесит. Блять. — И если это случится, я хочу, чтобы ты принял. Из сердца как будто за секунду всю кровь насосом выкачивают — оно вмиг становится иссушенным, пустым, похожим на старый мешок для пылесоса. Совершенно не стучит, и Рыжий просто застывает. Смотрит на асфальт, на кровь на асфальте, на стекла. На разрушенную дорогу. Не отвечает. Блять. Как же больно. Как же бесит. Тянь подходит ближе, и Рыжий слышит, как хрустит стекло и мусор под его берцами. Чувствует, как мягко ложится рука ему на плечо и как пальцы — их холод пробивает сквозь толстый пуховик — едва касаются шеи. Ощущение, что это последнее его касание. И ощущение такое каждый ебаный раз. — Пообещай мне, что примешь, если это случится, — говорит заглядывает в лицо. — Пообещай мне, Шань. Нихуя он не примет. Это никак не принять. Рыжий нарочно не поднимает головы, потому что в глазах жжет, и слезы застилают зрение. Ездит челюстями, стесывает зубы о зубы, всматривается в едва заметное отражение неба в разбитых стеклах на асфальте. Он его ненавидит. Он ненавидит стопроцентный шанс его потерять. — Эй. Тянь берет его подбородок двумя пальцами и вздергивает на себя. Глаза в глаза. В белый цвет его лица, в космический холод его глаз. Рыжий тонет, захлебывается и больше, кажется, не может вздохнуть — легкие тоже похожи на старые мешки от пылесоса. Тоже все в пыли, мусоре и пепле. Рыжий его ненавидит. А Тянь заставляет себя ненавидеть с каждым днем все больше. — Просто, блять, — выдавливает Рыжий, уводя взгляд, — не делай так. Тянь усмехается. Мягко и расколото. — Хорошо, малыш. И, когда Рыжий с бездыханными легкими и бескровным сердцем рвется вперед, чтобы его поцеловать, ему кажется, что больше ненавидеть уже невозможно. Его, Закат, Зверей, смерть и всех людей. Потерянных без вести, растворенных в огне, сожранных землей и сожженных небом. У Тяня сухие потрескавшиеся губы. Холодные-холодные пальцы. А Рыжий здесь, внутри скелета мертвого города, все-таки целует его первым.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.