ID работы: 9737747

Ты выжигаешь меня изнутри

Слэш
NC-17
В процессе
120
автор
Rimzza гамма
Размер:
планируется Макси, написано 146 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
120 Нравится 79 Отзывы 25 В сборник Скачать

Глава 15

Настройки текста
      Мидория даже не удивляется тому, что этой до невозможного длинной ночью он так и не смог уснуть, даже просто сомкнуть неприятно ноющие от излишнего перенапряжения веки, продолжая без устали пялиться в кружащейся перед глазами потолок и, словно на бесконечном повторе, прокручивать в медленно закипающей голове все произошедшее пару часов назад и до сих пор в это не верить.       Он поцеловал его. Шото поцеловал его.       Впервые сделал это сам и сделал это так, что онемевшие ноги до сих пор дрожали и подкашивались, а истерзанные неожиданной лаской губы до сих пор пылали и почти что болели от этого непроходящего фантомного ощущения горячих страстных прикосновений, долгожданного невероятно чувственного поцелуя, который, наверное, он и в самых смелых снах не мог представить именно таким, каким он был наяву. Таким, что дар речи пропал и вмомент стерлись все перепутанные в закружившейся голове мысли, таким, что посмотреть ему в глаза уже после и хоть что-то произнести так и не получилось, но Тодороки, похоже, тоже этого не хотел. Лишь молча встал и быстро направился прямиком в ванную, а после так же без каких-либо слов или объяснений лег спать на расстеленной раскладушке и уснул почти мгновенно, даже не ворочаясь пол ночи в поисках наиболее удобного положения.       Растерянному донельзя Мидории ничего не оставалось, как тоже лечь спать на предоставленную ему в полное распоряжения кровать, хотя сегодня была его очередь мучаться на этой ужасной раскладушке.       Удивительно.       Ведь Тодороки не помнил и дня, когда последний раз ему удавалось так сладко выспаться.       Когда же.       «Когда в последний раз я мог видеть сны?»       Именно эти чарующие своей забвенным умиротворением сны, а не сотрясающие помутнившийся разум кошмары, которые всегда были одними и теми же, которые со временем уже совсем перестали пугать и стали чем-то неотъемлемым от него, чем-то, что уже никогда не должно было измениться.       Но в этот раз все было иначе.       Этой ночью Тодороки снилось небо.       Безмятежная голубая гладь с проблесками лазурной синевы над расслабленно запрокинутой головой, чьи-то нежные пальцы, что неспешно перебирали его разметавшиеся в разные стороны волосы и ласково гладили под какую-то тихую, совсем неизвестную ему колыбельную, мягко убаюкивая своей неиссякаемо чистой теплотой.       Этот сдавленные голос почему-то казался до боли знакомым, но он все равно отчаянно и безуспешно пытался вспомнить, кому же он принадлежит, кто же еще когда-либо мог настолько бережно его касаться, — так, словно он сокровище, самое ценное, что есть в этом мире. Словно он любим так сильно, что и простыми словами этого не описать, лишь передать в этом кратком трепетном поцелуе, в этом легком, едва ощутимом прикосновении к его неспешно краснеющей щеке.       Когда Тодороки медленно просыпается, он все же вспоминает, чей же это все-таки был голос, но от этого мгновенного осознания легче не становится. Скорее наоборот, намного-намного хуже.       «Мне жаль, что сейчас я даже не смогу вспомнить, как ты выглядишь».       Как и за то, что ты делишь эти воспоминания вместе со мной.       С виду крепко спящий, а на деле просто претворяющийся Мидория так и не решится выдать себя, а только что замечательно выспавшийся Тодороки, несмотря на столь ранее время, уже не сможет и дальше лежать в одном обездвиженной положении, разом почувствовав каждую неизбежно отлеженную до неприятного покалывания мышцу. Неторопясь соберется, мельком поглядывая на все это время недвижно лежащее, закутанное под самую шею тело, — ужасно упарившийся Мидория уже сто раз пожалел, что выбрал именно эту с виду весьма беспроблемную, а на деле жуть как неудобную позу для своего показного сна. Но не мог же он, в самом деле, так просто выдать себя, продемонстрировав в полной красе свои до рези воспаленные, едва размыкающиеся мутные глаза, которыми даже сейчас, наверняка, так тяжело будет встретится с другими, смотрящими слишком пристально, слишком внимательно изучающими его до предела сосредоточенное лицо.       «Не смотри на меня так.       Потому что твой взгляд до невозможного печален, он делает мне больно и одновременно это то, чего я желаю больше всего на свете.       Я желаю, чтобы ты смотрел на меня.       Даже если эти ранит не только меня.»       Даже, когда Тодороки внезапно начинает куда-то собираться, Мидория пытается это игнорировать и внушает себе, что, наверное, так точно будет лучше.       И только, когда дверь их комнаты закрывается снаружи на ключ и он остается в полном одиночестве, быстро нарастающая, выгрызающая душу тревога начинает душить и давить на рвано вздымающуюся грудную клетку нехорошим предчувствием чего-то по-настоящему ужасного.       Чего-то, что точно не получится избежать.       «Надеюсь, ты скоро вернешься».       И мое заходящееся в безумии сердце снова будет в порядке.       — Выглядишь как-то иначе, — сразу же подмечает Мина, впрочем, чувствует себя Тодороки тоже как-то иначе, но что именно в нем изменилось понять почему-то не может.       Если честно, это меньшее, о чем стоит сейчас беспокоиться.       — Ты тоже. Признаться, без косметики тебе лучше, — ей правда так намного лучше, без этих толсто нарисованных стрелок и яркой помады она выглядит даже моложе, чем на свой довольно юный возраст.       Даже сейчас, когда он это говорит, она смущается неожиданно ярко, зачесывая выбившуюся непослушную прядь за отчетливо пылающее ухо. Непривычно, однако, видеть ее такой, какой он, кажется, не видел ее уже сотню лет, но и думать о том, что так сильно могло повлиять на эти внезапные изменения сейчас нет никакого желания.       — Вот, держи, — она протягивает ему заранее заготовленный конверт с довольно внушительной стопкой под заклеенным переплетом, Тодороки лишь вопросительно поднимает нахмуренную бровь в ответ на ее обыденную, нарисованную на потрескавшихся, непривычно бледных губах улыбку. — Здесь та часть, что осталось от долга босса. И немного от меня.       — Не стоит, забери. Быть должным тебе я не планировал.       — По-моему, это я всегда буду тебе должна. Ты не забыл? — он, и правда, давно успел забыть об этом, кажется, еще тогда, когда это только произошло, кажется, свой не такой уж и непосильный долг эта странная, постоянно бросающаяся из крайности в крайность девушка уже давно смогла отработать. Но, похожа, сама она точно так не считает. — Тем более, я не отдаю тебе последнее, так что бери и не отнекивайся. Тебе ведь сейчас точно это нужнее, верно? Даже не хочу знать, во что ты снова так вляпался, Шото.       «Неправда».       Она хочет знать, отчаянно хочет принять в этом хоть какое-то участие, даже осознавая и то, что это ранит лишь ее и сделает все только хуже. Но она понимает это слишком хорошо, понимает, когда все-таки стоит влезать, а когда не нужно путаться под ногами. Именно поэтому она не задаст ни одного лишнего вопроса, лишь ответить на его, необходимые, и сделает все, о чем он ее попросит, все, что будет в ее силах.       «И ты до сих пор продолжаешь думать, что осталась мне что-то должна?»       Тебе давно пора сбросить с себя эту бесполезную ношу.       — Насчет этого человека, про которого ты говорила. Он больше не заявлялся?       — Нет. С той последней встречи я его больше не видела, — ее болезненно бледное лицо становится только тускнее от одного только его упоминания. Похоже, поладить они не смогли, это не удивительно для него, а вот для нее это, считай, сравне личному поражению. — Он точно знал о тебе. Он опасен для тебя, верно?       — Верно.       И насколько сильно, Тодороки не знал, но точно это понимал. Как и то, что он сам привел его сюда, сам же допустил эту наиглупейшую ошибку, сам же протянул этому доставучему офицеру визитку с адресом этого места тире его неизменного железного алиби на все случаи жизни, даже не подумав о том, к чему все это могло привести. Тогда это казалось незначительной мелочью, но сейчас, когда все перевернулось с ног на голову и стало совсем иначе, мельчайшая оплошность могла стать роковой, тем более он не знал наверняка, как все обстоит на самом деле, тот ли Бакуго человек, за которого он себя выдает или хотя бы пытается выдавать.       Ведь все может оказаться совсем не таким, каким кажется вначале.       Ведь всегда мафия пускает свои вездесущие корни куда глубже, чем можно это представить, именно поэтому сбежать от нее или хотя бы на время спрятаться мало кому удавалось. А те, кто все же пытался, были вынуждены вечность скитаться в бегах с места на место, пока в итоге все не заканчивалось слишком предсказуемо.       «В любом случае, другого выбора у меня пока что нет».       Как и нового плана, что же теперь делать со слишком неумело претворяющимся спящим Мидорией в их даже с виду больше абсолютно ненадежном укрытии.       Черт.       «И когда все успело стать настолько запутанным?»       — Когда вы отправляетесь?       — Завтра. Пока еще не решил, куда, — у него есть в запасе пару неплохих вариантов, где было бы безопасно снова на время залечь на дно и выждать какое-то время, прежде чем все снова не станет более-менее стабильно и понятно, если вообще когда-то это все-таки произойдет.       Оставаться в этом месте больше нельзя, Тодороки понимает это.       Как и то, что.       — Я больше сюда не вернусь, — несколько лет так точно, если ему вообще суждено еще столько прожить, по ее мгновенно расширившимся зрачкам он понимает, что так точно будет намного лучше.       — Не вернешься в этом году? Что ж, это оправданно, — она усмехается совсем не весело, смахивая застывшую на потемневшем лице тревогу неосознанно задрожавшей рукой, она, кажется, сейчас точно просто разрыдается от этого неизбежно острого осознания, от его безразлично холодного голоса и того, насколько же сильно ей хотелось бы это отрицать.       — Нет, ты не поняла. Я больше никогда не вернусь сюда, — она застывает на месте, кажется, просто перестает дышать, пытаясь со всем сил бороться с подступающему к пересохшему горлу приступу нарастающей паники, она переступает через себя, больно проглатывая ее вставшие поперек и больно царапающие изнутри колючки, ее последние, медленно потухающие развеенным пеплом отголоски, эту непозволительную для нее сейчас слабость и желание просто кричать, плакать, биться в истерике в отчаянных попытках воспротивиться тому, что она все равно не в силах изменить.       Но она оказывается сильнее этого.       Но она, как и всегда, слишком хорошо все понимает.       — Вот как, — только и может выдавить из себя и все так же наигранно улыбнуться. — Тогда я буду молиться за тебя, молиться, чтобы у тебя все было хорошо.       «Что может быть хуже».       Когда отпетая грешница всей своей пропащей душой клянется молиться за твой покой.       Что может быть еще более жестоко, чем спасти того, кому все-таки не следовало быть спасенным.       И намертво привязать к себе, зная точно, что это ненадолго.       — Мой тебе совет: проваливай из этой дыры. Попробуй учиться, найди нормальную работу. Не мне тебе такое говорить, но не порть сама же свою жизнь. Ты слишком молода, чтобы вечно торчать здесь на одном месте и постоянно возвращаться в прошлое. Ведь ты сильнее этого, Мина.       «Ты намного сильнее меня».       — Хорошо. Я постараюсь.       Он не обнимет ее на прощание, даже не коснется, нет, просто не позволит себе вновь взглянуть на нее, обернуться из-за спины в ответ на ее такой пронзающий насквозь взгляд, такой долгий и умоляющий все же сдаться под натиском непонятно откуда взявшихся, неприятно сдавливающих сжавшуюся грудную клетку эмоций, когда он все же услышит первые несдержанные всхлипы из ее насильно закрытого собственной рукой рта и даже не посмеет сбавить свой ход, навсегда исчезнув за крутым поворотом.       «Так будет лучше для тебя, Мина».       Надеюсь, сегодня ты точно плачешь в последний раз.       В здании почему-то оказывается холоднее, чем это казалось ранее, не пойми откуда взявшийся никак не проходящий озноб раздражающе сковывает все безнадежно замершее на ледяной ветру тело. Тодороки чувствует эту занемевшую боль слишком остро, вновь переступая порог этой пустой и такой осточертелой уже комнаты, быстро бросая взгляд на кропотливо застеленную кровать и бездумно вслушиваясь в утихающий шум, эхом доносящийся из неплотно закрытой ванной.       Выходит, Мидория уже поднялся.       Он заметил еще с утра, как тот давно проснулся, но по какой-то неведомой ему причине продолжал делать вид, что крепко спит, хотя эта слишком очевидная для их обоих причина была более чем понятна. Вспоминая все то, что происходило вчера, хочется стереть себе и особенно ему память или хотя бы просто сделать вид, что ничего не было, ничего особенного не случилось, по крайней мере, для него самого, ничего не изменилось, ничего так сильно не способно задеть его, ничего, черт возьми, он не почувствовал.       Ничего.       Ничего.       Ничего, Мидория.       И даже произнося это такое привычное имя в своей голове своим же внезапно дрогнувшим на полуслове голосом, хочется скулить и биться головой об стену, выкурить несколько отвратительно мерзких пачек залпом и запить чем-то таким же прогоркшим и неизбежно втаптывающим в землю, чтобы вновь на веки вечные похоронить в себе все то, что так легко смогло вылезти наружу, все то, чего в нем, кажется, отродясь и не было.       Все то, о чем всегда так сильно хотелось забыть.       Нет.       «Теперь это почти что невозможно».       Теперь это невозможно, ведь, когда он, распалившийся после горячего душа до яркого румянца, застывает на пороге и еще сильнее краснеет, не с силах сделать что-то еще, смотреть в его по-прежнему до одури влюбленные глаза становится просто невыносимо. Как и думать о чем-то ином, сказать ему хоть что-то, чтобы хоть как-то оправдаться, сбросить с себя необходимость это делать и просто вести себя все так же равнодушно и спокойно, все так же не чувствовать этот пробивающий до костей холод в занемевших пальцах, все так же не тянуться отчаянно к его так манящему своей испепеляющей нежностью теплу.       Верно.       «Ведь все это сейчас не столь важно».       Нужно, наконец, прийти в себя и хорошенько подумать о том, что им обоим делать дальше, взвесить все за и против и принять наиболее приходящее и выгодное для них его решение, тщательно подготовиться к завтрашнему отъезду, собрав все необходимое и не оставив после себя никак следов и случайных улик. Нужно поговорить с Мидорией, просто поговорить, сказать обо всем, что ему следует знать, случайно не взболтнув лишнего, — почему-то именно в этот момент, искоса поглядывая на его, так и замершего в проеме двери в своей высохшей мятой футболке и растянутых старых спортивных штанах, это кажется таким сложным, просто непостижимо сложным, проглоченные в воспаленном горле слова почему-то не складываются даже в самые простые предложения, ощутимо дрожащее тело ломит и выворачивает наизнанку от каждого непосильного вдоха рядом с ним, настолько больно и удушающе, что хочется просто отвернуться, небрежно стянуть с колотящийся плеч слегка примерзшую к заинелой коже куртку и заняться чем-то отвлеченным, словно его и вовсе больше здесь нет.       Нет.       — Д-доброе утро, Шото. Ты куда так рано ходил? — но он все равно делает это, сломает себя первым, в который раз доказывая, насколько же он смог стать сильнее, он не сделал ничего особенного, лишь морально вырос над самим собой, нет, он всегда был таким, всегда был способен на нечто большее, чем просто топтание на месте и безуспешное отрицание очевидного, того, что все равно не получится избежать. — Что-то случилось? Ты сам не свой.       Выжидает пару секунд, прежде чем все-таки произносит.       — Если это из-за вчерашнего, то все нормально, правда. Думаю, я сам виноват, что все так вышло. Так что, не нужно ничего говорить об этом, если ты не хочешь. Можем сделать вид, что ничего не было, я согласен с этим, если тебе так будет легче, только скажи хоть что-нибудь. Пожалуйста, Шото.       «Не молчи».       Будто ты уже никогда не заговоришь со мной, никогда не посмотришь на меня как раньше.       Никогда.       В этой комнате, и правда, слишком холодно и сыро, кажется, едва державшийся на нескольких слоях скотча старый обогреватель окончательно сломался и перестал работать, кажется, будто крохкий лед, глубоко втисавшийся в крепко сжатые ладони начинает ломаться и трескаться изнутри, больно впиваясь заостренными осколками в натянутую до предела кожу. Кажется, едва прикоснувшаяся рука внезапно оказавшегося слишком близко Мидории к его неестественно ссутуленной спине способна прожечь в нем сквозную дыру или хотя бы оставить на вечную память самый страшный ожог, который никогда не сможет затянуться, даже просто покрыться бугровистой коркой, — это слишком ощутимое живое тепло просачивается сквозь кожу и наполняет его истощенное, безнадежно замерзшее тело до краев, это крохотное тепло разливается изнутри узорчатыми крутыми волнами, что просто не дают ни о чем другом думать, просто не дают ни о чем забыть, ни о том, что было прошлой ночью, ни о том, что может быть сейчас, стоит только поддаться себе и заговорить с ним.       Стоит только на мгновение сорваться с цепи.       — Пожалуйста, не молчи, Шото, скажи хоть что-нибудь, не держи все в себе, не борись с этим в одиночку. Я ведь вижу, что тебя что-то сильно тревожит, — почти что умоляет, стоя за его спиной настолько близко, что исходящим от него жаром, наверное, можно было бы обжечься, если бы он все-так решился сократить эту утопающую в пустоте дистанцию, которую он сам же не дает себе право переступить, метаясь с ноги на ногу всего в каких-то пару сантиметрах, касаясь едва ощутимо одними подушечками тут же немеющих пальцев и даже не подозревая о том, что даже этого более чем достаточно.       «Чтобы я снова почувствовал себя уничтоженным».       Прости, Мидория.       Как я могу сказать тебе, что прямо сейчас меня тревожит лишь то, что я, кажется, уже никогда не смогу убить тебя.       «Такое себе откровение, верно?»       — Завтра мы уедем отсюда, — наконец, произносит хоть что-то Тодороки, это оказывается куда проще, чем почему-то казалось.       Замершая за спиной рука медленно опускается вниз.       — Уедем? — Мидория все же удивляется, но всего лишь на секунду, сразу же отмирая, ему и самому было понятно, что долго все это длиться не может. — А куда?       — Пока не знаю. Но здесь оставаться уже не безопасно.       С каждый часом все становится еще более опасней и запутанней, времени критически мало, а необходимое решение так и не хочет приходить и в без того перегруженную, гудящую от непрерывного роя мыслей голову, покрасневшие виски больно пульсируют в такт застывающей в переполненных венах крови, это отвлекает, это не дает сосредоточиться, чтобы хоть что-нибудь, наконец, придумать, это просто сводит с ума, это просто, просто, просто.       Невыносимо.       — Прости за то, что я сейчас сделаю, Шото, но, — не успевает договорить, прежде чем все-таки делает, — «зачем тогда вообще спрашиваешь, глупый, зачем ты так трепетно прижимаешься ко мне со спины, невесомо оплетая мой напряженный торс своими такими мягкими и до невозможного горячими руками и так нежно утыкаясь пылающей щекой в мои сгорбленных лопатки, словно пытаешь таким незамысловатым способом прослушать насквозь мою глубоко запрятанную в груди человечность, зачем, ответь мне, Мидория, зачем же, зачем.       Зачем ты вообще появился в моей жизни?       — Все будет хорошо. Мы справимся. Ведь мы вместе, все будет хорошо, Шото, — почему ты говоришь мне это, успокаиваешь меня, почему ты так дрожишь, почему я так сильно хочу увидеть твое лицо сейчас, коснуться его?       Почему я безоговорочно верю тебе?       Верю в то, что все будет хорошо, все точно будет хорошо, пока твои руки обнимают меня со спины, пока твоя теплая щека греет выступающие лопатки, пока ты рядом, Мидория.       Все будет хорошо.       Даже если уже завтра все разобьется вдребезги.       — Мидория, — медленно выбирается из совсем не надежного оцепления, подхватывая его горячие ладони в свои, слишком контрастно холодные, они высасывают все его тепло, которого порой так не хватает, они, кажется, забирают все без остатка и оставляют после себя лишь неясные отголоски этих некогда неугасающих прикосновений, пламенных поцелуев его дрожащей на кончиках пальцах любви и нежности, с какой он дотрагивается до него и с какой так сильно хочется касаться с ответ.       Невероятно.       Физические контакты никогда не были для Тодороки чем-то особенным и большим, чем просто способ избавиться от излишнего напряжения в перегруженном теле и утолить свои животные инстинкты. Только и всего, никаких глубоких чувств и лишних эмоций, никаких имен и телефонов на память, ни обременяющей привязанности и вымышленных надежд. Ничего. Ни до, ни после.       Но сейчас все совсем иначе.       Потому что это Мидория.       Мидория не какая-нибудь доступная женщина из прокуренного бара, готовая сделать что угодно за бесплатную стопку и пару купюр и сладостных обещаний сверху на прощание. Он ведь даже не девушка, но почему-то краснеет и жмется похлеще самой невинной девственной бедняжки, он чувствует каждое прикосновение настолько остро, что Тодороки и не знает даже, как ему касаться его и ненароком не ахать самому на каждый такой поразительно чувственный вздох и смущенный, сдавленный между закусанных губ стон.       «Я ведь еще ничего не делаю особенного, почему ты так реагируешь?» — проводит медленно, едва дотрагиваясь обильно покрывающейся густыми мурашками кожи вдоль выгнувшегося позвоночника, с удивлением и непонятным ему самому восторгом наблюдая за тем, как дрожащий в захлестывающем смущении Мидория просто не знает, куда ему деть свои стыдливо прищуренные глаза, неуклюже ерзая туда-сюда на едва держащих в устойчивом равновесии буквально подкашивающихся ногах, пытаясь хоть как-то ослабить и приглушить тянущую боль в возбужденном паху.       — Шо-то, — тянет так непривычно и слишком соблазнительно томно, склоняясь ниже к так и замершему на место Тодороки и выдыхая прямо в его расслабленно приоткрытые губы эти не оставляющие никакого другого выбора слова. — Я так сильно хочу поцеловать тебя, можно?       — А если я скажу, что нельзя? — поддевает край его трусов у самой задницы и тут же отпускает его обратно, заставляя секунду назад уже почти что растроившегося Мидория резко встрепенуться и почти что подскочить на месте от неожиданности.       — Ай, больно! Что ты дела… — не успевает договорить, как его писк тут же затыкают им же желанным поцелуем, заставляя еще сильнее задрожать во вмиг подхвативших его податливо мягкие щеки ладонях и распахнуть со всей силы изумленно счастливые глаза, вцепиться в чужие плечи покрепче, пытаясь удержаться на ни на мгновение не дрогнувших руках, поднимающих его с уходящего из-под немеющих ног пола.       «Что же я делаю, черт возьми?» — думает Тодороки, неся на себе это послушно оплетающее его почти что невесомое тело к слишком идеально заправленной кровати и укладывая его на тут же смявшиеся холодные простыни, нависая сверху и вглядываясь до бесконечности долго в эти сияющие безмерным счастьем и пьянящей влюбленностью глаза.       «Нет, он точно совсем не такой».       Мидория не такой, он не похож ни на кого другого, кого ему доводилось встречать раньше, кого доводилось касаться и так же смотреть в его искрящиеся от подступающих слез глаза в упор и все равно ничего не видеть, ни своего иступленно растерянного отражение в расширенных до предела зрачках, ни того, как сильно ему страшно и все равно невероятно хорошо.       Впервые в жизни ему так хорошо.       Впервые в жизни он знает, чего же сейчас хочет.       Хочет это лежащие перед ним разгоряченное тело, рвано хватающее быстро превращающийся в пар воздух, хочет касаться его и дышать взахлеб разрывающими его эмоциями, хочет смотреть на него, просто смотреть, не отрываясь, и поражаться каждый раз тому, как много ему может показать это милое, краснеющее от каждого его действия личико. Он хочет этой любви, любви, которая всегда была для него лишь незаслуженной роскошью и недоступным табу, любви, которую он называл бесполезной мелочью и пытался внушить себе, что такой, как он, точно не достоин этой презренной эмоции, точно не способен ее дать и, тем более, получить от кого-то в ответ.       Но сейчас она здесь.       Так близко и осязаемо, сочится учащенным дыханием из этого лежащего под ним тела, проникая под кожу будоражущей теплотой, и так плотно в душу въедается, что ее из себя уже ни прогнать, ни проигнорировать, ни снова заморозить на веки вечные не получается.       Не хочется.       Просто больше не хочется.       — Шото? — Мидория вздрагивает от удивления, но все же отвечает на это внезапно крепкое обьятье, позволяя почти что навалиться на себя и болезненно задышать в самую шею.       «Как же приятно».       Мидория пахнет свежестью и чистотой, палящем солнцем по утрам и слепящим заспанные глаза светом, он пахнет как бурлящий на слезящихся веках рассвет, как недосягаемое мгновение секундного счастья, блискающего в опустошенной голове раскатистой грозовой молнией.       Мимолетного счастья, которое никогда не повторится вновь, но так плотно засядет глубоко внутри, оставив свой крошечный след неизгладимой горечи и надежды.       — Какой же ты теплый, — шепчет Тодороки и сам же не узнает свой голос, настолько он пугающе тихий и надломанный, настолько искренний и настоящий, что даже страшно немного становиться. — Словно маленький огонек в моих замерших ладонях. Такой живой. Ты такой живой. По сравнению с тобой я словно труп, гниющий изнутри труп с ледышками вместо закаменевшей души. И лишь твое тепло напоминает мне о моей утраченной жизни.       Эти горящие огнем пальцы лишь сильнее зарываются в спутанные волосы, осторожно гладя по опущенной макушке, по сгорбленной спине и плечам, везде, где могут дотянуться и остаться свой отпечаток неподдельной ласки и этого неисчерпаемо живой искренности.       — Не говори так, пожалуйста, — произносит совсем испуганно и осторожно целует в открытый висок, заставляя вдруг поднять голову и снова посмотреть на него, улыбающегося этой разрезающей на пополам улыбкой. — Знаешь, как я рад, что ты есть у меня? Не важно какой, пускай холодный и мрачный, но ты правда замечательный. Так что не переживай, моего тепла хватит на нас двоих и даже немного останется. Про запас, так сказать.       — Пойдем в ванную.       — А? Что?       — В ванную, говорю, пойдем, — повторяет внезапно пришедшее в голову Тодороки, как ни в чем ни бывало избавляется от оплетающих его рук и встает с кровати, направляясь в сторону ванной комнаты и по пути стаскивая с себя свою черную футболку. — Идешь?       — Но почему в ванную? — вскакивает на разметанных простынях Мидория, тяжело сглатывая при виде идеально рельефного голого торса напротив. — Я ведь только что был там.       — Я сильно замерз. Хочу согреться.       «Хочу почувствовать еще больше».       И, похоже, только рядом с тобой у меня получится это сделать.       «Ты ведь веришь мне?»       Точно так же, как я только что верил тебе.       — Идем.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.