ID работы: 9737747

Ты выжигаешь меня изнутри

Слэш
NC-17
В процессе
120
автор
Rimzza гамма
Размер:
планируется Макси, написано 146 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
120 Нравится 79 Отзывы 25 В сборник Скачать

Глава 6

Настройки текста
      Уснуть до утра так и не выходит, как бы Мидория не старался. Но вставать и будить спокойно дремлющего в соседнем кресле после почти двух бессонных ночей Тодороки Изуку так и не решается, ведь тот сделал для него слишком многое для такого гнусного поступка. Впустил в свой дом и позволил остаться просто так? Разрешил спать на единственной кровати, довольствуясь лишь старым полуразваленным креслом? Потратил на его внезапные покупки кучу своих же денег и даже не попрекнул ни раз за очевидное нахлебничество? Наверное, даже это еще не все. Определенно не все, что было и, к сожалению, не все, что будет.       Мидории хочется извиниться, встать на ноги и уйти, перестав обременять собой и своими проблемами, ему хочется спросить, почему он все это делает для него, почему до сих остается рядом, ничего не требуя взамен. Просто продолжает быть рядом.       Как странно, что только этого оказывается более чем достаточно.       На Мидории черный, словно грязь, облепившая заметно исхудавшее тело, — слишком непривычно и мрачно, слишком чуждо и как-то… неправильно, этот цвет для него будто тугая удавка на стянутой галстуком шее, таким же однотонным и чужим для него. Просто мерзким.       Просто отвратительно мерзким.       На Тодороки же черный сидит как влитой, он словно часть его тела, обволакивает мускулистые плечи, он подходит ему больше, чем кому-либо еще, думает Мидория, наблюдая, как тот, закончив возиться с его же никак не завязывающимся галстуком, быстро натягивает ворсистую водолазку на голое тело, плотная ткань покрывает его до самой шеи и, кажется, впитывается намного глубже, чем через кожу, кажется, будто сейчас Тодороки и есть истинный черный. Тот самый бездонный черный, в который можно смотреть бесконечно и все равно не видеть дна его поглощающей в себя пропасти. Пропасти, из которой выбраться почему-то нет сил, да и совсем не хочется. Совсем.       — Ты готов, Мидория? — Мидория не готов ни к чему, что ему предстоит испытать за этот проклятый день, они оба знают это, но Изуку все равно утвердительно кивает, снова пряча до одури испуганные глаза за отросшей кудрявой челкой, а Шото делает вид, что верит ему на слово и ничего не чувствует.       Ничего не боится и ни во что не верит.       Ни в проклятье черного цвета, ни в пугающую атмосферу предстоящих похорон. Ведь черный это просто черный, ни больше и не меньше, лишь цвет, имеющий самое важного для его преимущество — на нем не видно крови, чьей-то недавно пролитой или своей собственной, сочащейся из внезапно открывшихся ран от каждого неосторожно резкого движения, на нем не видно той низменной боли, что так хочется скрыть от посторонних глаз и никогда никому не показывать — слишком ядлая привычка родом из детства, которую теперь никак из себя не вытравишь, поэтому весь гардероб его такой же мрачный и унылый, но слишком комфортный и привычный, чтобы так просто заменить его чем-нибудь другим. Словно вся жизнь его — бесконечные похороны, бесконечный марафон вечного сожаления, ему не привыкать к этому мерзкому чувству неизбежных потерь и безмолвной пустоты в окаменевшей со временем душе.       Для Мидории же все иначе. Совсем иначе. Настолько, что даже страшно смотреть на него такого — застывшего, занемевшего, будто скованного по рукам и ногам жесткими цепями собственного горя, он словно только что пробившийся на свет росток, который тут же растоптали, вдавили обратно в сырую землю безжалостно проехавшими колесами десятитонного грузовика, — после такого вряд ли можно оправиться так скоро и остаться таким же живым хотя бы наполовину, хотя бы на четверть от исходного состояния. Снова улыбаться и чувствовать, снова вернуть себе себя самого, того прежнего человека, который может просто радоваться мелочам жизнь, не зная, что же его ждет впереди.       Но, Мидория, как ни странно, все же старается.       Старается со всех сил, когда слегка обнимает повисшую на нем Урараку, успокаивая ее несдержанные рыдания в его стремительно промокающее плече, старается, когда едва ощутимо жмет руку хмурому Ииде и молча принимает все его соболезнования, соглашаясь с тем, что черный не идет его друзьям так же, как по-видимому и ему.       Он старается.       Старается не разойтись по швам, когда впервые видит свежевырытую могильную яму и касается плотно закрытой крышки гроба, неосознанно оглаживая ее тщательно отполированную поверхность легко и так трепетно, словно боясь повредить, — она такая шершавая и холодная, прямо как и его разбитые костяшки с засохшей коркой свернувшейся крови, она пугает его настолько сильно, что внутри все холодеет и опускается, но сил, чтобы отдернуть онемевшую ладонь так и не остается, пока кто-то не делает это за него, заставляя отпустить навсегда эту давно умершую часть своей жизни и засыпать ее сырой, уже достаточно промерзлой землей под нескончаемо льющиеся слезы кого-то заходящегося в безудержном страдальческом плаче совсем рядом. И одновременно так далеко, кажется, в другой вселенной, совсем не в той, в которой сейчас находится он.       Так страшно.       Хочется закрыть глаза и не смотреть, но не смотреть не получается, хочется закрыть уши и больше не слушать, но эти безудержные крики не заглушить, они расцветают в его голове тернистыми шипами-иголками и больно впиваются изнутри длинными колючими стеблями, пытаясь вырваться наружу сквозь воспаленные глазницы и пересохшее от дичайшего испуга горло, чтобы незаметно оплестись вокруг сдавленной шеи и задушить, выпустить этот истошный, проглоченный в панике крик отчаянья, самого искреннего, самого неподдельного.       Но Мидория с т а р а е т с я, держит себя в руках, хотя руки эти уже почти что снова кровоточат от слишком жестко сжатых костяшек и в который раз впивающихся в кожу коротких ногтей — эта мелкая боль по сравнению со всем творящимся хаосом в его затуманенной голове — просто пыль, ни на что негодная панацея, от которой все равно не хочется отказываться, чтобы не остаться совсем без ничего. Совсем ни с чем.       На похоронах, к удивлению, оказывается очень людно.       Половину пришедших не знает ни сам Мидория, ни кто-либо из его знакомых, их слишком много и каждый хочет коснуться его, сжать его обесчувственную ладонь и сказать, как им жаль, Мидория благодарит каждого, но так и не может поднять опущенных глаз, запомнить лицо хоть одного из них, они сливаются в безликую массу, их едва приглушенные голоса кружатся в бесконечном водовороте, засасывающей в себя вязкой жиже из мерзкой, липнувшей к непременно марающейся коже жалости.       Мидории кажется, что это никогда не прекратится.       Мидории кажется, будто это и есть его собственный нескончаемый ад.       — Прости меня, Мидория, мальчик мой, — но этот голос кажется почему-то совсем другим, каким-то слишком знакомым и одновременно абсолютно чужим, словно Изуку уже слышал его когда-то, настолько давно, что и вспомнить уже не получится. — Теперь все будет иначе, я обещаю. Я обязательно защищу тебя.       Но стоит лишь поднять голову, пытаясь растормошить свою никудышную память, он исчезает, сливается воедино с однотонной толпой вокруг, теперь его отпущенную руку держит уже другой человек, которого почему-то не с первого взгляда удается узнать и вспомнить так просто его дрожащее на языке имя. И только, когда в голове бессознательно мелькает лишь краткое «Шото», Мидория понимает, насколько же он устал. Просто устал и вот-вот свалится с ног.       — Ты знаешь человека, что только что говорил с тобой? — Тодороки осторожно сжимает его окоченевшие пальцы, но тот почти что не реагирует, лишь медленно озирается в пустоту, будто не понимая, что же от него хотят, и слегка качает головой из стороны в сторону, закрывая измученные глаза.       — Сколько еще? — спрашивает так тихо, что читать приходится по одним движениям сливающихся с кожей губ. От неисчерпаемого холода, исходящего от его сжавшегося, словно в ознобе, тела, начинает бросать в не проходящую дрожь.       — Осталась завершающая часть. Но если тебе плохо, мы можем уехать. Прямо сейчас, если хочешь, — от этого внезапного умоляющего взгляда прям не по себе становится, настолько он пронзающий и безнадежный, настолько разбитый и мертвый. Просто мертвый. Просто потерявший все оставшиеся до этого силы.       Но вслух выдает лишь:       — Все в порядке. Я справлюсь. Все эти люди здесь, значит, я тоже должен быть здесь. До самого конца, — Тодороки хочет возразить ему, сказать, что сравнивать себя со всеми ими совсем неуместно, что они не знают и сотой доли от той боли, что он сейчас чувствует, но нужных слов не находит, молча кивает и отпускает его, продолжая вести себя так же непринужденно, держаться рядом, но на достаточно безопасном расстоянии, чтобы не привлекать много внимания и одновременно следить за всем происходящим.       Честно говоря, он ожидал намного худшего, по крайней мере того, что у Мидории случится очередной нервный срыв или что-то типа того, что он будет долго плакать, биться в истерике как накануне, как и множество присутствующих здесь сегодня. Но тот, кажется, даже не может вздохнуть, он словно каменеет на глазах и тихо умирает, снова и снова.       Снова и снова.       Глядя в его застывшие, неестественно потемневшие от задушенных, так и не вылитых слез глаза Тодороки понимает, что он просто не может. Не может заставить себя зарыдать, не может вытолкнуть наружу эту грызущую изнутри скорбь, что продолжает с каждой секундой пожирать его и без того истощенную душу, откусывая каждый раз все больше и больше и оставляя после себя лишь беспроглядный мрак и тихое безмолвное опустошение.       Тодороки понимает, что это не может продлиться вечно, Мидория очень старается держаться, но этого не достаточно. Этих усилий так же мало, как и почти что истраченных сил, что остались в его дрожащем на ходу теле и до сих пор продолжают держать его в обманчиво устойчивом сознании. Он сидит за столом молча и, что не удивительно, совсем ничего не ест, несмотря на отчаянные попытки суетящейся рядом Урараки запихнуть в него хоть один глоток свежей воды.       Мидории кажется, что его просто вырвет на месте от одного только вида или отдаленного запаха чего-то съестного.       Но крайне удивляется, когда внезапно показавшийся на горизонте Бакуго тихонько отводит его в сторону ото всех подальше и почти что насильно запихивает в самую глотку до краев налитую стопку. Непривычно крепкий алкоголь обжигает мгновенно занывшие слизистые и лихо разогревает, возвращая, пускай и ненадолго, к обманчиво ясной реальности.       — Выглядишь как дерьмо, — констатирует довольный своими тайными махинациями офицер, отпивая прямо с горла припрятанной за пиджаком бутылки. — Если откинешь коньки прямо здесь, будет очень прискорбно.       Как ни странно, его как обычно грубые замашки хорошо отрезвляют от долгих часов помутнения.       — Не думал, что вы придете, офицер.       — Я тоже. Ненавижу похороны.       — И я, наверное. Пока не с чем было сравнивать, — Мидория озирается назад в до отказа заполненный людьми поминальный зал и понимает, что не хочет возвращаться обратно.       Нужно будет еще раз поблагодарить Яойорозу за все это, за то, что она взяла на себя все эти траты и обязанности, организовав достойную церемонию прощания и не попросив у него за это ничего, кроме обещания оставаться сильным настолько, насколько это сейчас возможно. Нужно будет все-таки узнать конкретную сумму или просто перевести ей на счет все, что у него имеется, нужно будет подумать о подработке и скорейшем съеме нового жилья, нужно будет сказать Ииде, чтобы он передал в академии о его вынужденном отсутствии, и еще… И еще что-то. Обязательно. Но не сейчас. Хотя бы пару минут.       — Можно еще немного? — кивает на уже наполовину отпитую бутылку в руках удивленно вскидывающего брови Бакуго, до сих пор горящее огнем горло отдает болезненной судорогой в изнывающий пустой желудок.       Но так нужно.       Это то, что ему сейчас нужно, Мидория в этом уверен.       Уверен в этот и Бакуго, без колебаний отдающий ему в руки все драгоценный остатки своего недешевого пойла. В неподалеку припаркованной машине их ждет еще пару таких же не начатых бутылок.       Когда Тодороки находит Мидорию снова, он еле стоит на ногах уже не из-за полуобморочного состояния и очевидной потерянности, от едкого запаха спиртного, исходящего от него клубистыми волнами, кажется, можно задохнуться и выжечь себе глаза, если слишком внезапно придвинуться и резко вдохнуть. Он упустил его из вида на каких-то десять-пятнадцать минут, а тот уже успел где-то так накидаться, не удивительно, он не ел ничего со вчерашнего утра и даже грамм алкоголя сразу же мог отразиться на его организме таким предсказуемым образом. А судя по заплывшим в беспамятстве глазам и раскрасневшимся до ярко-пунцовых отметин щекам, там был не грамм и даже не сотня.       — Прости, Шо-то, я в поряядке, — едва собирает по слогам и вымученно произносит, прислоняясь взлохмаченным загривком о ледяную бетонную стену.       — Я вижу, — Тодороки успевает словить его внезапно потерявшее равновесие тело на лету и удержать на месте, от его почти неощутимого веса становится по-настоящему жутко. — Хватит с тебя на сегодня. Мы уезжаем.       — Но ведь…       — Все уже почти закончилось. В твоем присутствии больше нет никакой необходимости, — выдыхает в самое ухо, наблюдая за роем мурашек на до сих пор жестко перетянутой галстуком шее. Кажется, он затянул его слишком туго. Могут даже остаться отметины.       — Я правда могу уйти? Вот так просто, не попрощавшись? — едва вкидывает разрывающуюся от тупой боли голову и смотрит прямо в глаза, не отворачиваясь, так пристально и умоляюще, как и несколькими часами ранее, но уже явно не скрывая своего желания покинуть это страшное место раз и навсегда.       — Конечно, можешь, — Тодороки берет его под руку, помогая выйти из неимоверно душного зала и справиться с издевательски длинными ступеньками на выходе из холла.       Вот и все.       Всего пару шагов — и порывистый ледяной ветер ударяет нескончаемым штурмом в разгоряченное лицо, распахивая наспех наброшенную на плечи куртку и разметывая прилившие ко лбу волосы в разные стороны.       Вот и все.       Долгожданная свобода и темнота наступающей ночи — уже так темно? когда это успело так сильно стемнеть? — этот бесконечный, самый ужасный день в его жизни, к счастью, подходит к концу и, к сожалению, забирает слишком многое с собой безвозвратно. Редкие маленькие снежинки медленно опускаются на пылающие не проходящим жаром щеки, словно мелкие лезвия-шипы, вонзаются в изнеженную кожу морозным холодом и умирают, растекаясь ровными дорожками на месте так и не выплаканных сегодня слез.       Хочет ли он сделать это прямо сейчас?       Да, наверное, и даже очень.       Хочет ли он, чтобы кто-нибудь увидел его таким, особенно этот совсем непонятный ему человек, от которого пахнет лютой изморозью и какими-то дешевыми сигаретами так упоительно, что можно уснуть прямо так, у него на плече, не дойдя пару метров до ожидающей их машины?       Конечно же.       Нет.       — Постойте! Куда вы его увозите? — звонкий девичий голосок разрывает умиротворяющую тишину между ними и сонную пелену перед глазами уже дремлющего на ходу Мидории, который озирается совсем беспамятно, складывает навязчивый образ перед собой по мелким крупицам, пытаясь вспомнить, пытаясь просто его воскресить.       Выбежавшая на улицу Урарака в своей безразмерном тоненьком платье, красиво развевающемся в такт беспорядочных порывов обжигающе холодного ветра, выглядит очень уставшей и почему-то испуганной. Очень-очень испуганной.       — Туда, где он хочет сейчас быть. Какие-то проблемы? — Тодороки отвечает просто, даже не сбавляя довольно быстрого темпа, оглядывает мельком так и застывшую Очако с ног до головы и как-то несдержанно выдыхает себе под нос, а получается прямо Мидории в висок, отчего бегущие по спине мурашки начинают набирать новые обороты.       Слишком приставучая и проблемная.       А еще до безумия влюбленная в эту кудрявую лохматую голову у него на плече, что и является корнем всех бед.       — Мидория, ты знаешь, куда вы едете? Ты знаешь этого человека, ты хочешь ехать с ним? Кто он такой? — игнорирует, словно нарочно, все пренебрежительные взгляды в свой адрес, хотя точно замечает, эта девушка не так глупа, как хочет казаться, думает Тодороки, но все равно ей не одержать над ним победу.       Ей не отобрать у него мальчишку.       Ведь Мидория над этим вопросом думает не первый день, но так и не находит ни одного стопроцентно верного ответа, довольствуясь лишь мыслью, что когда-нибудь он сможет обойтись без него.       Точно сможет.       Обязательно.       И теперь, снова получив его прямо в лоб и поддаваясь все еще бушующему в крови алкоголю, он не может врать даже себе, если уж на то пошло, и тем более кому-то еще, выдавая на одном дыхании лишь то, что говорит ему его подсознание и что давно вертелось на языке, но так и оставалось проглоченным и заведомо забракованным, неправильным, жалким, безнадежным. Безнадежно верным, если честнее.       — Он тот, благодаря кому я все еще жив, Урарака, — ее лицо меняется сразу же, тонкие руки-плети растерянно обхватывают дрожащие от холода — или нет? — плечи, пытаясь найти опору, чтоб удержать себя в первую очередь от желания податься вперед и… все равно побежать навстречу, чтобы забрать/остановить/спасти, но она не решается даже сдвинуться с места, она видит все сама и, кажется, даже неосознанно выдыхает от облегчения, наблюдая за тем, как эта искаженно рваная, кривая и несуразная, но по-настоящему искренняя улыбка впервые за этот вечер сияет на его опьяненном своими же словами лице.       Мидории кажется, в этот момент он правда чувствует.       И сильные руки на своих плечах, и пробирающий до сковывающего озноба холод наступающей зимы и даже то, что Урарака вот-вот сейчас заплачет, как и в первые секунды их сегодняшней встречи, просто разрыдается на месте, не в силах себя сдержать. Мидории кажется, в этот момент он впервые с собой соглашается и отказывается врать этой навязчивой мысли, теперь уже просто неоспоримому факту, который остается только принять и зарыться под землю от собственного бессилия и этих странных, странных, странных эмоций, которые он чувствует так остро, вновь смотря в эти ледяные глаза напротив, вновь ощущая болезненных мурашек от каждого прикосновения и повторяя себе без остановки, пока эти пьяные мысли не станут чем-то целостным.       Нет, он без него не сможет.       Уже не сможет.       И уже даже ясно, почему.       До дома они едут молча, изредка пересекаясь взглядами. Мидория все так же угрюмо молчит, стараясь переварить все творящееся в кружащейся голове безумие, а Тодороки все так же не может найти нужных слов, чтоб поддержать его и хоть как что приободрить, если это вообще сейчас возможно. Эти странные слова на парковке до сих звенят в голове пульсирующей вибрацией и поселяют странное беспокойство внутри, — Тодороки с ними согласен, вообщем-то, он спасал Изуку не раз и это, безусловно, не могло остаться им не замеченным, он просто впервые сказал это вслух, всего-то. Но то как он это сказал и как потом посмотрел уже очень и очень плохо, ведь, как бы там ни было, становиться смыслом жизни для этого ребенка Тодороки точно не планирует. Ведь он уйдет, рано или поздно, ведь он вроде как собирался убить его, — так странно звучит это некогда привычное слово сейчас, когда между ними не больше сантиметра, а это едва передвигающееся самостоятельно тело рядом уже и без того избито и надломано, уже и без того почти мертвое и потерявшее грань между невыносимой болью и тем, что можно осилить и, сжав зубы, перетерпеть.       Он убьет его?       Наверное, если это случится прямо сейчас, Мидория даже не заметит никаких изменений.       «Что-то знакомое, не правда ли?»       К сожалению, даже слишком.       Тодороки кажется, что Мидорию вырубит сразу же, как только тот переступит порог его квартиры, но тот упорно держится на ногах, замирая в проеме двери и безмолвно таращась в спину прошедшего перед ним хозяина. Хватается за конец душащего, словно петля, галстука, небрежно цепляет рукав пиджака, пытаясь стащить его с себя, сорвать, стереть этот проклятый цвет со своего тела, пока он не успел намертво въесться и стать его частью, Мидория видеть его на себе не хочет больше никогда, одевать с чем-нибудь другим или даже просто хранить в шкафу — этот запах могильной земли из него не вытравишь, эти сотни чужих рук на плечах до сих пор лежат непосильным грузом и давят так сильно, что невозможно вдохнуть и оправиться, невозможно отпустить и забыть.       — Шото, можно я… — дергает еще пару раз скользящие в руках пуговицы, пальцы не слушаются, отказываются подчиняться и выполнять простые движение, кислорода в легких становится все меньше, как и сил в обманчиво устойчивых ногах. — Я знаю, этот костюм стоил очень дорого. Но можно я прямо сейчас сниму и выкину его к чертовой матери? Я не засну с ним в одном доме. Я никогда не смогу его больше носить. Мне плохо от него, понимаешь?       — Раздевайся, — звучит как приказ и им, наверное, и является, ведь Мидорию словно током прошибает от этого слова и стремительного взгляда через плечо, вздрогнувшие на секунду ладони сами собой опускаются и немеют, когда Тодороки вдруг оборачивает и делает несколько резких шагов вперед, подходя почти вплотную. — Снимай его и делай с ним, что пожелаешь. Ведь он твой, Мидория. Мне он не нужен. Не можешь справиться с галстуком? Ты слишком пьян, давай помогу.       Тянет руку вперед, ловко переплетая скользкую наощупь ткань и в несколько незамысловатых движений раскручивая туго затянутый узел, дышать сразу же становится легче, но все равно невозможно, под этим направленным прямо на него пристальным взглядом — невозможно, под этими умелыми руками, что уже принимаются растягивать его звенящие в тишине пуговицы — невозможно.       Невозможно.       Просто непозволительно.       Мидория не понимает, как его накрывает, как его реальность вмиг перемешивается с той, что является их общей, как его пересохшие губы неосознанно тянутся к губам напротив, так просто, так необдуманно просто желают коснуться именно так и именно сейчас, в эту секунду их слишком хрупкой близости. Мидория целует, целует рвано и слишком неумело, снова и снова елозя саднящими губами по едва приоткрытому рту Тодороки, и не дышит, словно не позволяет себе, словно не знает, как это нужно, его слезящиеся глаза распахиваются на секунду, тут же встречаясь со слишком близкими веками напротив, смотрят совсем беспамятно, совсем, как неживые. И тут же проваливаются вниз вместе со срывающемся с млеющих ног телом, Тодороки успевает лишь схватить его под влажные от внезапных слез щеки, они вливаются в его ладони послушно, обжигают неестественной теплотой и этого, как ни странно, оказывается достаточно, чтобы удержать этого обмякающего на глазах ребенка в равновесии.       Но точно не в этой вселенной.       — Дыши, Мидория, — горящее дыхание Тодороки проникает в самую глубь сквозь дрожащие в панике губы, Мидория вдыхает его будоражащий запах полной грудью, неосознанно резко, сиюминутно подчиняясь негласному приказу, произнесенному так мягко, но все равно необсуждаемо, снова льнется вперед, пытаясь поймать ускользнувший от него рот, но его больше не подпускают так близко, резким рывком скручивая по рукам и ногам и закидывая на широкую спину, отчего голова идет кругом только сильнее.       — Тебе нужно остыть. Не ведаешь, что творишь, — Тодороки пахнет как снег, думает Мидория, пока тот несет его сквозь мешающиеся под ногами кучи так не разложенных вчера вещей прямиком в ванную, он пахнет как морозный ветер ранним утром, когда выбегаешь на улицу из теплой комнаты и не можешь вдохнуть, потому что воздух кажется ледяным и сжатым, оседающим на легких бархатным инеем из сотни мелких снежинок — так больно и так прекрасно чувствовать его бодрящую свежесть, его будоражащую колкость, проходящую насквозь через все замерзающее нутро. Тодороки на вкус как дым изо рта после долгого бега на холоде, как первый глоток из талого родника, как самый прекрасный первый поцелуй, о котором сожалеешь до конца жизни и все равно очень сильно хочешь повторить.       Так сильно.       И Мидория сделал бы это снова, будь его воля, будь хоть одна возможность вырваться из крепкого захвата и оказаться на собственных ногах, почувствовать опору под ними, почувствовать хоть что-то, кроме этого обжигающего, трепещущего внутри ощущения собственного поражения и слабости перед ним, сильным и непоколебимым в своим уверенных действиях.       Не таким, как он.       Точно, совсем не таким.       Тодороки опускает его на ноги мягко, но держит довольно крепко, пресекая любые попытки вырваться или хоть как-то пошевелиться без его ведома, быстро открывает хлещущий кран на полную, одной ладонь сжимая заломанные за спиной руки Мидории, а второй наклоняя его голову к ледяной струе. Щеки обжигает мгновенно пекущим холодом промерзлой воды, смывающей безвозвратно эти невесомые отпечатки их мимолетного поцелуя и бессовестной решимости с опухающих губ, драгоценное тепло ускользает, просачивается наружу сквозь захлебывающиеся выдохи и тихий удушливый кашель, болезненный и пронзающий до самых костей. Но Мидория не думает сопротивляется даже, когда эта пытка становится невыносимой, когда истерзанная кожа перестает что-либо чувствовать и обмораживается, когда Тодороки резко поднимает его и разворачивает к себе, встряхивая растрепанную голову и зачесывая промокшие волосы мешающейся челки назад, чтобы увидеть его мутные глаза снова, чтобы найти в них хоть каплю искреннего сожаления о содеянном, хоть каплю вины и подноготного стыда. Но у Мидории, похоже, нет сейчас сил ни на одну из этих разрушающих эмоций, он едва разлепливает свои зажмуренные веки и смотрит, смотрит, смотрит так завороженно и пьяно, выдыхая, словно молитву, это разбивающее вдребезги слово.       — Шо-то, — тянет долго вибрирующим шепотом, утыкаясь щекой в массивное плече, и снова смотрит, смотрит, смотрит так, словно для него кроме Ш о т о нет никого в этом мире, нет никого и никто ему больше и не нужен. — Мне кажется, я люблю тебя.       — Тебе кажется, — вновь дергает на себя послушное следующее за ним тело, заставляя прервать этот невыносимый зрительный контакт и прильнуть к отрывающим от пола рукам, что снова уносят куда-то, но куда, если честно, не важно. Если вместе — то это совсем не важно. — Ты пьян, Мидория. Ты просто пьян и тебе все мерещится. Ты очень устал. Тебе нужно немного отдохнуть       — А если нет? — Мидория скулит жалобно, упираясь в точеные ключицы шмыгающим носом, Мидория почему-то не верит, что это пройдет, что это чувство ненастоящее, нет, нет ничего настоящей и сильнее, нет ничего правдивей и болезненней, чем это внезапное осознание и чистосердечное признание самому себе и ему, черт возьми, даже ему. — Я люблю тебя. Я правда люблю тебя. Это судьба, понимаешь — то, как мы встретились и что произошло потом. Понимаешь?       Нет, это ты не понимаешь, хочет сказать Тодороки, ты не понимаешь, что говоришь и кому ты это говоришь, ты не знаешь ничего, глупый ребенок, ты просто потерян настолько, что любая протянутая рука кажется тебе последним шансом и самым настоящем чудом.       Но Мидория не послушает его сейчас, чтобы он ни сказал, Мидория не послушает никого и, есть такая вероятность, на утро даже не вспомнит обо всем этом. Это тешит и успокаивает, Тодороки быстро укладывает его на кровать, заворачивая в воздушное одеяло, тот пытается сопротивляться — какое-то, черт возьми, дежавю, не иначе — но, только прочувствовав мягкую подушку под раскалывающейся головой, сразу же отрубается, словно младенец, слабеет и засыпает крепким безмятежным сном в непонятной разваленной позе, так, как его положили и оставили в покое.       Тодороки отпускает его оплетающие руки и садится на край кровати, зарываясь все еще обмороженными пальцами в волосы и думает, гоняя беспокойные мысли туда-сюда, но так и не находит ни одного верного ответа на свои вопросы. В раскалывающейся голове по-прежнему бьют без перерыва отбойные молоты, странное холодящее чувство внутри ширится и незаметно расползается по венам покалывающей судорогой, а разрастающееся беспокойство поглощает полностью оставшиеся подконтрольное хладнокровие.       То, что произошло сегодня, явно не принесёт ничего хорошего.       Ни то, что только что случилось между ним и этим мертвецки пьяным ребенком, ни тем более то, что было на похоронах. Тодороки уверен, что ему точно не померещилось, что тот человек, которого он видел, пускай мельком и со спины, явно был ему знаком, знаком не просто как кто-то, кого видишь когда-то и неосознанно узнаешь похожие черты лица. Тодороки точно видел его, и не просто где-то. Именно там, куда вернуться он уже никогда не сможет себе позволить.       В своем доме.       Рядом со своим мертвым отцом, будь он проклят.       И ошибки быть не может. А это значит лишь то, что все намного хуже, чем он мог себе представить. Намного запутанней и грязнее.       "Вот же чертов случай."       Тодороки сидит неподвижно минут десять, вслушиваясь в тихое умиротворяющее сопение и собственный бешенное сердцебиение, словно пытается подогнать одно под другое. Не выходит. Ничего у него не выходит.       И поделом тебе, чертов стратег.       Достает рефлекторно сложенную напополам бумажку из заднего кармана брюк, разворачивает нарочно медленно, словно ожидает, что написанное в ней почему-то может измениться и стать хоть чуточку полезней и понятней. Но нет, буквы одни и те же, и сотни раз прозвучавшая в голове фраза вновь отпечатывается в мозгу навязчивым раздражением.       «Хорошая работа, Тодороки Шото».       И правда, хорошая работа, Шото.       План по внедрению в чужое сердце выполнен на ура.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.