Часть 4
2 ноября 2020 г., 06:59
Синевато-сизое небо над моей головой медленно начинало затягивать свинцово-серыми тучами. Скоро на многострадальную землю должен был пролиться освежающий дождь, который, однако, не смог бы смыть всего пережитого мною ужаса. Кровь бешено пульсировала в висках, пока я не мог ничего с собой — и со всем, что окружало меня — поделать. Там, на другой стороне дороги — дом матери, в который возвращаться нет смысла — она, скорее всего, уже мертва. Смерти ее я не видел, но был в ней уверен. Почти все мертвы, и трупы, лежащие вокруг, лишь ещё больше убивали во мне все светлые чувства. Я прижимался животом к холодной земле, а в тех местах, где она была разорвана по совершенно разным причинам, я мог чувствовать ее шероховатую, слегка влажную — скорее всего, от моего пота — поверхность. Страх сковал мое тело, я не мог нормально дышать, несмотря на то, что видел, что опасность отступила — сердце все ещё быстро и тяжело билось в груди, как будто притягивая меня ещё ближе к земле и утяжеляя грудную клетку. Конечно, все они, все жители моего небольшого села, и моя мать в том числе, знали о войне, но никто не думал о том, что к нам она придет так стремительно. Почему? Виноваты ли в чем-то мы? Почему столько людей должны умирать? Увы, сколько я ни думал, вразумительного ответа на этот вопрос я сам себе я дать не мог. Мне хотелось заплакать, облокотившись спиной на стену землянки и неумело закрыв лицо ладонями, но не мог. Дело тут было вовсе не в словах матери и отца о том, что мальчикам плакать вообще не положено, а в том, что слез вообще не было. У меня бы просто не получилось. Наверное, именно то, что чувствовал я в тот момент, чувствуют те обречённые, которые понимают, что это настоящий конец. Действительно, что же дальше? Брат и отец погибли на войне, мать, скорее всего — в собственной кухне. Неужели я — единственная живая душа, оставшаяся здесь? Я не хотел ничего делать — абсолютно ничего, просто лежал, распластавшись на земле. Чего ждать? Ещё этим утром я беззаботно сидел на крыльце, нежась под утренним солнцем и размышляя о чем-то недосягаемом — я был полон жизни. Теперь же я был полностью опустошен. Внезапно взгляд мой устремился вдаль. Сперва я ничего не мог увидеть, но затем во мгле горизонта начала проглядываться небольшая фигурка. Сердце мое забилось немного чаще, в мыслях появилась ясность. Вот оно, спасение! Это определенно помощь, пришедшая сюда в лице отважного солдата! Я все ещё не двигался с места, вглядываясь в незнакомца. Однако чем ближе он подходил, тем больше моя душа уходила в пятки. Расцветка его формы очень сильно отличалась от формы советских солдат, да и сама форма была другой. Оружие, которое он нес, я разглядеть не мог, но всего, что я увидел, мне было достаточно, чтобы со страхом осознать: он не наш. Это чертов фашист. Надежды мои рухнули, словно карточный домик. И что теперь? Вероятно, его послали, чтобы он истребил остатки всего живого в округе. Вот это уже действительно конец. Сердце вновь стало биться часто, но на этот раз причиной этого стал дикий страх. Что мне делать? Я начал лихорадочно обшаривать взглядом округу. Казалось, будто мои руки начали трястись от дикого страха. Что делать? Оставаться на месте нельзя — я совсем не выгляжу мертвым. Была совсем небольшая надежда на то, что меня не заметили. Мертвецы, мертвецы везде… Внезапно я увидел именно то, что могло стать моим спасением — привалившееся к стене тело Анны, женщины, что жила напротив моей семьи. Весила она немало, потому я вполне мог бы забиться в щель между ней и стенкой ее дома. Кроме того, она была полностью покрыта запекшейся кровью, так что если постараться, я мог бы перепачкаться ей — одновременно и стану менее заметным, и стану больше походить на мертвого. Даже если фашист заметит, что он подумает? Отважная мать, в последний миг защитившая ненаглядное дитя собственным телом, не подумав, что это может и не помочь, лежит здесь без малой толики жизни в ее теле вместе с сыном? Главное — казаться как можно менее живым. Каждая секунда на весу. Я начал двигаться. Сердцебиение задавало тяжёлый ритм: раз-два-три, локти и руки впиваются в рыхлую землю, комья ее прилипают к коже, затрудняя движение; раз-два-три, слипшиеся волосы падают на лицо, прилипая к нему из-за пота — скоро к нему добавится ещё и чужая кровь; раз-два-три, главное — выжить. Наконец я подполз к чужому телу. Схватился рукой за подол юбки, которая полностью пропиталась кровью и затвердела от этого, а также сменила свой обычный зеленоватый цвет на бурый. После этого я вложил все свои силы в то, чтобы подтянуться на руках и забраться в небольшую щель между стеной и мертвой Анной. Наконец у меня получилось. Хотелось вздохнуть с облегчением, но даже тело не смогло бы полностью скрыть мое дыхание. Нужно вспомнить, как я притворялся спящим, когда мать заходила в мою комнату в те вечера, когда о возможности войны ещё никто и не думал, только дышать нужно ещё тише и незаметнее. Шероховатая стена царапала мою спину, и в любое другое время я бы начал ворочаться, пытаясь устроиться поудобнее, но сейчас я боялся слишком сильно, чтобы что-то делать. Влажные от естественного жира и крови волосы Анны липли почти ко всему моему лицу, оставляя место лишь для моего левого глаза. Я зажмурился так сильно, как мог, поднося руку ко рту. Казалось, будто стук моего сердца можно было услышать даже сквозь плотную тушу Анны. Я рефлекторно вгрызся в тыльную сторону ладони. Ее обожгла резкая и сильная боль, я едва не вскрикнул, но издать хоть звук — значит выдать себя. Я почувствовал ещё влагу на коже — все-таки прокусил до крови. Я вновь с трудом открыл глаз — всего на долю секунды, чтобы понять, что происходит, и тут же страх сжал мое тело ещё больше, а тело, лежавшее сверху, показалось ещё более скользким, но в то же время и более защищающим, хотя я чувствовал, что меня, скорее всего, уже ничто не защитит. Я резко закрыл глаза, почувствовав, как ресницы прилипали друг к другу, но это, как и все остальное, было уже неважно.
Тяжелые черные сапоги остановились прямо передо мной.
Невероятно громкий и невероятно мерзкий звук будильника вновь разрушил мой сон, врываясь в него сокрушительной волной, что сметает все преграды на своем пути и оставляет за собой лишь голую землю. Но в тот момент, ясное дело, мне на ум подобные заковыристые метафоры не приходили — я чувствовал себя прескверно. Сперва, как только я с трудом разлепил тяжёлые, словно свинец, веки, мне показалось, что я даже не смогу встать — все тело ужасно ныло и болело. На долю секунды мне показалось, будто оно выковано из настолько плотного металла, что я уже больше никогда не смогу нормально шевелиться. Вскоре это чувство отступило, но боль никуда не пропала. Я сжал зубы так, что почти не оставил прохода для воздуха, и потянулся правой рукой к выпирающему позвонку на шее. Надавил на него и внезапно почувствовал, как по всей шее пронеслась яркая вспышка боли. Горло против моей воли напряглось, и я издал нечеловеческий звук, похожий на скулеж голодной, оставленной на морозе и уже почти мертвой собаки, что из последних сил подаёт голос в надежде быть замеченной. Медленно я начал убирать пальцы, проходясь подушечками пальцев по мокрой от пота коже. Я сам не понимал, для чего совершил этот бессмысленный поступок — вероятно, чтобы вернуть себя в реальность и вспомнить, что мне уже давно не одиннадцать лет. Что я уже давно не должен скрываться за окровавленными тушами в надежде спасти свою жалкую жизнь. В голове пронеслась мысль — а что, если бы меня заметили тогда, что, если бы неизвестный не прошел мимо и выстрелил бы в мертвецов просто ради развлечения? Кто бы от этого тогда пострадал? Отец? Мертв, уже давно мертв — иные называют это красивыми словами «пропал без вести», но уже никто не надеется на то, что он жив. Мать? Да, вероятно, только она — лишь она всегда желала мне, ее единственному живому ныне сыну, всего самого лучшего, что может дать родитель своему чаду. Но что тогда думать о том, что делала она в далёкие годы войны, когда даже отъявленные отморозки в немецкой форме страшились одного ее взгляда, несмотря на то, что на фронт она ни разу не пошла? Если даже они ее боялись, то я и подавно. Был у меня и брат — о его смерти известие пришло почти сразу, но он бы точно не подумал обо мне. Внезапно мне вспоминался взгляд Чана, когда впервые он взглянул в мои глаза. Было в нем нечто, что заставляло какую-то часть себя сжиматься глубоко внутри. Казалось, будто кто-то когда-то забрался на ночное небо, вырезав оттуда два небольших кусочка так, словно это была обычная ткань, и вставил в его глаза. Взгляд Тамары по сравнению с ним казался фальшивым блеском стеклянных шариков или ёлочных игрушек, коробку с которыми достают из серванта раз в год, а потом задвигают назад с огромной осторожностью. Безусловно, в этом была своя красота, но не прекраснее ли, когда свет свой, настоящий, и идёт из глубины сердца, чем когда он отражает призраки прошлого с будущим? Я всем своим естеством тянулся к первому. Черт с ним все же, друг есть друг. Но я ведь даже не так сильно знаю Чана, чтобы делать поспешные выводы. Видеть глаза и улыбку, а также слушать лёгкий акцент — одно, а вот по-настоящему дружить — совсем иное. Что я, в конце концов, за акцентом тянусь? Так летом могу найти любую отговорку, чтобы съездить… Да хотя бы в ту же Украину. Там и говор другой, и, кстати говоря, неплохо живется — брат, когда однажды ездил в Одессу летом, восторженно писал в каждом письме всей семье о красоте и колорите этого города. Там он и девушку отыскал, то ли Саню, то ли Сару — это было слишком давно, чтобы я что-то в точности мог запомнить. Даже свадьбу сыграть собрались, только вот война не дала. Но, как бы там ни было, терпение и труд все перетрут — найдется ли хоть кто-то, кто ни разу не слышал эту фразу? Здесь же труд в первую очередь над собой. Но ради них, двух почти неизвестных мне людей, ворвавшихся в мою жизнь совершенно неожиданно, пророча скорые изменения, жить определенно стоит. Медленно выплывая из собственных воспоминаний, я перевел взгляд с простыни на собственную ладонь. Ничего нового — ладонь как ладонь, с тоненькой корочкой, покрывающей вчерашнюю ранку. Отчего-то вспомнилось, как в детстве я любил сдирать подобные корочки по причинам, которые не мог объяснить даже самому себе. И увлекал в этом почему-то даже не результат, а сам процесс. Хоть и текла кровь, хоть и было больно (порой даже слишком), но в конечном итоге содранная корочка приносила странное успокоение. Сейчас желание делать подобное абсолютно пропало. Все, чего мне хотелось — это опустить голову, которая сейчас казалась тяжелее тонны железа, обратно на подушку, и продолжать спать, не обращая внимание на то, что могло бы мне присниться, но я твердо знал одно: если бы я это сделал, то мне бы точно не поздоровилось. Наконец собрав всю свою волю в кулак, я протянул вперёд сперва руку, а затем и сам наклонился вперёд. Каждое движение отзывалось тем или иным неприятным ощущением. Наконец у меня получилось. Медленно разворачиваясь и спуская ноги с кровати, я словно бы находился в каком-то трансе. Это ощущение, которое давило на голову, слегка затуманивало взгляд и делало конечности словно ватными, продолжалось ровно до тех пор, пока я, ступая ногами по совершенно одинаковым половицам, заставляя те мерзко скрипеть, не дошел до ванной и, схватившись рукой за холодную ручку крана, и не открыл воду, подставляя под нее руки. Холод сделал свое дело — мало того, что на дворе была середина марта и в квартире, несмотря ни на что, было все ещё довольно холодно, так ещё и водопроводная вода, которая ни разу не знала, что такое нагрев, пробирала, казалось, до самой кости. А ведь совсем недавно я мог умыться такой водой… Да что уж говорить, может, и ещё более холодной, ни на что не жалуясь. Говорят, люди быстро привыкают к хорошему, и теперь я явственно ощутил это на себе. После я схватил зубную щётку, которая затвердела ещё больше со временем, и наскоро принялся чистить ею зубы, все время царапая огрубевшими волосками десна. После я опустился к крану, одной рукой хватаясь за край раковины, а второй упираясь в стену, и кое-как попытался набрать в рот воды прямо из крана. Хоть мои зубы и не были слишком чувствительными, от холода их свело настолько, что мне осталось лишь сжать их и, не совсем смысля, что я делаю, закрутить кран, а затем вытереть лицо о полотенце и идти на кухню. Половицы все ещё скрипели. Часы на столе мерно тикали, вплетаясь в гармонию звуков раннего утра. Сверху слышались приглушённые голоса соседей, мирно говоривших о чем-то, что я все равно расслышать не мог, а сквозь закрытое окно все равно пробивался громкий щебет самых разных птиц, звук время от времени проезжающего мимо транспорта, совсем тихие голоса людей, шум воды, капающей с листьев деревьев, а также много, много других звуков, без которых невозможно представить ни одно весеннее утро в большом городе. В любой другой момент я мог бы просто встать у окна и простоять так минут пять, наслаждаясь невероятной красотой рассвета, пока солнечные лучи бы скользили по моему лицу и всему телу, даря лишь лёгкий свет, но была одна сила, которая давила под собой любовь к прекрасному, заставляя меня отодвинуть ее на более поздний час. Имя этой силе было время. Чтобы понять, что именно сегодня оно не даст мне вдоволь насладиться весной, мне потребовалось лишь бросить беглый взгляд на циферблат небольших часов на столе — остановиться хоть на секунду означало ещё одно опоздание. Нет уж, мне и вчерашнего хватило. Даже на завтрак времени не оставалось. Со вздохом я поковылял к выходу из квартиры. Затем схватил ту самую ветровку, которую одел вчера, проходясь пальцами по всей ее поверхности — хорошо, хоть дыр не было после вчерашнего падения. В несколько быстрых движений я натянул ее, ощущая прикосновения ткани в тем частям тела, которые были обнаженными ещё несколько секунд назад. Возвращаться в комнату уже более-менее одетым, чтобы забрать штаны, небрежно брошенные на комод, мне совершенно не хотелось, поэтому я наскоро схватил другие — более тонкие, но что уж поделаешь, и просунул в них сперва одну ногу, затем вторую. После я застегнул ширинку, застегнул пуговицу слегка трясущимися руками и затянул ремень, уже вдетый в них до этого. Носки все ещё оставались у меня на ногах, поэтому я, не останавливаясь ни на секунду, втиснул их в ботинки, после этого зашнуровав их. Я уже схватил ключи с небольшого комода у входа и готов был выйти, но одно остановило меня. Хоть и было солнечно, холод все время давал о себе знать. Я схватил потрёпанный жизнью картуз из плотной ткани, быстро надел его на голову и вновь взял ключи. Теперь точно все. Я вставил ключ в замочную скважину, провернул его и, потянув ручку вниз, вышел, повторив те же действия с другой стороны. Я начал идти в сторону ступеней, но остановился. Примерно на полминуты я задержался у двери тридцать третьей квартиры. Краем уха мне удалось уловить оживленный разговор, но выходить никто не торопился — либо Тамара выходила работать в иное время, чем я, либо ещё вообще не устроилась на работу. Больше меня ничего не держало в подъезде. Стуча подошвами ботинок по ступеням, я подбежал к двери, уже более-менее способными двигаться пальцами открыл ее и, толкнув ее, вышел на улицу. Можно сказать, я был свободен.
День, казалось, играл совершенно новыми красками, невесть откуда взявшимися. Солнце будто бы светило ещё ярче, скользя невесомыми лучами по земле и ощупывая ее нежными, но, несмотря ни на что, холодными прикосновениями. В голове моей почему-то вновь резко вытеснила все мысли та единственная, которая именно в тот момент была больше всех остальных моих дум вместе взятых — та, которая, вероятно, будоражит умы всех, а особенно ещё совсем молодых советских граждан. Мысль о великом и несокрушимом идеале коммунизма. К нему лежит наша дорога каждый день, начало которому возводит солнце, поднимаясь над пока ещё бренной землёй, готовясь в один день осветить уже совсем другое государство с другими людьми. Я сам не знал, отчего мне в голову пришло подобное в такое время — ничего ведь не располагало к подобным мыслям… Может, дело в красоте утра? Возможно. Опять я шел по улицам, отбивая вечный ритм подошвами ещё совсем новых, а оттого гулко и громко звучащих черных ботинок — с пятки на носок, вверх-вниз по тротуарам и недавно уложенному, ещё черному и приятно пахнущему асфальту! Небо, с каждым моим шагом выплывавшее из-за туч все больше, поражало своей внезапной голубизной. Туч вовсе не было, и из-за этого небо было ещё более огромным и чистым. Внезапно в моей голове отчего-то пронеслась мысль о глупой сказке, услышанной ещё в детстве — о том, как грязное и испачканное небо выстирали и развесили над миром. Я словно даже почувствовал лёгкий запах порошка, который, однако, не забивал ноздри, затрудняя дыхание, а каким-то образом помогал этому — непонятно, правда, как. Солнечные лучи запутывались в паутине проводов, танцуя какой-то непонятный людям, но от того не теряющий своей красоты танец. Сидящие на деревьях птицы щебетали в рани, выводя свои трели на всю округу, но мне совершенно не хотелось, чтобы они замолчали. Вот так я и продвигался вперёд в надежде найти в новом дне что-то доселе невиданное мной, то и дело едва не поскальзываясь в уже более подтаявшем снегу. Уже несколько раз я пропустил мимо ушей реплики старушек разной степени вежливости, одним концом которой была фраза «Молодой человек, вы это, поосторожней», а вторым «Ну куда ж ты прешь, вот молодежь вырастили!». Словно в каком-то тумане я доковылял до остановки, затем подмерзающими руками выудил из кармана ветровки ту мелочь, что там осталась — как раз на то, чтобы доехать до нужного места и вернуться обратно. На остановке в столь раннее время было не так уж и много людей, но они уже выглядели так, словно обозлились на весь мир по каким-то совершенно неважным для остальных, но чуть ли не вселенских масштабов для них причинам. Стоял я на месиве из земли и снега, то и дело переминаясь с ноги на ногу, я примерно минут пятнадцать, то и дело бросая взгляд на график маршрута, который висел здесь, казалось, целую вечность — настолько старым и обшарпанным он выглядел. Читать с него что-то, однако, вполне можно было, чем я успешно и занимался каждое утро. Наконец колеса, немного скользя, затормозили, и дверь с лёгким скрипом открылась. Сперва я пропустил пожилых людей, затем зашёл сам, и почти что ежедневный, если брать в расчет выходные, ритуал повторился. Уже привычными движениями я высыпал деньги в руку водителю, помогал передавать за проезд другим, а затем едва не задыхался, сжатый чужими телами, которые порой даже телами не хотелось называть — просто-напросто тушами, как будто я на скотобойне. Что ни говори, а утро в селе совсем другое. Но смотря в окно, обзор на которое мне открывался сегодня, я думал, что уже все меньше и меньше вещей связывает меня с этим местом, да и с тем, что было утром и ночью. Правильно вообще говорят, что утро вечера мудренее. Вечером ты что угодно можешь делать, но утром даже самое ужасное воспринимается… Чуть легче, самую малость. По крайней мере, именно в тот момент я так думал. Позже — как бы странно это не звучало, но тоже утром, хоть уже совсем не этого дня, я осознал, что далеко не всегда это так. Но моя мысль оборвалась в тот момент, когда дверь открылась на моей остановке. Несколько людей, в том числе и я, высыпали наружу и неспешно разбрелись в разные стороны. Всем, естественно, не было дела до какого-то парня, который спокойно идёт по своим делам. Я вновь побрел по улочкам, в этом районе уже более оживленным, но все же более-менее спокойным, пиная ногами снег — неосознанно, конечно. Если весна — лучшее время года, то утро — безусловно лучшее время дня. Внезапно боковым зрением я заметил довольно старо выглядящий дом, который уже успел увидеть вчера немногим позже именно этого времени. Огромная серая громадина, носившее короткое название «завод», виднелось вдали, словно исполинский великан из сказок, скрытый пеленой неизвестно откуда взявшегося тумана. Все мое существо напряглось, и я остановился, как вкопанный, всматриваясь в дверь. Каждая секунда тянулась невыносимо долго, но спустя совсем немного времени — минут пять, не больше, хоть и показалось мне, что прошел примерно час, в дверях показалась знакомая тонкая фигурка. Он, точно он, сомнения быть не может. Был он одет в то же, что и вчера. Только вот увидит издали, или нет? Я поднял руку вверх, растягивая ткань ветровки. Вскоре я заметил, как он быстро бежит вниз по ступенькам, едва не спотыкаясь. Я опустил руку, а Чан — это, несомненно, был он — тоже взмахнул рукой, сразу же опустив ее вниз. Казалось бы, чего уж тут? Но что-то в обычном дружеском жесте меня насторожило. Сперва я ничего не понимал, и лишь стоял, не в состоянии сказать хоть слово, но осознание внезапно ударило меня, словно кто-то со всей дури стукнул меня по голове тяжёлым обухом топора.
— Ты это… Чего руку поднял, как фашист какой? — рассеянно пробормотал я.
— Какой я тебе фашист? — весь радостный настрой мигом слетел с лица Чана, словно огрызок яблока, небрежно смахнутый со стола влажной тряпкой уборщицы. — И это вместо приветствия?
— Ну… Я… Это самое… — я никак не мог подобрать слова, образы плясали у меня перед глазами, пока я, как казалось мне, смиренно глядел в грязь. — В общем…
— Эх… — вздохнул Чан, развернувшись и зашагав в сторону завода, который внезапно потерял всю свою таинственность и все величие, став больше похожим на обычную коробку из серого картона. То, что казалось туманом в минуты моей одухотворенности, оказалось всего лишь дымом.
— Ну, ты это… — я заторопился за ним, смешивая снег с грязной талой водой своими ботинками. — Я же не хотел, случайно просто, вспомнилось что-то…
— Да мне вот тоже, так сказать… Вспомнилось. — почти что прошептал Чан. Я замедлил шаг. Теперь мы оба шли, словно на расстрел — с низко опущенными головами, почти синхронно ступая ногами в месиво на асфальте. Несколько минут прошли в почти гробовой тишине, несмотря на то, что звуки города, который пробуждался ото сна, наполнили все вокруг.
— Да это я вообще виноват, — и вовсе одними губами пробормотал Чан.
— Ты тут ни при чем, это я сказал, с чего тебе себя корить? — жарко принялся возражать я.
— Так ты же не знал, — вздохнул он, пробормотав себе что-то под нос. Сперва показалось, будто услышал что-то знакомое, но это впечатление сразу же развеялось — прокрутив слова в голове заново, я пришел к выводу, что Чан сказал что-то на китайском. Ругался, наверное, хотя кто его знает.
— Мало ли что я не знал… Про Шаэса тоже не знал, при всем том, что он вытворяет, — я упер свой взгляд в асфальт. Не такой уж он и грязный, если подумать и присмотреться.
— Шагающий экскаватор, что ли? — губы Чана тронула лёгкая улыбка.
— Точно! — аж обернулся к нему я. Удивительно, как же быстро порой может у человека измениться настроение.
— Это ж с какой стати ему такое имя?
— Батя-то у него большая шишка, с партией у него какие-то связи, вот и назвал чадо невесть как, — изо всех сил пытался я вернуть разговор в нормальное русло.
— А чего тогда он на заводе горбатится, если мог… Ну, не знаю, учиться где-то, с таким-то отцом? — снова спросил Чан, пряча руку в карман.
— Это уже другой вопрос… — пробормотал я, хмуря брови. Кожа на лбу сложилась в привычную мне складку. — Если между нами, — тут Чан повернулся ко мне, — что-то у него с головой. То ли отсталый умственно, то ли ещё что, но нормально он ни учиться, ни ещё чего делать не может. В психушку его незачем пихать, не буйный он вроде, а вот отправить на завод — пожалуйста, пускай себе работает тихо и не мешает никому.
— Так если умственно отсталый, то чего на завод сразу? Что-то не так сделает — и все, начинаем собирать деньги на похороны.
— Я ж говорю, что знаю мало. Может, он вообще придуривается, а на деле ничего делать не хочет. Но я не с этого начинал вообще.
— Рассказывай, — Чан ухватился тонкими, слегка побледневшими пальцами за край капюшона своей то ли куртки, то ли ветровки, и потянул вперёд, закрывая лицо и словно бы отбрасывая на него бледную, если сказать подобное, конечно, уместно, тень. Резкий, довольно холодный порыв ветра ударил мне в лицо, словно несколько тонких затупленных стрел, изящно выточенных из плотного льда опытным мастером. Я невольно зажмурился. Больно не было — скорее, просто неприятно. Затем протянул к лицу руку, стряхнул невидимое крошево, которого, конечно, на моем лице и в помине не было. Я выдохнул и продолжил:
— Шаэс… Мало того, что алкоголик, так ещё и нарушает все мыслимые и немыслимые нормы поведения. А батя у него высокий пост где-то занимает, сына от всего отмажет. Вот так оно и продолжается изо дня в день. Всем надоело уже, а он дебоширит.
— Чего же я тогда его не видел?
— Его в другой цех вообще определили, но о нем весь завод знает, — я сжал правую руку в кулак. Было не слишком холодно, но ладони все ещё мёрзли. Не настолько сильно, конечно, чтобы дышать и растирать их, конечно, но вполне ощутимо. Чан небрежным движением спрятал обе руки в карманы, задевая коричневую ткань. — Сам по себе он такой, что ты его ни с кем не спутаешь, если увидишь хоть раз.
— Ну-ну, — выдохнул Чан. Я вновь бросил беглый взгляд на его лицо. От холода оно, как и руки, слегка побледнело, особенно ближе к заостренному кончику носа, устремленного вверх. Нос его, как и у многих других азиатов, которых я успел увидеть за свою сравнительно короткую жизнь, был слегка сплюснутым в середине, так что создавалось ощущение, будто его низ рос прямо из лица, но расширялся внизу и задирался вверх. Внезапно я отвел взгляд так же быстро, как и перевел его на Чана. Я успел заметить лишь одну деталь, помимо носа — его глаза были направлены куда-то вниз и влево, словно бы он пытался найти что-то на дороге. Или избегал меня? Спустя пару минут я неосознанно сделал шаг в его сторону, а затем внезапно втянул холодный воздух носом и услышал, как он спросил на одном дыхании:
— Ты сам-то как?
— Средне, — после моего ответа он вздохнул, как мне показалось, с какой-то скрытой грустью. Почему? Спросить об этом я не решился.
— В смысле? — я вновь посмотрел на его лицо, внезапно осознавая, что он уже не смотрел вниз, а тоже пристально изучал меня взглядом.
— Просто живу, что ещё говорить?
— Так я же про тебя почти ничего не знаю, — попытался оживить разговор он.
— А… Обязательно знать, чтобы понимать до конца? — вздохнул я. Беседа никак не клеилась.
— Думаю, да. Иначе какая это дружба?
— Тебе кажется, что ещё не всё потеряно и нам не следует расходиться? — вздохнул я, думая, что совсем не так себе это представлял. Куда делась вся моя решительность? Казалось, перед выходом из дома я готов был горы свернуть, а сейчас даже не в состоянии пнуть и растоптать кучку земли.
— А кто ещё вчера говорил, что нужно помогать товарищам? — более серьезно, чем раньше, проговорил Чан, встретившись со мной взглядом. Смотрел он как-то странно, давяще, словно бы желая просверлить дырку в моей переносице своими глазами. Я хотел отвести глаза, но одновременно и не мог этого сделать. Казалось, будто вчера я разговаривал с совершенно другим человеком. Да и разговаривал ли Чан с тем Серёгой, который вчера налетел на него на оживлённой улице? Говорят, каждый день… Да что там каждый день — каждую минуту, а то и секунду мы меняемся, неумолимо и неотвратимо. Наконец я вдохнул ещё больше сырого воздуха — горло заскреб резкий холод — и начал:
— Товарищ и друг — вещи разные. Товарищей много, а друзей от силы двое, если и вовсе не один. И… Ну, отношение к ним другое, понимаешь?
Ещё бы ему не понимать. Не дождавшись, пока он ответил, я стал говорить дальше:
— С друзьями ты, можно сказать, всю жизнь прошел рука об руку, и никогда они тебя не предадут, не бросят в трудную минуту, готовы за тебя горой стоять.
— Думаешь, это всегда так? — тише, чем обычно, спросил Чан. — Ну, про то, что ты был с ними всю жизнь?
Из моих уст уже готово было вырваться легкомысленное «да», как вдруг я отвернулся от настоящего и погрузился в прошлое, все ещё меря асфальт шагами, которые заметно ускорились и стали более размашистыми. Чан, как я видел, едва попадал в этот бешеный перестук подошв моих ботинок. Я вспомнил парней из своего села — тех, что были рядом всю мою жизнь. И вроде я был не из тех, кого все время держат дома и воспитывают в строгости, не допуская опасностям внешнего мира пробить крепкий щит родительской заботы; не из тех, кто хранит в сердце настолько позорный секрет, что из-за него сложно банально общаться с людьми; но все равно за все те годы, что мы ходили по одной земле, бегали на одну речку летом и зимой все вместе, увидеть их как настоящих друзей, которых воспевают в однообразных книгах о пионерах, я не смог. Почему? Ответ на этот вопрос пришлось бы искать долго, и начинать поиски я не был готов прямо здесь и прямо сейчас. Эх, ведём себя, как глупые подростки, которыми быть перестали, кстати говоря, совсем недавно. А Чан… Он такой, что должен бы тянуть к себе людей, как магнит, но нет — он за все время заговорил так, не по делу, лишь со мной. Из забытья меня вновь вырвал его низкий, тихий голос:
— Это строить долго, но уверен, мы с тобой построим. Будет крепче тех домов, что возводят по всему Союзу.
Чан обернулся ко мне, остановившись. Затем все произошло так быстро, что я и слова не успел сказать — он схватил меня за плечо, сильно сжав его пальцами сквозь ткань дешёвой куртки, и одним-единственным рывком развернул меня куда-то вправо, лишь подошвы ботинок заскользили по асфальту, сметая ногами снег. И откуда в настолько слабом на вид теле столько силы? Не обдумав эту мысль, задержавшуюся в моей голове лишь на мгновение, я посмотрел в то пространство на другой стороне улицы, в сторону которого перевел глаза и Чан.
На фоне все более светлеющего с каждым моментом неба в тонком плетиве лучей солнца, занявшего ещё более высокое место на небосклоне, сновали туда-сюда маленькие, черные в столь светлом пространстве фигурки людей. С такого расстояния сложно было разглядеть, что именно делает каждый из них, но одно оставалось ясным — все трудились, не покладая рук. Над более или менее плоской линией горизонта уже выросло нечто неопределенной формы, что вскоре должно было стать домом — точно таким же, как тот, где я жил сейчас, и почти таким же, как тот, который стал родным для моего пока ещё товарища, а может, вообще чем-то иным, вроде продуктового магазина или какого-нибудь учреждения. Сколько это строили? Несколько месяцев? Месяц? Может, вообще полгода? А строители тем временем работали слаженно, будто муравьи в муравейнике. Издали вся стройка выглядела, будто гигантский муравейник, или, на худой конец, пчелиный улей. А здание, хоть и не росло на глазах, да и не могло расти, казалось памятником упорному труду не только этим работникам, но и целым поколениям советских, да и не только советских, людей, что трудятся бескорыстно во благо коммунизма. В голове промелькнула мысль на грани безумия: вот бы простоять так целую вечность, пока чужая рука сжимает мое плечо, чтобы смотреть, как создают будущее. Но ведь и мне будущее создавать, как-никак… Я глубоко вздохнул, внезапно подняв левую руку, до этого почти вплотную прижатую к боку Чана, и аккуратно переложив ее на его плечи, осторожно касаясь ткани чужой одежды. Почти сразу же я почувствовал, как пробрало мелкой дрожью тело подо мной, но я не спешил убирать руку. Чан перевел взгляд на меня, и я уже собрался сказать заветные слова, как вдруг в лицо мне ударил внезапный порыв ветра, казалось, ещё более сильный, чем предыдущий. Что-то белое пронеслось перед моими глазами. Чан вовремя выставил руку вперёд, схватившись пальцами и слегка смяв нечто.
— Что там? — я взглянул на то, что держал мой товарищ в руках.
— Какой-то плакат. С той стройки, наверное.
Чан и я всмотрелись в немного поблекшую краску. Я вытянул свободную руку вперёд, тоже взяв плакат, но с другой стороны.
— Так это же почти мы, — Чан снова улыбнулся. Казалось, будто по всему его телу разливается совершенно незримое тепло, пробирая до костей. Так явственно я это представил, что и у меня самого на душе стало спокойнее. Действительно, почти что мы. На листе были отпечатаны двое — китаец в традиционной синей форме и русский с зачесанной набок светлой челкой в сером пиджаке, держащий товарища за плечо почти так же, как это сейчас делал я. Взгляды их были устремлены вперёд и ввысь, словно они были готовы в прямом смысле слова взлететь в прекрасное далеко. Ниже большими красными буквами шла надпись «КРЕПИМ ДРУЖБУ ВО ИМЯ МИРА И СЧАСТЬЯ!», а ещё ниже, судя по всему, она же, но уже на китайском. Слишком уж неожиданный подарок судьбы. Я задумался, как нелепо мы выглядим со стороны.
— Так что… Крепим? — наконец нашел в себе силы я сказать хоть что-то, разрушая хрупкость момента.
— Крепим, — с той же улыбкой ответил мне Чан, и как раз в тот момент я почувствовал, что не так уж все и плохо, и что счастливое будущее уже совсем близко — казалось, вытяни руку, и ты потрогаешь его кончиками пальцев.
Откуда мне было знать, что будущее будет совсем не таким светлым и уж совсем не таким образцово-коммунистическим, как на красочном плакате?