ID работы: 9737747

Ты выжигаешь меня изнутри

Слэш
NC-17
В процессе
120
автор
Rimzza гамма
Размер:
планируется Макси, написано 146 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
120 Нравится 79 Отзывы 25 В сборник Скачать

Глава 12

Настройки текста
      Двадцать семь.       Двадцать восемь.       Двадцать де…       — Перестань, ну хватит уже! — снова обессиленно падает на пол, жадно хватая быстро превращающийся в пар воздух рваными рывками, смотрит донельзя обиженно и прищурено, в очередной раз смахивая образовавшиеся капли пота со лба и безуспешно зачесывая назад свою раздражающе мешающую кудрявую челку.       «А чего ты ожидал в самом деле?       В самом деле, я ведь предупреждал тебя, Мидория, разве не так все было?»       — Три подхода. И это я еще тебе поблажку даю.       — Шото! Я хочу учиться драться, а не вытирать собою пол! Чем мне эти отжимания и приседания могут помочь? — но у самого Изуку точно были абсолютно другие представление об их обещанной вечерней тренировке, из-за которой он целый день усидеть на месте не мог, снова и снова прокручивая в голове возможные сценарии того, как это могло бы быть и к чему почти что нереальному могло привести.       Но реальность была такова, ведь по мнению Шото, вновь развалившегося в его, по-видимому, уже излюбленном кресле с чашкой заваренного наспех и горького как смерть чая, с этого и нужно все начинать, а именно отжиматься и приседать, приседать и отжиматься до бесконечности. Хотя бесспорно, здесь не помешал бы какой-нибудь спортивный инвентарь или хотя бы прикрученный к проему двери турник, но и так вполне может сойти, ведь для уже порядком вымотанного спустя неполные полчаса усиленной тренировки Мидории даже эти физические истязания, похоже, кажутся уже слишком непосильными.       — Ты слишком слабый и хилый, твои мышцы совсем не развиты и не подготовлены для настоящей драки. Максимум, чему я могу тебя сейчас учить, это давать оплеухи и убегать со всех ног куда подальше, — вновь делает маленький глоток своего отвратительного чая и даже не морщится, уже почти вышедший из себя Мидория делает это за него.       — Ну спасибо! — все же встает на ноги кое-как, ударяя себя по бокам с нескрываемым разочарованием и обидой. — Я и без тебя знаю, что я слабый. Но, знаешь что?       Подходит почти вплотную, останавливаясь у самых колен, слегка склоняется вперед, нависая над неотрывно смотрящего на него Тодороки, дышит так же отрывисто и тяжело, заставляя чувствовать это ненавязчивое тепло от каждого почти что хриплого выдоха и слишком близкого присутствия разгоряченного до предела тела.       — Чтобы держать пистолет не нужны супернакаченные мышцы. И чтоб нажать на курок… — обрывает сам себя, понимая, что сказал лишнего, ощутимо сглатывая вставшие поперек горла слова.       — Нужно немного больше, да? — договаривает за него почти то же самое Тодороки, нарочно приближаясь еще ближе и все же добиваясь желанной ответной реакции, ведь мгновенно осознавший все свои роковые ошибки Мидория сразу же густо краснеет и отшатывается назад, словно кипятком обжигаясь, неуклюже приземляется на спасающий от позорного падения край кровати напротив.       — Ладно, это было лишнее, прости меня, — раскаивается, как ни странно, слишком быстро, тем не менее продолжая гнуть свою линию и высказывать нескрываемое недовольство всем сейчас происходящим. — Но ведь ты и сам понимаешь, что у нас нет на все это времени. Думаю, все-таки это не самая лучшая идея.       — Думаю, здесь я сам решу, как и чему тебя обучать, — очередной разрывной зрительный контакт и новая порция приливающей к и так болезненно воспаленным щекам краски.       «И о чем ты сейчас подумал, мелкий засранец, не о том ли, что мы обсуждали сегодня утром?       Неужели до сих пор не можешь до конца отойти от столь важного потрясения, неужели, в самом деле, это так сильно задело тебя, Мидория?»       Конечно же, это тебя задело.       Ведь иначе все было бы куда проще и понятней.       — Это ведь было твоим настоящим желанием, верно? Так что теперь не жалуйся, — похоже, Тодороки почти что может согласиться с тем, что он действительно слегка перегнул палку, что утром, что сейчас.       Но и исполнить все озвученные ранее прихоти ожидавшего большего и уже напридумавшего себе всякого разного Мидории в полной мере он не мог, тем более драться с ним взаправду или дать в руки заряженный пистолет, — неизвестно, что могло бы произойти с ним и именно здесь, где и за двери без излишней осторожности и необходимости лучше не выходить.       Да и зачем ему это, ведь у него есть он, буквально ни на шаг от него не отходящий личный телохранитель, такой привелегии и роскоши никогда не было даже у самого Тодороки, если не считать водителя отца и кипы охраны на входе в их давно сгоревшее к чертям жилище.       — Лучше бы я загадал поцеловать меня или… — доносится тихим шепотом уже в проеме двери ванной, благо, Тодороки успевает это услышать и как следует распробовать это странное послевкусие проглоченных на одной дыхании слов.       — Тогда почему не загадал? — похоже, вновь спойманный с поличным Мидория не ожидал, что его так просто могут услышать, поэтому его лицо сейчас такое почти что испуганное и все равно не менее расстроенное и опечаленное.       — Потому я хочу, чтобы ты сделал это по своей воле. И вообще, я думаю, что загадывать такие желание очень подло, если ты точно не уверен, что нравишься человеку, — но отвечает, на удивление, весьма рассудительно, вынуждая неохотно поднявшегося со своего насиженного места Тодороки легонько кивнуть ему в знак немого согласия.       Что ж, это довольно правильная и умная мысль, даже странно немного, что по своему обыкновению импульсивный и излишне эмоциональный Мидория смог в порыве своих, как это казалось, неконтролируемых желаний, сформулировать в своей помутневшей от очевидного возбуждения голове нечто настолько достойное и, можно сказать, зрелое.       Он, и правда, одна сплошная загадка.       — Но если бы я вдруг загадал такое, ты бы… — ну, вот опять выдает на ходу нечто настолько же необъяснимое и никак не складывающееся между собой, заставляя бросаться из крайности в крайность и снова путаться в своих же так и не пришедших к очевидному доводах. — Ладно, забей! Не отвечай на это ничего!       — Не отвечать? — «ты ведь хочешь услышать этот ответ больше всего на свете, ты ведь хочешь этот воображаемый поцелуй и даже больше, намного больше, хоть и никогда не скажешь об этом вслух, ты хочешь, хочешь, хочешь, хочешь так много, в то время как я абсолютно не знаю, чего же хочу».       И вообще хочу ли чего-то?       Как у тебя вообще получается формировать в себе столько желаний?       — Собирайся.       — Что? Куда это?       — Прогуляемся кое-куда, — лишь кратко произносит Тодороки, на ходу допивая вставший поперек воспаленного горла чай с остатками прогорклой заварки. — Это не очень близко и я не хочу оставлять тебя здесь одного.       — Боишься, что натворю всяких глупостей? Сбегу от тебя, например? — смысл, на удивление, верный, но этот придушенный и ядовито веселый тон точно не то, что он хотел бы сейчас услышать и, тем более, сказать в ответ.       — Боюсь, — стоит признать, соглашается с собой Тодороки, что все-таки он боится намного большего, чем просто ничего, намного большего, чем, возможно, он может себе вообразить.       И все эти дрянные эмоции стали такими резкими, горчащими на языке, словно эта почерневшая заварка в изношенным временем чайнике — от них ему нет никакого проку, ими никак не насытиться, не утолить призрачное желание казаться живым и целостным, но он все равно зачем-то продолжает их чувствовать и надеяться, что это хоть как-то поможет ощутить себя человеком. Эти дрянные эмоции — их стало слишком много в нем, между ними двоими и вообще в этой тесной для их обоих комнатушке, их просто стало слишком много и пора бы проветрить беспокойную голову.       Это точно не будет лишним для их обоих.       А для до сих пор едва дышащего от внезапных физический упражнений и таких же неожиданных откровений Мидории так точно. Пора бы немного остудить его пыл и вернуть с небес на землю, хоть это будет слегка жестковато и, наверное, слишком грубо для него, но, похоже, так действительно будет правильно.       Удручающая погодка, к сожалению, лучше не становится.       Кажется, заметающий все сущее порывистый ветер становится только свирепей и пронзающей, то и дело залетающий за отвернувшийся ворот мелкий снег неприятно морозит открытую шею, отчетливо стучащий зубами Мидория в своем натянутой до предела капюшоне только подбавляет рефлекторной дрожи в едва ли замерзающем теле. Даже от одного взгляда на него уже озноб пробирает, ей богу. А настоящая суровая зима ведь даже еще не началась.       — Кошмар какой! Ну и холодрыга. Долго нам еще идти? — спрашивает чуть слышно, на одном дыхании проглатывая очередной леденящий режущее горло вдох, смотрит жалобно из-под заслоняющего уже давно обветренное лицо противного старого меха, силясь не выдать все свое почти что плачевное положение разом с самого первого взгляда.       Удается у него, кстати, с трудом.       Так же, как и у Тодороки в который раз проигнорировать его до сих пор тщетные, но все равно никак не прекращающиеся попытки завязать ненавязчивый разговор хотя бы на нейтральные и самые банальные темы, плавно перетекая на «опять двадцать пять» и «снова за старое».       Вот же.       «С ним точно нельзя ни на секунду расслабиться и отвлечься», — пока он рядом — так точно, это совсем невозможно, невозможно думать о чем-то своем, о чем, наверное, хотелось бы в такие минуты морального отдыха, думать о том, что так сильно не будет докучать и мельтешить перед глазами, думать о чем-то, о ком-то.       «Кроме тебя, засранец. Я ни о ком кроме тебя не думаю последнее время. Лишь твои проблемы и твоя жизнь занимают мою голову день ото дня».       И это уже начинает сводить меня с ума.       — Ну в самом деле, Шото! — но и так просто вытолкнуть его из ноющей головы или хотя бы из своего личного пространства не так уж и просто.       Ведь он всегда рядом, даже если его об этом никто не просит, он рядом, так же, как и сейчас, бойко и решительно перерождая дорогу своей дрожащей на ходу укутанной до предела фигурой и требуя ответного внимания хотя бы на секунду. Ну что же ему снова нужно, в самом деле, снова придумал что-то доставучее и пытается навязать свои абсурдные идеи ему, уставшему от этой бесконечной суеты, да, просто уставшему, переполненному до краем чужими, неясными для него до конца чувствами и слишком живыми эмоциями. Ему нужно немного отдохнуть от этого, да, влиться в привычные серые будни, хотя бы отдаленно почувствовать их горчащий на языке дымным порохом привкус, побыть самим собой, побыть тем, кто…       — Ты пугаешь меня сейчас, Шото, — и почему же услышать именно это именно в этот момент ему так бы не хотелось, Тодороки не знает.       Тодороки не знает, почему прямо сейчас он тоже немного пугает себя. И от этого становится как-то легче.       — Пугаю?       — Пугаешь.       — Почему?       — Ты идешь уже минут десять и просто молчишь, даже не реагируешь на меня. А еще ты снова надел эту чертову легкую куртку, даже в такую ужасную погоду! Я ведь вижу, как ты мерзнешь, давай снова отдам свой капюшон, — уже силится нехотя выбраться из своего своеобразного мехового убежища и вновь отстегнуть и без того барахлящее крепление, но Тодороки тут же останавливает его одним взмахом поднятой в воздух руки.       — Не нужно. Мне совсем не холодно. А вот тебе еще один бы точно не помешал. И в кого ты, интересно, такой неженка, — даже пытается нарочно задеть его заведомо колкой фразой, дабы раз и навсегда избавиться от этой беспричинной и чересчур навязанной ему заботы, хотя и понимает, насколько ужасно это может звучать.       Но самого Мидорию, похоже, это ничуть не трогает, кажется, только сильнее распаляет его вездесущее желанием стать хоть на чуточку ближе.       — Я не верю тебе. Ты ведь человек, а не ледяная статуя. У тебя уже скулы покраснели от холода, — от своего же неожиданного наблюдения вдруг поспешно краснеет и быстро отворачивается в сторону. — Скажи хоть, куда мы идем и как долго нам осталось. А то я уже думаю, что ты ведешь меня этими переулками, а потом возьмешь и бросишь одного. А дорогу назад я точно сам не найду!       — Конечно, не найдешь, на это и расчет. Я ведь специально повел тебя извитыми путями. Еще и снег все следы давно замел, — ему бы в цирке выступать с такой-то живой и красочной мимикой, или хотя не тратить себя попусту в этой пропащей подворотне, где ему точно не место, где место только таким людям.       «Как я».       Это мое место. Так что не нужно так удивляться, Мидория, что оно тебе так сильно не нравится. Ведь все самое пугающее все еще ждет тебя впереди.       — Мы идем туда, где я раньше часто любил отдыхать. Это старый бар, — но, похоже, стоит и правда заканчивать играть хмурого злодея, думает Тодороки, подцепливая мотляющийся рукав удивленного до предела Мидории, едва стоящего на разъежающейся под ногами подмерзшей грязевой каше. — Здесь действительно слишком темно и легко потеряться, так что вот так будет надежней.       Его мгновенный ответ точно оказывается совсем не таким, каким Тодороки мог себе его представить.       — Ух ты, почему ты сразу мне не рассказал! Место, где ты любил зависать — это ведь круто. Хочу скорее на него посмотреть! — разве что-то могло быть иначе, в самом деле, пора бы уже давно привыкнуть и смириться с тем, что никак адекватной реакции на подобные события не стоит от него ожидать. — Я так рад, что ты решил взять меня с собой.       «Конечно, как может быть иначе, разве я могу не взять тебя с собой, разве я вообще могу отойти от тебя хотя бы на шаг, чтобы сразу же не потерять из вида».       Сейчас это более, чем не оправданная идея, как и идти куда-то с ним в принципе, но глядя в эти полные неописуемой радости и жажды приключений сияющие глаза почему-то хочется пустить себя пулю в лоб, чтобы все-таки после случайно не задохнуться от очевидного, обрушивающегося на голову разочарования такой предсказуемой и мерзкой реальности.       Ведь разделить его непонятный восторг от этого забытого богом и буквально разваливающегося на глазах здания с потрескавшейся черепичной крышей, косо заколоченными гнилыми досками окнами, давно выбитыми кем-то в пьяном угаре, и уныло мотляющейся на ветру грязной, изношенной временем вывеской Тодороки, увы, не может. Как и найти хотя бы пару слов, чтобы разбавить эту повисшую в воздухе немую паузу парочкой таких же удручающе серых фраз.       К твоему сожалению, Мидория, все оказывается намного прозаичней. К твоему сожалению, Мидория.       — Зайдем внутрь ненадолго. Держись рядом со мной, ни шагу чтоб, понял? — кивает быстро и неестественно дёргано, от странного сжатого чувства в грудине отчего-то начинает болеть голова.       — Шото, ты только, это… — нервно мнется у самого порога, дырявя растерянными глазами прогнившие дырки в истоптанных ступеньках. — Можешь меня не отпускать?       Секунду думает, прежде чем ответить. Выбирает не самый подходящий сейчас вариант.       — Боишься, что тебя похитят, принцесса? Может еще за ручку повести?       Мидория смотрит слишком обиженно и так и ничего не отвечает, молча опуская усыпанную мелкими снежинками макушку.       Тодороки лишь протяжно выдыхает склубившийся в легких морозных пар, толкая тяжелую и неприятно скрипучую дверь одним плечом.       Сжатый в кулаке рукав Мидории он так и не отпускает.       Внутри все оказывается таким же, как он, похоже, и успел запомнить: тот же уныло мрачный интерьер цвета болотной гавани, потрепанная временем и нерадивыми посетителями дряхлая мебель, стертая до выцветших пятен барная стойка и неестественно затхлый запах недокуренных бычков в забитой под завязку пепельнице и самого дешевого, отдающего на обожженном языке расплавленным свинцом алкоголя в давно не мытых бокалах. Тодороки не был здесь с прошлой весны, но чувство такое, будто он и вовсе не уходил отсюда, разве что покурить на пару минут, чтобы слегка отдышаться от этой сгустившейся вдоль исполосованных стен сырости и разрастающейся от каждого удившивого вдоха гнили, или на /не/пару минут в ближайшую комнату персонала, чтобы уединиться с местной слишком любезной с ним официанткой, которую он, вообщем-то…       — Шото?       Звонкий женский голос мгновенно разорвал стальное напряжение и ненавязчиво втесался во свою окружающую атмосферу, блеснувшие нескрываемым восторгом глаза напротив почему-то что-то напомнили.       — Шеф, просыпайся! Шото пришел в гости! — бушующая в груди радость плавно сменилась томящим кокетством, накрученная на тонкий пальчик розовая кудряшка и беспрепятственно сползающая с плеча ажурная брителька ее слишком откровенного топа были этому неоспоримым доказательством. — А я то думаю, кто это к нам. Посетителей сегодня пока нет, но видел бы ты, что творилось здесь вчера ночью. Шеф до сих пор головы поднять не может, видать, последние мозги вчера отбил.       Она игриво усмехается, медленно закусывая пухлые от природы губы и украдкой поглядывая на нерешительно переступающего с ноги на ногу Мидорию, все еще мнущегося за спиной так и застывшего на пороге Тодороки.       — А кто это за тобой прячется, интересно? — нездоровое любопытство берет над ней верх почти мгновенно, каждый шаг ее цокающих по обшарпанному полу острых шпилек отдается внутри тупой натянутой вибрацией, она подходит так близко, что от ее прокуренного дыхания и чересчур приторного, обильно выпшиканного на беспорядочную укладку парфюма начинает кружиться голова. — Какой милашка. Так невинно краснеет, — нарочно не поправляет упавшую бретельку, позволяя и так едва держащемуся в своей целостности топу почти что сползти с ее выдающейся пышной груди.       Мидория смотрит туда ненамеренно, слишком очевидно смущаясь и силясь скорее отвернуться в сторону. Получается, увы, с трудом. Как замечает Тодороки, в этом совсем нет его вины.       — Оставь его. Он со мной.       — Я это уже заметила.       — Не обращай на него внимания.       — Какой ты загадочный. Впрочем, как и всегда, — осматривает с ног до головы, хитро прищуриваясь, она улавливает всю суть с первого же нечаянного взгляда глаза в глаза и больше не задает лишних вопросов, не лезет туда, откуда ей, возможно, уже не будет возможности выбраться, — одна из немногих ее черт, которую Тодороки неоспоримо уважает, даже если она иногда и слишком убедительно может прикинуться наивной дурочкой и остаться таковой для многих, но только не для него. — У тебя какое-то дело к шефу?       — Да. Можешь передать ему вот это, — быстро достает из нагрудного кармана слегка влажной от растаявших снежинок куртки сложенный пополам листок бумаги и протягивает ей, безучастно наблюдая за тем, как он тут же утопает в упругой мягкости ее пышного бюста. — Спасибо. Будить его не нужно. Я уже уходу.       Ее опухшие глаза с яркой, расплывшейся по векам отрывистой линией подводкой непроизвольно дергаются, в них читается что-то, что Тодороки точно не хотелось бы сейчас видеть, что-то, что явно не подходит этому отвратительному гнилому месту, в котором из года в год нет никаких изменений, что тогда, когда он впервые пришел сюда, что сейчас. Даже она сама, кажется, ничуть не изменилась, все так же вечно пьяна и для всех доступна, все так же режет непривыкший к излишнему шуму слух своим несдержанно громким голоском, все так же радостно встречает его и провожает с нескрываемой тоской, словно надеется, что он каким-то чудом сможет /спасти/ забрать ее с собой. И смотрит, смотрит вслед всегда долго, до самого порога не выпустит из поля зрения и потом, даже если смеркается, будет смотреть во все глаза ему вслед из разбитого вдребезги окна и, наверное, молиться, чтобы он поскорее вернулся. Вернулся, чтобы напомнить ей, что время не замерло, что там, снаружи, иногда бывает страшнее, чем здесь.       — Не задержишься? За пацана отдельную плату я, так уж и быть, брать не стану. В счет нашей старой дружбы.       — Именно ради нее. Не в этот раз, — и, похоже, уже в не очень скорый, думает Тодороки, почти задыхаясь от ядовитого смога только что ею закуренной сигареты.       Когда-то он ему очень даже нравился.       Когда-то он был его воздухом из вдоха прямиком в легкие, когда-то дышать им было так легко, что не хотелось ничего другого, и едкая боль от каждой жгучей затяжки напоминала о чем-то неизменно важном, о чем-то, что никогда не следовало забывать. Пустота разрасталась внутри узористыми ветвями, пустота пожирала и выжигала из него это непозволительное желание чего-то большего, этот тошнотворно резкий, безбожно разбавленный алкоголь напоминал об неисчезнувших остатках жизни в крохком теле, горячие слезы этой бесстыдно курящей девушки напоминали о том, что не все иногда идет так, как хочешь, и этого невозможно избежать. Это невозможно никак предотвратить, как бы ты не старался. Даже сейчас, спустя столько времени, это так отчетливо чувствуется: она больше не плачет перед ним, наверное, не плачет ни перед кем, даже перед самой собой, но смотрит так же печально и в никуда, словно говорит «я буду ждать тебя здесь, чтобы снова напомнить тебе о том, что есть твоя реальность».       Чтобы ты никогда не смог забыть, чего стоила твоя мнимая свобода.       — Рад был тебя увидеть, Мина, — она улыбается, крошечный проблеск света на ее припухшей щеке проглатывает едва уловимые движения ее обветренных губ.       — Смотри не помри до следующей нашей встречи. И тебе тоже всего хорошего, малыш, — бросает последний косой взгляд в сторону так и не поднявшего глаз Мидории, медленно разворачиваясь на слишком неустойчивой для ее полу трезвого состояния платформе и плавно уходя вглубь сгустившейся темноты едва освещенного зала.       — И ты, — Тодороки кивает ей быстро, поворачиваясь в сторону в упор таранящему ее отдаляющеюся спину Мидории. — Нам тоже пора.       Крепко сжатый кулак, сминающий длинный рукав его куртки, почему начинает саднить.       — Эта женщина… она… — начинает Мидория издалека уже сидя в комнате, укутавшийся до ушей в пригретое его теплом одеяло и все так же безбожно дрожа.       — Моя давняя знакомая.       — Нет, я о том, что она…       — Проститутка? Да, верно, — его и без того красные от морозного ветра щеки блискают в темноте зашторенного мрака и тут же потухают, его полный еще детского любопытства и крайней неловкости взгляд сменяется другим, уже давно ему знакомым и очевидным.       Тодороки вздыхает и мысленно благодарит Мидорию за то, что по дороге назад он так и не решился начать это выматывающий их обоих разговор и подарил ему, пускай и окончательно выпотрошившее, но крайне необходимое сейчас молчание.       — А ты с ней тоже…       — Трахался? Да, пару раз.       — А? — стыд снова приливает к его разгоряченным щекам пунсовой краской, даже чересчур душное сейчас одеяло почти отшвыривается в сторону за ненадобностью, ведь горящий в невероятном спектре своих беспорядочных эмоции и непонятных даже ему самому чувств Мидория, кажется, уже согрелся.       Хоть что-то хорошее.       — С почему сейчас не стал? — спрашивает с нескрываемым надрывов, чувствуя, как мурашки бегут по спине от каждой неизбежно всплывающей в голове картины, тут же стертой из невинно чистого сознания резким поворотом разболевшейся головы.       — Сейчас я был с тобой.       — А если бы меня не было, ты бы стал? — вопрос, конечно, очень даже интересный, Тодороки сам нехотя задумывается над этим и приходит к выводу, что прямо сейчас ему все-таки необходима эта вынужденная и, наверное, не такая уж и страшная ложь.       — Нет.       — Почему нет?       — У меня нет с собой презервативов, — ложь в том, что презервативы у него с собой как раз таки есть, в отличии от банальной совести и хоть малейшего желания и дальше с этим возиться. — Забудь уже о ней. Или она так сильно тебе приглянулась? Ты ей по-видимому очень даже.       — О чем ты? Я ведь говорил…       — Но ты не знал других. Прежде, чем сказать точное нет, надо попробовать.       — Тогда к тебе то же предложение. И хватит уже пытаться исправить меня! — кажется, окончательно расклеившийся Мидория уже и правда жалеет, что начал этот разговор, поддавшись внезапному, но довольно ощутимому порыву им же надуманной ревности.       «Ведь так ты это называешь, да?       Так это называют те, кто, наверное, имеют хоть малейшее понятие о том, что это значит?»       Тодороки правда не мог этого понять.       Ведь единственное, чем он хотел обладать без какого-либо компромисса и вынужденных уступок, была его собственная, вымученная и буквально выгрызенная зубами свобода.       — Хорошо, будь по-твоему.       До сих пор немного влажные после растаявшего снега волосы неприятно холодят разболевшийся затылок, неестественно ссутулившийся Мидория снова пытается делать вид, что дуется, подбирая левую руку под себя и тут же резко дергаясь от слишком смелого движения. Тодороки подмечает это быстро, как и то, насколько тщательно и неумело тот пытается это скрыть       — Что такое? — спойманный с поличным Мидория неохотно поднимает тяжелую, словно чугун, голову и едва слышно бормочет себе под нос, пряча виновато расстроенный взгляд за слишком сильно отросшей кудрявой челкой.       — Кажется, руку немного потянул.       — Да неужели, — колкое разочарование Тодороки читается в каждом произнесенном слоге и от этого, конечно же, легче не становится. — И это после первого дня и неполных трех подходов.       — Да иди ты! Снова издеваешься, — Мидорию почему-то настолько это задевает, что он почти что вскакивает со своего места, но сдавленное новым приступом боли плече быстро осаждает его пыл и заставляет рефлекторно сесть обратно.       «Конечно же, ведь ты так старался сегодня.       Я видел, что ты старался.       Если бы это было неправдой, мои несдержанно острые слова не ранили бы тебя так сильно».       — Давай посмотрю, — только и может, что вновь вздохнуть ему в ответ, подойдя к этому сжавшемуся от напряжения ребенку, который сегодня так сильно хотел показать класс своему учителю, но в итоге показал лишь то, что сил и выносливости в нем не больше, чем в новорожденного жеребенке, хотя это и так изначально было понятно. — Сними это, — указывает на смятую на груди толстовку и крайне удивляется тому, что Мидория правда его слушается, без каких-либо пререканий и вопросов стаскивает с себя весь верх, оставаясь в одних штанах.       Тодороки про себя подмечает: его некогда ужасающие и слишком отчётливо бросающиеся в глаза ссадины уже почти успели затянуться, лишь несколько обширных гематом до сих пор растекаются под налитой сгустившейся кровью кожей неровными багровыми лужами. По крайней мере, это выглядит не так страшно и болезненно, да и, наверное, само по себе почти не болит. Тодороки знает об этом не понаслышке, ненароком вспоминает, что спустя неделю они вообще перестают ощущаться от каждого движения, лишь иногда слишком надоедливо мозолят глаз ненужным напоминанием о том, что ты всего лишь мясо и кости, что ты можешь болеть, ты можешь сходить с ума от бессилия, но в конечном итоге все равно покроешься отвратительно мерзкими рубцами и придешь в норму.       Ничего не забудешь, но сделаешь вид, что в следующий раз уже не будешь бояться так сильно.       — И правда, немного растянул, — тонкая бархатистая кожа Мидории на ощупь неожиданно холодная и слишком мягкая, не такая, как у него, на ней ни единого старого шрама, ни одного в спешке криво наложенного шва, лишь эти новообретенные раны, которые, наверное, и в сравнение не идут с другими, такими же новообретенными, которые так просто не увидишь, но и так просто не залетишь только с течением времени. — Так больно? А так?       — Ай! — неожиданно для самого себя вздрагивает и инстинктивно отстраняется, видно же, что никак не хотел показывать, что ему больно.       Ни то, насколько сильно. Ни то, насколько сильно это расстраивает его самого.       — Что ж, придется обойтись без отжиманий. Через пару дней заживет, — выносит свой строгий вердикт Тодороки, там где он касался его, как ему казалось, довольно осторожно, растекаются очерченными красными пятнами следы его неосознанно грубых пальцев.       — Слава богу, — Мидория тоже их замечает, незаметно прикладывая свою подрагивающую ладонь поверх, он уже и не злится совсем, совсем уже не дуется, он думает о чем-то своем и, похоже, эти странные, одному лишь ему ведомые мысли вновь приводят его в хотя бы с виду устойчивое равновесие.       Тодороки вспоминает.       Вспоминает, как сильно хотел услышать эти же слова, что только что так легко сорвались с его уст и канули в нагнетающей тишине, вспоминает, как все равно никогда их не дожидался и продолжал делал эти чертовы упражнения через силу с травмами в разы хуже этих, сквозь боль и не могу, сквозь ненавижу, ненавижу, н е н а в и ж у.       Стоило ли оно все этого?       Сейчас сложно сказать, ведь он и правда физически очень силен, но вот морально его словно нет и никогда не было, не было ни одного его настоящего желания и невымышленных эмоций, не было ни одного его настоящего «хочу» и «мое», ничего, что принадлежало бы лишь ему одному и лишь для него одного являлось самым ценным.       — Твои раны уже почти зажили, — говорит, чтобы просто сказать, что бы просто забить хоть чем-то эту невыносимую тишину между ними, слишком неловкую для вновь ни с того смутившегося Мидории и слишком тяжелую для внезапно погрязшем в дурных воспоминаниях Тодороки.       — Да, тогда меня знатно избили, — и не сказать же ему, что в тот день он был там и все видел, просто смотрел со стороны и не мог вмешаться, он никогда не скажет ему, что в тот момент он так ничего и не почувствовал, ни банальной жалости, ни сочувствия, ничего.       И почему-то именно сейчас от этого становится тошно. Сейчас. Когда Мидория так близко и его расцветающие на коже синяки кажутся ощутимей собственных, эти ссадины и ушибы, эти крохотные царапины и стянутые порезы как будто болят на нем самом и свои кажутся не такими и серьезными, не такими, не такими, не такими.       Важными.       «Ведь я вынесу любую боль, любую пытку смогу перетерпеть, меня невозможно сломать физическими наказаниями, ты знаешь, Мидория.       Я не боюсь боли.       И порой я правда.       Хочу ее чувствовать.       Наверное, потому что только она и может напомнить мне о той утраченной жизни, что когда-то была во мне.       Но ты совсем другой.       Тебя не нужно мучить невозможными физическими упражнениями, чтобы заставить сломаться, тебе не нужны эти чертовы дедовские методы, чтобы стать сильнее, тебе не нужно ломать себя, чтобы чувствовать себя живым.       И тебе не нужен я.       Я не нужен тебе.       Рано или поздно ты сам это осознаешь и точно пожалеешь о том, что говорил мне, о том, что заставлял себя чувствовать.       Как и о том, что я прямо сейчас скажу тебе».       — Одевайся и иди сюда. Слушай внимательно, второй раз повторять не стану, — кивает сам себе Тодороки, рывком стаскивая свою до сих пор сохнущую куртку со спинки кресла и доставая из потайного кармана припрятанный на всякий пистолет.       Мгновенно зацепившиеся за выразительный блеск металла глаза Мидории тут же дергаются, непослушные пальцы наощупь находят отбросанную впопыхах толстовку и неуклюже натягивают ее обратно, во рту предательски пересыхает и становится горько, а во вмиг опустевшей голове не остается больше никаких посторонних мыслей, отвлекающих его до предела сосредоточенное внимание.       — Правило первое и очень важное: когда берешь пистолет в руки, всегда проверяй заряжен ли он и сколько в нем патронов. Всегда, — умелыми движениями вынимает забитый под завязку магазин из рукоятки, мысленно давая себе команду делать все медленнее.       Мидория рефлекторно считает про себя: всего семь патронов. И было их куда больше до того самого дня, когда все перевернулось с ног на голову и стало таким непонятным и пугающим. Внезапное осознание происходящей реальности ударяет в сжавшиеся ребра насильно сделанным выдохом, опускаясь заострённым обломком вдоль расцарапанной гортани вместе с неосознанно сглотнутой слюной. Да, все верно, это настоящий пистолет с настоящими пулями, из которого Тодороки убивал настоящих людей. И сейчас он пытается учить его, как правильно делать то же самое. Ведь об этой силе и знание он так просил его, на это он потратил свое единственное желание?       — Правило второе и то же не менее важное: не направляй пистолет на того, в кого не собираешься стрелять. Не прислоняй ствол вплотную к кому-то, так его очень легко можно выхватить, — его спокойный и довольно обыденный тембр нагоняет еще больше страха и непонятной паники, каждое его отточенное до автоматизма, идеально выверенное действие непременно завораживает и от этого только сильнее пугает.       Мидория задает себе лишь один вопрос: сколько раз ему приходилось это делать, сколько всего он выпустил путь из него и сколько из них попало прямо в цель. Вспоминая их утренний разговор, снова становится невероятно стыдно за свое глупое детское поведение.       — Снимаешь предохранитель. Вот так. Держишь рукоять вот в таком положении, палец на курке ровно посередине, — сможет ли он вообще когда-нибудь спустить его, черт, голова отчего-то начинает кружиться, перед глазами все плывет и двоится, а монотонный голос увлеченного своим неожиданным для него самого уроком Тодороки становится все тише, пока вовсе не переходит на неразборчивый шепот где-то у самых нещадно пульсирующих висков.       — Мидория? Ты слушаешь? — отвлекается на секунду, заметив внезапную отстраненность и скованность совсем затихшего Мидории, по одному его опустевшему взгляду становится понятно, что думает он сейчас точно не том, что ему так подробно объясняют. — Если не можешь все запомнить с первого раза, не страшно. Ты устал? Давай поедим наконец.       От этого такого обычного предложение, просто никак не вписывающегося в только что надуманное им секунду назад, становится дурно, от мысли, что Тодороки живет с этим, наверное, уже не первый год, становится понятно, почему он именно такой и никакой иначе, почему иногда он говорит столь пугающие вещи так просто и почему ему так сложно сблизиться хоть с кем-то, кто понятия не имеет о том, что происходит в его мире, кто понятия не имеет, как вообще держать в руках этот самый пистолет и тем более стрелять из него не просто по заранее заготовленным мишеням, а по…       — Мидория? — касается почти неощутимо его незаметно ссутулившегося плеча одними костяшками, аккуратно проверяя ответную реакцию, Мидория смотрит в ответ долго и неотрывно, прямо глаза начинают ненароком слезиться от этого внезапно зрительного контакта, но он все равно почему-то не отворачивается, не опускает зазудевшие веки, лишь шепчет медленно, одними губами вырисовывая по слогам это мгновенно бросающее в непонятную дрожь слово.       — Прости, — и уже немного четче, так, чтобы и сам смог до конца расслышать каждый с трудом произнесенный слог и впитать его в себя, вкрутить резными шурупами, чтобы точно больше не забываться, не забывать, чего ему все это стоило. — Прости за то, что я сказал утром. Я идиот. Я просто глупый ребенок, который и понятия не имеет, о чем говорит. Просто сейчас я задумался о том, что если мне правда когда-нибудь придется стрелять из него по… кому-то, смогу ли я? И это ни чёрта не просто, даже лишь представляя это, мне уже становится дурно.       Тодороки слушает внимательно, его сосредоточенный взгляд тускнеет и медленно уплывает в сторону. И то, что он говорит после, кажется, выбивает оставшуюся почву под ногами.       — Не волнуйся, тебе не придется из него стрелять, — произносит каждое слово так тихо, словно правда опасается, что их разговор может кто-нибудь послушать. — Ведь я сделаю это за тебя.       Точно так же, как это уже было.       Ты ведь еще не забыл, Мидория?       Он убил всех тех людей, чтобы спасти тебя. И прямо сейчас он говорит о том, что готов сделать это снова.       — Нечестно, — нечестно думать, что так будет всегда, что это будет продолжаться вечно и просто станет самим собой разумеющимся, нечестно, что он так спокойно говорит об этом и даже не заставляет чувствовать себя виноватым за свою очевидно никчемную слабость, прощая ее так легко, словно это и правда не является одной из главных причин всех их насущных проблем. — Будешь нести это бремя в одиночку? За меня и за себя? Тогда я не согласен на это, слышишь.       Каменеющий в груди страх никуда не исчезает, но его осознание почему-то придает сил взглянуть ему прямо и лицо и принять то, что бороться с ним все же придется. Ради того, чтобы когда-нибудь смочь хотя бы немного оплатить за свои бесконечные спасения и череду всех тех бед, что им обоим пришлось вынести из-за него. Ради того, чтобы когда-нибудь Шото вновь посмотрел на него так же, как и сейчас, словно ожидал чего угодно, но только не этих слов, словно он и правда так сильно хотел их услышать все это время и даже самому себе не смел в этом признаться.       Только ради этого.       Только ради него.       — Я больше не буду с тобой спорить. Никогда! Буду делать все, что скажешь. Только, пожалуйста, научи меня еще чему-нибудь. Чему-нибудь, что поможет мне стать ближе к тебе, — «мне страшно, но, знаешь, это и хорошо, мне страшно, и так, наверное, и должно быть, ведь тебе, наверное, тоже когда-то было страшно, так же, как и мне сейчас.       Но теперь, когда твое «страшно» стало непозволительной роскошью для тебя, когда ты его, стало быть, почти и не ощущаешь или порой совсем забываешь о нем, как о совсем ненужной, только мешающейся под ногами эмоции, я хочу быть тем, кто напомнит тебе о том, что это нормально. Я хочу быть тем, кто разделит этот страх вместе с тобой».       «Прости».       Ведь Мидории правда не хватит решимости все это сказать в слух, но, кажется, это будет и не нужно, ведь Тодороки прочитает эти проглоченные в слишком неловкой тишине слова в его блестящих разгорающейся решимостью глазах и все равно не поверит в то, что в этом мире существуют подобные идиоты, подобные ему, кто правда способен сказать нечто настолько странное, в который раз выбивающее из колеи.       — Давай все-таки немного отдохнем. И перекусим, — откладывает так и застывший в онемевшей руке пистолет в сторону, наконец, опуская почти слезящиеся от напряжения глаза на свои неощутимо холодные пальцы и произнося лишь то, что точно сейчас неоходимо. — Продолжим завтра.       Завтра, когда мысли в голове вновь хотя бы немного улягутся. Завтра, когда в груди перестанет так сильно ныть, а голова беспричинно раскалываться и идти кругом, требуя хотя бы минутной передышки.       «Я так устал от тебя, Мидория», — хочется сказать, но почему-то смысл не кажется до конца точным.       Верно.       «Я так устал от себя. И в этом нет никакой твоей вины. Я устал неосознанно сравнивать себя с тобой и каждый раз во всем тебе проигрывать. Откуда в тебе столько сил, скажи, ты потерял все, что у тебя было, ты просто глупый, сломленный своим горем ребенок. Тогда почему я снова проиграл тебе? Почему я чувствую себя проигравшим?»       Но так и не решаюсь признаться себе в этом. Словно в который раз ищу причину напомнить себе, что после тебя моя жизнь снова сможет стать прежней.       Но это точно уже никогда не станет правдой.       Ответ из бара приходит к самому вечеру, краткая записка мгновенно сминается в крепко сжатом кулаке.       «какой-то тип спрашивал о тебе. он ничего не смог найти, но будь осторожен. я постараюсь сделать все, что в моих силах»       К сожалению, этих самых сил осталось критически мало.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.