IV
20 августа 2020 г., 21:56
Себастиан уезжает, а Крис внезапно чувствует себя псом, которого забыли при переезде в старом доме. Это абсурдно, потому что, черт побери, они взрослые люди, у каждого своя жизнь и, алё, эта «своя жизнь» Стэна совершенно не должна крутиться вокруг Криса.
Смешно, да, но при той возникшей близости, понимании, доверии и прочая-прочая, Эванс ни разу не знает, куда, собственно, коллега уехал. И зачем. И кого он там встретит.
У него нет ни причин, ни оснований для ревности. У него, в конце-то концов, нет на это никаких прав. Этого даже не должно быть.
Эванс знает отличный способ справиться с этой хренью, безотказный, подходящий в любой ситуации — въебывать.
И он въебывает.
Он внезапно тягает железо в суперсолдатских масштабах, без отрыва от съемочного процесса, и мучает Маки и Йоханссон бесконечными прогонами совместных сцен, пусть даже они идут под пиво, начос и бейсбол. Он застегивает на себе капитанскую шкуру, так плотно, что не отличает от своей собственной.
Он не знает, в какую сторону идет влияние, не знает, кого теперь в нем больше: его самого или его героя.
В любом случае, все это — его ошибка. Его сносит, сбивает с ног, выбивает из собственного разума глубиной и силой болезненной одержимости Стива Роджерса. Его Баки.
Впервые — Стив Роджерс отказывается драться, впервые за свою долгую-недолгую жизнь. Он говорит «я не буду», и это не признак появившегося ума.
Это готовность умереть. Опять.
Эванс надеется только, что раз Зимний вытащил Капитана из реки, значит, не все для них потеряно.
Он думает, что для Стива мир, незнакомый и неуютный, наконец-то обрел краски, впервые со дня пробуждения в новом веке. Красный и черный.
И цвет себастиановых глаз.
И, господи, Крису так больно за него, он едва удерживается от того, чтобы позвонить Стэну, просто услышать его, услышать, как он говорит, что Баки не все равно. Что Баки — все еще «Баки».
Крис смотрит «Политиканов». Хмыкает скептически, потому что сериал капитально недоработан и видит в чем и почему.
Он видит на экране заплаканного, расхристанного Стэна и думает: твою мать. Любой своей ролью румынская нечисть пробивает до самых кишок, до стиснутых в гневе пальцев, до больного слезного кома в горле.
Эванс въебывает, воет в шкуре Капитана Америка, и пересматривает «Королей».
Военная форма, черный и красный. Себастиан Стэн очень горячо целует парней.
Крис завидует каждому.
Он скучает.
К середине второй недели Криса прижимает уже окончательно. И он набирает номер.
Трубку не снимают долго, он терпеливо ждет;
— Какого нахера, — раздается сонно и зло.
— Привет, — откашливается Крис, и только уже от голоса, от простого стэнова ругательства, его будто отмыкает.
— Эванс? Какого? Сейчас гребаных пять утра, ты в своем уме?
— Как пять, почему? — удивляется Крис.
— Ну, потому, что я в Монако, и здесь пять утра. У тебя случилось чего?
— Черт, Себ, извини, я не знал, я идиот. Иди доспи, ладно? Извини. /на самом деле это «да, случилось — ты, ты взял и случился, а я теперь не знаю, как жить»/
— Ну нет уж, — хмыкает Стэн хрипло, — ты разбудил меня и теперь будешь развлекать, пока я не превращусь обратно в человека. Блядь, кофе. Хрена ли так далеко здесь кофе. Это не коридор, а марафонская трасса, почему никто не встраивает кофеварки в кровати? Чего ты молчишь, говорю, развлекай давай. У тебя все нормально?
— Ты очень много говоришь для только проснувшегося человека, — Крис улыбается трейлерной стене, он улыбается туда, в Монако, в сиреневые предрассветные сумерки и запах моря — он словно смотрит кино: еще незнакомый фильм с любимым актером. Как это нелепо.
— Я не проснулся, — бурчит Стэн, — Не беси меня, приятель, речь толкни, что ли, или я телек включу сейчас.
— Ладно. ← Крис сдается, ну естественно, — Я посмотрел «Сделку с дьяволом».
— Так себе речь. Эванс. Нахрена. — и это даже не вопрос, это отчаяние пополам с гневом.
— Да ладно, отличный фильм же.
— Дерьмовый фильм же, Эванс, это все знают.
— Ладно, да, черт, но ты хорош.
— О, ты похвалил меня? — смеется где-то в Монако крисово проклятие, — Окей, я немного меньше теперь тебя ненавижу. Не прошло и пяти лет, прогресс.
— Ну не надо, а, ты всегда был хорош, — /знал бы ты, насколько, почему ты никак не можешь понять/.
— А ты подмазываешься. Не трудись. Ты для этого звонишь? Похвалить меня и обрадовать, что посмотрел очередной мой дерьмовый фильм? Хотя, знаешь, — Себастиан отпивает кофе и это слышно — слышно через океан, как он облизывает горячие горчащие губы, — после «Четверки» я тоже хотел тебе позвонить и спросить, какого хрена тебя туда занесло? Как, черт возьми, вообще?
— Джессика Альба, чувак, — Крис смеется, легко и облегченно, — разошелся зажим на каком-то сердечном сосуде, и спазм, державший эти дни, со стэнова отъезда, ослаб.
— А, ну да, веская причина. — Себастиан смеется в ответ.
Криса отпускает. Кажется ему так, или в действительности, но эта волшебная, сказочная, сука, связь между ними — она все еще здесь. Ему тепло от голоса, от слов, даже от этого нарочито-пренебрежительного «Эванс», бархатная хрипотца, идущая из стэнова горла падает из головы куда-то в живот, и мягко трет там, словно, где чешется, и зуд отходит. Крис буквально видит его: помятого, в трусах и футболке, с розовым отпечатком подушечного шва вперекрест скулы, и это «боже, я так невыносимо, так безразмерно люблю тебя, что прямо сейчас — чувствую твой запах, хотя ты за тысячи километров, за океан от меня».
Эвансу охота орать и плакать, и смеяться, и его скручивает в бараний рог желание быть там — в еще не проснувшемся утре, в сиреневом свете на кухне, в запахе кофе, в тепле разморенного тела.
Он понимает, как никогда, своего Стива, его напрочь больную, опасную тягу, его «быть рядом», сметающее все на своем пути.
Криса сметает тоже.
Он завидует этой связи, пульсирующей, бьющейся конвульсивно между Баки Барнсом и его Капитаном. Крис уверен, что расстановка там именно такая.
Когда через три четверти века ты готов принести в жертву призрачному шансу, воспоминанию об этом шансе все, что у тебя есть, свою жизнь — буквально.
Это «смотри, ради тебя я готов бросить все, что мне дорого; ради тебя, твоей цели, я готов предать все, что у меня есть, предать себя самого — все, чем я являюсь, потому что без тебя всему этому — грош цена».
Это «ты — моя опора, мой остов, то, что скрепляет мои органы, что заставляет их работать».
Это «ты — начало и конец моей жизни, если тебе нужно — закончи ее».
И это ли не самое искреннее признание из всех возможных. И самое страшное.
Крис в ужасе от этой связи ровно настолько, насколько хочет такой — для себя.
Это жестоко, бесчеловечно, это полное беспросветное мудачество, даже мысленно подписывать Себастиана на это дерьмо.
И Крис уверен, что справится, он хочет справиться, он, черт возьми, должен, потому что Себастиан ни при чем, он непричастен, невинная жертва крисовых наебнувшихся мозгов.
Это должно остаться между Крисом и Стивом, их общая нездоровая тайна, второе дно Эванса в степени Роджерса. Или наоборот.
Большую часть времени Крис все же уверен, что это — влияние роли. В те редкие моменты, когда это не так, ему хотелось бы, чтобы так было. Он не то что не отличает правду от лжи, он даже не уверен в существовании того или другого.
Он, блядь, мучается.
Телефонный звонок безжалостно выдирает из сна. Эванс пытается сопротивляться, хватается в задышанном, жарком мороке за руки, за бедра, за влажные волосы, зубами цепляется беспорядочно в плечи, горло, загривок, губы. Его уволакивают от сладкого, замечтанного до синяков на боках, заласканного до глянцевого пресыщенного блеска светлых колдовских глаз, Себастиана. Крис мечется и пытается вырваться…
и успевает только выставить руку, чтобы не свалиться с узковатой кровати.
Порыв разбить телефон удивительным образом гармонирует с настойчивым импульсом отчаянно заорать.
Кто бы ни звонил, Крис обрушит на него весь свой гнев и термоядерный пропиздон.
— Какого ебаного сраного хуя? — рявкает от в трубку, пытаясь держать свободную руку не ниже пупка. Это сложно, даже дышать и жить сейчас сложно, так неистово хочется вернуться в сон.
— Один один, Эванс, — мурлыкающе усмехается по другую сторону абстрактного пространства незаласканный, нецелованный Стэн.
Проклятье.
Это кошмар. И восторг. Это неловко и возбуждающе — максимально неловко и максимально возбуждающе.
Первая скрытная дрочка под одеялом, первый просмотр ролика с public disgrace, первый поцелуй на камеру с актрисой, на которую в реальности встает.
Последний момент перед оргазмом, когда чувствуешь чужой взгляд.
Любой тактильный контакт с Себастианом.
Как же ты, наказание, не вовремя, думает Крис.
Как же ты в момент.
Где ты сейчас, где бы ты ни был — плевать! Почему ты не здесь?
Ты нужен мне здесь.
Эванса трясет, и неясно, это лихорадка желания или стыда. Озноб стыдного желания.
Господигосподигосподи.
— Эй, Эванс, ты еще там? — кошачья интонация в голосе Стэна — облеченная в звук провокация — растекается от прижатого к уху телефона по коже, велюрово и влажно.
— Почему ты зовешь меня только по фамилии? — интересуется Крис, сжимая ладонь, лежащую под пупком в кулак. Он отлично помнит это недавнее, не бывшее «Крррисс» — твердое, округлое, длинное «р» — перекат деревянных бусин, как клекот четок, это затихающее «с» — шорох отросшей щетины под прикосновением разомкнутых губ, так же — на ухо, только тише и ближе, обжигающим выдохом, лоснящимся от удовольствия.
Себастиан хмыкает:
— Не знаю, Эванс, — акцентирует фамилию, сволочь такая, — после стольких лет ты решил поинтересоваться. Ты в последнее время прямо генератор внезапных вопросов, — задумчиво тянет Стэн, прикуривая и затягиваясь глубоко.
Хочешь, я задам тебе еще более внезапный вопрос, злится про себя Эванс.
Как долго мне нужно вылизывать тебя, чтобы ты закричал?
Как долго мне нужно изводить тебя, чтобы ты не смог даже кричать?
Как ты отнесешься, если я сейчас буду дрочить на твой голос?
Последний вопрос он едва не задает вслух.
Себастиан молча курит ему в трубку, и это долбает в голову так, словно курит сам Крис — сороковую сигарету в сутках на диете из бессонницы и кофе.
Крис так хочет, что его почти тошнит.
Он не рисковый парень, но в данный момент — ему плевать.
Член под ладонью — горячий, влажный, очень твердый, дергается навстречу руке:
— Расскажи мне, — просит Эванс, идеально-профессионально контролируя голос, — где ты? Чем занят?
— И что на мне надето, — неразборчиво ворчит Стэн и чем-то шуршит в микрофон.
Крис отвечает спокойно, приправляя слова трагичной торжественностью:
— Я клянусь, я постараюсь прожить без таких подробностей, — и до боли сдавливает пальцами под головкой члена.
Прямо сейчас, молчит Эванс, перед моими закрытыми глазами — на тебе не надето ничего, даже твоих вечных побрякушек нет, только тонкий слой твоего пота, моей слюны, и отпечатки моих пальцев.
— Давай, Себастиан, на этот раз это ты разбудил меня, так что с тебя речь, а я буду превращаться в человека, — Крис понемногу теряет контроль над голосом, он же не железный, в конце-то концов, и слышит сам, как тембр меняется, с каждым сказанным словом, соскальзывает влажно и масляно в опасную глубину, и это уже действительно похоже на «что на тебе надето».
Стэн отвечает негромким удивленным звуком — он тоже слышит, конечно, эту интонацию для расстояния в ладонь или тысячи километров — прохладная игра для первого, и низкий огненный гул откровения — для второго.
Крис Эванс, дамы и господа. Прямо сейчас, на ваших экранах. Палится.
Уж неизвестно, принимает Себастиан правила игры или игнорирует, но затягивается глубоко, выдыхает, и начинает говорить. Гладко и мягко, бархатным своим голосом: солнце за окнами, вчерашний ливень, внезапная встреча с фанатами на улице, стремная легенда маленького европейского города, перепрочитанный Звездный зверь; — каноничный сказочник, Оле Лукойе, раскрывающий над Крисом цветастый зонт.
И Крис видит. Смотрит.
Он открывает глаза несуществующих камер видеонаблюдения:
Стэн, в какой-нибудь затрапезной футболке, потертых до мягкости джинсах, босой, с ногами свернувшийся на диване, сигарета в руке, кофе в чашке, крепкий смертельно, потрепанный Хайнлайн в выцветшей мягкой обложке, прижатый плечом телефон, натянутые жилы на шее. Крис видит все движения, жесты, словно он сам — там, с ним, он следит, как Себастиан тягуче поднимается, подходит к окну, тянется, выгибая спину, не прекращая своего рассказа — тонкая ткань опадает в желоб позвоночника, Эванс мысленно проглаживает большим пальцем по всей длине: от небрежно перехваченных резинкой волос, до самого пояса джинсов.
Он проглаживает большим пальцем по всей длине члена, с мягким нажимом, от головки к основанию.
Успевает зажать зубами короткий стон.
Перед его взглядом — ничего откровенно сексуального: просто быт, повседневность, шаги по паркету, глоток из чашки, поворот головы, наклон, звяканье цепочек, но каждой деталью его раскатывает по кровати от зашкаливающего возбуждения в тонкий дрожащий блин.
Его «превращение в человека» стопорится в зародышевой стадии, идет в регресс: Эванс теряет свою форму, границы тела, оказываясь под ворожбой глубокого голоса не более чем клубком перепутанных, стянутых напряжением нервов.
Он прилежно держит телефон подальше от рта, молясь почти на тех, кто сделал звукопоглощение айфонов таким хорошим — кулак ходит по члену громко и мокро.
Ему не нужно будет много времени, только догнать. Нет, сдаться — выдохнуть, податься навстречу волне, выбьющей из собственного тела. Проиграть.
«Крис?»
Длинным фалом упруго хлещет по копчику — «с» — в реальности короче и звонче — щелчок отскочившего от вспотевшей кожи хвоста.
Это срабатывает.
Нелогичная реакция на несуществующий удар — Эванса ошпаривает изнутри, по внутренностям, под кожей, он кончает, больно стиснув головку члена, сбив спазмом бедра, живот и пальцы.
Он давится несколькими вздохами подряд, сжав нижнюю губу зубами так сильно, что она немеет. Он пытается выдохнуть через нос, почти уронив телефон на подушку, ему нужно чуть-чуть времени, ему нужно отозваться, откликнуться, черт бы взял его румынское проклятье, решившее именно сейчас позвать его по имени.
Черт бы побрал.
Крис размыкает губы и нетнетнетнет, только не!
Не удерживается: короткий низкий стон рвется с выдохом, и нет ни малейшего шанса, что Себастиан не слышал. Этот стон — эквивалент звуку выстрела в собственную голову.
Самоубийство.
— Крис? — повторяет Стэн осторожно, в его голосе — сомнение, — ты там?
— Твою мать, Себастиан, — стонет в потолок Эванс, — твою же мать.
— Я тебе, похоже, помешал? — ровным голосом интересуется тот. Слишком ровным голосом.
Нет, не помешал. Помог. Блядь.
Крису стыдно, как не было, наверное, никогда. И страшно, до холода в ладонях — он в полувздохе от панической атаки, он уже почти задыхается.
Он так давно хотел, так давно ждал просто своего имени, произнесенного стэновыми губами, господи, как сладко это звучит, оказывается. И теперь он никогда больше этого не услышит, Себастиан, наверное, вообще больше с ним не заговорит. И разве можно его винить за это? Все логично, все правильно, Крис так основательно облажался.
Так облажался.
Это все так погано. Какими бы прекрасными и близкими ни были их отношения, вот это — уж слишком далеко выходит за любые рамки. Это было недопустимо.
Этого нельзя было допустить.
Где были твои больные мозги, Эванс?
Где был твой ебаный хваленый самоконтроль?
Ты все просрал, Эванс, ты все просрал.
Давай, последняя попытка, вдруг тебе дадут шанс, если не исправить все, то хотя бы не потерять окончательно?
— Слушай, приятель, — Крис очень старается выровнять голос, — давай мы сделаем вид, что ты ничего не слышал, да? Тебе не нужно это дерьмо, правда.
И, пожалуйстапожалуйста, господь милосердный, пусть он подыграет.
Пожалуйста, Себастиан, сладкий мой, славный, не мой, Себастиан, ты же умеешь, ты же лучше всех умеешь прятать даже то, чего нет, ты же можешь, просто сделай вид, что ничего не слышал, что ничего не понял, что этого не было ничего.
— Хорошо тебе было, Эванс? — сладкий и славный не оставляет ни шанса.
Тянет наврать, наплести что-то из разряда «дорогая, это не то что ты думаешь» — такую же глупость.
Крис не может. И отвечает «да» — даже смешно — второй выстрел, пытаясь смириться с мыслью, что это — их последний разговор.
Стэн молчит долго.
Крис прощается мысленно, кается, жрет себя, признается в любви.
Ловит всем собой, всей поверхностью кожи впитывает длинный, задумчивый какой-то выдох из динамика.
— Знаешь, — произносит наконец Себастиан, — теперь моя очередь. До связи, Эванс. — и отключается.
И Крис просто: что?
Он, скажем так, в недоумении. Сознание включается, разворачивая мозговой штурм на все фронты: это что сейчас было за? Это «все нормально»? Или «с тобой свяжутся мои адвокаты»? Хотя, почему адвокаты? Не нужно их. Как вообще понимать?
И глупо теперь смотреть вопросительно на погасший экран телефона, требуя от него функций магического шара с выкладкой всех объяснений.
И зачем Себастиан звонил? Ведь зачем-то же звонил? И что за очередь? За чем? Это что, салки?
И гонка мыслей спотыкается хором, свертывается, финишная черта нарисована на глухой бетонной стене — все разбивается об нее в кровавые пятна. На бетоне одно слово: провал.
Воистину — настенное предзнаменование, куда уж очевиднее, спасибо.
Крис Эванс, это — паника, паника, это — Крис Эванс, который вот только что самолично проебал именно ту свою любовь, которую искал большую часть своей косячной на каждом повороте жизни. Будем знакомы.
И он ожидает приступа, и косит уже глазами в сторону тумбочки, в верхнем ящике которой живет флакон ксанакса.
Но, похоже, у него нет сил даже на это, и он лежит пластом на кровати, медленно ворочая тяжелыми бессодержательными мыслями.
Утром у него съемка с Маки, а он не в состоянии вспомнить, какую сцену они будут снимать.
Крис в колодце, и его маятник — возвращение Себастиана Стэна на площадку.
Через пять дней после распроклятого памятного разговора Крис все-таки схватывает мини-атаку.
«Я должен тебе желание, Эванс»
Тот пялится на слова в сообщении и в экстренном режиме пытается собраться в кучу.
Куча получается плохо соображающей и внезапно — на девяносто процентов состоящей из совершенно дебильной надежды.
Надежда, видимо, не только не умирает, но и убивает все в близлежащем радиусе. Способность здраво мыслить так точно.
Иначе как можно объяснить, какой ответ Крис дает Стэну, как только добирается до трейлера.
Он ставит все на зеро.
Он прикладывает всю свою силу воли, чтобы не написать что-то вроде «я хочу тебя, больше всего на свете — тебя, я никого и ничего не хотел так, я даже не знал, что я так могу, но это все — ты».
Поэтому, краткость — сестра таланта, он составляет ребус:
фотография формы Зимнего
+
фотография тюбика помады
+
ты.
И нажимает «отправить», крепко зажмурив глаза и задержав дыхание.
Ответ приходит через три минуты сорок семь секунд, за которые Крис успевает проститься с жизнью, сложить на себя вину за все прегрешения человечества, наверняка обзавестись прядью седых волос и со всей серьезностью зацепиться за идею нажраться до беспамятства.
В сообщении Стэна одно слово: «оригинально».
Снова: что?
И пока Крис тупит и гипнотизирует телефон, пытаясь найти ответ, собрать разбегающиеся из-под дрожащих пальцев буквы в слова, экран бликает новым уведомлением:
«Условия?»
Что же, ладно, видно, рассусоливать Себастиан не намерен. Прекрасно, чудно. Отличный рабочий подход к проблеме. Блядь.
Эвансу от этого ни на секунду не легче.
Ему приходится отложить телефон, чтобы просто немного подышать. У него небольшая тахикардия и руки трясутся, словно он здорово перебрал с кофеином — такая мелкая, противная дрожь.
Он должен ответить.
Крис берет телефон и снова пытается сделать это приемлемым. Он не знает, как. Где-то должны быть границы, которые нельзя переступать, где-то еще, кроме тех, которые он уже перешел. И, если Себастиан все еще, похоже, с ним, после того, как Крис налажал, это не значит, что в следующий раз его снова помилуют.
Поэтому он отвечает «любые» — пытается дать больше свободы — «достаточно просто фото, если так удобнее для тебя» — он старается быть максимально деликатным, быть ненавязчивым, быть милым и славным.
И это, учитывая обстоятельства, само по себе — анекдот.
Он думает объяснить как-то, дописать «я хочу только посмотреть», но это явно хрень.
И очевидная ложь.
Он хочет посмотреть, да, но, если быть совсем честным, хотя бы с самим собой: с расстояния вытянутой руки, чтобы потом — было ближе, чтобы иметь возможность коснуться, расстегнуть ремни и застежки, развернуть, как подарок, как покров тайны, как тонкий истлевший шелк с древней священной реликвии.
Он хочет потрогать губы, под слоем помады, смазать ее пальцами, его всегда бесило, когда приходилось целовать густо накрашенных девиц, но, блядь, он хочет слизать этот чертов цвет с себастианова рта.
Он хочет, чтобы остались следы.
И как-то его клинит. Пришибает по голове нехорошим таким, тревожным любопытством. Неадекватное предвкушение, болезненно-сильное, свербящее в поджелудке, расползается по телу колючей жесткой сеткой. Он хочет знать, как это будет на ощупь, прямо сейчас, ему очень-очень надо.
Он внезапно теряет куски собственных действий, целые последовательности: вот его ударило, он прикрыл глаза, словив на изнанке век матовый блик на гладкой черной коже, и его тут же раздавило, как кота Тома — упавшей с чистого неба наковальней, пережевало, перемололо в пыль.
И он распахивает глаза, и его пальцы вымазаны красным, и, блядь, что за неописуемая поебень, но нет — никто не ответит, дома никого нет.
У Криса Эванса кончился срок аренды собственных мозгов. Крис Эванс кончился тоже.
Это не пыль, это порох.
Порох — пепельно-алый, нежный и плотный, почти сухой, как пудра, на его левой ладони, искрит, вспыхивает, прожигает до самых нервов.
Стэн отвечает «будет исполнено».
Критическое мышление отваливается в небытие, тонкая удавка контроля, всегда накрученная на горло, с эшафотным узлом вместо галстука, рвется, как тормозной шланг, и с тем же результатом. И — все. А-ля-улю, тушите свет. Пиши пропало и завещание. Заворачивайся, Крис Эванс, в капитанский костюм и отползай в сторону кладбища.
Он представляет себастианову улыбку, лукавую — от лукавого, его прихотливо изогнутые, порочные губы — никакого змея не надо. И никаких яблок, ни райских, ни гесперидовых — только эту улыбку и все, можно смело передавать потомкам послания вроде «пиздец вам, грешники, ради этой улыбки, дьявольской же, я обрекаю вас на вечные страдания, и не видать вам больше ни эдема ни благодати, и быть вам вовеки проклятыми, ради моих пятнадцати минут славы — пяти минут рая, потому что я хочу кончить на эти губы так сильно, что у меня конкретно едет крышак».
Он обхватывает ладонью, вымазанной красным, стоящий член и стонет в голос, громко, не стесняясь, потому что — кого стеснятся, — дома все еще никого нет. Он катастрофически, удручающе один, даже без самого себя —он сам где-то с Себастианом, тайком, контрабандой, подкинутой уликой — Себастиан увез Криса Эванса с собой. Забрал. У Криса Эванса.
Он надеется, насколько вообще в этот момент хоть на что-то способен, что если вот сейчас сорвется, выплеснет это ненормальное свое напряжение с воем и спермой, выскулит, выдрочит это из себя, громко и больно, то его подотпустит, утихомирит, и он сможет тогда при встрече спокойно посмотреть Себастиану в глаза, сможет сказать, чувак, пиздец неловко получилось, но, давай замнем, я разрешу тебе неделю стебать меня этим, но потом замнем, ок, да? И его отпустит. Ну хоть немного.
И костюм Кэпа снова станет просто костюмом, а не тем, что приходится отдирать от себя с мясом, как собственную кожу. И перестанет так тошнить стивовой болью.
У него перед глазами идут хороводом под star-spangled пятиконечные красные звезды.
И с этим, блядь, надо что-то делать. Пора вернуть на быстрый набор номер психотерапевта.
Доктор, а доктор, у меня тут что-то не так с головой, вот просто охуитительно не так, я дрочу до боли и ни разу не патриотических звезд перед глазами на фетишизированный образ своего коллеги, вообще-то, мы с ним друзья даже, это как-то неэтично, да? Но мне плевать. Я хочу его так, что не могу спать. Дайте мне от этого каких-нибудь витаминок, ага? У вас же есть разные, как в Кванте милосердия: от одних худеешь — от других — не помнишь? Можно мне что-нибудь, чтобы я не хотел его?
Можно мне что-нибудь, чтобы я не был в него влюблен?
Крис стонет, двигая кулаком по члену, он в ужасе — он влюблен, — с очевидностью рояля в кустах, рояля на голову. Он влюблен, он в ужасе. Ему плевать.
Доктор, а доктор, вы случайно не Лектер? Не ешьте мои мозги — отравитесь. И сердце тоже не стоит, по той же причине.
Он видит цвет на своей ладони, на коже члена — пепельно-алый, он представляет его на стэновых губах, он представляет его губы на своем члене, и, боже, Крис уже никогда не сможет смотреть на его рот спокойно. Прямо сейчас ему не становится легче — ему становится хуже, ему стыдно и мерзко от собственных желаний, от того, что с потрохами сдался похоти — соблазну — в нежной улыбке Себастиана. Он его своими мыслями — пачкает. Милый славный Себастиан.
Он кончает и пачкает — себя.
Оргазм получается каким-то чудовищно тяжелым, словно сошедшая лавина, сдернутая со спокойной вершины горы его собственным стоном, его придавило тоннами льда и снега, и там — внизу — ему жарко до озноба, все силы будто вытекли из тела, через член, блядь. И кости тоже — вытекли. И мозги.
Крису остается пакостный гадливенький стыд — прокисшим привкусом на языке — за то, что вот минуту назад ему было одуряюще хорошо. И вот это как-то совсем уж нездорово, на фоне остального, особенно — чувство, словно он Себастиана опорочил и обокрал. Ну смешно же. Ну бред же. Ересь.
Себастиан не узнает об этом, а о чем он не знает, о том у него и голова не болит.