ID работы: 9737747

Ты выжигаешь меня изнутри

Слэш
NC-17
В процессе
120
автор
Rimzza гамма
Размер:
планируется Макси, написано 146 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
120 Нравится 79 Отзывы 25 В сборник Скачать

Глава 14

Настройки текста
      Иногда Тодороки казалось, что ночь может длиться вечно.       Что это проклятое холодное утро никогда не наступит, время никогда не ускорит свой ход, замирая на полпути от долгожданного рассвета, который принесет с собой столько же утомительной головной боли, сколько и последующий пасмурный день.       Изнуряющая бессонница всегда была неотъемлемой частью его жизни, к которой он слишком успел привыкнуть, чтобы что-то захотеть менять, он даже смог полюбить эти бесконечные ночи, что порой казались длиннее, чем вся его заведомо обреченная жизнь, которую он не знал, как ему стоит жить.       Но ночью не нужно было об этом думать.       Лишь лежать в кромешной темноте и стараться не исчезнуть вместе с ней с первыми проблесками туманного солнца на опаленном расплавившимся светом горизонте.       «Разве это всегда было настолько сложно?»       Разве всегда эта нескончаемая ночь так ощутимо поедала его заживо?       Словно обгладывала до оголившийся костей, с каждый разом откусывая все больше и больше от его истощенного тела.       Почему же.       «Я когда-то смог позабыть о том, что это может быть настолько больно».       Почему.       «Я вспомнил об этом именно сейчас».       И, похоже, уже ничего не смогу с этим поделать.       — Мне кажется или ты даже не стараешься?       — Что? Да иди ты! Теперь точно не попаду. Умеешь ведь подбодрить, — очередная неудачная попытка встает колом в пересохшем от напряжения и собственной сокрушимой досады горле, очередной холостой выстрел отдается тупым хлопком в морозной утренней тишине, очередная колкая фразочка стоящего поодаль и медленно замерзающего на глазах Тодороки делает все только хуже.       Ведь Мидория, черт возьми, старался.       Как он мог вообще не стараться?       Ведь, только услышав о том, что спящий находу, но упорно прогоняющий от себя липнущую дремоту Тодороки внезапно предлагает ему испробовать полученные вчера теоретические знания на практике, а именно — потренироваться пострелять по расставленным на склоне опушки найденным небодолеку и без того полуразбитых банкам из-под самого дешевого пива, — Мидория был не то чтобы вне себя от радости, нет, эту самую необъятную радость даже в словах нельзя было описать и хотя ты как-то адеватно сформулировать.       Лишь показать и доказать наглядно на деле, и в итоге ожидаемо сесть в лужу.       Нет, конечно, Тодороки не ожидал, что гениально развитый не по годам Мидория без какого-либо опыта в стрельбе или хотя бы в держании в руках настоящего оружия освоит все необходимые основы с первого раза, попадая точно в цель или хотя бы где-то поблизости. Он так же не ожидал, что это произойдет и со второго и, возможно, с третьего раза.       Но шел почти второй час их внезапной утреней тренировки и пятая по счету попытка, время отведенное им на внеочередное обучение стремительно заканчивалось, как и все имеющиеся в его распоряжении ненужные холостые пули. Как и собственно все его имеющееся в распоряжении терпение.       Как иронично.       — Представь, что от этого зависит твоя жизнь.       — Проще сказать, чем сделать, — но до предела сосредоточенный Мидория все равно решительно настраивается на этот воображаемый победный выстрел, непривычно тяжелый пистолет до сих пор выглядит совсем неуклюже в его до посинения сжатых тонких пальцах. — Черт!       — Ну вот, ты умер.       — Что? Не говори так. Это не смешно.       — Знаю, — вновь подходит критически близко, прислоняясь почти вплотную и выдыхая в самое ухо до густо бегущих по спине мурашек. — Давай еще раз покажу. Держишь вот так. Правильно. Наводишь прицел осторожно. Дыши спокойней. Спокойней, Мидория, а не как загнанная лошадь.       «Разве ты не понимаешь, что прямо сейчас это вовсе не из-за оружия, черт», — но и сказать в слух это слишком стыдное даже для самого себя признания тоже не выходит. Вдруг Тодороки и правда этого не понимает, прислоняясь настолько близко и стараясь как можно понятней и четче показать все вживую наглядно, вдруг, если Тодороки внезапно все поймет, он перестанет это делать и больше никогда не приблизится вот так, не накроет его дрожащую на полуспущенном курке ладонь своей, такой крепкой и неожиданно теплой, — «откуда же в тебе взялось это неестественно обжигающее тепло, ведь ты одет так легко в эту ужасно промезглую погоду, ты даже совсем не дрожишь от этого безжалостно свирепого ветра, нещадно выдувающего из заинелого тела оставшиеся крохи заветной теплоты, в то время, как меня колотит так ощутимо и болезненно, что и невооруженным глазом это слишком заметно, хоть я и так удушливо тепло одет».       Почему же, скажи, почему?       «Я чувствую эту боль вместо тебя».       И мне от нее так неспокойно.       — Прости, я безнадежен, — неожиданно просто сдается, опуская затекшую от долгой обездвиженности руку. Пригретая на ней ладонь Тодороки до сих слишком отчетливо ощущается на покрасневшей коже мелкими приятными покалываниями. — Давай вернемся в дом.       И добавляет совсем тихо, поглядывая снизу верх из-под обеспокоенно опущенных ресниц:       — Ты ведь совсем так замерзнешь.       От этого разряжающего сгувшийся поодаль туман замечания Тодороки правда чувствует, как необратимо замерзает, хотя секунду назад все было нормально.       Цепкий холод медленно пробирается сквозь незащищенную кожу в самую глубь застывшего на месте тела, скованного болезненно ледяной судорогой, обмороженное неожиданно резким дыханием горло перехватывает режуще хриплый приступ стального удушья, дышать так же спокойно и размеряно, как и раньше, становится невообразимо тяжело, сказать что-то такое же колкое в ответ — так подавно.       Выходит лишь:       — Ты хорошо постарался сегодня, Мидория, — и больше ничего.       Ведь ему, оказывается, больше ничего и не нужно.       — Это неправда, но спасибо, — от счастья он готов подпрыгнуть до самых небес, но упорно держит себя в руках, неуклюже крутясь не месте.       Мидория спит ужасно, это видно по его ярко очерченным синякам-океанам под болезненно покрасневшими глазами и по ощутимой заторможенности в его дрожащем находу, изрядно ослабевшем теле. Тодороки спит еще хуже, но слишком привычно это игнорирует, это замечает и Мидория, но так и ничего не может с этим поделать. Лишь в который раз сделать вид, что ему самому до безумия нравится спать полускрючившись на этой ужасно неудобной старой раскладушке, что так противно скрипит и шатается от каждого малейшего движения. Поэтому и приходится лежать почти неподвижно в кромешной темноте, смотреть издали на его едва виднеющийся в полумраке образ и каждый раз думать, удастся ли ему хорошо выспаться хотя бы на этот раз.       Мидория не знает, почему думает об этом прямо сейчас.       Почему пистолет в ослабевшей, медленно обмораживающейся под пронзающим ветром руке кажется таким непосильно тяжелым, как и этот секундный взгляд на его побледневшем лице, такой холодный и отрешенный, такой уже по-своему родной и дорогой сердцу, что даже страшно становится от того, что однажды он может.       Просто исчезнуть.       Раствориться в неичерпаемой пустоте, в тот момент, когда он посмотрит на него все так же обыденно и привычно, посмотрит до безумия печально и слишком кратко, не задерживая надолго свой нечитаемый взгляд, посмотрит.       И никогда после не сделает этого вновь.       — Знаешь, я очень хотел попасть сегодня, — говорит, и прямо самому тошно становится, тошно от своего неисправимо безнадежного бессилия, тошно от этого навязчивого желания стать лучше не смотря на все свои позорные промахи и поражения.       Тошно и от того, как он смотрит на него уже после этих слов, словно сожалеет, что вообще решился предложить эту заведомо провальную идею. Как и о том, что когда-то все же поддался своим и не совсем своим прихотям, решившись обучать кого-то вроде него чему-то вроде этого.       «Потому что тебе, Мидория».       Не к лицу эта жестокость.       Ни слишком громоздкий пистолет в твоих ненатренированных слабых руках, ни медленно заживающие следы ссадин на покрасневших от холода щеках, ни отвратная кровь на некогда разбитых губах и стесанных почти до открытых костей запястьях. Ни это ужасное гиблое место, в которое я привез тебя почти силой. Ни это скверное морозное утро.       Ни я. Особенно я.       Но ты все равно упорно пытаешься доказать мне обратное.       — Хочешь, я дам тебе чуть больше мотивации? — Тодороки незаметно забирает пистолет из его даже не дернувшихся, замерзших до нервной дрожи пальцев, заполняя опустевший магазин одной единственной, показавшейся в крепко сжатом кулаке пулей. И на этот раз не холостой. — У тебя всего одна попытка. Попадешь — исполню любое твое желание, каким бы абсурдом оно не было. Снова промажешь — значит, не так сильно этого хочешь. Все в твоих руках.       — Ты не шутишь? — мгновенно загорается, нет, буквально вспыхивает прямо на месте, даже жутко становится, что за страшные потайные затеи могут прятаться в этой с виду невинной, совсем еще детской головушке.       «Какие еще?» — возможно, попросит поцеловать его, как, наверное, и хотел во время той дурацкой игры, но упорно сдержал себя каким-то неведомым образом.       Стало быть, исполнить это почти очевидное желание не было бы чем-то слишком сложным и невыполнимым для почти на сто процентов уверенного в его очередной провале Тодороки, который и предложил эту странную, но довольно действенную идею лишь с одной слегка жестокой, но весьма поучительной целью.       — Нет, не шучу. Стреляй уже, — стреляй и разочаруйся в себе окончательно, Мидория, отложи это грязное, неподходящее для тебя оружие в сторону и оставь позади эти бесполезные попытки стать кем-то вроде меня, стать тем, кем ты никогда не будешь, ты никогда не сможешь выстрелить в человека, а если и сможешь, это сломает тебя сильнее, чем ты себе представляешь, ты никогда не сможешь попасть точно в цель после стольких неудачных попыток за такое короткое время, ведь я не дам тебе расслабиться, я не дам тебе ни единой поблажки, как и это заведомо проигранное тобой желание, лишь потому что.       «Так будет лучше для тебя самого».       Не веришь?       Тогда постарайся попасть и докажи мне обратное.       — Стреляй или мы уходим. Насчет три. Раз…       — Стой, я даже не прицелился!       — Два.       «Три».       Он стреляет на два.       Оглушенный хлопок вмиг разряжает закипающий морозный пар, дыхание перехватывает и земля уходит из-под ног, превращаясь в засасывающую болотную тину, мелкие снежинки больно режут незащищенные щеки, словно заостренные лезвия-шипы, впиваются все глубже ледяными крохкими колючками, заставляя болезненно расскрасневшуюся кожу пылать еще сильнее, еще сильнее чувствовать этот давно похороненный внутри трепет запредельного, но такого мимолетно неуловимого восторга.       Пробитая насквозь банка медленно скатывается вниз по покрытой серебристым инеем опушке.       И Тодороки вновь дает себе команду насильно продолжать дышать.       — А? — не менее ошарашенный Мидория, кажется, и сам не особо понял, как оно вышло, кажется, в его окончательно оттаявшем теле уже определено не осталось никаких вымученных для этого неловкого молчания сил. — Я даже не успел подумать. Просто мгновенно споймал цель и выстрелил без колебаний. Я просто выстрелил, Шото. Я…       Победил.       Снова сделал нечто такое, чего даже сам от себя ожидать не мог, поэтому до сих пор и верится в это с таким трудом, не мог ожидать такого исхода и буквально застывший на месте Тодороки, который в пылу своей неожиданно взявшей вверх гордыни даже не заметил, когда на удивление шустрый Мидория успел прицелиться. Конечно же, это все может быть одной большой дурацкой случайностью. Конечно же, верить как раз в этот более сносный вариант хочется сильнее, чем в то, что на самом деле в этот самый момент, когда все было на волоске от ожидаемого провала.       «Я хотел, чтобы ты промахнулся».       И осознание этого глупого, лицемерного желания скребется подтупившимися когтями где-то на обрывках давно омертвевшей совести, заставляя чувствовать себя до омерзения гадко и скверно, вновь взглянуть в его буквально светящееся внезапной неописуемой радостью лицо — он почти плачет от счастья, он так доволен собой, он говорит эти нескончаемые «спасибо» тому, кто всем сердцем желал ему сокрушительного проигрыша, тому, кто, наверное, все же хотел как лучше, но лучше, чем сейчас, наверное, еще не было никогда.       Ведь медленно приходящий в себя Мидория уже никак не сдерживает свои бьющие через край эмоции, бодро подпрыгивает на месте и на лету обнимает его, замерзшую статую из растресканного гранита, что даже не двинется под столь неожиданным натиском, даже не почувствует своей неоспоримой вины. Лишь безмолвно примет это слишком неловкое и довольно неуклюжее быстрое объятие, не разделив ни грамма его заоблачного удивления.       «Ведь мне давно пора перестать удивляться, Мидория».       Тому, насколько непредсказуемым ты можешь быть.       — Я так рад, Шото. Ой, прости, не стоило тебя обнимать вот так, — тут же пятится назад, стыдливо закусывая поджатую губу. — Так, теперь у меня есть одно желание, верно?       — Верно, — глупо, конечно, было снова недооценить его, но и отказываться от своих слов Тодороки так же не собирался. — Обдумай его как следует.       Ведь это последний раз, когда я позволил тебе победить так просто.       А думал Мидория и правда даже слишком долго, думал упорно и старательно до самой глубокой ночи, это было заметно по тому, насколько тихим и отстраненным он внезапно стал, насколько незримым начало казаться его всегда такое громкое и чересчур ощутимое присутствие.       С трудом проглоченный кусок скудного ужина стал непроходящим комом в критически пересохшем горле, до предела нагнетенная тишина между ними почти достигла точки невозврата, измученный своими же душевными терзаниями Мидория, кажется, уже вовсе был не рад своей внезапной победе, а не менее уставший от вездесущих забот Тодороки уже почти что клевал носом, сидя на краю неприятно скрипящей под ним кровати и безуспешно пытаясь собрать себя по кусочкам.       Вчерашняя ответная записка из бара никак не хотела выходить из гудящей от роя мыслей головы, ясно и очевидно было лишь одно: долго задерживать здесь, как и предполагалось, никак не получится. У них в лучшем случае есть еще пару суток прежде, чем их тайное укрытие перестанет быть таким уж надежным. Сидеть на одной месте слишком длительное время нельзя, Тодороки знал это и, будь он снова сам по себе, давно бы покинул это отнюдь не безопасное место. Но все было сложнее, как раз-таки потому что он был не один. Вернее, не просто не один, а со, считай, ядерной бомбой под пахой, что могла громыхнуть в любую минуту и ничего после себя не оставить.       В первую очередь нужно найти машину, в этом обещал поспособствовать хозяин отеля в счет своего уже, можно считать, окончательно погашенного долга. Нужно будет снова встретиться с Миной и расспросить ее подробней о том странном типе, о котором она упомянула в записке. Нужно будет одолжить немного денег и связаться со знакомым нелегальным перевозчиком, возможно, ненадолго покинуть страну будет не такой уж и плохой идеей, нужно только подумать о новых документах для Мидории и о том, как правильно ему это приподнести, чтобы тот все адекватно воспринял. Нужно найти новое оружие, раздобыть еще один бронежилет на всякий случай, нужно хотя бы немного выспаться этой ночью, чтобы окончательно не сойти с ума. Нужно…       — Шото? Ты в порядке? — удивительно, но это первое, что он говорит ему спустя столько времени с их последнего утреннего разговора, нерешительно опускается рядом, смотря слишком обеспокоенно. Застывшие капли на концах его еще совсем влажных после только что принятого душа кудряшках отбивают ровный ритм на его покрасневших щеках. — Если честно, выглядишь неочень.       — Как и ты. Думаю, сейчас это оправданно, так что не бери в голову, — откровенная ложь, которую Тодороки осознает сразу, как только произносит, ведь слегка взбудораженный после изнеживающего горячего душа Мидория выглядит, наверняка, намного лучше и свежее, чем он, наверняка, он уже успел хорошенько обдумать и то, что скажет после, как бы ненарочно пододвигаясь ближе и неловко убирая несгибающимися пальцами мешающиеся перед глазами прилипшие ко лбу пряди.       — Шото… насчет того, что было утром. Я долго думал о том, что же хочу загадать. У меня есть одна идея. Но я боюсь, что ты можешь разозлиться.       — Я не разозлюсь, — вернее, сейчас мне просто физически не хватит на это сил, как и вообще на любую красочную реакцию в ответ на твою, наверняка такую живую и искреннюю, на которую я в любом случае не буду способен, на которую я буду смотреть так же с замиранием сердца и так же ничего не чувствовать. — Так что же ты там придумал?       — Я хочу поцеловать тебя, — слишком банально и очевидно, что уж там, Тодороки даже не притворяется, что особо удивлен, медленно зачесывая разметавшиеся от бушующего снаружи ветра прохладные наощупь волосы назад, на разрывающуюся от слишком болезненной пульсации макушку.       Черт.       Как же болит голова.       — Ты правда так сильно этого хочешь?       — Больше всего на свете, — отвечает, даже не задумываясь, и от этого почему-то становится не по себе.       «Ведь не этого ты должен хотеть больше всего на свете, точно не этого».       Так просто отдавая это заветное желание тому, кто его совсем не заслуживает.       — Почему?       — Потому что я люблю тебя. Это ведь очевидно, — наверное, все-таки нет, это никогда не станет для него очевидным, самим собой разумеющимся или просто чем-то привычным, эти слишком неестественные слова снова покажутся чем-то абсолютно для него не подходящим, чем-то, что лучше никогда не употреблять в одном предложении вместе с его оклейменным сотнями смертных грехов именем, которое только он произносит иначе, словно оно не грязь во плоти, словно оно не синоним омерзительного презрения, словно оно дрожащий на языке алмаз — не выговорить до конца, не проглотить в попытке увести свой потупившийся взгляд куда подальше, — «туда, где я точно не увижу, как ты сейчас.       Дрожишь.       Так ощутимо, что самого ненароком дрожь пробирает, твои ссутуленные плечи просто ходят ходуном, а прикусанные до красных отметин губы трепещут от каждого произнесенного слова, словно снова и снова шепчут безбожную молитву, каждый раз сбиваясь на полуслоге, каждый раз начиная с начала заевшие в голове строки».       — Можешь, пожалуйста, закрыть глаза? — просит отчаянно, прямо вынуждает задать этот еще сильнее вгоняющий его в краску вопрос.       — Зачем?       — Я стесняюсь делать это так, — и он отвечает на это так просто, словно уже и не знает, что еще может потерять, что еще сильнее может испытать его трещащее по швам терпение.       — Почему? — вот что, наверное.       Но и на это у него есть свой ответ.       — Потому что ты смотришь. И я готов провалиться сквозь землю, — настолько честно и искренне, что самому под землю провалиться хочется, Тодороки точно сделал бы это быстрее, чем успел задержать сбившееся дыхание прежде, чем сырая промерзлая земля успеет забиться в ноздри и заложить переполненные легкие рыхлой гнилой сыростью, прежде, чем он все же решится выдавить из себя это бессмысленное и такое пустое:       — Прости.       И так и не почувствовать ни грамма этого вымученного прощения.       — А? Неет. Я и не против вообщем-то. Но можешь закрыть глаза всего на секунду, пожалуйста.       Тодороки сам не знает, почему это делает, почему все-таки сдается и как-то слишком послушно опускает гудящие от невыносимо долгого непрерывного зрительного контакта веки, почему, даже неизбежно провалившись в знакомую, но не менее устрашающую темноту, он не чувствует никакого напряжения, словно знает наперед все то, что сейчас произойдет, все то, что может сейчас произойти.       «Ты поцелуешь меня вновь, а я вновь сделаю вид, что совсем ничего не почувствую, ведь я правда ничего не почувствую, ничего, кроме твоих таких неумелых, едва ощутимых касаний и сбитого к чертям дыхания, этой заразительной дрожи в твоем трепещущем от непонятных для меня эмоций теле и неисточимого тепла, сочащегося из тебя обрывистыми волнами. Этого слишком мало, чтобы согреть меня хотя бы немного, этого слишком мало, чтобы заставить меня ощутить нечто большее, чем все вышесказанное и так же, как и ты, вознести до небес эти таких простые и ничего не значащие для меня физические ощущения».       Этого мало. Этого всегда будет слишком мало.       Это…       Распахнувшиеся вмгновения глаза не видят ничего перед собой, кроме этих густо усыпанных веснушками болезненно красных щек, пересохшие до кровоточащих трещин так и не тронутые губы непроизвольно начинают дрожать и покрываться невидимым инеем, чужие пальцы, нежно отодвинувшие со лба слегка в сторону мешающиеся волосы, и краткий, но невероятно трепетный поцелуй на самом страшном на его внезапно онемевшем теле месте, — это все, чего, наверное, всегда было более, чем достаточно, это все, что, наверное.       «Мне всегда так страшно было почувствовать».       — Ч-что ты делаешь? — собственный голос кажется совсем незнакомым, вернее нет, слишком знакомым и от этого настолько пугающим и чужим, в горле пересыхает поразительно быстро, сглотнуть вставшее поперек недоразумение все никак не выходит, как и оторвать свой неосознанно застывший взгляд от этого до предела смущенного, но все равно безумно довольного своими неожиданно откровенными деяниями лица.       — Этот шрам всегда выглядел так страшно для меня. От одной мысли, насколько сильной была боль, когда ты получил его, мне становилось жутко и хотелось сделать именно это. И пускай это никак не поможет стереть все дурные воспоминания, связанные с ним, я хочу, чтобы каждый раз, глядя на себя в зеркало, ты вспоминал только этот самый безумно неловкий момент и ничто другое. Ничто, что могло бы снова ранить тебя.       «Разве такое возможно?»       Забыть об этой опекающей боли, неизменно следующей по пятам который год и выгрызающей до оголенных костей воспаленную плоть, забыть о тех страшных словах, что до сих пор звучат в затуманенной голове так же ясно и четко, словно были произнесены только что, забыть о том, почему же это все произошло и кто был виноват во всем этом, кто заслуживает помнить об этом до скончания своих дней, кто просто не имеет права об этом забывать.       — Шото? — забыть как страшный сон, приснившийся глубокой ночью, в кромешной темноте не спрятаться от вездесущих демонов собственной оскверненной души, даже если закрыть глаза, свернуться под удушающим одеялом неподвижным калачиком и перестать дышать — они все равно настигнут тебя, как бы сильно ты от них не прятался, они все равно придут за тобой и будут мучать до самого утра, держать в страхе каждую секунду, пока ты отчаянно будешь смотреть в медленно рассасывающуюся темноту и не верить, что все, наконец, закончилось, не верить, что следующей ночью это все повторится вновь. — Я сделал что-то не так? Тебе больно, да? Пожалуйста, прости, если я заставил тебя вспомнить что-то плохое, я не хотел, правда, я не хотел.       — Да, ты прав, — и каждое утро будет даваться все сложнее, каждая секунда, проведенная наедине с собой, выпотрошит до основания, некогда открытые раны затянутся и перестанут так сильно тревожить, но от этого станет только хуже, ведь физическая боль перестанет быть спасательным кругом и станет лишь отголоском от той, что заменит ее, той, что не оставит после себя ни грамма от былой человечности. — Мне больно. Ты сделал мне очень больно, Мидория.       — Что? Шото, я… — и лишь коснувшись этого усыпанного отросшими кудряшками лба своим, отчего-то пылающим бесперебоя, лишь вдохнув полной грудью из его открывшихся в смятении губ долгожданный глоток сжигающего переплавленные легкие кислорода, лишь почувствовав нечто иное, кроме этого до боли нежного поцелуя на самом отвратительно грязном месте своего и без того опороченного всеми возможными способами тела, — «как тебе это вообще могло прийти в голову, как ты только смог сделать это так просто, коснуться такой мерзости по своей воле и сказать нечто настолько глупое, как и ты сам», — Тодороки понимает, что на самом деле этого всегда было более чем достаточно, этого всегда было слишком много для того, чтобы так просто вынести и стерпеть, вылезти из-под душного одеяла посреди ночи и настойчиво посмотреть в пугающую темноту, встретившись глаза в глаза со своим самым страшным из всех возможных кошмаров.       — Мне было очень больно и я никогда не смогу забыть об этом. Так же, как я никогда не смогу забыть о тебе. Теперь не смогу, — неощутимые пальцы, невесомо зачесывающие за полыхающее в агонии ухо эти беспорядочные кудрявые волосы, что тут же непослушно выбиваются обратно, так и застывшее в обездвиживающем ступоре лицо перед прищуренными глазами начинает казаться чем-то нереальным, мягкость шелковистых наощупь щек манит так сильно, что невозможно сдержаться, но Тодороки и не думает никак сдерживать себя, поднимая за подбородок эту послушно следующую за его движением лохматую голову и понимая лишь одно, лишь одного желая сейчас больше всего. — Хочу сказать тебе спасибо, Мидория. Хочу, но никак не выходит.       — А ты просто попробуй, — шепчет и сам наверное не осознает, что же, его дрожащие от напряжения зрачки уже почти что утопают в подступающих к векам слезам, Мидория сам не знает, почему ему хочется заплакать именно сейчас, почему так сложно контролировать себя и эту самую минуту, почему от этого одурманенного взгляда напротив становится почти что физически больно и так хорошо, так невыносимо хорошо.       — Ладно.       «Почему я не знал об этом раньше?»       О том, что целовать кого-то, кого по-настоящему хочешь поцеловать, может быть настолько приятно, целовать кого-то, кто так пламенно отвечает тебе и отдается полностью, ничего не требуя взамен, — это сводит с ума, это просто сводит с ума, Тодороки чувствует лишь то, что его фантомная боль уже почти что достигает своего предела, а выкуренный из легких кислород все равно почему-то не заканчивается, уже почти что скулящих от невыносимого удушья Мидория лишь изредка успевает хватать рваные вдохи между секундными передышками, а его до сих пор так ярко сияющие на веках слезы тихо скатываются по неосознанно грубо сжатым щекам, опаляя онемевшие пальцы растекающимися по коже жаром.       И только это заставляет хотя бы на мгновение остановится, отшатнуться от этого тут же закашлявшегося в безумии тела и осознать, что все уже никогда не станет прежним, никогда не станет таким, каким было до.       «Убить его? Прикрываться как живым щитом? Этим ребенком, что смотрит на меня, словно я его свет, словно я все, что ему нужно в этом мире? Словно, если я все же решусь использовать его жизнь ради спасения своей, он примет и это, ради меня, он примет и это».       Черт возьми.       «Убить его? Я это серьезно? Я правда смогу убить его?»       Ты знаешь, Мидория, прямо сейчас мне кажется.       Чтобы спасти тебя, я лучше убью себя.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.